Ссылка длилась почти два года. Николев доносил о каждом шаге Суворова. Тому было запрещено ездить в гости к соседям. Появлявшихся в округе офицеров арестовывали и доставляли в Петербург на допрос к Павлу. Правда, верные своему командиру офицеры тайком прорывались в Кончанское и привозили важные вести. Сподвижник Суворова по Польской кампании полковник Степан Александрович Талызин в 1814 году признавался сыну: «Суворов был мой благодетель. Ты сие знаешь. Когда его сослали в ссылку к своим поместьям, при сем положении всеми был оставлен и брошен. Но я от него не отставал и съездил в его деревню переодетым слугою, рискуя, если бы сие узнали, то не миновать бы мне Сибири».
Надзор за опальным фельдмаршалом был предельно строгим. На запрос новгородского гражданского губернатора Митусова — «можно ли Графу ездить в гости?» — последовал ответ генерал-прокурора князя Алексея Куракина: «Его Императорское Величество Высочайше повелеть соизволил: разъезды по гостям Графу Суворову запретить». Сам повелитель огромной державы потребовал от Митусова: «Имейте смотрение, чтобы исключенные из службы майоры Антинг и Грессер и ротмистр Четвертинский и подобные им [из] свиты Суворова не имели никакого сношения и свидания с живущим в Новгородской губернии бывшим Фельдмаршалом Графом Суворовым».
Утешением для Александра Васильевича стали вести от дочери. 13 июня она писала из Москвы в Кончанское:
«Милостивый Государь батюшка!
Всё, что скажет сердце мое, — это молить Всевышнего о продлении дней Ваших при спокойствии душевном. Мы здоровы с братом и сыном. Просим благословения Вашего. Необходимое для Вас послано при записке к Прохору. Желание мое непременно скорее Вас видеть. О сем Бога прошу — нашего покровителя. Целуем ручки Ваши. Остаюсь навсегда покорная ваша дочь
Графиня Наталья Зубова».
Муж «Суворочки» первым известил в Гатчине наследника престола Павла Петровича о смертельной болезни его матери-императрицы, за что был пожалован в кавалеры ордена Святого Андрея Первозванного. Но вскоре он был отставлен и выслан из Петербурга. Наталья Александровна выполнила обещание и посетила отца в новгородской глуши, взяв с собой новорожденного сына Александра и брата Аркадия, которому вот-вот должно было исполниться 13 лет.
Мы помним, что Суворов не получил развода. Аркадия он никогда не видал и даже не считал его своим сыном. То ли графиня Варвара Ивановна посоветовала дочери показать брата отцу, то ли сама графиня Наталья Александровна решилась на это, но ход был, несомненно, удачным.
Верный Прохор Дубасов в письме Хвостову сравнивал положение своего барина с гонениями римлян на Кориолана, героя шекспировской трагедии, прибавляя: «Судите же мучительство судьбы и невинности его. Чем ему ехать в Петербург, лучше бы отпустили в чужие края».
Тяжело переживавший опалу Суворов впервые увидел красивого белокурого живого мальчика, всем сердцем привязался к нему и сразу же погрузился в заботы о его воспитании и обучении. Аркадий поселился в Петербурге у Хвостова, которому Суворов писал: «Должен я прибегнуть к дружбе Вашей. При выезде Наташи из Санкт-Петербурга прошу Вашего Превосходительства принять Аркадия на Ваши руки и как мой ближний содержать его так, как пред сим реченную его сестру содержали, соблюдая его благочестие, благонравие и доблесть».
Самому Аркадию последовали внушения: «Будь благонравен, последуй моим советам, будь почтителен к Дмитрию Ивановичу, употребляй праздное время к просвещению себя в добродетелях. Господь Бог с тобою!»
Суворов нанял для сына учителей. Но эти заботы не в силах были умерить его страданий. Боровичский городничий А.Л. Вындомский (человек благородный, отказавшийся принять на себя роль надсмотрщика за Суворовым) доносил 21 июля в Петербург:
«Господин Фельдмаршал Суворов на сих днях в слабом здоровье и весьма скучает, что состоящий дом в селе Кончанском весьма ветх и не только в зиму, но и осень пережить в слабом его здоровье вовсе нельзя, и желает переехать в сорока пяти верстах состоящее свойственницы его Ольги Александровны Жеребцовой (сестры четырех братьев Зубовых) село Ровное.
Приехавшего в свите Графини Натальи Александровны Зубовой майора Сиона Его Сиятельство отправил в польские его деревни для получения всех бриллиантовых вещей, там хранящихся у подполковника Корицкого; и как таковых вещей по цене может быть с лишком на триста тысяч рублей, то по привозе сюда — иметь ли мне в своем смотрении и где хранить оные, ибо при жизни Его Сиятельства в Кончанске, как в самом опасном месте, крайне опасно».
Ответ императора был краток: «Дозволить Графу Суворову переехать в село Ровное и бриллиантовые вещи ему оставить при себе; но при том надлежащее наблюдение иметь как за образом его жизни, так равно и за поведением».
По повелению Павла был дан ход «делам», связанным с денежными расчетами периода Польской кампании. В нарушение закона Суворову вменили «иски» на огромную сумму — 150 тысяч рублей, пытаясь добиться покорности самого авторитетного военного деятеля России.
Борьба Суворова против опруссачивания армии вызывала горячее сочувствие в обществе. Державин в послании «На возвращение графа Зубова из Персии» прямо указал на пример Суворова, мужественно переносящего опалу и ссылку:
Современники отметили роль Репнина, самого близкого сподвижника императора в перестройке армии на прусский лад, в гонениях на Суворова. «Репнин, — читаем в «Записках» крупного чиновника, барона Карла фон Гейкинга, — всегда старался унизить достоинства Суворова, не любимого Павлом и отставленного от службы за то, что осмелился выразить мнение, будто можно выигрывать сражения, не обременяя солдат крагами, косою и пудрою… Репнин же увлекся в отношении к этому известному генералу до таких низостей, что мне и говорить о них не хочется».
Новая неудобная форма и суровая муштра вызывали протест в армейских кругах. Странно, что Радищеву и Новикову посвящены сотни публикаций, а попытка суворовских офицеров выступить против антинациональной политики Павла оказалась практически вне поля зрения отечественных историков. Редчайшее исключение представляет обстоятельное исследование Т.Г. Снытко, затерявшееся среди журнальных публикаций 1950-х годов. На основании сохранившихся материалов секретного расследования об офицерском заговоре исследовательница показала, что уже в начале 1797 года полковник Александр Михайлович Каховский, герой Очакова и Праги, пользовавшийся большим доверием Суворова, предложил ему поднять армию против засевших в Петербурге гатчинцев. «Государь хочет всё по-прусски в России учредить и даже переменить закон», — приводит слова Каховского арестованный и допрошенный капитан Василий Степанович Кряжев. Патриотически настроенные офицеры считали, что надо, «восстав против государя, идти далее… на Петербург».
По свидетельству другого участника заговора, будущего героя Отечественной войны 1812 года Алексея Петровича Ермолова, единоутробного брата Каховского, тот «однажды, говоря об императоре Павле, сказал Суворову: "Удивляюсь вам, граф, как вы, боготворимый войсками, имея такое влияние на умы русских, в то время как близ вас находится столько войск, соглашаетесь повиноваться Павлу?"». Суворов подпрыгнул и перекрестил рот Каховскому. «Молчи, молчи, — сказал он, — не могу Кровь сограждан!» Великий полководец и гражданин не мог пойти на братоубийственную войну, не мог увести армию с юга и отдать туркам всё, ради чего воевали поколения русских людей.
Но своего любимца фельдмаршал не выдал. Каховский же создал некое подобие тайной организации, имевшей ответвления в Смоленске, Дорогобуже и некоторых воинских частях. Заговор был разгромлен в 1798 году. Многие офицеры оказались в ссылке, а более двадцати наиболее активных участников заговора, в том числе Каховский и Кряжев, были лишены чинов и дворянства и заточены бессрочно по разным крепостям, откуда были выпущены по амнистии после воцарения Александра I.
Еще до раскрытия и разгрома офицерской организации Каховского император был сильно испуган, когда ему сообщили, что вслед за уволенным из армии и направившимся в Кобрин фельдмаршалом Суворовым отправились почти два десятка офицеров его штаба, вышедших в отставку, между которыми он хотел разделить свое огромное имение. Суворов был спешно отвезен в затерянное в новгородских лесах село Кончанское, а его бывшие подчиненные оказались арестантами.
Вот как позднее вспоминал об этих событиях известный мемуарист пушкинского времени Филипп Вигель:
«Великий Суворов, Оден русского воинства, вдруг был отставлен, как простой офицер, и послан жить в деревню.
Не знаю, насильственная смерть Герцога Энгиенского (схваченного по приказу первого консула Наполеона Бонапарта на чужой территории и расстрелянного без суда. — В. Л.) произвела ли во Франции между роялистами тот ужас, коим сие известие поразило всю Россию. Она содрогнулась. Сим ударом, нанесенным национальной чести, властелин хотел как будто показать, что ни заслуги, ни добродетели, ниже сама слава не могут спасти от его гнева, справедливого или несправедливого, коль скоро к возбуждению его подан малейший сигнал.
Сим не довольствуясь, по какому-то неосновательному подозрению он велел схватить всех адъютантов его, всю многочисленную его свиту посадить в Киевской крепости. И бедный отец мой осужден был стеречь сподвижников великого Суворова».
За четыре с половиной года царствования Павла, которое современники сравнивали с якобинским террором, были уволены или отставлены, выкинуты со службы 333 генерала и 2261 офицер — притом что тогдашняя численность русской армии не превышала 390 тысяч человек. Это был разгром офицерского корпуса, имевшего бесценный боевой опыт.
«Я из вас потемкинский дух вышибу!» — кричал император. И вышибал — жестокой муштрой, палочной дисциплиной, парадоманией, изнурением солдат. Суворов выступил против гатчинских преобразований, потому что потемкинский дух был и его, суворовским духом — русским духом армии. По всей стране и за ее пределами разнеслись стихи Суворова, разившие гатчинцев, словно картечь:
В длинном списке выигранных Суворовым баталий нет Кончанского. Но здесь он одержал одну из самых выдающихся побед — нравственную победу над силами разрушения. Не Суворов, а Павел был вынужден уступить. Напуганный широкой оппозицией всех слоев общества, он уже в феврале 1798 года распорядился снять надзор за опальным фельдмаршалом и пригласил его в столицу.
Четырнадцатого февраля флигель-адъютант императора и племянник Суворова князь Андрей Иванович Горчаков прибыл в Кончанское с повелением Павла о немедленном приезде фельдмаршала в Петербург. Он же привез и распоряжение генерал-прокурора Куракина пять месяцев сторожившему опального фельдмаршала Юрию Николеву, чтобы тот «возвратился в дом свой». В 1855 году Д.А. Милютин, трудившийся над многотомной историей кампании 1799 года, записал рассказ Горчакова:
«Суворов не только не обрадовался полученному от Государя приглашению, но даже отказывался ехать в Петербург, отговариваясь старостию и плохим здоровьем; лишь после долгих и настоятельных убеждений… старик согласился отправиться в путь, поручив однако же своему племяннику доложить Государю, что он не может иначе ехать, как проселочными дорогами и на своих лошадях…
Император столь нетерпеливо ожидал свидания с Суворовым, что по нескольку раз в день присылал спросить у князя Горчакова: скоро ли прибудет его дядя?
Но старик не торопился; он ехал, как говорится, "на долгих"… Наконец, после нескольких дней ожидания, кибитка кончанского помещика остановилась у петербургской заставы. Здесь встретил его князь Горчаков, и хотя время было уже позднее, однако же, исполняя в точности Государево повеление, он прямо поехал с донесением во дворец, между тем как Суворов отправился в квартиру своего племянника графа Д.И. Хвостова.
Император имел обыкновение в 10 часов вечера удаляться в свою спальню, раздевался и тогда уже не принимал никого. Однако же на сей раз, в виде особенной милости, князь Горчаков был допущен в спальню Государеву и получил приказание объявить Суворову, что Его Величество немедленно же принял бы его, если б не было так поздно. Прием был назначен на другой же день утром, тотчас по возвращении Императора с обычной прогулки. Князь Горчаков, предваренный дядею, спросил, в какой форме повелено будет графу представиться, так как он отставлен без мундира. "В таком мундире, какой вы носите", — отвечал Государь, т. е. в общем армейском.
Мундир племянника пришелся почти впору старому дяде; нашили звезды, кресты, и на следующее утро, в 9-м часу, отправился Суворов во дворец вместе с князем Горчаковым. Ожидая в приемной комнате возвращения Государя с прогулки, Суворов успел, по старому своему обычаю, подшутить над несколькими из бывших тут придворных и, между прочим, заговорил с графом Кутайсовым (любимцем императора) по-турецки.
Около 9 с половиной часов Император подъехал верхом к Зимнему дворцу и немедленно же Суворов был приглашен в кабинет. Он оставался там глаз на глаз с Государем более часа; в первый раз случилось, к крайнему удивлению всех остававшихся в приемной комнате, что Император опоздал даже к разводу, который обыкновенно начинался ровно в 10 часов. К разводу приглашен был и Фельдмаршал; в угождение ему Государь делал баталиону учение, водил его в штыки скорым шагом и проч. Но Суворов явно показывал невнимание: то отворачивался от проходивших взводов, то шутил над окружавшими, то подходил к князю Горчакову, говоря ему: "Нет, не могу более, уеду".
Князь Горчаков убеждал своего причудливого дядю, что уехать с развода прежде Государя неприлично; но старик был упрям. "Нет, я болен, — сказал он, — не могу больше", — и уехал, не дождавшись конца развода.
Государь не мог не заметить странных поступков Суворова и после развода, призвав к себе князя Горчакова в кабинет, сурово спросил его, что значит всё это.
Молодой князь Горчаков, крайне смущенный, старался сказать что мог в извинение своего дяди. Но Император, прервав его с заметным волнением, начал подробно припоминать свой продолжительный разговор с Суворовым.
"Я говорю ему о заслугах, которые он может оказать отечеству и Мне; веду речь к тому, чтоб он сам попросился на службу. А он вместо того кинется в Измаил и начинает длинно рассказывать штурм. Я слушаю, слушаю, пока не кончит, потом снова завожу разговор на свое; вместо того, гляжу, мы очутились в Праге или в Очакове".
Потом Государь говорил с некоторым удивлением о поведении Суворова на разводе и, наконец, сказал князю Горчакову: "Извольте же, сударь, ехать к нему; спросите у него самого объяснения его действий и как можно скорее привезите ответ; до тех пор я за стол не сяду".
Князь Горчаков поспешил к своему дяде и передал ему слова Государя; он нашел Суворова в прежнем раздраженном расположении: "Инспектором я был в генерал-майорском чине, — говорил он, — а теперь уже поздно опять идти в инспекторы. Пусть сделают меня главнокомандующим да дадут мне прежний мой штаб, да развяжут мне руки, чтобы я мог производить в чины, не спрашивался… Тогда, пожалуй, пойду на службу. А не то — лучше назад в деревню; я стар и дряхл, хочу в монахи!" — и прочее, и прочее в том же роде.
Князь Горчаков возражал, что не может передать таких речей Государю. "Ну, ты передавай, что хочешь, а я от своего не отступлюсь"…
Было уже далеко за полдень, а ровно в час Государь обыкновенно садился за обед. Князь Горчаков поспешно возвратился во дворец в совершенном недоумении, как доложить Императору. Он решился сказать для оправдания своего дяди, будто он был слишком смущен в присутствии Государя и что крайне сожалеет о своей неловкости; что в другой раз он, без сомнения, будет уже говорить иначе и с радостию воспользуется Царскою милостию, если Его Величеству угодно будет принять его в службу. Выслушав это объяснение, Государь сказал строго князю Горчакову: "Хорошо, сударь, я поручаю вам вразумить вашего дядю; вы будете отвечать за него!"
После того Император не раз приглашал Суворова к столу своему; видел его на разводе и вообще обращался с ним милостиво; однако же старик не просился в службу, и когда разговор касался слишком близко этого предмета, то Суворов начинал обыкновенно жаловаться на свои лета и слабость здоровья. Князь Горчаков по-прежнему служил посредником между Царем и полководцем — и часто был поставляем в самое затруднительное положение странными поступками своего дяди. В присутствии Государя Суворов искал всякого случая, чтобы подшутить над установленными новыми правилами службы и формами: то усаживался в целые четверть часа в карету, показывая, будто никак не может справиться с торчащею сзади шпагою; то на разводе прикидывался, будто не умеет снять шляпу, и, долго хватая за нее то одною рукою, то другою, кончал тем, что ронял шляпу к ногам самого Государя. Иногда же нарочно перебегал и суетился между проходившими церемониальным маршем взводами, что было строжайше запрещено и считалось непростительным нарушением порядка в строю. При этом шептал он молитвы и крестился, и когда раз Государь спросил его, что это значит, то Суворов отвечал: "Читаю молитву, Государь: да будет воля Твоя".
Каждый раз после подобной проделки Павел I обращался к князю Горчакову и требовал от него объяснений. Тот должен был ездить к Суворову и привозить Государю ответы своего собственного вымысла, ибо никогда не мог он передать те речи, которые в самом деле слышал от дяди.
Так прожил Суворов в Петербурге около трех недель. Необыкновенная снисходительность и милость Императора не смягчили упорства старого Фельдмаршала, который всегда под разными предлогами отклонял разговор о поступлении снова на службу. Наконец, однажды в разговоре с Государем Суворов прямо попросил, чтобы его отпустили в деревню на отдых. Павел I с видимым неудовольствием ответил, что не может его удерживать против воли. Тогда Суворов подошел к руке Императора, откланялся и в тот же день уехал из Петербурга в свою деревню».
Перед нами потрясающая психологическая дуэль. Суворов знал, как скор был на расправу Павел даже со своими любимцами. Тот же Репнин в конце 1798 года по возвращении из Пруссии после сложных дипломатических переговоров, окончившихся неудачей, был отставлен с повелением не появляться в столице. Можно только поражаться силе духа великого воина, открыто осуждавшего никчемные военные забавы императора. Старый фельдмаршал смело требовал восстановления отнятых у него прав, без которых немыслима настоящая, а не показная жизнь армии. Не получив ответа, он демонстративно возвратился в Кончанское. Поединок с императором завершился вничью.
Конечно, Суворов томился без настоящего дела. Как-то в письме Хвостову он выразил самую суть своего существования: «Я привык быть действующим непрестанно, тем и питается мой дух!»
Правнук священника отца Феодора Попова из соседнего с Кончанским села Сопина сохранил семейное предание:
«Живя в своем опальном кончанском одиночестве, забытый всеми Суворов… болел душою и скучал, но как человек совершенно по-русски религиозный, отчаянию не предавался, а питал себя верою в Бога и надеждою, что в трудную минуту "вспомнят и его, старика".
Особенное утешение находил он в посещении церковных богослужений. Хотя и тогда была уже церковь в имении Суворова в Кончанском, им же выстроенная, но причта определенного никогда там положено не было. Обедни там служил отец Попов, который и ходил для сей цели от села Сопина в Кончанское… Лошадей не полагалось, быть может, потому, что в то отдаленное время не считалось большим делом пройти три с половиной версты. Люди жили в простоте.
В тот день, когда была обедня, Суворов задолго еще до начала службы поднимался на колокольню и поджидал, когда на зеленом пригорке у деревни Кончанской покажется убогая фигура сельского иерея, в выцветшей скуфейке и сером подряснике, раздуваемом ветром. Тогда Суворов начинал звон к утрене. При входе же священника в церковь с искусством любителя трезвонил "во вся".
Во время самого богослужения Александр Васильевич прислуживал священнику в алтаре: подавал кадило, теплоту и проч. Любил он также читать на клиросе. Любимым его чтением были "часы", а уж читать "Апостол" он никому не дозволял — читал сам.
Так великий полководец, бессмертный герой русского оружия, подобно Цинциннату, подавал пример смиренной простоты, исполняя должность церковного причетника.
По окончании обедни Суворов приглашал священника к себе в дом и угощал часто [чаем] из "зверобоя". "Сей чай, — говаривал он, — для желудка, помилуй Бог, сколь большую пользительность имеет", — и настаивал: "Пей, пей, государь милостивый". Угощал иногда Суворов водочкой, причем на закуску у него полагалась редька, о которой он был также самого высокого мнения.
Словом, Суворов был образцовый любитель простоты во всём образе жизни. По праздникам, вечерами он созывал деревенских мальчишек, играл с ними в "бабки", "козлы", а потом оделял их пряниками; девицам и бабам дарил платки, пояса; мужиков же поил водкою. Но, должно быть, прибавим от себя, поил умеренно, потому что кончанские мужики — народ до сих пор трезвый и зажиточный».
Между тем обстановка в Европе становилась всё более напряженной. Французские армии повсюду теснили соседей, захватывали земли в Бельгии, Германии, Швейцарии, Италии, Далмации, учреждая марионеточные режимы под громкими названиями республик. Генерал Бонапарт отправился в Египетский поход и сражался с мамелюками. Потрясенная поражением Австрия готовилась в союзе с Англией возобновить борьбу. Новая коалиция не мыслилась без участия России. А для общего успеха был нужен полководец, способный победить молодых напористых французских генералов.
Показательно письмо барона Ф. Гримма российскому посланнику в Лондоне графу С.Р. Воронцову, ведшему переговоры об условиях заключения нового антифранцузского союза. «В 1793 году, — писал Гримм, — старый Граф Вурмзер говорил мне в главной квартире Прусского Короля во Франкфурте: "Дайте нам вашего Суворова с пятнадцатью тысячами русских, и я обещаю вам, что через восемь дней мы будем в Майнце и овладеем всеми запасами оружия и поклажи. То, что потеряно, потеряно, но верьте мне, этот способ (суворовский. — В. Л.) воевать менее дорогой и ваши русские знают это лучше, чем любая другая нация"».
Отзыв австрийского фельдмаршала Вурмзера был сделан в дни первой антифранцузской коалиции, оказавшейся неспособной одолеть наспех набранные и плохо обученные, но сильные духом французские армии. Сделан еще до блистательной Польской кампании Суворова. Самому Вурмзеру пришлось до конца испить чашу унижений — в 1797 году в Северной Италии 73-летний фельдмаршал капитулировал перед генералом Бонапартом, которому шел 28-й год.
Суворов по газетам следил за военными событиями в Европе и Египте. Когда же присланный Павлом в сентябре 1798 года генерал-майор И.И. Прево де Лемуан, сотрудник Суворова по строительству укреплений в Финляндии, попросил опального полководца высказаться о будущей войне против Франции, старый воин продиктовал глубоко продуманный план действий, основанный на поразительном понимании общей обстановки и расклада сил европейских держав. «Только наступление, — диктует Суворов. — Быстрота в походе, горячность в атаках холодным оружием. Никакой методичности при хорошем глазомере. Полная власть главнокомандующему. Атаковать и бить противника в открытом поле. Не терять времени на осаду… Никогда не распылять силы для охранения различных пунктов… Не перегружаться тщетными комбинациями для контр-маршей и так называемых военных хитростей, которые мыслимы только в теории». Он называет главным пунктом войны Париж, на который должно быть нацелено острие наступающей армии. (Этот план великого мастера военного искусства был выполнен союзниками только в 1814 году. Падение Парижа фактически поставило точку в наполеоновских войнах. Сто дней Наполеона были авантюрой, обреченной на неудачу.)
Фельдмаршал продолжал томиться в Кончанском. Вместо описания его унылой жизни в новгородской глуши приведем рассказ сержанта Ивана Сергеева, который 16 лет находился при Суворове безотлучно. Его бесхитростные и такие человечные воспоминания опубликовал в 1842 году петербургский журнал «Маяк», сопроводив их кратким примечанием: «Подробности частной жизни Суворова принадлежат Истории; в них выражаются его особенные привычки, дополняющие очерк свойств беспримерного во всем Русского вождя побед. Много было и будет героев в России, но Суворов только один. Подобного ему не найдем в летописях мира».
«День Суворова начинался в первом часу пополуночи. Он часто приказывал будить себя по первым петухам. В военное время или по случаю каких-нибудь важных дел бывало, что он вставал еще ранее, приказывая строго своему камердинеру будить его, не слушая отговоров. "Если не послушаю, тащи меня за ногу!"
Суворов спал, накрывшись одной простынею. Встав с постели, еще не одетый, он начинал бегать взад и вперед по спальне, а в лагере по своей палатке и маршировал в такт. Это продолжалось целый час до чаю. Между тем, держа в руке тетрадки, он громко твердил татарские, турецкие и карельские слова и разговоры. Для упражнения в карельском языке он даже держал при себе несколько карелов из собственных своих крестьян.
Окончив уроки, которые продолжал таким образом ежедневно, он умывался. Рукомойников никогда не подавали ему; вместо того приносили в спальню два ведра самой холодной воды и большой медный таз, в два же ведра. В продолжение получаса он выплескивал из ведер воду себе на лицо, говоря, что помогает глазам. После того служители его должны были оставшуюся воду тихонько лить ему на плечи так, чтоб вода, скатываясь ручейком, катилась к локтям, для чего Суворов и держал локти в таком положении. Умыванье оканчивалось во втором часу пополуночи. Тогда входил в спальню повар Суворова с чаем; он только один наливал чай для него и даже в его присутствии кипятил воду. Налив половину чашки, подавал Князю отведывать; если чай был крепок, разбавлял водою. Суворов любил черный чай, лучшего разбора, и еще приказывал просеивать сквозь сито. В скоромные дни он пил по три чашки со сливками, без хлеба и без сухарей; в постные дни без сливок, и строго наблюдал все посты, не исключая середы и пятницы.
По подании чаю требовал белой бумаги для записывания своих уроков и вытверженного им. Вместо орешковых чернил он всегда писал китайскою тушью.
После чаю Суворов не назначал своему повару, что готовить, а всегда у него спрашивал: "Что у тебя будет для гостей?"
Повар отвечал, что придумал. — "А для меня что?" — спрашивал Князь, и повар в постный день отвечал "Уха", а в скоромный — "Щи". Было и жаркое. Пирожного Суворов почти никогда не ел. Соусы редко. Большой званый обед для гостей был из семи блюд и никогда более.
После чаю Суворов, всё еще не одетый, садился на софу и начинал петь по нотным книгам духовные концерты Бортнянского и Сартия (итальянского композитора Джузеппе Сарти. — В. Л.); пение продолжалось целый час. Суворов очень любил петь и всегда пел басом. Окончив пение, одевался обыкновенно не долее, как в пять минут; после того снова умывал лицо холодною водою и приказывал камердинеру Прошке позвать своего адъютанта полковника Данилу Давыдовича Мандрыкина с письменными делами.
Еще не было и семи часов, когда Суворов отправлялся на развод и каждый раз при этом говорил солдатам: "Братцы! Смелость, храбрость, бодрость, экзерциция, победа и слава! Береги пулю на три дня. Первого коли и второго коли, а третьего с пули убей!.. Ученый один, а неученых десять" — и прочее.
К разводу он всегда выходил в мундире того полка, какой был тогда в карауле. После развода, если не было письменных дел, то приказывал позвать инженер-полковника Фалькони для чтения иностранных газет на французском и немецком языках; по окончании чтения газет вдруг спрашивал: готово ли кушать? И садился за стол в восемь часов утра. К этому же времени собирались гости, приглашенные к обеду его. В ожидании почетных посетителей обед иногда отлагался до девяти часов утра.
Суворов никогда не завтракал и никогда не ужинал. Перед обедом всегда пил одну рюмку тминной сладкой водки, но не более, а за неимением тминной рюмку золотой водки и всегда закусывал редькою. В случае, если бывал нездоров желудком, выпивал вместо того рюмку пеннику, смешанного с толченым перцем. В продолжение обеда пил с большою умеренностию венгерское или малагу, а в торжественные дни шампанское. Плодов и лакомств не любил, иногда только вместо ужина подавали ему изрезанный тонкими ломтиками лимон, обсыпанный сахаром, или три ложечки варенья, которые он запивал сладким вином.
В армии Суворов никогда не обедывал один. Стол накрывался всегда на пятнадцать, двадцать и более приборов для военных генералов и прочих чинов, составлявших его свиту. Суворов никогда не садился на хозяйское место, а всегда сбоку, по правую сторону стола, на самом углу.
Столовый прибор для него был особенный. Всегда оловянная ложка, на образец серебряной. Когда случалось спрашивали его, почему он предпочитает оловянную ложку, он отвечал, что в серебре есть яд. Нож и вилка его были с белыми костяными черешками; стакан и рюмка также отличные от других. Кушанья не ставили на стол, а носили прямо из кухни, с огня, горячее, в блюдах, обнося каждого гостя и начиная со старшего. Суворову же подносили не всякое блюдо, а только то, которое он всегда кушал. За столом он любил, чтоб гости беспрестанно говорили; в случае же тишины вскрикивал: "Да говорите, братцы, что-нибудь!"
По слабости желудка Суворов наблюдал величайшую умеренность в пище. Камердинер его Прохор Дубасов, называемый Прошкой, всегда стоял при столе и не допускал его съесть лишнее, но отнимал у него тарелку, не убеждаясь никакими просьбами, потому что знал в случае нездоровья Суворова, что сам же будет в ответе и подвергнется строгому взысканию: зачем давал лишнее есть?
Если кто приглашал Суворова к обеду, то обыкновенно приглашал и повара его. Когда же не он готовил, то Суворов за столом ничего не ел и жаловался на нездоровье.
Перед обедом, идучи к столу, он читал громко молитву "Отче наш". После стола всегда крестился три раза. Молился усердно утром и вечером по четверти часа и с земными поклонами.
Во всё время Великого поста всякий день в его комнатах отправлялась Божественная служба. Суворов при этом почти всегда служил дьячком, зная церковную службу лучше многих приходских дьячков. На первой неделе Великого поста ел грибное кушанье. В прочие недели употреблял и рыбу. На Страстной неделе всегда говел и тогда во всю неделю довольствовался одним чаем, и то без хлеба.
О Святой неделе: отслушав заутреню и раннюю обедню в церкви, становился в ряду с духовенством и христосовался со всеми, кто бы ни был в церкви. Во всё это время камердинеры стояли сзади его с лукошками крашеных яиц и Суворов каждому подавал яйцо, а сам ни от кого не брал. Пасха и кулич во всю Святую неделю предлагались гостям его.
В Троицын день и в Семик Суворов всегда любил обедать в роще, с гостями своими, под березками, украшенными разноцветными лентами, при пении песельников и при звуках музыки в разных местах рощи. После обеда начинал играть в хороводы, но только не с девицами, а с солдатами и с военными чинами.
Во время святок, в Херсоне, Суворов звал к себе на вечерники, на которые много собиралось и дам, забавлялся в фанты и в разные игры, но преимущественно любил игру "жив-жив курилка". Когда же приходил час сна, тихонько уходил от гостей в спальню, а бал продолжался без него иногда до рассвета.
На масленице он очень любил гречневые блины и катался с гор. На этой неделе в Херсоне и в других местах у него бывали балы, иногда раза по три.
Имянин и рождения своего никогда не праздновал, но всегда праздновал торжественные дни рождения и тезоименитства Императрицы и Ея Наследника, также Великого Князя Александра Павловича. В сии дни он бывал в церкви во всех своих орденах и во всём блеске. После общего молебна служил еще свой особенный молебен о здравии Царского дома, с коленопреклонением; сзывал гостей на обед, а иногда и на бал.
После обеда Суворов опять умывался, выпивал стакан английского пива с натертой лимонной коркой и с сахаром и ложился спать часа на три; но когда случалось дело, отдых его сокращался.
Ложился отдыхать, совершенно раздевшись. Постелею ему служило сено, укладенное так высоко, как парадная кровать. Над сеном постилалась толстая парусинная простыня, на нее тонкая полотняная, в головах две его пуховые подушки, которые везде за ним возились. Третья полотняная простыня служила ему вместо одеяла. В холодное время он еще сверх того накрывался синим плащом.
Встав после обеда, одевался с такою же скоростию, как поутру.
Одежда его, кроме белья, состояла из канифасового платья с гульфиками. Садясь на стул, он надевал наколенники и китель (белый канифасный камзол с рукавами). Это был его домашний, комнатный наряд. В заключение надевал на шею Александровский или Аннинский орден; но при выезде он всегда был в мундире, надевал все кресты, а в торжественные дни — все ленты и звезды.
Зимою ни в какую стужу он не носил на себе не только мехового платья, но даже теплых фуфаек и перчаток, хотя бы целый день должен был стоять на морозе в одном мундире. В самые жесточайшие морозы под Очаковом Суворов на разводах был в одном супервесте (суконной безрукавке. — В. Л.), с каской на голове, а в торжественные дни в мундире и в шляпе, но всегда без перчаток. Плаща и сертука не надевал и в самый дождь. <…>
Зимою он любил, чтоб в комнатах его было так тепло, как в бане; большую часть дня он расхаживал по комнате без всякого платья. Летние квартиры, в Херсоне, в Варшаве и где бы ни случилось, выбирал всегда с садом, и всякий день перед обедом, а иногда и после обеда, бегал целый час кругом сада по дорожкам, без отдыха, в одном нижнем платье и в сапогах; а возвратясь в спальню, ложился в постелю.
Квартира его состояла по большей части из трех комнат. Первая комната была его спальня и вместе с тем кабинет. Вторая шла за столовую, гостиную, зал. Третья назначалась для его прислужников.
От 12 часов до рассвета в спальне его всегда горели две восковые свечи, лучшего воска. В камердинерской комнате возле спальни горела одна сальная в тазу, во всю ночь.
В баню Суворов ходил раза три и четыре в год и выдерживал ужасный жар на полке, после чего на него выливали ведер десять холодной воды и всегда по два ведра вдруг.
При нем находилось не более четырех приближенных служителей. Старший из них, камердинер Прохор Дубасов, столько известный под именем Прошки, испытанный в усердии и верности. Во уважение заслуг его господину он в день открытия памятника Суворову на Царицыном лугу Всемилостивейше пожалован был в классный чин с пенсиею по 120 рублей в год и умер в 1823 году восьмидесяти лет. Подкамердинер сержант Сергеев, который вел сии записки, был при Суворове с 1784 года и поступил из Козловского мушкатерского полка, а впоследствии находился при сыне героя, Аркадии Александровиче, до самой кончины его, постигшей сына в той же реке, которая доставила отцу славное имя Рымникского. Третий подкамердинер сержант Илья Сидоров, четвертый фельдшер. Все четверо, они спали рядом возле спальни Суворова.
Суворов часто спал навзничь и от того подвергался приливу крови, кричал во сне, а в таком случае было его приказание тотчас будить его для предупреждения вредных последствий. Однажды спросил он Сергеева, пришедшего будить его в полночь: "Кричал я?" — "Кричали, Ваше Сиятельство", — отвечал Сергеев. "Для чего ж ты не разбудил меня тогда?" — "Был еще десятый час", — сказал Сергеев. "Позови ко мне Тищенку". А Тищенко был малороссиянин, адъютант Суворова, человек неграмотный, употреблявшийся для расправы.
Суворов не держал при себе никаких животных, но, увидев на дворе собаку или кошку, любил по-своему приласкать их; встретив собаку, кричал: "гам, гам", а увидя кошку: "мяу, мяу", подражая их голосу.
Он не терпел своих портретов, и только одна Императрица убедила его по взятии Варшавы согласиться, чтобы с него списали портрет и сделали бюст. В доме его не было зеркал, и если на отведенной ему квартире оставались зеркала, то закрывались простынями. "Помилуй Бог, — говорил он, — я не хочу видеть другого Суворова".
Также он не любил и никогда не имел ни при себе, ни в комнате своей ни стенных, ни столовых, ни карманных часов, говоря, что солдату и без часов должно знать время.
Зимою и летом он носил нитяные чулки. Докторов не только не любил, но даже, когда офицеры или солдаты просились в больницу, то говорил им: "В богадельню эту не ходите. Первый день будет тебе постеля мягкая и кушанье хорошее, а на третий день тут и гроб! Доктора тебя уморят. А лучше, если нездоров, выпей чарочку винца с перечком, побегай, попрыгай, поваляйся и здоров будешь!"
Во время Польской и Турецкой войны, в походе, особенно при больших, утомительных переходах, по привале, для роздыха в полдень или ввечеру Суворов, слезши с лошади, бросался на траву и, валяясь несколько минут на траве, держал ноги кверху, приговаривая: "Это хорошо, чтобы кровь стекла!" То же приказывал делать и солдатам.
Табаку никогда не курил, но днем любил нюхать рульной табак и очень часто. В будничные дни держал золотую табакерку, а в праздник осыпанную бриллиантами, с портретом Императрицы Екатерины II или с вензелями Иосифа Второго и других Европейских Государей, даривших его табакерками, и менял их почти ежедневно; но не любил, чтобы нюхали из его табакерки. Исключение было только для Князя Григория Семеновича Волконского, с которым он был в дружбе.
Суворов очень любил мазаться помадою и прыскаться духами, особенно оделаваном (лавандовой водой. — В. Л.), которым смачивал всякий день узелок платка своего.
Во всю жизнь Суворова при нем не было женщин в прислужницах».
Казалось, великому полководцу оставалось доживать свой век. Александр Васильевич всерьез подумывал об уходе в монастырь. Он даже просил у императора позволения «отбыть в Нилову Новгородскую пустынь, где я намерен окончить мои краткие дни в службе Богу»: «Спаситель наш один безгрешен. Неумышленности моей прости, милосердный Государь». И вдруг в Кончанское прискакал фельдъегерь с рескриптом императора от 4 февраля:
«Сейчас получил Я, Граф Александр Васильевич, известие о настоятельном желании Венского Двора, чтоб Вы предводительствовали армиями Его в Италии, куда и Мои корпус [а] Розенберга и Германа идут.
И так по сему и при теперешних Европейских обстоятельствах долгом почитаю не от своего только лица, но от лица и других предложить Вам взять дело и команду на себя и прибыть сюда для отъезду в Вену».
Ближайший сотрудник Павла I Ф.В. Ростопчин вспоминал: «Венский кабинет в 1799 году по смерти Принца Оранского, назначенного главнокомандующим в Италию, затрудняясь на его место выбором и преодолев самолюбие, решился у Государя Императора Павла требовать живущего в деревне и в отставке Фельдмаршала Суворова. И как время не терпело, то и прислан был от Римского Императора нарочный гонец. Прочитав письмо два раза, Император Павел изволил мне сказать: "Вот русские — на всё пригождаются, радуйся". И, взяв перо, написал к Фельдмаршалу Суворову следующее: "Граф Александр Васильевич! Теперь нам не время рассчитываться: виноватого Бог простит. Римский Император требует Вас в начальники своей армии и поручает Вам судьбу Австрии и Италии. Мое дело на сие согласиться, а Ваше — спасти их. Поспешите приездом сюда и не отнимайте у славы Вашей времени, а у Меня удовольствия Вас видеть"». Возможно, граф ради красного словца выдумал это второе, личное письмо государя, хотя не исключено, что оно существовало — Павел был не чужд рыцарских порывов. Но, поручая Суворову значительные силы, император по-прежнему не доверял ему и не понимал лучшего полководца России.
Фельдмаршал еще не выехал из Кончанского, как другой фельдъегерь поскакал с рескриптом к генералу Герману. Тому поручалось: «Иметь наблюдение за его, Суворова, предприятиями, которые могли бы повести ко вреду войск и общего дела, когда будет он слишком увлекаться своим воображением, заставляющим его иногда забывать всё на свете. Итак, хотя он по своей старости уже и не годится в Телемаки, тем не менее однако же Вы будете Ментором, коего советы и мнения должны умерять порывы и отвагу воина, поседевшего под лаврами».
Генерал-лейтенант Иван Иванович Герман, старый знакомый Суворова еще по Астрахани и Финляндии, был известным специалистом по военной топографии. Нечаянную славу ему принесла победа в 1790 году на Кубани над армией Батал-паши, когда после скоропостижной смерти командующего Кубанским корпусом де Бальмена Герман как старший генерал принял командование. Победу добыли его подчиненные — заслуженные боевые генералы и офицеры; Герман же отправил реляцию и получил Георгия 2-й степени.
Герман не постыдился принять на себя уготованную ему роль. Угождая императору, он высокомерно отозвался о Суворове, в котором видел только «старые лета, блеск побед и счастие, постоянно сопровождавшее все его предприятия».
Но генерал-лейтенанту не пришлось руководить маршалом — он был назначен командовать войсками в Голландию. Да и Суворов, исповедовавший принцип «вся власть командующему», никому не позволил бы вмешиваться в свои распоряжения. История зло посмеялась над самонадеянным выскочкой — в первом же большом сражении при Бергене 8 сентября 1799 года русско-английские войска потерпели полное поражение: потери англичан составили тысячу человек, русских — три тысячи. Узнав, что Герман со всем своим штабом был взят в плен, император в гневе приказал вычеркнуть его из списков генералитета.
Не доверяло Суворову и австрийское руководство. Глава кабинета и гофкригсрата Тугут (известный дипломат и отнюдь не военный человек) даже предполагал поручить пост главнокомандующего союзных войск в Италии совершенно неискушенному в военном деле юному эрцгерцогу Иосифу, брату императора. В таком случае роль Ментора должен был играть уже Суворов. При всём том австрийцы видели свое спасение только в военной помощи России. Но вмешались главные устроители коалиции — практичные англичане, которые, по справедливому замечанию А.Ф. Петрушевского, «никогда не продавали дешево услуг своей страны». Они высказались за Суворова. Недаром в письме в Лондон графу Воронцову Александр Васильевич счел своим долгом выразить признательность Георгу III за «благоволение… в избрании моем на предлежащий мне подвиг».
Полководцу шел 69-й год, но он без колебаний принял на себя ответственность за судьбы Европы.
В России и во времена Павла I оставались люди, способные смело и с пониманием дела оценивать политические и военные события и действующих лиц. «В ту минуту, когда вся Европа устремила свой взор на Фельдмаршала Суворова, — говорилось в издававшемся в Москве «Политическом журнале» (1799. № 2), — нам кажется, что не неприятно будет для наших читателей прочесть следующую выписку, представляющую характеристическое изображение, зделанное одним большим чиновником, служившим под командою сего героя». Узнать имя автора письма не удалось, но это не так уж важно. Гораздо важнее то, что опубликованная в журнале характеристика Суворова показывает истинное отношение к нему русского общества:
«Суворов обширен в своих замыслах, скор в своих предприятиях, неутомим в исполнении, не достигая своего успокоения, как только пробившись сквозь неприятельские полки. Таков сей знаменитый человек, никогда не отступавший ни на один шаг и сотворенный по образцу Цезарей и Александров, почитавшемуся столь давно разрушенным.
Непрестанно занимается славою, которая есть его стихия. Посвящает он время трудам, которое люди употребляют на отдохновение. Уснуть несколько часов на сене, в простой палатке во всякое почти время года есть единственная дань, отдаваемая им натуре.
Скромен и прост в своей приватной жизни и довольствуется холстинным платьем.
Непрестанно находясь в действии, дух его не может дать ему покою. И он никогда не ходит просто, а бегает. Он не так низко думает о военной науке, чтоб заниматься мелочьми; он смотрит единственно на то, что велико, оставляя другим щитать пуговицы на камзоле.
Обожаемый своими солдатами, при всяком параде бывает он посреди их, как отец, и беседует с ними о причинах, доставивших победу, и об ошибках, которые они могли сделать.
Добрая, благородная его душа особенную имеет привязанность к малым детям. И тот самый человек, который в день сражения подобится Перуну раздраженного божества, при слабом и нещастном имеет всю чувствительность нежнейшего сердца».
Автор подчеркивает набожность Суворова и его нетерпимость к врагам православия, мечтавшим подчинить своей власти всю Европу:
«В Варшаве низложил он сию философскую мечту в ту минуту, когда Север был близок пасть под ея бременем.
Наконец, нельзя лучше показать черты характера героя сего Великого человека, как представя его письмо, которое он писал к Ея Величеству по взятии Измаила, стоившего туркам 30 000 человек».
И опять приведены звучащие уже рефреном стихотворные строки «Слава Богу, / Слава Вам», правда, относя их к другой славной победе Суворова:
с прибавлением:
«Кажется, как будто читаешь послание Спартанского генерала.
В письме, присовокупленном к изображению, мною сообщенному, сказано: "Сей Фельдмаршал Суворов есть один из великих людей сего века. Он никогда не был побежден. Небольшой беленький камзольчик есть вся его оборона от самых больших морозов. У него нет конюшни, и на первой гусарской лошади, которая ему попадется, он едет на сражение. Встает всегда в час по полуночи. Обедает в восемь часов утра, живет, как солдат, и выиграл двадцать баталий. Он ненавидит революцию!"
Подлинно, есть нечто древнее в сем генерале, который заслуживает быть между героями, описанными Плутархом…»
Даже допущенная ошибка (как мы помним, полководец посвятил стихотворные строки взятию Туртукая) не портит общей картины: Суворов уже давно был живой легендой.
Ростопчин, пересылавший Александру Васильевичу указ о его отставке и осуждавший полководца за неуместные выходки, вдруг сделался (и оставался до самой кончины генералиссимуса) его восторженным почитателем и поведал о том, как, прощаясь с Суворовым, Павел Петрович сказал: «Воюй, как умеешь!»
И старый «екатерининский орел» показал, как надо воевать против лучших европейских войск того времени.