Автопортрет художника (сборник)

Лорченков Владимир Владимирович

Сборник лучших рассказов самого яркого представителя русской прозы из поколения, пришедшего на смену Пелевину, Лимонову и Сорокину. Наследник всей мировой литературы, он становится в ряд, начатый Джойсом, и законченный Хеллером. «Автопортрет художника» Лорченкова – книга писателя на пике формы. Тридцать восемь рассказов – от «Детства» до «Зрелости», – проводят читателя по лабиринту жизни мастера. Куда? Может быть, к тупику, откуда художник, обернувшись, взглянет на нас пьяными и наглыми глазами Рембрандта. Того самого, чья Саския еще жива, а дом не продан за долги. Того, кто познал свою силу, но чьи лучшие картины, – хотя казалось бы, куда уж лучше, – еще не написаны.

Внимание: книга содержит ненормативную лексику и может соответствовать рейтингу NC-17 Американской киноассоциации.

 

Я ЛЮБИЛ ВАШЕ ФОТО

Мне было десять лет, а ей двадцать, и у нас был роман.

Но давайте я расскажу с начала. Когда мы познакомились, мне было десять. Она сидела на корточках у бортика бассейна. У ее ног плескались дельфины. Два дельфина с блестящими носами, умными поросячьими глазками и сайрой во рту. Или треской? Или хеком? В общем, у каждого из них во рту была рыба. Которую, я так понимал, сунула им та самая девушка, сидевшая перед дельфинами на корточках. Крепкобедрая, с сильными, не очень длинными, но и не короткими, ногами. В джинсовой рубашке с коротким рукавом, завязанной на животе узлом. С волосами, разделенными пробором, и каждая сторона перевязана розовой лентой. Красивым, чуть продолговатым лицом, с крупным носом. В розовых плавках-шортиках. Она сидела, поджав под себя ноги, и глядела в сторону Океана, который плескался сразу же за бассейном.

Дельфинов собирались выпускать в Океан, это я прочел к подписи к фотографии.

Я глядел, завороженный, то на девушку, то в бликующий солнечными зайчиками океан. Девушка, океан. Океан, девушка. Потом перевел взгляд на окно. На нем висело серое, отвратительно колючее солдатское одеяло. Я подошел к нему осторожно, и отогнул край.

Нет, чуда не случилось.

За окном не плескался безбрежный Океан. На меня глядели серые, низкие сопки Заполярья. Вдалеке кривлялись карликовые березы. Где-то за ними, я знал, прыгают друг за другом огромные заполярные зайцы. Свет был серым и тусклым, но он был. Как раз наступил гребанный полярный день. Когда мы сюда ехали, нам объяснили, что на Севере бывает Полярный День и Полярная Ночь. Мол, полгода в тебя светит солнце, а полгода за улицей ночь. Так вот. Нас обманули. И полярная ночь оказалась тем же самым, что и полярный день. А полярный день оказался тем же самым, что и полярная ночь. Надеюсь, я вполне доступно объясняю, что никакой разницы между ними нет.

И то и другое – просто сумерки.

Когда уже не светло, еще не темно, и продолжается это одиннадцать месяцев в году. Что? Нет, вполне вероятно, что и все двенадцать, просто на один месяц мы всегда уезжали на юг, к бабушке с дедушкой. Отец оставался служить, и отстреливать, от нечего делать, долбанных лосей из автоматического оружия, а мы с братом объедались в Молдавии виноградом и трындели: как романтично и красиво жить на севере, как клево собирать морошку, похожую на мандарины окраской и тошнотворную морковь с сахаром вкусом, прорывать в снегу туннели, спускаться с гор на саночках, и передвигаться по туннелям под снегом в полный рост, и купаться в Ледовитом океане. Ах, Ледовитый Океан…

Ничего общего с Океаном, который плескался за спиной моей красавицы, у него не было.

Жестокий, холодный, колючий, всегда темный. Проклятый ты Ледовитый Океан, говорил я ему тогда и говорю сейчас. Сейчас, впрочем, такой ненависти я к нему не испытываю. Более того, глядя на безбрежно солнечные воды Средиземноморья, я даже тоскую по тебе иногда, северный океан. Помнишь ли ты меня? Говорят, у воды есть память. Говорят, на ней отпечатывается все, что мы говорим и делаем. Мировой Океан это просто большая пластинка, на которую записывается все, что мы говорим или, того страшнее, думаем. Соглядатай Бога, вот что значит вода. Говорят, если у воды сказать что-нибудь, ну там, «сейчас? Половина второго», или «ягненок с розмарином, отлично», или «иди к черту», ну, или «я люблю тебя», – вода запомнит это навсегда. Ну, так вот, Ледовитый Океан.

Я очень любил ее.

ххх

Забавно, но я мог выбрать не ее.

В той книжке, ну, где я впервые увидел ее фотографию, было несколько снимков. И Сара – а значительно позже я выяснил, что ее именно так зовут, ничего такого, не подумайте, в Америке просто распространено это имя, – вполне могла не дойти до моего сердца. Так и остаться красивой двадцатилетней девчонкой с задумчивым взглядом в океан, и двумя дельфинами у своих крепких ляжек. М-м-м, что за ляжки. Уверен, даже дельфины, – они ведь тоже млекопитающие и теплокровные, как мы! – мечтали вдуть ей, этой девчонке, волосы которой с лентами развевал ветер. И именно в тот-то момент фотограф – я до сих пор, а ведь прошло двадцать пять лет, ревную ее к нему, – нажал на «спуск». Боже, надеюсь, спустил он лишь образно, иначе я не переживу этого. Детские шрамы болят до скончания жизни, не так ли? Ничего не заживает, все это просто чушь. Но тогда я об этом не думал. Мне было десять с половиной, почти одиннадцать! И я отчаянно старался выглядеть и думать как парень постарше, потому что учился с ребятами постарше. Это обязывало. А еще я плавал, и довольно серьезно, поэтому на соревнованиях то и дело выигрывал призы. А так как это был СССР, – к черту стяжательство, – то ничего ценного нам не дарили. То книжки со спортивными очерками, то наборы для занятий физкультурой дома, и много-много всякой всячины. Особенно много нам почему-то дарили книг про море, ныряльщиков и тому подобную чушь. Видимо, они думали, что раз ребята плавают, то и книжки им нужно дарить про воду. Это было все равно что подарить шлюхе фаллоимитатор.

Книгу «Человек-дельфин» я выиграл в Заполярье.

На семнадцатой странице этой феерической чепухи, написанной сумасшедшим французом Жаком Майолем, была фотография японской женщины-ныряльщицы «ама». Эти девчонки ныряют в чем мать родила. У них только веревочный поясок, и пышная, черная мохнатка. У всех. И сиськи. Само собой, первое, что я сделал с книжкой Жака Майоля, дочитав ее до семнадцатой страницы – заперся с ней в туалете, и сдрочил. Аккуратно вытерся, и вышел. Сел у себя в комнате и продолжил читать.

Жак Майоль, как и все французы, был сумасшедшим, восторженным, трахнутым по голове пыльным мешком кретином.

О-ла-ла! Он верил, что люди произошли от дельфинов, любил дельфинов, плавал в американском океанариуме с дельфином, описал историю своих отношений с дельфином Клоун, и, я был в этом практически уверен, он любил эту дельфиниху. Целовался с ней тайком вечерами при свете звезд в океанариуме. И, как и все сумасшедшие, этот Майоль чертов был невероятно везучим. Он погружался без акваланга на большие расстояния, и даже пару раз побил мировой рекорд. Его предел был сто пять метров. Наверное, это секс с дельфинихой его так вдохновил.

В общем, книга мне понравилась.

Я даже прочитал страниц тридцать еще, и подумал, что буду дрочить на фото японской купальщицы. Крепенькой низенькой японской девушки с колючим кустом вместо ног, японки, уходящей в глубину, и болтающей ногами – именно в этот момент ее и подловил фотограф – как случайно перевернул страницу, зная, что она будет последней.

Тут-то я и увидел ЕЁ и японка была безжалостно выброшена из моего сердца. В воду. Бульк.

На меня глядела богиня в розовых плавках-шортиках, джинсовой рубахе, крепкими полными ляжками, крупноватым носом, чуть продолговатым лицом, небольшой, но высокой грудью и ветер дул ей в лицо, а она глядела, полуотвернувшись, в Океан, и я понял, что влюбился. Это следовало обдумать.

Я взял книжку и пошел в туалет.

ххх

При переезде в чертову Молдавию я оставил в этом чертовом Заполярье все свои ценности – коробку с медалями и грамотами. Но книга «Человек-дельфин» была со мной. Сара, – а я узнал, как ее зовут, догадавшись просмотреть перечисление списка изображений и их авторов в конце книги – была со мной. Я уже точно знал, что мы с Сарой поженимся, когда я стану побольше. О, исключительно в плане роста, конечно. С остальным был полный порядок – в раздевалку, посмотреть на чудо природы, приходи парни из девятого класса.

Ну у него и яйца, ну у него и член! – говорили они. – Это в его-то одиннадцать!

Одиннадцать и четыре месяца, – поправлял я, – почти одиннадцать с половиной, значит, практически двенадцать.

Они добродушно смеялись, а на тренировках на меня поглядывали, перешептываясь, девочки.

Но мне было все равно. Я знал, что отдам всего себя Саре, только Саре, исключительно Саре. Я был ее рыцарем. Мне было все равно, что найти ее будет делом трудным, практически невероятным. Но я не мог глаз отвести от ее фотографии. Часами сидел, глядя на нее и Океан за ее плечами, на дельфинов этих чертовых у ее ног, и думал, думал, думал. Как мы встретимся, как я подойду к ней и как сладко сожмется у нее сердце. А пока сжималось оно у меня. Ну, и не только сердце. Конечно, приходилось мастурбировать. Как-то раз я, в качестве эксперимента, спустил прямо на снимок. Ничего особенного, а пятно пришлось затирать. Так что я больше этого не делал. А Сара как была богиней, – чистейшей, красивейшей – так ей и осталась, хоть на ее шортах-трусиках и появилось небольшое пятно.

Только сейчас я понимаю, что это она потекла.

Но и тогда я понимал очень многое. Дети, которые занимаются плаванием, они как сельские. Очень развитые, и даже больше, чем сельские. В деревне детишки с младых лет видят, как коровы любят быка, ну, и тому подобные штуки. А на плавании ты лет с шести-семи видишь обнаженных людей, и прекрасно понимаешь разницу между полами. Тем более, что плывет-то команда на одной дорожке.

Так что я пристраивался за девчонками, – когда те плыли брассом, по лягушачьи раздвигая ноги, – и смотрел. Неотрывно. Тренера даже нервничали. Но мне было все равно. Никто в мире не мог бы обвинить меня в педофилии – я был младше этих тринадцатилетних коров на полтора-два года. Мне нравилось рассматривать их щели. Некоторые, – со складками, – были особенно привлекательны. Но, конечно, никакой конкуренции эти девушки моей Саре составить не могли. Моя двадцатилетняя женщина, она ждала меня, сидя на низком бортике бассейна, залитого морской водой.

И дельфины весело перемигивались у ее ног.

А я дрочил, глядя на нее, дрочил так и этак. Изучил Камасутру – мне надо было быть готовым к тому моменту, когда мы встретимся, прочитал все статьи в журнале «Ровесник» про секс, просмотрел даже тайком в каком-то советском салоне, заплатив за это рубль с полтиной, фильм про секс. Я стал страшно опытный. Я не просто дрочил, но мысленно вытворял с Сарой такие штуки, что….

Уверен, и Саре это нравилось. И, как и все американки, она была не очень ревнива и понимала, что к чему. Так что, когда на соревнованиях в каком-то Североморске, или где там у них подводные лодки целятся карандашами чертовых ракет в подбрюшье НАТО – ко мне в номер пришла девчонка из соседней команды, и спросила, умею ли я трахаться, я сказал – ну, конечно. А что, спросил я. Она уже трахается, объяснила мне девчонка, а ее парень-старшеклассник уехал в Омск на полгода, и вернется только к лету. Лето, зима, какая к черту разница на этом Севере, подумал я. А трахаться ей охота, и ребята постоянно говорят, что у меня большой член и яйца, поэтому давай потрахаемся, продолжила девочка. Я сказал о кей, и отложил книгу «Человек-дельфин». Она легла под одеяло – проклятущее колючее советское одеяло, какое давали во всех проклятущих гостиницах Советского Союза – и разделась под ним. Легла на меня, и мы потрахались. Ей было четырнадцать лет и она была перворазрядницей, мне тринадцати еще не было, и шел я на второй взрослый. Спинист и брассистка. У нее еще были крашеные волосы, она этим гордилась. Нет не внизу, внизу она их сбривала, чтоб из под купальника не выбивались.

Потом мы еще пару раз потрахались, потому что она лишилась девственности всего месяц назад и входила во вкус. Скажешь кому-нибудь, скажу, что ты наврал все, и мой пацан тебя убьет, сказал она. Когда она ушла, я достал «Человека-дельфина», и стал онанировать.

– Что делал? – спросил меня парень, которого подселили ко мне в номер, и который вернулся из города.

– Трахался с Олей из команды «Альфа», ну, у которой парень в Омск уехал, – сказал я.

– Врешь, – сказал он.

– Вот, – сказал я, – она трусы забыла. Потрогай, они еще скользкие.

– Круто! – сказал он, нюхая трусы. – Господи, глазам своим не верю. Ты ТРАХАЕШЬСЯ? О черт, да это всей команде надо рассказать!

– Ну а что здесь такого? – скокетничал я. – Расскажи, конечно!

– Хочешь, сяду на шпагат и достану яйцами рубль? – спросил он.

– Не достанешь, – сказал я.

– Спорим на рубль? – спросил он.

– Давай, – сказал я.

Мы бросили рубль на пол, он снял штаны и сел на шпагат, и яйцами коснулся рубля.

Я проиграл.

ххх

Несмотря ни на что, я был верен Саре. Ну, в смысле душой.

Когда мне было тринадцать, мы перебрались в Молдавию. Случилось ГКЧП. Или случился? Не знаю. Я видел телик. Несколько испуганных дядек сидели за столом перед кучей чертовых журналистов и те издевались над пожилыми людьми. Мне было жаль и тех и других. Потом показали танки и людей которые улюлюкали и бросали в танки бревна.

– Дети, – сказала мать торжественно, – это Демократия свергает режим! Только бы не Совок снова, только не это!!!

После этого она поехала в отцу, на Север, помогать ему собирать пожитки, чтобы вернуться в Демократическую Молдавию. И оставила нам с братом двести рублей на две недели. Тут-то и случилась очередная денежная реформа, и эти деньги обернулись ничем. Мы неделю жрали одну черешню, которую воровали в садах за домом, и поносили от этого, как заведенные, ослабли страшно, я даже дрочить не мог, только лежал в углу на матрасе, мебели-то не было, да постанывал, а брат готовил мне единственное лекарство, которое мы могли тогда себе позволить – крепкий чай.

Но книга «Человек-дельфин» была со мной. Я глядел в нее, когда мне становилось совсем худо.

… По телику показали балет, и мать загрустила. Балет значил, что красные побеждают, а мать не любила красных. Потом показали митинг и мать повеселела.

Я поглядел на телик еще немного, и пошел дрочить, в ванную.

Я выяснил экспериментально, что в ванной – лучше всего. Есть два вида секса с собой в ванной. Первый – когда ты полностью погружаешь член в воду. Для этого нужно прилагать больше усилий, потому что сопротивление воды не позволяет двигать рукой так же свободно, как над водой. Второй – ты держишь в воде ПОЧТИ все. Второй вариант более шумный – ты хлюпаешь. Ощущения хороши и так и этак, но они чуть разнятся. Это как выпить коньяку из широкого бокала, предварительно нагрев, или сделать из него глинтвейн или что там из него делают?

В общем, по настроению.

Я выбрал глинтвейн, и спустил вод водой. В ушах стучало. Это бился в них океан, и Сара – не стареющая, молодая, прекрасная Сара, сотрудница океанариума Мичигана, снятая в 1972 году в дельфинами фотографом Джоном Иврином для книги «Человек-Дельфин» Жака Майоля, тираж 70 тысяч экземпляров, – глядела чуть в меня и чуть в сторону, чуть мимо меня. Мы были знакомы уже несколько лет, но чувства наши были свежи. Мне было уже четырнадцать

Я любил ее.

ххх

Конечно, со временем я изменил Саре не только телом.

Знаете, как это бывает. Шестнадцать – первая любовь, восемнадцать – вторая, двадцать – третья. То, что кажется тебе значимым в детстве, не так важно, когда ты взрослеешь. Ну, и тому подобная конформистская чушь. Чушь, потому что, когда я словно очнулся, и, – мужчина двадцати трех лет, в шрамах, и опытный, – случайно наткнулся на книгу «Человек-дельфин», валяющуюся на балконе, то понял, что у нас все по-прежнему.

Сара была самой красивой женщиной мира. Меня волновала ТОЛЬКО она. Самая красивая девушка в мире. Для меня, и для мира, и для Океана, и для тех двух чертовых дельфинов, что тусили у ее ног. Я мечтал о ее промежности. О ее груди и губах. Я был готов умереть за нее.

Я бы отдал все за то, чтобы лежать в воде у ее ног.

Я уже не плавал и успешно гробил спиртным все то, что подарил мне спорт. Закончил журфак, много курил, много работал, разбивал сердца, свое давно уже потерял где-то. В моей жизни была одна ценность. Одна постоянная величина. Сара. Все остальное – женщины, работа, книги, которые я начал писать – пролетало мимо меня в какой-то бешеной тряске. Мне исполнилось двадцать четыре пять, когда я, крепко поддав, сел в кабинете своего редактора вечером с бутылкой коньяку, и набрал справочную Мичигана. Во мне все трепетало. Ради этого момента я учил английский язык по самоучителю Петровой, и, мать вашу, выучил его.

– Океанариум Мичигана, – попросил я.

Они не торопились, но мне было все равно. Платила-то за переговоры, хоть и не знала об этом, редакция. Мне дали чертовы телефон этого океанариума. После моих долгих сбивчивых объяснений ошарашенные сотрудники океанариума обещали мне узнать все о персонале семидесятых годов.

И, конечно, ничего не узнали.

Мы очень сожалеем, сказали они. Это ужасно трогательная история, сказали они. Можно мы напишем про нее в нашей городской газете? Делайте, что хотите, сказал я, повесил трубку, и разрыдался. Впервые за двенадцать лет я плакал. Учить французский и искать Жака Майоля было бы чересчур. Ну что же, я хотя бы попробовал. Совесть моя была чиста, этот долг можно было закрыть.

Я бросил книгу «Человек-дельфин» на балкон, где хранится весь мусор, и зажил без Сары.

Плохо зажил.

ххх

В тридцать пять я развелся.

Глядя на свадебные фотографии, и отхлебывая пиво прямо из бутылки, я признался, наконец, себе в том, что выбирал жену по степени сходства с Сарой.

Они были очень похожи.

Наверное, мы могли бы быть счастливы с Олесей. Она была так же хороша, как Сара, пригожа, умна, все такое. Но, черт побери, за ее спиной не было Океана, и за ней не светило вечное Солнце, и она не была символом девушки-хиппи, бросившей все ради спасения дельфинов в океанариуме. Господи, Сара, где ты, где ты, моя вечная молодость, где ты, мой океан, где ты, где ты, где ты…

Я вырезал из книги это фото и вставил его в рамку. Поставил на комод. Когда жена – бывшая жена – пришла забирать свои вещи, то спросила меня, что это значит. Я объяснил.

– Ненавижу тебя, – сказала она.

– Ты просто десятилетний пацан, который замер в свои десять у книжки с фотографией, окаменел, и пропустил всю жизнь, – сказала она. – – И был таким все последние двадцать лет.

– Бедный, несчастный, одинокий и развращенный мальчик у берега моря, – сказала она, – а я ведь была вся для тебя. И мы могли бы жить настоящим…

Я закрыл глаза. В уши нам с Сарой бился прибой. Дверь хлопнула и больше я Олесю никогда не видел. Другие женщины в доме появлялись все реже. Зачем? Мы с Сарой достигли в сексе феерических высот. Вы не представляете себе ЧТО можно вытворять, просто глядя друг другу в глаза и лаская себя… А вот во всем, что не касалось секса, все обстояло очень плохо. Дело вообще шло к деградации, я начал пить, бросил писать, курил прямо в постели, и все разговаривал с Сарой. Она была благодатна, как Вселенная, и не осуждала меня, я видел. Но какой-то инстинкт подсказал мне, что умирать еще не время. Так что я отослал свое резюме в пару фирм, пришел на собеседование чисто выбритым, и одетым во все стиранное, и, благодаря своему слабо подзабытому английскому и любви к истории и Гомеру, получил работу экскурсовода в Трое.

Уже через месяц мы с Сарой улетали в Турцию.

ххх

Работа мне нравилась. Жил я в городке километрах в пятнадцати от самой Трои, – вернее, ее развалин, – назывался который Чанаккале. От него до берега Европы было километра полтора, их еще Байрон переплывал. Пару раз переплыл и я. За два года, что я там пробыл, бросил курить, стал плавать, бегал по утрам.

Сара глядела на меня с одобрением.

Персонал гостиницы, – скромной «трешки», но мне хватало, – где меня поселили, к рассказу о погибшей жене, чье фото всегда со мной, отнесся по-турецки сентиментально. Так что меня не трогали особо, и я мог сколько угодно гулять по берегу моря с фото Сары, да два раза в неделю сопровождал группы туристов к Трое.

Вечерами я гулял по набережной Чанаккале, ел рис с соком лимона и мясом мидий из ракушек этих мидий, и сидел на лавочках у черного от ночи Черного моря. Над ним парила дымка. Я не был уверен, что из нее вот-вот не покажется голова Джона Гордона. Ну, или я вдруг увижу за пальмой Сару, кормящую с рук дельфинов.

Здесь все было так… зыбко, странно и удивительно.

Я, как оно в Турции часто бывает, постепенно пропитывался Солнцем, благодушной апатией ко всему, философским отношением к жизни, и умением просто жить, не требуя взамен ничего. Наверное, за это судьба меня и вознаградила.

И я встретился с Сарой.

Настоящей, а не картинкой из книжки.

Я вел группу туристов по дощатому мостику от стены, с которой на головы ахейцев лили кипящее масло, к храму, где заколол жертвы 900 лет спустя сам Александр Македонский, – а навстречу мне поднималась стайка позитивных англосаксонских туристов. Я прошел мимо, и уже спустя пару метров понял, что видел Ее. Я быстро указал своим туристам на поле, по которому Ахиллес таскал за своей колесницей труп Гектора и попросил идти в том направлении. А сам обернулся и прыжком, рискуя сломать шею, – здесь из-за раскопок все ходят по мостикам и доскам, – догнал туристов. Семь жизнерадостных, розовощеких американцев. Да, я не ошибся. Посреди них стояла ОНА, чуть расплывшаяся в бедрах, чуть усохшая в груди, с чуть седыми волосами, но это была она, она, она.

– Здравствуйте, я всю жизнь дрочил на ваше фото, – сказал я.

– Что? – спросила она на английском.

– Вас зовут Сара? – перешел я на английский.

– Да, – недоуменно ответила она.

– Вы работали в океанариуме Мичигана? – спросил я.

– Э-э, да, но очень давно и всего сез… А откуда вы, молодой человек, это знаете? – спросила она.

– Это вы? – спросил я, и показал ей фото.

– Это я, – сказала она весело-удивленно, – но отку…

– Я вас очень любил, – сказал я. – Очень-очень. Вы были божественно красивы.

– То есть, – сказал я, – вы и есть божественно красивы.

– Да, черт побери, – сказал розовощекий американец лет семидесяти пяти, как и она, – я это знаю, недаром я ее муж. Вот уж не думал, что в таком-то возрасте у меня появится соперник.

Пенсионеры радостно рассмеялись. Я улыбался.

– Я надеюсь, вы счастливы и у вас куча детей, – сказал я им.

– О, спасибо, уже внуков, – сказала, все еще не понимая, она.

– Я счастлив, – сказал я. – Я был очень влюблен в вас. Я должен объяснить. Я не сумасшедший. Я вас очень любил. Ну, именно такой, как тут. Ну, мне пора. Кстати, вот ваше фото. Это было в книжке одной, про море… Я увидел ее в детстве и был влюблен, ну, как это у детей бывает, знаете?…

– Про море… – сказала она, начиная что-то понимать. – Какое красивое фото… Я была так молода… Да, как у детей. Картина прекрасной дамы… Понимаю. Я была так молода…

– Вы и сейчас такая, – галантно сказал я.

– Молодой человек, – сказала она, и я понял, что моя Сара осталась моей Сарой, – молодой человек… Лет тридцать-сорок назад…

И подмигнула. Так, как сделала бы эта красивая девушка с фотографии моего детства. Они, и даже ее муж, снова рассмеялись, очень дружелюбно, и я понял, что лет тридцать-сорок назад, может, и правда…

Проблема была лишь в том, что лет сорок назад она, двадцатилетняя и прекрасная, сидела на краю бассейна и ветер Океана развевал ее волосы с розовой лентой. А меня еще не было. А эта, нынешняя женщина, она была уже вовсе НЕ ТА Сара…

Они попрощались со мной за руку все, старушка чмокнула меня в щеку, и они ушли, громко и восторженно обсуждая эту удивительную историю.

Я махал им рукой, улыбался, и на моих глазах выступали слезы.

ххх

Так я увидел Сару и потерял ее.

Но это меня не огорчало. Утром следующего дня я взял автомобиль напрокат и поехал к Трое. Никого не было. Развалины выглядели, как обычные турецкие античные развалины. Много мрамора, камней, скульптур, земли. Много травы, зелени. И ящерицы, которые греются на мраморе. И очень редкие туристы, которые приехали не группой, а сами, остановились в городке неподалеку, и бродят по античным дорожкам, останавливаясь лишь у щитов с указателями. Старательно шепчут, повторяя про себя, куда идти. Гида такие не берут, но я сегодня и не был гидом. Птицы поют. Вдалеке чуть шумит море.

Раскопки пустовали. Я прошел по узким улочкам между крепостными стенами – именно среди них понимаешь, что история про Коня была преувеличением, тут и человек еле пройдет, – и взобрался на холм седьмой Трои.

Всего-то их было двенадцать, и штурму, описанному Гомером, подвергалась четвертая.

Впрочем, извините. Я все сбиваюсь на экскурсию. А я ведь не для того сюда приехал. Я спустился с холма к остаткам пятой Трои, и присел у мраморного столика, за которым сидел еще Македонский, когда остановился здесь почитать что-то из Гомера, ну, перед тем, как покорить Персию. Достал пистолет. Еще одна чудесная особенность Турции состоит в том, что здесь можно свободно купить оружие, не пулемет, конечно, но какой-нибудь скромный пистолет – запросто. Солнце уже начинало припекать, и я почувствовал капли пота на лбу. Надо было торопиться, пока не началась жара.

Я поставил на столик фотографию Сары в рамке. Расстегнулся. Сделал это в последний раз. И стал глядеть на нее. На лицо своей единственной любимой женщины. Время шло, а я все глядел и глядел.

… постепенно ящерки на кусках мрамора пропали, зеленые поля поблизости потемнели и превратились в синие-синие воды Океана, великого океана Любви, и девушка, сидящая передо мной в профиль двадцать пять лет, повернула, наконец, ко мне свое лицо, небо помрачнело и на голову мне что-то капнуло, а потом я понял, что это ветер, великий ветер принес ко мне соль и брызги Океана, и девушка улыбнулась мне, сухо где-то вдалеке щелкнул выстрел, но это не имело уже никакого значения, потому что глаза моей Сары широко раскрылись, и она, девушка с фотографии, ожила, и раскрыла мне объятия, и я упал в них, и ее тело, в короткой джинсовой рубашке и полные ляжки в розовых шортиках – все это потянулось ко мне, и вдалеке закричали чайки, и Солнечный диск взошел над водами, и воды омыли нас с Сарой, и мы стояли, молодые и красивые, обнявшись, прижавшись друг к другу, у кромки Океана, и дельфины плескались у наших ног, и мы глядели друг другу в глаза, и улыбались, и знали, что будем здесь вечно, и будем так вечно, теперь уже вдвоем.

Вместе и навсегда.

 

МАЙОР ПЕТРОВ ОСТАЕТСЯ

… Глядя остывающими глазами на то, как гаснут огни его подводной лодки, погруженной во мрак на километровой глубине, майор Петров ни о чем не жалел. Он не боялся, не хотел наверх, и ни одна слезинка не выкатилась из его покрасневших и будто натертых песком, – как обычно у пьяниц бывает, – глаз. Он просто сидел в кресле-качалке и глядел в иллюминатор на надвигающуюся тьму. И на то, как мигают, слабея, огни в соседних отсеках. Постепенно темнота сгустилась, огни погасли, – последний перед тем, как исчезнуть, замельтешил, словно в предсмертной дрожи, – и майор остался один на один с великим Безмолвием Тьмы.

Так они и замолчали друг перед другом.

ххх

… служить майор Петров перестал еще в 1986 году, после того, как был пойман на учениях, – в общей офицерской палатке – за неблаговидным для офицера занятием. Если бы это была дрочка или там, порнографический журнал, к примеру, то у майора была бы надежда восстановиться году там к 88—му, когда над страной повеял ветер свободы. Но Петров, к сожалению, не дрочил, и Петров не дрочил, полистывая порнографический журнал. Майор Петров шарил по карманам коллег. Таких же нищих и задроченных офицеров Советской Армии, как и он сам. Более того, многие из них были куда беднее майора Петрова, потому что у всех этих лейтенантов Ивановых, капитанов Сидоровых и младших лейтенантов Козловых зарплаты были куда меньше, чем у майора Петрова. Поэтому майор Петров был нещадно коллегами бит, и выброшен из офицерской палатки прямо на снег, прямо под сопку, прямо под низкое небо Заполярья. Сплевывая через пустоту на месте выбитого зуба кровь, Петров встал, утер лицо снегом и попробовал вернуться в палатку офицерства. Но там майора снова побили. Пришлось идти ночевать к солдатам. Там майору Петрову, как и полагается в коллективе животных – проще говоря, – стае, – пришлось самоутверждаться.

– Заночую тут, – сказал он солдатам, глядевшим на него внимательно, как ватага бродячих собак на старушку с окороком.

Вместо ответа один из срочников хлопнул по койке у входа. Майор прошел мимо, сбросил на пол солдата из самого теплого угла, и присел.

– А, ва, да, – сказал срочник-азербайджанец Рафик Гуссейнов, – да, э, ва!

– Хуй на! – сказал майор, и бросил в голову чурки чурку, которой солдаты отапливали буржуйку.

– А, ва, на, э?! – обиженно сказал боец Гуссейнов.

– Хуй на, – сказал майор Петров.

После чего пошел на добивание. Взял еще одну чурку и бил солдата Гуссейнова до тех пор, пока тому не стало плохо. Землячество не вмешивалось, потому что у майора Петрова был пистолет, и майор Петров все-таки весил сто килограммов. А самое главное, солдаты не очень понимали причину офицерского конфликта. Они не были уверены, что коллеги не вступятся за майора Петрова. А майор Петров был уверен, что за него не вступятся. Но он блефанул, и выиграл все. Ну, или, по крайней мере, одну ночь в палатке, подумал майор Петров, засыпая.

– А это для меня теперь все, подумал он, и уснул.

На следующий день стрельбы продолжились. Майор Петров крутился возле орудий, которые заряжали по четверо доходяг с Кавказа, – снаряд весил сорок килограммов, доходяги каждый по столько же, – но офицеры с ним не заговаривали. И никакого участия в стрельбах принимать майора Петрова не просили. Так что большущий майор, покрутившись еще, и понаблюдав за разрывами на далеком снежном поле в бинокль, пошел в палатку. По пути ему показалось, что его окликнули. Майор Петров обернулся. Это кричала его вчерашняя жертва.

– А, ва, да, на! – жалобно завопил солдат Гуссейнов, который просто обосрался, и остро переживал свое унижение.

– Э, э, а! – орал ему, издеваясь, младший лейтенант Сидоров.

Офицеры посмеивались. Такие случаи редкостью не были. Снаряды были очень тяжелыми, заряжать нужно было очень быстро, а качество человеческого материала в армии СССР конца 80—хх было не низким, а ужасающе низким. Поэтому солдаты частенько не выдерживали, и кто-то на учениях хоть разок, да гадил под себя. Естественно, никакой поблажки бедняге не давали, и он продолжал заряжать.

– Солдат НАТО не даст тебе вытереть сраку, боец, – говорили офицеры.

И несчастный продолжал заряжать. Майор Петров попробовал было посмеяться вместе с коллегами, заискивающе глядя им в лица, но офицеры отводили взгляд. А вечером Петрова отправили – с машиной для грузов – обратно в гарнизон. От полигона до городка было двадцать километров, но занимала эта дорога по времени почти сутки. Майор, сидя рядом со словоохотливым водителем из местных, то засыпал, то просыпался, и весь промок от своего горячего пота. Ехали они ужасающе медленно. В Заполярье наступила зима, а это значило, что вечная зима Заполярья стала еще холоднее, света в сутках было часа два от силы, а дорог здесь не было со времен маршала Маннергейма, объяснил водитель.

– Это сколько лет-то? – попробовал включиться в беседу Петров.

– А нисколько, Маннегрейм-то сюда не дошел! – радостно сказал водитель, и заржал.

Петров снова уснул. Встреча с семьей его не беспокоила: у Петрова никого не было. Давно, очень давно, в позапрошлой, наверное, жизни, у него была дочь. Девчонка, смотревшая на него строгими внимательными глазами, пока он сидел с малышкой, сказавшись больным, а жена-поблядушка шлялась по всему гарнизону. С женой он познакомился, когда учился на последнем курсе военного училища, она заканчивала ПТУ по соседству, и покорила майора тем, что отсосала ему при первом же свидании. А когда дала на втором, Петров решил жениться. Тем более, что выпускнику военного училища и полагалось жениться. К сожалению, свои привычки в прошлом супруга оставлять не хотела, так что ее пришлось прогнать, а девчонку она, конечно же, забрала себе. Майор Петров уже и не помнил своей дочери. Знал только, что из его зарплаты каждый месяц вычитают алименты, знал, что его не послали служить в Польшу имено потому, что он не женат, и знал, что его послали сюда, в Заполярье, именно потому, что он не женат.

Сначала он должен был провести здесь год, потом два, потом пять, а потом стало понятно, что майор Петров обречен жить в Заполярье всегда. Ему выделили квартиру в захолустном гарнизоне Луостари – пять пятиэтажных домов в двадцати километрах от ближайшего поселка, – и он смирился. Начал выпивать – все чаще одеколон – и развлечения ради шарить по карманам коллег, когда ездил на учения. Добром это не кончилось, подумал Петров. Или уже все кончилось, подумал он. Или вот-вот кончится? Петров подумал, что подумает об этом позже, глянул на серый заполярный пейзаж за окном, и увидел огромного зайца.

– Совсем охуели, – сказал водитель.

– Разруха блядь, – сплюнул он на пол кабины.

– Волки говорят уже в города заходят, подвоза все нет, а этот Горбатый, ебаный его рот, все пиздит да пиздит! – возмутился союзными властями водитель.

Скоро волки завоют на улицах градов и весей, и мертвецы начнут свои пляски у нас на груди, хотел было ответить не чуравшийся в молодости чтения Петров, но подумал, что он и так уже перемудрил со своей жизнью. Он сказал лишь:

– Ну дак, ебана.

ххх

Время было действительно непонятное. Наступил 1987 год. Майора Петрова отстранили от службы, но не выгнали из армии. Поручили следить за кочегаркой, от которой зависела жизнь всего гарнизона, и продолжали платить офицерскую зарплату. В гарнизоне с Петровым никто не разговаривал, и майор слегка одичал.

Раз в месяц Петров выезжал в город по соседству, – Печенга, сорок километров, невероятно много, – где отчитывался перед гражданским, почему-то, начальником. После этого они с начальником выпивали бутылку польской водки, – майор тогда вспоминал, что его не послали в Польшу из-за невнятного семейного положения, – и Петров был свободен. В ожидании вечернего рейса, – военного грузовика, – майор прогуливался по улицам Печенги, любуясь подтянутыми суровыми морпехами, которые там дислоцировались. Один из них даже сменял свою тельняшку майору Петрову на бутылку водки. Зачем ему тельняшка, Петров не понимал. Но что-то ему говорило: ВОЗЬМИ ее. Если бы морпех был слабачком, Петров, не задумываясь, взял бы ее силой. Но морпех был примерно с Петрова, и явно меньше пил. Так что пришлось меняться. Удачную сделку Петров обмыл в ресторане, заказав суп с яйцом за три рубля восемнадцать копеек, жаркое по-польски (снова Польша…) и салат винегрет.

– Ваш суп с фрикаделькой, – сказала наглая прошма в белом передничке, и поставила перед Петровым тарелку с супом.

– Я просил с яйцом, – сказал Петров неожиданно для себя сипло, и вспомнил, что молчит месяцами.

– Ой, а я перепутала, – сказала, глядя ему в глаза, курва-официантка.

Петров потянулся к меню, раскрыл, и все понял. Суп с фрикаделькой стоит четыре двенадцать. Делают план, понял Петров, и покорно принялся хлебать суп с фрикаделькой. Та, кстати, оказалась вполне себе ничего. Упругой. Поняв это, Петров вспомнил, что давно не имел секса с женщиной. Интересно, эта столичная штучка – для Петрова из гарнизона с общим населением в полторы тысячи человек, сорокатысячная Печенга была настоящей столицей, – она ебется? Петров хотел было задать ей этот вопрос и даже приготовил пачку денег, которые ему просто не на что было тратить, но заметил, как из угла зала на него глядят двое верзил. Вышибалы, понял Петров. Им тоже надо было сдавать план: по договоренности с милицией такие ребята начинали драки в ресторанах, после чего туда сразу же приезжала менты. Так выполнялся план по «хулиганке». Петров подавил вдох, и, предельно корректно, доел суп. Попробовал поперчить винегрет, но у перечницы – конечно же, – отвалилась крышка, потому что она и не была прикреплена. Весь перец оказался в салате. Вышибалы радостно приподнялись. Петров, не меняясь в лице, доел весь перец с редкими вкраплениями овощей, и расплатился. Даже на чай оставил. Потом ушел.

На остановке грузовика, выполнявшего роль автобуса, майор долго отплевывался и ел снег. Потом хотел было прополоскать рот водкой, но вспомнил, что сменял ее на тельняшку. Выругался. Ну, что же. По крайней мере, память о неудачной поездке, подумал он, и почувствовал мягкий толчок в плечо.

Это подъезжал, скользя по снегу и льду, рейсовый грузовик…

ххх

Наступил 88 год, и майору Петрову уже не нужно было ломать голову над тем, как потратить свои лишние деньги. У него их попросту не осталось. Цены росли, а продукты из магазинов исчезли. Вернее, из магазина. В гарнизоне ведь был всего один магазин, где из еды оставались только белый хлеб и ненастоящий березовый сок из сахара и воды. Офицеры ходили мрачные и угрюмые. Их жены нервничали. Солдаты недоедали, и от этого офицеры были еще более мрачные. Один Петров – деклассированный элемент – не ощущал никаких особых перемен. Проверял себе кочегарку – угля тогда еще было много, и завозили его вовремя, – да выпивал каждый вечер свою бутылку водки или одеколона, а то и спирта, после чего смотрел первый кабельный канал. Особенно Петров любил фильмы про рестлеров. Тогда еще никто не понял, что это борьба понарошку, и майор мечтал, что когда-нибудь получит право уехать в яркую, цветную страну Америку, и сможет заняться там рестлингом. А пока все было черно-белым, и Америка тоже, потому что телевизор у Петрова был черно-белый.

– Купишь хлеба? – спросил его как-то солдат у магазина.

– Э? – спросил Петров.

– С каких это я тебе буду что покупать? – спросил он.

– Да нет, на мои деньги, – сказал солдат.

– Так купишь хлеба? – повторил свою просьбу солдат, и протянул мелочь.

Петров удивился. Но взял мелочь, и пошел в магазин, тем более, что давно туда собирался. Взял две булки хлеба для себя и собрался купить третью для солдата.

– Больше двух в руки не даем, – сказала продавщица.

Так Петров узнал о существовании дефицита. И о том, что солдатам в гарнизонном магазине запретили продавать продукты. От этого служивые упали духом, и, поскольку большинство из них были выходцами с южных окраин – в Советском Союзе полагалось слать с одной окраины на другую, – решились даже на митинги и выступления. Но командование части, постреляв в воздух, и посадив в холодную самых беспокойных, добилось спокойствия и порядка. Одному из самых беспокойных – тот был армянин, – выбили глаз утюгом в качестве профилактики. Тогда в части, на случай повторного бунта солдатни, каждому офицеру раздали патроны. Единственный, кому не дали ничего, был майор Петров. Мрачные сопки Заполярья глядели на гарнизон с угрозой. В свете окон домов майору Петрову чудилось что-то жалкое и просящее. Гарнизон был похож на жалкую куропатку, а Заполярье – на большую, неумолимую, полярную сову. Все рушилось и трещало. Цивилизация отступала. Телеграммы и письма с Большой Земли – речь шла о городе-фантоме, Мурманске, – шли все реже. Поезд шел теперь от Мурманска до Печенги на два дня, как раньше, а неделю. О гарнизонах вроде луостарского речь вообще не шла. А уж тем более, о таких отщепенцах как майор Петров.

Рано или поздно нам конец, понял он.

ххх

Летом 1988 года Маша, дочка спившегося офицера Золотарева, стала давать школьникам и солдатам за бутылку сока и булочку. Все бы ничего, но у нее, во время профилактического осмотра, нашли вшей! Детей из поселка возили в школу в городке Корзуново – он был совсем рядом, всего три часа пути, десять километров, – в одном автобусе, и родители возмутились. Так что Машка первой перестала ходить в школу, начала околачиваться по гарнизону, и давать солдатне за сок и булочку. Это было немало. Маша была не очень чистой, но смышленой, отец ее давно и крепко пил, но до воровства, как майор Петров, не опустился, так что на службу ему ходить еще разрешали. Он, вероятно, даже испытывал нечто вроде гордости. Ведь его дочь Мария стала первым деклассированным элементом этого уголка Советского Союза.

– Как Бродский, сука, тунеядка моя, – говорил он.

После чего избивал дочь за то, что курвится, а потом трахал, если был не очень пьян. Крики Марии доносились до всех уголков гарнизона, несмотря на то, что окна завешивали одеялами – это был единственный способ остановить тусклый, ползучий свет наступившего полярного дня. Наутро офицер Золотарев шел на службу. Дети ехали в Корзуново на автобусе, а Машка выходила к части, и стояла там у забора. Майор Петров, проходя мимо, выразительно посмотрел на нее и щелкнул пальцем по горлу. Мария, не чуждая удовольствий, кивнула и пошла за ним. В квартире с открытыми окнами – а топили так жарко, что окна были везде и всегда распахнутыми, вот вам и парадоксы позднего СССР, – Мария разделась и мелькнула смуглым телом к кровати. Майор Петров не спеша тоже разделся, залез в постель, потыкался наугад, пока Мария, терпеливо и со вздохом, не направила мужчину куда надо. После этого они, – говоря языком Маши, – немножечко поебались. Потом выпили бутылку водки. Потом майору Петрову снова захотелось поебаться, но Маше уже пора было домой, встречать отца. Так что они условились на следующий день. Постепенно Маша перебралась к Петрову. Отец ее не возражал, потому что в мире реальности оставался все реже. В старые времена майору не миновать бы встречи с милицией. Но в конце 80—хх на такие мелочи не обращали внимания.

Тут блядь страна гибнет и ее честь, – сплюнул полковник, командующий частью, – а что нам честь какой-то поблядушки? Пускай ее хоть один ебет…

После чего велел раздать офицерам еще патронов, потому что стукач доложил, что солдаты-армяне хотят пойти резать солдат-азербайджанцев. Стукач не обманул. Стороны были остановлены на пороге бойни, и торжественно помирились лишь после клятвенного обещания офицерства выучить их наилучшим образом для войны в Карабахе у себя на родине, которую каждый считал своей.

– Тут мы мирись-мирись, да, – сказали стороны, – а там мочись на смерть!

– А вы нас учить, – сказали стороны.

– Э, да, а! – сказал полковник.

На том и порешили. Так было подписано первое в истории СССР временное перемирие между Арменией и Азербайджаном.

ххх

В начале 1989 года в гарнизон пришел чукча Ясын Мандысын, пропавший из гарнизона в 1987 году. Парня, считавшегося дезертиром, просто отрезало от всего мира во время двухнедельного отпуска домой, на каких-то островах в Охотском море. Только оттуда до материка он добирался полгода. Страна кряхтела и ломалась, документы и деньги не значили уже ничего. Поэтому оставшееся время своего отсутствия чукча Мандысын потратил на то, чтобы автостопом добраться до другого конца страны, Заполярья. Дослуживать.

На дурачка Мандысына приехало посмотреть даже командование морпехов из Печенги.

Они хлопали чукчу по плечу, кряхтели, матерились, пили водку, и говорили, что понимают теперь, почему СССР победил Гитлера. В награду за лояльность армии, которую оплевывали все, кому не лень – в том числе и сама армия, – боец получил две недели отпуска…

Весной 1989 года солдаты гарнизона поймали машину с женами и детьми соседнего гарнизона (сорок километров, тьма кромешная) , и трахнули всех, кто там находился, включая водителя. Когда в казарму пришли разбираться офицеры, им указали на то, что мирный договор подписывался с офицерством СВОЕГО гарнизона. Аргументы были сочтены резонными, тем более, что никого не убили, а только изнасиловали.

… Летом 1989 года у майора Петрова появились новые соседи: подполковник артиллерии из Молдавии с усталой издерганной женой и двумя сыновьями. Мальчишки были угрюмыми, и Петров часто видел их за гарнизоном с ружьями. Младший постоянно пялился на Машку, и у Петрова не было уверенности, что это ничем не кончилось. Старший забрался на крышу дома и стрелял в вертолет с браконьерами, стрелявшими по лосям. После этого отец забрал у мальчишек ружья, но потом снова выдал, когда прошел слух о новом возможном бунте солдат.

В гарнизон прекратили подвоз, и всем офицерам был роздан НЗ. Три месяца в гарнизоне стоял хруст: это люди ели сухари вместо хлеба, которого не было. Тогда же майор Петров впервые попробовал рыбную колбасу – колбасу из рыбы с кружочками свиного сала. Офицеры ходили охотиться на зайца с автоматами, но получалось невкусно: много свинца и мало мяса.

Пить приходилось уже не водку, а спирт, да и тот стал дефицитом. Офицеры, бравшие отпуска, возвращались все реже, а если и возвращались, то только для того, чтобы забрать семью, и исчезнуть навсегда. Иногда первой наоборот, уезжала семья. Так было у новых соседей Петрова, пробывших в гарнизоне всего четыре месяца.

Осенью 1989 года майор Петров стал популярен у женщин и мужчин. Произошло это неожиданно, прежде всего, для самого майора. Он чудом выбрался в Печенгу. Там он остановился в местной гостинице при Доме культуры, и пошел в бибиотеку. Просто для того, чтобы погреться, потому что в библиотеке еще топили, а в Доме культуры уже нет. Там он увидел странное существо: мужчину с бородой, но в женском платье. Как объяснила майору Петрову библиотекарша, это местная знаменитость. Бедняжка родилась – ну, или родился, – гермафродитом.

– Э? – спросил майор, который давно уже не разговаривал, а просто издавал возгласы с интонацией.

– Алёнка-Васёнка гермафродит, – пояснила библиотекарь, – ну, у него есть половые органы мальчика, и половые органы девочки…

После чего продолжила рассказывать. Алёнка-Васёнка родилась в Печенге же, от него-нее отказались родители, и бедняжка росла в Мурманске. А жилье ему дали в Печенге, комнатушку в общежитии. Вернулась она сюда настоящей столичной штучкой! С подпиской на журналы «Новый мир», «Знамя», «Иностранная литература» и «Наш современник», и автографом Собчака! Понятно, как ей ДУШНО в нашей глуши… Сейчас вот подрабатывает уборщицей в местном ДК, и мечтает сделать себе операцию. Отрезать кое что. Ну, или зашить. Одно из двух, как говорится. Гермафродит очень начитанный, и скромный. Его только местные ребятишки дразнят безустанно, а так его здесь все любят. Еще майор узнал, что Алёнка пишет письма всем модным перестроечным писателям – Распутину, например, – и объясняет им, что они делают не так, а что так…

– И так умно пишет, – шепотом делилась библиотекарь, – что ни один еще не ответил!

– Э… – сказал майор Петров.

Под монотонный рассказ библиотекаря Петров задремал. Из-за тусклого – как всегда и везде на севере, – света в библиотеке хотелось спать. Гермафродит Базукин кокетливо улыбалась. Майор Петров отложил журнал «Советский воин» с приемами самбо на предпоследней странице и подошел к гермафродиту. Выразительно щелкнул себя по горлу. Приглашение было принято.

… потом, проблевавшись после обильной пьянки, Петров, путаясь в одежде, решил все-таки сделать секс.

– Вы будете меня как даму или как джентльмена? – жеманно спросило гермафродит.

– Я буду тебя как в сраку, – угрюмо буркнул майор Петров.

Счастливое уродливое существо захихикало, и майор Петров, страдая от жажды, осуществил свои намерения. Шумели они не очень сильно, так что администратор ДК, конечно же подслушивавшая, не выгнала гермафродита из номера майора Петрова. Сам майор, спустив, отвалился и уснул. Ему снилось окно его номера. Снаружи гостиничный номер Петрова выглядел прямоугольником света, по которому скакали темные точки снежинок. Даже во сне майор Петров не понимал, что он здесь делает. Конечно, шел снег. Конечно, было темно. В Заполярье темнеет рано.

ххх

… Зимой 1989 года снег пошел с такой силой, что заваленными оказались все подъезды, и выйти из них не было никакой возможности. Через две недели, когда заносы все-таки сумели разобрать, командир части уехал в Мурманск, и вернулся месяц спустя. Он объявил, что гарнизон расформировывается дерьмократами этими сраными, и всех нас вывезут колонной. Всех военнослужащих и их семьи, а также солдат. Сначала в Мурманск, а оттуда – в военный городок под Самарой. Кто захочет, конечно. Кто не захочет, тот – кто куда. На сборы дали полтора месяца. Так что собирайте вещи, сказал полковник. Майор Петров подумал, что обойдется чемоданом. Видимо, это как-то проявилось в его взгляде, потому что полковник нехотя сказал:

Тех, кто не служит в рядах армии, переезд не касается.

Так майор Петров узнал, что он уже больше трех лет не майор Петров.

ххх

Нельзя сказать, что майор Петров не пытался каким-то образом изменить свою судьбу. Проблема была в том, что судьба была определена, и изменениям не подлежала. Как снаряд, выпущенный из орудия, наведенного рукой самого Бога, она летела по точно заданной траектории прямёхонько в цель. Поэтому Петров, пытавшийся поначалу найти понимание у командования части, а потом и гражданских властей, смирился. Государство было перед ним чисто: он ведь получил квартиру. И пенсию будет получать – заверили его в части – только выдавать ее будут в Печенге, рейсовый автобус из которой в Луостари больше не поедет…

К тому же, телодвижениям майора помешала еще смерть Машки. Она, глупая, забралась с дружками на сопку, – ребята искали острых ощущений, – и, не удержвшись, упала вниз. Хоронил Марию только майор Петров, потому что отец девчонки уехал на Большую Землю, и слуха о себе не подавал. Сил копать у Петрова не было, трактора с ковшом ему, конечно, не дали, так что майор два дня жег уголь на земле, прежде чем смог вырезать кусок земли глубиной в сорок сантиметров, и уложил туда тело. Потом прикрыл дерном – если это можно было назвать дерном, – Машку, если это можно было назвать Машкой, – и присыпал снегом. Примял, притоптал…

Сомнений в том, что труп найдут и обожрут песцы, у майора не было. Но это уже не имело значения. Когда подводная лодка идет на дно, какая разница, мертвый в ней экипаж или живой. Ведь очень скоро мертвыми станут все. Так что майор Петров спокойно проводил взглядом последние машины, вывозившие из гарнизона людей и их имущество – все остальное бросали наспех, – и стал жить дальше. Первые несколько дней он развлекался тем, что ходил по брошенным квартирам и рассматривал чужие вещи – вывозили лишь самое необходимое, – глядел на чужие фотографии, рылся в чужих шкафах, сидел на чужих креслах. При этом он представлял себя единственным выжившим после ядерной войны. Потом это перестало быть интересным.

Время шло. Животные вокруг гарнизона постепенно наглели, – а вернее, возвращались в размеренное существование до прихода нелепых приматов в форме, – то песец забредет, то следы лося появятся. Уголь постепенно заканчивался. Еды хватило до января 1990—го, который майор Петров встретил в кресле-качалке, глядя в окно, и ни о чем не думая. К февралю из еды него у него оставалось три банки тушенки, и два ящика спирта, украденных у воинской части. В один из дней в его квартиру вошли, осторожно, как по снегу, ступая, трое здоровенных парней в белых маскхалатах, и с автоматами, принятыми на вооружение в странах НАТО. Парни смеялись, хлопали его по плечу, но майор Петров не шевелился.

– Крейзи факинг рашн, Горби, перестройка, – талдычили парни.

Но Петров не реагировал, глядел в окно, и они, пожав плечами, ушли. Оставили ему только пару пайков, с эрзац-соком и китайской, чересчур розовой, ветчиной.

… Удивительно, но майор Петров дотянул до лета.

Он видел, как стены неотапливаемых домов покрываются плесенью, как зайцы облюбовали плац для своих глупых заячьих забав, как песцы обосновались в подъезде в доме напротив, а на его балконе свила гнездо полярная куропатка. Часто ему представлялось, что брошенный гарнизон – это подводная лодка, опустившаяся на дно в самом глубоком месте океана, а он – капитан этой лодки. Погибший вместе с ней. Если бы майор Петров был тонкой натурой, он бы сравнил с этой лодкой всю свою страну, которой вот-вот не должно было стать. Но майор Петров был алкоголик, и он думал то, что видел. А видел он не страну. Видел он свой гарнизон. Майору казалось, что он плывет в невесомости на огромной глубине. Что лодка, которой он командовал, это его гарнизон, и что он стремительно шел ко дну, а потом ударился и, после первых содроганий столкновения, затих. И что огни лодки сначала мигали – яростно, отчаянно, как будто уцелевший в первые минуты экипаж что-то пытался передать. А потом огни погасли, задрожав, и экипаж погиб: кто задохнулся, а кто застрелился. И постепенно повсюду, как ей и полагается, просочилась вода. Которая всех со всеми помирила.

И что вот-вот к его лицу подплывет невиданная рыба, которая живет лишь на таких вот больших глубинах, и вода от ее движения всколыхнет его волосы утопленника.

Когда майор Петров понял, что это вот-вот случится, ему хватило сил встать, и надеть на себя тельняшку.

КОНЕЦ

 

ЗНАКОМЬСЯ, ТВОЯ ДВОЮРОДНАЯ СЕСТРА

От малолетки пахло гречневой кашей. А от ее сестры – сиренью. Точнее, дешевыми духами с ароматом сирени. Когда я только познакомился с этими сестричками, и пришел вечером в общежитие, и увидел на столе букет сирени, то чуть не убил соседа.

– На кой дьявол ты ее здесь поставил?! – орал я.

– Мужик, я думал так будет лучше! – вопил Колин.

Подраться мы так и не решились: уж больно сжились в одной комнате. А драка автоматически обозначала расселение. Уж комендантша бы этого случая не упустила. Разгром преступной группировки, вот как она это называла. Уж очень ей хотелось нас расселить, она считала, что мы причина бардака во всем общежитии, хотя бардак там воцарился задолго до того, как построили само здание.

– Ебля абитуриенток, тампоны в сливных отверстиях в душевой, тампоны в крови, в этой вашей омерзительной женской менструальной крови в углах коридоров, говно на кухнях, отбросы под окнами, насильственная ебля абитуриенток, крысы на первом этаже, летучие мыши – на последнем, пьянки каждую ночь – это все я, по-вашему устроил?! – орал я на комендантшу, когда она в очередной раз пыталась нас расселить.

Я-то знаю, почему она нас ненавидела, – три раза в неделю ко мне приходила подружка, Колин выходил на кухню, и подружка орала так, что жильцы соседних домов вызывали «Скорую». Думали, что в общежитии кому-то плохо. Плохо. Лучше бы они себе «Скорую» вызывали, придурки. «Доктор, я трахаюсь тихо и скучно, не могли бы вы мне помочь?» – вот что им надо было бы сказать врачу из «Скорой». А комендантша, – шестидесятилетняя сука, – просто завидовала.

– А-а-а, а-а-а, – орала девчонка, и уже с натугой, – Аа-а-а-АААА!!!

Поначалу я даже боялся, что она обгадится, но потом убедился в том, что анальное отверстие она контролирует, о, еще как контролирует.

– Эй, вы, там, прекратите! Потише! – гавкала старая сука, она подслушивала под окнами.

В ответ я только налегал, и подружка ревела еще сильнее.

– Что она ревет, как будто ей в задницу что-то сунули?! – орала комендантша.

– Ну конечно сунули, а ты как думала?! – ору я в ответ.

Но к тому времени, как меня познакомили с двумя сестрами, от одной из которых пахло гречневой кашей, а от другой – дешевой имитацией сирени, подружка перестала приходить ко мне в общагу. И это создавало определенные проблемы, вернее, одну проблему – полтора месяца я не трахался. А трахнуть кого-то в общежитии автодорожного техникума просто нереально, только если вы не педераст. Почти все жители общежития – мужики.

ххх

Сестрички жили на туристической базе «Дойна», с гостиничном номере с родителями. Их папа защищал целостность республики Молдова, вот как. Так они мне сказали, с гордостью. Он ее защитил, а вот с целостностью собственной ноги не справился, – ему ее оторвало, он наступил на мину.

– Ну и на кой хер надо было лишаться ноги из-за каких-то пидарасов? – искренне удивился я.

– Ты НИЧЕГО не понимаешь! – заявила мне старшенькая, семнадцати лет, – абсолютно НИЧЕГО! Он защищал страну.

– Да я что, я ничего, – пялился я на ее огромные сиськи, – у меня папа тоже воевал в Приднестровье. Он тоже защищал родину!

– Здорово! – восхитилась она.

– Да. Он артиллерист, он этих козлов сотнями мочил! – убежденно соврал я, и ляпнул, – идем играть в волейбол!

– Идем!

Я мысленно извинился перед папой, и отправился с ней на площадку. На Стелле были короткие, в полжопы, джинсовые шорты. На дискотеке турбазы крутили «Леди в красном». У нее была забавно оттопыренная верхняя губа. Я лизался с ней, и мечтал, что она потеребила губой по головке моего члена. Диск-жокей менял кассеты, и говорил:

– А теперь от пацанов с 3—го блока турбазы «Дойна» для пацанов из 5—го блока…

Гребанные девяностые!

ххх

Сестричек звали Стелла и Родика. Меня интересовала старшая, как вы понимаете, Стелла. Сучка не брила подмышек, таскала перед собой сиськи 5—го размера, и постоянно крутила своей жопой перед любым существом с членом. Кузнечик, кролик, стрекозел, мужчина, сенбернар, неважно. Главное, чтобы у вас был хуй. Как только она это понимала, невидимые рычажки и шестеренки в ее заднице включались в процесс, и Стелла начинала вилять бедрами. В ней был непередаваемый сельский колорит. Она была такая… как бы это… ах, да! Она была – парнАя. Еще она была блядью, без сомнения, это я сразу определил, как только ее увидел. Ведь она заинтересовалась мной. А мной интересуются только бляди и сумасшедшие.

За младшенькой, Родикой, лишенной какого-либо очарования, и представлявшей собой классический тип сельской девки, ухлестывал мой приятель. Родика была воплощение села: разве что не мычала. Что приятель в ней нашел, я до сих пор не понимаю. Но он нас и познакомил. На этом, в принципе, его роль с данной истории и заканчивается. Потому я со спокойной душой говорю:

– Пошел на хер, приятель.

ххх

Турбаза «Дойна» была полна отщепенцев. Шел 93—й год, она была заселена семьями вояк, подыхавших за Молдавию в войне у Днестра. Славные ребята, но, увы, трахнутые. Трахнутые навсегда! Когда-то, может, они и были способны на что-то, но к тому времени, как попали сюда, нет. Они могли только нажираться, орать про пролитую кровь, плакать, вопить по ночам от кошмаров, и вылавливать городских мальчонок, пришедших потрахать их славных дочурок, и бить этих неудавшихся трахарей. Одним из таких мальчонок был я.

Теперь вы понимаете, откуда этот седой волос у меня на затылке, доктор?

Да, я совсем забыл. Избивать. Вот что они еще умели, эти славные ребята. Один ветеран с поехавшей крышей мог отправить в реанимацию от пяти до восьми молодых и здоровых ребят, точно вам говорю.

Поэтому приходилось маскироваться. Первым делом я познакомился с одноногим членом, породившим на свет божий эти чудные сиськи с жопкой – Стеллу, вторым делом я подарил букет сирени (ага!) ее мамаше, третьим делом, – много звиздел про чувства и порядочность. Еще я много звиздел про то, какие козлы живут в Приднестровье, и как их надо уничтожать. Еще бы: я же хотел втереться в доверие к ее папаше. Точнее, я просто не хотел получить от него по голове. Послушали бы вы меня тогда, вы бы решили, что присутствуете на выездном заседании Народного Фронта.

– Эти проклятые козлы в Тирасполе, вы даже просто не представляете, как они меня бесят! – разглагольствовал я за чашкой чая в семействе моей кучерявой мохнатки. – Я вам, как сын военного, скажу, что их расколошматить можно за сутки! Это проклятые русские не дали нам выиграть войну! Чтоб им! Ненавижу! Мы, конечно, тоже несколько русские, я этого не скрываю, да, у меня бабушка – русская, но наша родина – Молдова! Надеюсь, мы еще им покажем!!!

К слову, бабушка у меня была самая что ни на есть колированная молдаванка, и до самой смерти так и не научилась внятно разговаривать по-русски, чем меня очень раздражала. Я выдумал ей новую национальность, чтобы придать моменту остроту. Пикантность. Щепотка, понимаете ли, перцу.

Как комедиант, как лицемер, я неподражаем. В результате этот одноногий чувак был от меня в восторге, и даже начал что-то там звиздеть про свадьбу. Срань господня, свадьбу! Мне еще и 15—и не исполнилось.

ххх

– Кусай! Кусай!

Стелла распласталась подо мной на гостиничной кровати. Родителей не было, они должны были вернуться к полуночи, сестренка пошла гулять со своим трахарем, которому еще не давала, а мы слушали сраного Криса Ри, и лизались. На Стелле были розовые лосины, и ничего больше. Она дала мне свои огромные сиськи, и сказала:

– Кусай! Давай же!

Я осторожно помял все это мясо, и начал слегка покусывать.

– Нет, не так! КУСАЙ!!!

Я решился и сжал челюсти. Давление было, скажу я вам, не меньших атмосфер, чем в пасти бультерьера. И чтобы вы думали? Сука блаженно застонала. Ага! Так она извращенка! Так ты извращенка, мать твою?! Я так обрадовался, что нанес ей серию мощных укусов прямо в огромные соски.

– Да, да, так…

Через полчаса она вся взмокла. В смысле, не только пизда. Но и все тело. Она просто вспотела. Но трахнуть себя не дала. Сейчас, вспоминая это, я смущен и задумчив. Выглядели мы, должно быть, смешно. Она, – выше меня на полголовы, и тяжелее килограммов на двадцать, семнадцати лет; я – совсем еще сраный ребенок, худой, как жертва сраного концентрационного лагеря, четырнадцати лет и десяти месяцев от роду. Зато с членом было все в порядке: она была приятно удивлена. Но не дала, нет.

– Не все сразу, не сразу, – бормотала она.

Пришлось ограничиться сиськами.

Сука кончила девять раз.

ххх

– И я попросила, чтобы они тебя не трогали!

Ладони у меня вспотели, но об майку я их не вытирал. Дурной тон, знаете ли. Только что я попробовал поднять Стеллу на руки, но, естественно (я же говорил – разница в весе) , уронил. Чтобы все это выглядело прилично, уронил я ее в кусты, и сам туда повалился. На нее. Тут-то она мне и говорит:

– Есть здесь на турбазе один пацанчик (о, блядь, как же я ненавижу ваш птичий язык!) , и я ему, кажется, нравилась, и вот раз мы с тобой, я решила, чтобы он со своими пацанчиками тебе ничего не сделал, поговорить с ним, и попросить, чтобы они тебе ничего не делали, и…

– Эй, эй, эй! Стоп. Они что-то собирались делать? – спрашиваю я ее.

– Ну, я так думаю, так же всегда бывает, когда тебе нравится какая-то девушка, а другой паца…

– То есть, – мать вашу, я призадумался, – у него, может, и в мыслях-то ничего дурного не было, а тут подходишь ты, и прямым текстом говоришь ему: надо бы моему парню врезать, да ты уж этого не делай!

– Ты что, боишься?

– Боюсь?! – заорал я с испугу. – Да клал я на него! Срал я на этого придурка! Да я таких десятками в гроб укладываю! Срал я на него и на его сраную банду!

Встав, и отряхнувшись, я увидел у самого куста его и его сраную банду.

Слава Богу, вокруг было полно взрослых.

ххх

– Идем на дискотеку! – она прихорашивалась у зеркала.

– Что-то не хочется, – я лежал на кровати.

Мы еще не потрахались. Но должны были. Родители должны были приехать на следующий день. Я был зол на нее из-за того, что эта манда нашла приключений на мою задницу, но не собирался отступаться, пока не суну ей между ног. Не собирался. День был, как назло, чудесный. Как я люблю: чуть пасмурный, с ветром. Тополя гнулись, мы отмахивались на скамейке от налетевшего песка.

– Вечером перепихнемся, – сказала она.

Я ничего не сказал, но мои яйца исполнили румбу. Вселенной не было: была скамейка, был я, Стелла, ее тягучая фраза со словом «перепихнемся» и мои яйца, мои дорогие, обожаемые яйца, мои маленький друзья – яйца, которые исполнили в невесомой Вселенной румбу, будучи подвешены к центру Вселенной – ко мне.

И до вечера мы лизались в ее комнатушке. А вот сейчас ей приспичило на дискотеку. Но пойти надо было, иначе сука бы решила, что я струсил.

Естественно, я струсил.

– Может, здесь посидим? – я попытался в последний раз.

– Хочу танцевать.

– Ну, ладно.

ххх

– Быстрее!

Мы помчались до конца аллеи. Оттуда до корпуса было рукой подать. Вдалеке слышались ругань и топот. Это неудавшийся дружок моей дорогой Стелуцы, в сопровождении десятка приятелей, стремился нас догнать. С дискотеки мы сбежали через минуту после того, как пришли. Едва я успел пригласить ее на медленный танец, она заметила что-то, и потащила меня от площадки.

– Ну, и зачем нам эти неприятности на нашу-то задницы, а?! Сидели бы в комнате!

К счастью, мы добрались до комнаты раньше, чем они. В дверь ребятишки ломиться не стали: на первом этаже сидели дежурные. Но, выйдя на балкон покурить, я увидел их стоящими внизу.

– Поссать на вас, что ли? – спросил я.

– Утром все равно выйдешь, – улыбнулся один из них, самый здоровый.

– Меня зовут Джейн Эйр. Я подумаю об этом завтра.

Закрыв дверь на балкон, я подхватил ее на руки, снова не удержал, и мы упали. До полуночи я кусал ей сиськи. Потом она решилась снять трусы, и мы поебались. Один раз я трахнул ее в подмышку. Там было столько волосни и пота, что большого отличия от мохнатки я не нашел.

К утру я чудом смылся на соседний балкон, и ушел с турбазы «Дойна» навсегда.

ххх

Но Стеллу, Стеллу я еще раз увидел. Она пришла к колледжу, когда мы, – стая банальных молодых самцов с вечно мокрыми концами, – пили пиво на скамейке и ждали результатов экзаменов. Помню, я несколько смутился, и представил ее всем, как свою двоюродную сестру.

– Познакомься, двоюродная сестра, Стелла.

– Познакомься, двоюродная…

– Познакомься…

Все шло отлично, пока я не представил ее своему брату:

– Познакомься, твоя двоюродная сестра Сте…

Из сочувствия никто не засмеялся. Мы отошли.

– Ты меня разлюбил? – спросила она.

– Да нет, что ты. Экзамены, дела.

Говорить нам было не о чем. О, это сейчас бы я говорил, говорил, говорил. Тогда опыта разговоров у меня не было. Совсем. И я, кажется, еще испытывал чувство неловкости.

– Ты меня обманываешь, – она собиралась плакать.

– Нет, просто… – тут мне стало так муторно, что я и в самом деле стал выглядеть как мученик, жертва, – я тебе соврал, и это меня мучает…

– Да? – она даже обрадовалась, о, эта вечная бабская страсть к раз-го-во-рам. – Ну и..?

– Мой отец не воевал в Приднестровье за нашу армию, он…

– Да, – трагически прошептала она. – Он воевал там ПРОТИВ Молдовы.

– Точно, – хрипло сказал я, и судорожно сглотнул, глядя в сторону.

– Но ты меня любишь? – обняла она меня.

– Да, – спокойно соврал я, уж это-то я могу сказать легко и кому угодно.

– Я поговорю с отцом! – сказала она, и засосала долгим поцелуем. – Испугал. Ты меня испугал. Негодник.

Потом я проводил ее до остановки и вернулся к колледжу. Оказалось, экзамены сданы на отлично. Вечером за мной заехал отец, и забрал меня из общежития.

– Ты служил когда-нибудь в армии? – спросил я его.

– Конечно. Два года, связистом. 20 лет назад. А что?

Я молча откинулся на сидение. Объяснять что-либо было без толку. С папашей мы общего языка не находили. Переходный, знаете ли, возраст. У него. Переходный возраст у него длится до сих пор, потому так мы и сосуществуем: без общего-то языка.

– Как ты тут, без нас? – спросил он. – Завел даму сердца?

– Нет, – я покраснел.

– Ничего, – развеселился папаша, – это дело наживное.

Мы выехали за Ворота Города и поехали к морю.

 

КНОПКИ КЛЕПАТЬ – ОДНО УДОВОЛЬСТВИЕ

– Кнопки клепать – сплошь удовольствие! – сказал он.

– Да иди ты? – сказал я.

– Ей богу, – сказал он.

– Берешь половинку кнопки левой рукой, другую половинку правой, – сказал он.

– Ах, вот как это делается! – сказал я.

– А как же! – сказал он. – Но это еще не всё.

– Черт побери, я думал, это очень просто, – сказал я.

– Это просто, – сказал он. – Но дай мне закончить.

– Валяй, – сказал брат.

Мы, двое тринадцатилетних подростков, стояли перед каким-то станком. Он был похож на тиски. Станок стоял в подвале трехэтажного дома молдавского олигарха. Если в 1992 году в Молдавии человека называли олигархом, это значило, что у него был трехэтажный дом с нелегальным цехом по производству одежды или носков, автомобиль «девятка» и черные очки, как у Сталлоне в фильме «Кобра».

Кстати, об очках. Я мечтал о таких. А еще о спортивном костюме, как у рэперов, хотя слушал Баха и Битлз, – но это значения не имело, потому что другой одежды тогда попросту не существовало, – и мне пора было новое подводное ружье купить вместо старого. Брату, будущему компьютерному гению этакому, не терпелось купить себе первый компьютер. Кажется, назывались такие «Синтез». Или что-то в этом роде. Не знаю, плевать. Единственная техника, которая меня интересовала – ружья и печатные машинки. Еще он хотел приличный портфель.

– О’кей парни, – сказал олигарх, показывая, как делать кнопку.

– В левой руке левая половинка, в правой правая, а теперь суем их под пресс и сжимаем его, – взяв в левую руку левую половинку, в правую – правую, и сунув их под пресс, и надавив его подбородком, сказал он.

– Бац, кнопка готова! – торжествующе сказал он.

– Замечательно, – сказал всегда вежливый брат.

– Но есть одна проблема, – он был и наблюдателен.

– Как вы вставите эту целую кнопку в рубашку?

– А, совсем забыл, – сказал наш новый босс.

– Все это нужно проделывать, держа между половинками то место рубашки, где должна появиться кнопка, – добавил он.

– Задача все усложняется и усложняется, – сказал я.

– Ну, как? – вкрадчиво спросил он. – Будете работать?

– Это не слишком тяжело? – я с детства беспокоился, как бы не надорваться.

– Нам хорошо заплатят? – с детства беспокоился об оплате брат.

– Нет, да, – ответил он нам обоим, правда, не совсем понятно, кому и что предназначалось.

Но выбора, в общем, не было. Деньги нам нужны были в любом случае. Мы торчали в Кишиневе одни, в стране сменили валюту, и наши двести рублей теперь никому и на хер не были нужны. А родители застряли где-то между Северной Кондапогой и Южным Уралом. Нам попросту нечего было жрать. К тому же олигарх был нашим дальним родственником, а это исключало возможность обмана. Молдаване ведь совсем не как эти русские, – объяснила нам мать, – они родных не обманывают. Как же так, хотел сказать я, ведь я буквально с неделю назад стащил у тебя из кошелька рублей двадцать. Но благоразумно умолчал. Пузатый и одышливый, олигарх провел нас по дому. Везде было много ненужной позолоты, сирийских шоколадных конфет и маленьких упаковок сока. Это считалось шиком. Ну, а в спальне, где над супружеской кроватью – хи-хи – возвышалась стена из пустых пивных банок разных марок, а в нее глядела стена напротив из сигаретных пачек, мы вообще должны были онеметь и пасть ниц. Что мы и сделали.

– Невероятно богатый дом, – сказал я.

– Вот бы его ограбить, чтобы не работать ни хера, – сказал я.

– Будем честно трудиться, – сказал брат.

– Куплю себе компьютер, – сказал брат.

И мы приступили к работе.

ххх

Само собой, не было никаких контрактов, выходных пособий, больничных и тому подобной херни.

– Коммунисты звездоболы, – сказал наш олигарх, ласково глядя, как мы приступаем к работе, – столько звиздели про ужасы детского труда.

– А вот он, труд! – сказал он и поднял палец.

Детский труд. Вот херня. Да нам обоим уже было по тринадцать. Ладно. Мы сели в сраном цеху с окошечком на улицу, в которое были видны ботинки прохожих, и начали работать. Берешь кусок рубашки – редкостного дерьма из псевдо-велюра – и ставишь с обеих сторон половинки кнопки. Напарник сжимает тиски, и все. Сделай так пятнадцать раз, и на рубашке появляется ряд пуговиц. Звучит просто. Выглядит так же. Правда, пуговицы такие держатся не больше десяти дней, мы сами проверяли. Они разлетаются с вашей рубахи, когда вы к ней прикоснетесь, как сухой горох из стручка. Это были псевдо-рубашки.

– Коммунисты звездоболы, – сказал наш олигарх, – столько звиздели про свои ГОСТы.

– А вот они, ваши ГОСТы, – сказал он и хлопнул себя по мясистой сраке.

Кроме пяти таких вот цехов, у него были и десять торговых точек на рынке. Точки были сродни кочующим зенитным батареям, о которых мне рассказывал дед, командовавший такой в Корее.

– У тебя расчет и свобода передвижения, – объяснил он мне.

– И хрен тебя кто нанесет на карту, – сказал он.

– Потому что ты передвигаешься, – сказал он и умер спустя пять лет.

Торговые точки родственника-олигарха передвигались, как кочующие батареи. И вот почему.

Вы покупали рубашку, приходили домой, мерили ее, и две-три пуговицы у вас слетали моментально. Вы шли на рынок к тому месту, где купили рубашку, а там – бамц, никого. О’кей. Вы возвращались домой, носили рубашку пару дней, нещадно матеря тех, кто ее сделал, – очень приятно, давайте знакомиться, – и пуговицы слетали ВСЕ. Вы шли на рынок, но… И так далее.

Это была война кооператоров с покупателями, и покупатели терпели в ней свое первое жестокое поражение.

Носки носились два дня – и протирались не только на пятках, но и на щиколотках. Майки рвались при первой же примерке. Обувь расклеивалась при намеке на дождь. Копченую рыбу делали из протухшей селедки. Старые использованные советские гандоны находили на помойках, сушили, мыли – иногда мыли, а потом сушили – складывали в новые яркие упаковки от западных гандонов и продавали как новые, по цене японских. В западных трахались сами кооператоры, и в западных постиранных и высушенных – они же. Шпроты делались из тюльки, которую работники вылавливали из городских озер, среди мусора и дерьма, эту тюльку солили, заливали крепким чаем, и варили со специями два дня. После этого она пахла, как шпроты. Этого было достаточно. Мир словно обезумел тогда. Творог был из пластмассы, одежда была из говна, все было левое, паленое, поддельное, фальшивое, ненастоящее. Гребанные звездоболы-коммунисты со своими ГОСТами и звиздежом про детский труд шли на хер.

У олигарха было две дочери. Конечно, они не работали. Младшая занималась гимнастикой, японским, английским, и играла с десятью Барби. Старшая ела шоколадные сирийские конфеты, пила сок из пакетиков и изредка заходила к нам в комнату узнать, «не нужно ли чего».

Речь, разумеется, шла о шпионаже.

**

И в самом тылу этой войны сидели мы с братом, в нашем подвальчике, в нашем маленьком персональном окопе на двоих. И клепали кнопки. В первый же день к нам подсадили подставного. Это был молоденький парень в клевых джинсах, заправленной в них рубахе и с цепочкой на запястье. Так было модно.

– Я, пацаны, – сказал он, – зашиб за два месяца работы знаете сколько?

– Сколько? – спросил я.

– Сколько в среднем за час? – спросил брат.

– На два костюма, доску для скейта, четыре посиделки в ресторане с подружкой, часы «Сейко» и два ящика баночного пива! – сказал он.

– Охренеть, – сказали мы.

– Часы «Сейко»! – сказал брат.

– Два ящика баночного пива! – сказал я.

– Вот видите! – сказал он.

Мы заработали энергичнее. Он на следующий же день куда-то пропал. Само собой, этот звиздюк и дня не проработал, а подсадили его к нам, чтобы подстегнуть в работе. Пальцы-то у него были целые. Ах, я не говорил?

Ну, помимо того, что работа эта была очень простая, она была еще и крайне травматична. Когда я сказал, что мы с братом были в самом глубоком тылу в войне с покупателями, то солгал. Мы были примерно в центре. Еще глубже в тылу были какие-то китайские п. доболы, которые делали эти самые кнопки для этих самых гребанных костюмов. Само собой, кнопки были все вразнобой. Двух под размер не найти. Поэтому их приходилось – чтобы не раскрошить прессом – сначала подгонять пальцами. Кнопки подгонялись сложно. Пальцы кровоточили. Держать расходящиеся половинки на куске ткани приходилось очень крепко, даже в момент нажатия пресса. Случалось, пресс срывал кусочек кожи. Ну и так далее. В результате нас попросили надевать на руки целлофановые кульки. Ну, чтобы кровью не пачкать ткань, а то продавцы – ребята на передовой – уже затрахались объяснять, что это расцветка такая.

В подвале, конечно, не было вентиляции. К обеду мы уже задыхались и раздевались по пояс. К вечеру работали в шортах. Все было добровольным, но нормы как-то странно сдвигались в сторону увеличения. Поэтому рабочий день длился по двенадцать часов. Гребанные коммунисты с их звездежом про детский труд шли на хер. Каждый день к обеду я, как самый малодушный в семье, говорил брату:

– Все, уматываем, хватит с меня этой херни.

– Еще немного, – говорил брат терпеливо.

– Блядь, нет сил больше, – говорил я.

– Компьютер, – напоминал брат, – подводное ружье.

– Хер с ними, – говорил я.

– Еда, – напоминал он.

Приходилось оставаться. К обеду заходил родственник-олигарх и рассказывал пару анекдотов про ОБХСС и КГБ. Он находил их – анекдоты, а не организации, – очень смешными. Называл нас своими «племяшами» – только много лет спустя я понял, что он имел в виду, а тогда думал, что это какое-то нежное молдавское слово, – и трепал по головам. Говорил, что мог бы дать нам денег просто так, – ведь мы его любимые родственники, – но безделье и легкие деньги развращают! Это верно, соглашались мы, и он уматывал.

Один раз он пришел в жопу пьяным и долго рассуждал о том, как много пьют русские.

– Мы, молдаване, пьем стаканчик вина и танцуем, – сказал он, – а эти ублюдки жрут водку, а потом рыгают.

Само собой, прозвучало это не так.

– Мэээыээээ пэыыыэ стаэээыыгээээ вээиииааа иэээ таэээнцээээм, – сказал он, – а эээ убуэээии жууууэээт вооооуэээ а паааааом рыыыыы, буэээ!

Потом его вырвало на костюмы, лежавшие горой в углу, и он уснул. Конечно, стирать мы ничего не стали. Просто просушили ткань и наклепали на нее пуговицы. Ее потом продали, как «костюмы британских войск, украденные со склада, поэтому и разводы, это для Бури в Пустыне, вы че, не понимаете ничего?!».

Еще он попросил меня позаниматься с его младшей дочкой английским. Даром.

– Ты же у нас читающий интеллигент, малыш – сказал он, сверкнув глазами.

Много позже я понял, что это была ненависть.

ххх

Через три недели этого ада мы, двое крепких парней-спортсменов, превратились в какое-то подобие развалин. У нас были синяки под глазами, мы не могли разогнуться, в боку что-то кололо, руки дрожали, а в глазах троилось. Нехреновые выдались каникулы.

– Нехреновые у нас каникулы, – сказал я брату.

– Но я, кажется, пас, – сказал я.

– Еще неделя всего, – сказал брат.

– Сколько мы там заработали? – спросил я его.

– На всё почти, что собирались купить, – ответил брат.

– Ладно, – сказал я, – еще неделя, и всё.

Мы встали, кое-как оделись и поехали на работу. Было шесть утра. Июнь. Контролерша смотрела на нас, как на притырков. Да мы ими, наверное, и были. Мы приехали, зашли в подвальчик и сели клепать кнопки.

Кровь из пальцев начала сочиться к девяти утра.

Потекла к десяти. Куски кожи посыпались к обеду.

Кости пальцев показались к трем часам дня. Спину заломило к пяти.

Закончили мы к десяти вечера, потому что нам снова увеличили выработку. При этом наш босс умудрялся каждый раз сказать нам об этом так, что виноватыми чувствовали себя почему-то мы. В десять мы, не разогнувшись, поехали домой, и в одиннадцать бросились на матрацы – мебели у нас никакой не было, – чтобы тревожно поспать до пяти утра. И снова работать. Судя по всему, думал я, на хрен пошли не только гребанные коммунисты, их ГОСТы и ОБХСС.

Весь гребанный мир шел на хер.

ххх

К концу месяца мы получили расчет.

По два доллара на каждого.

– Что это? – спросил я.

– Деньги, – смущаясь, ответил босс.

– Вот ЭТО деньги? – спросил я.

– Ты что, охерел? – спросил всегда вежливый брат.

– Свирепые – неодобрительно сказал он и добавил, – в отца…

Отец был русский, это его пугало и смущало. Отца он побаивался. Но отец был далеко. Барахтался где-то в снегу между Колымой и Восточным Уренгоем, или как там эти дыры зовутся.

– Конец тебе, – сказал я.

Ему было лет сорок, а нам по тринадцать, но это ничего не значило. Работенка на пуговках нас обессилела, но он был жирный тюфяк и звездобол, а мы – два крепких спортсмена. К тому же брат, любивший некоторые эффекты, взялся за столик. Босс понял, что нужно что-то делать.

– Ну, ребята, – смущаясь, сказал он, – давайте все посчитаем…

Мы сели с ним на диван, взяли по чашечке кофе, он достал калькулятор, какую-то бумажку, ручку и начал шаманить. Мы слышали слова «отрез, партия, поштучно, калькуляция, налоги, фактчекинг, ОБХСС» и еще много чего. Ручка мелькала. Бумажка мельтешила. Часы делились на деньги, умножались на километры. Подсчеты вводили в транс. Получалось, что мы еще неплохо заработали, ведь мы вполне могли остаться ему должны! Разумеется, он нас обманывал.

Но тогда, – когда вся страна смотрела передачу «Час фермера» с ведущей Максимовой и истово верила, что можно стать миллионером, сколотив клетку для кроликов и разводя их в ванной, или начав с будки с пирожками, – о, тогда все мы истово верили в Рыночные Отношения.

Правда, по ним получалась какая-то херня.

– Блядь, – сказал я в затруднении. – Получается какая-то херня.

– А вы как думаете, – сказал он, приобняв нас за плечи.

– Рынок только в стадии становления, – сказал он.

– Но я вас премирую, чтобы вы не думали, что вас накалывают, детки, – сказал он.

– Хотя мы вас не обманываем, – сказал он почему-то «мы», хотя был один.

– Пошли, – сказал он.

Мы пошли за ним по лабиринту цехов и наткнулись на тот, где делали носки. Это было ужасно. Чан с чем-то дымящимся, кипяток, пар. В дыму мы еле нашли двух каких-то кретинов лет одиннадцати.

– Внучатые племяши сводной сестры, – приобняв салаг за плечи, сказал босс.

– Любимые! – сказал он.

Я подумал, что примерно то же самое он говорил о нас, когда забредал с кем-то в наш цех, но промолчал. Ребята выглядели ОЧЕНЬ плохо. А у того, что поменьше, левая рука была забинтована. Он поймал взгляд и сказал:

– Кипяток.

– Ерунда, братик попысает, и все пройдет! – ласково сказал босс.

– Нас так бабуля лечила, – сказал он ласково.

Схватил из угла пачку носков, и стремительно вынес нас и их из помещения.

– Это вам! – сказал он торжественно.

– Ну а сейчас пока, – сказал он.

– Не опоздайте завтра на работу, – сказал он на прощание.

– Норма-то увеличилась, – грустно добавил он.

Домой мы ехали молча. Я поймал вопросительный взгляд брата.

– Ладно, – сказал я, – хер с ним, с ружьем, да и очки мне не очень нужны.

– Но нужен же тебе компьютер, – сказал я.

– Хер с ним, с компьютером, – сказал брат. – Но нужно же тебе ружье.

– И все же, – сказал я, – почему ТАК мало?

– Наверное, плохо работали, – сказал брат.

Я глянул на наши пальцы и покачал головой.

На следующий день мы вышли на работу.

Мы были очень упрямы.

ххх

Вопреки нашим ожиданиям, легче работать не стало.

Ну, знаете, все эти пословицы и поговорки про то, что сначала работа гнет спину тебе, а потом ты гнешь спину работе. Все это херня. И тело не привыкало. Спина болела еще больше, пальцы кровоточили еще больше, в глазах плясало ЕЩЕ больше. С выработкой происходила полная херня. Чем больше ты работал, тем меньше зарабатывал. Нормы увеличивались, станки ломались – за них, конечно же, вычитали – кнопки разлетались, покупатели проклинали, мир дрожал. Но босс был доволен. Зато гребанные коммунисты и их гребанный СССР, где запрещали работать детям, пошли на хер.

Через несколько дней к нам зашел наш босс, – продававший нам свои сраные протухшие обеды по цене ресторанных, о чем мы узнали только в день расчета, – и как раз занес поесть. Мы стали обедать прямо на горах кнопок и ткани. Не было сил выйти на улицу.

– Любчики, – сказал он, – как насчет того, чтобы еще и гладить костюмы?

– Ой вей, – сказал я, – а шо такое? Гладильщик помер?

Он состроил обиженную гримасу. Одна из отличительных его черт была в мимикрии под еврея. Причем еврея карикатурного. Он сыпал словечками «шо, я имею сказать за, ой вей, таки да, любчики, Моня, за Одессу», одевался, как карикатурный еврей с гитлеровского плаката, звиздел про свою любовь к фаршированной рыбе и «уважал Израиль». Самое удивительное же состояло в том, что в нем не было ни капли еврейской крови.

То есть, блядь, он не был евреем.

У нас работал один парень, погибавший у него на юбках, – их красили в чанах в подвале краской для пасхальных яиц, работа была адская, – который был Действительно еврей. Как-то я вышел из цеха и пошел к нему. Еврей-красильщик сидел у чана с какой-то бурой херней и грустно глядел, как она булькает.

– Какого хера он себя так ведет? – спросил я еврея.

– Кто? – спросил он.

– Наш босс, – сказал я. – Он что, еврей?

– Откуда мне знать? – сказал он. – Это же ТЫ его родственник.

– У нас блядь ни одного еврея нет в семье, – сказал я, – иначе все бы уже давно свалили в Израиль.

– Вся блядь моя семья, – сказал я. – Они И ТАК ушлее и хитрее всего мира. Если бы блядь они еще и евреи были, это же был бы полный конец всему миру.

– Ясно, – сказал он.

– Настоящие евреи что, все так себя ведут? – спросил я его.

– Как? – спросил он.

– Ой, вей, фаршмак, тырыпыры, Моня-шмоня, я имею сказать за то шо, – перечислил я.

– Нет, конечно, – засмеялся он.

– Он меня уже затрахал этими карикатурными заскоками под Бабеля, – сказал я.

– Под кого? – спросил еврей-красильщик.

– Бабеля, – сказал я.

– Что за хрен? – спросил красильщик.

– Писатель, еврей, – сказал я.

– Я не читаю книг, некогда, – сказал он и продолжил месить одежды в чане, как большой грустный носатый енот.

Говорю же, это был нормальный парень. Потом он, кстати, чудом вырвался и уехал. Я от всей души надеюсь, что его не прихлопнули эти притыркнутые сирийцы, или с кем они там постоянно воюют. Хотя надежды мало. Хорошие парни всегда попадают под самую раздачу. Я похлопал его по плечу и вернулся в свой цех. Само собой, мы взяли на себя и глажку одежды. От этого в цеху повис пар, и мы перекрикивались друг с другом, как гребанные альпинисты-спасатели в тумане где-то в Альпах.

– Работа у вас загляденье, – сказал босс, – и работа, и паровая баня.

Он не шутил.

ххх

К исходу второго месяца мы получили расчет. По десять долларов. В свой единственный выходной в то лето я поехал на рынок и купил на все деньги портфель. Когда приехал с ним домой, брата не было. Я положил портфель на его матрац и прикрыл наволочкой от подушки. Лег, и только тогда заметил, что рядом с моим матрацем лежали очки.

Как у Сталлоне в «Кобре».

ххх

– Любчики, – сказал босс, – я имею вам сказать за шкаф.

– Что? – спросил я, не видя его из-за пара.

– Шкаф, – крикнул он. – У вас нет мебели.

– Да, – крикнули мы.

– Мой друг таки Моня с улицы Ботанической-Агрономической едет в Канаду, у него там серьезный автомобильный бизнес, – крикнул он, – и оставил свои шкафы мне, ему-то не нужны, отдал даром, лишь бы вывез.

– Замечательные шкафы, ОХЕРЕННЫЕ! – сказал он.

– Высший класс, качество супер, – сказал он, – но я отдаю их вам.

– Спасибо! – растрогались мы.

– Берите, лишь бы забрали, – сказал он.

– Спасибо! – растрогались мы УЖАСНО.

– Они с антресолями, – гордо сказал он.

– Любимые любчики, племяши, – сказал он, обращаясь к какому-то херу с папкой, видимо, из налоговой полиции, – дети двоюродной сестры.

– Работают за деньги? – спросил хер с папкой.

– Нет, шо вы такое говорите, – сказал босс. – Говорю же, племяши. Помогают по хозяйству.

– Личному, домашнему хозяйству, – сказал он.

– Все для себя, для большой семьи, а не на продажу, – закончил он.

– Ни хера себе у вас хозяйство, – сказал хрен с папкой.

– Крутимся, – сказал босс.

На следующий день мы поехали к Моне, у которого в Канаде было старенькое такси, и забрали два ужасно старых, калеченных, испещренных сигаретными ожогами шкафа без доброй половины ножек.

И, конечно, антресолей на них не было.

ххх

В конце августа мы пришли за окончательным расчетом.

– Племяши, – сказал он торжественно, – сядем.

Мы сели, и он начал считать. Выходило по пять долларов. Это был полный крах. О’кей. Я сказал:

– Ну что же, хоть по пять.

– Компьютер, – сказал брат и рассмеялся.

– Ну, хоть по пять, – повторил он за мной, и мы на босса уставились выжидающе.

– Ребята, – сказал он виновато, – тут еще момент…

– Какой? – спросил я.

– Ну, вы же купили у меня шкаф, – сказал он.

Мы даже и не удивились.

– Ладно, – сказал я. – А можно мы еще и в сентябре поработаем?

– Конечно, – обрадовался он, – ведь за шкаф вы еще мне немножко должны…

– Ну, а школа? – встрепенулся он.

– Да хер с ней, со школой, – сказал я.

– На хер нужно это сраное образование? – спросил я. – Одни беды от него. Все равно в рынке главное Хватка и Опыт, так?

– Так, – сказал он.

– Ну вот, мы у вас уму-разуму и поучимся, – сказал я.

– Я пас, – сказал брат, который всегда был отличником.

– Ладно, – сказал босс.

– Ты что, трахнулся? – спросил меня брат в троллейбусе.

– Еще месяц этой херни за счет школы? Тебе так нравятся эти кнопки чертовы? – спросил он.

– Мне не нравится школа, – честно сказал я.

– Там хотя бы можно ничего не делать, – сказал брат.

– Ладно, – сказал я, – а вдруг получится заработать?

– Сумасшедший, – сказал брат.

ххх

В киоске на рынке меня ввели в курс дела.

– Значит так, – сказал босс. – Вот носки, вот майки, вот рубашки, вот колготы.

– Ценники на все прикреплены, не вздумай ставить свою цену, – сказал он, – у меня знакомые ходят, проверяют продавцов.

– Да вы что, – сказал я, прикидывая, как обмануть проверяющих.

– Я людей знаю, – сказал он убежденно, – все люди жулики, и ты такой же.

– Верно, – сказал я.

– Главное, контроль, – сказал он.

– Думаешь, я не знаю, почему ты напросился работать? – спросил он.

– Решил, что я мало вам заплатил за кнопки, и намерен кинуть меня на розничной торговле, – сказал он.

– А я все равно тебя беру, а почему? – спросил он и сам ответил. – А у меня контроль. Так что работай, все равно лишнего не получишь.

– Какие проблемы, – сказал я и добавил искренне, – мне бы вашей сметке научиться.

– Умению кидать, – пошел ва-банк я.

– Ты не дурак, – сказал он. – Тогда откровенность.

– Что урвешь тайком, твое, – дал он мне первый урок. – Но урвать получится мало и не сразу. И, чур, не попадаться. Закон торговли.

– И на хер ОБХСС, – сказал я.

– Верно, любчик, – сказал он.

И ушел. Я оглянулся. Маленький, на три квадратных метра, железный киоск. В отличие от цеха, киоск не был адом. Киоск был переносным адом. Летом он раскалялся до плюс 40, зимой леденел. Обогревать его нельзя было. Проветривать – тоже. Повернуться можно было с огромным трудом. Меня поставили торговать колготами, рубахами и носками. Лучше всего шли носки. Поэтому с носков я никакого процента не получал. О’кей. Я закурил и начал торговать. Торговал честно всю неделю, все пятнадцать часов, что надо было сидеть в киоске.

– Молодец, – сказал босс, – приучаешь контролеров к тому, что ценники не перевернуты…

На обратной стороне ценника продавец ставил свою цену, выше обычной. Если удавалось по-быстрому продать рубашку не за 10 баксов, а за 12, два бакса шли в карман тебе. Но горе тем, кого ловили со своими ценниками. Босс думал, что я приучаю контролеров к тому, что у меня все честно, и жду прекращения проверок. А потом наторгуюсь со своей наценкой всласть. Так он думал.

Но мой план был куда проще и элегантней.

В конце недели я просто взял всю наторгованную кассу – долларов пятьсот, – закрыл киоск и выбросил ключ. Бояться было нечего. Разумеется, меня не оформили на работу, меня там, попросту, не было, в этом киоске сраном. Претензии предъявлять было не к кому. А выбивать деньги силой этому говну духу бы не хватило. Ведь это был кооператор, а не бандит.

Я подумал об этом, ухмыльнулся, и ушел с рынка навсегда.

Поехал домой, принял ванную, оделся понаряднее и нацепил на себя свои замечательные темные очки. Оставил половину денег на столе.

Телефон зазвонил.

– Любчик, – сказал босс, – там какая-то недостача, мы волну…

– Ужасно, – сказал я, – но, боюсь, ничем не смогу помочь, ключ я потерял, на работу больше не выйду, а то в школе ругать будут и в угол поставят.

– А деньги я оставил все, как были, – сказал я.

– А гребанные проверки и ОБХСС идут на хер, – сказал я и спросил: – что-то еще?

– Любчик, – помолчав, сказал он, – когда вырастешь, бери меня в долю, не забывай двоюродного дядю.

Это был единственный раз, когда я почувствовал в нем что-то человеческое. Я повесил трубку и вышел из квартиры. Оставалось решить, на что потратить эту невероятную сумму. Мебель? В жопу мебель! Она у нас была. Хоть и потрепанная. Я не спеша шел к парку, и увидел большой ларек с зарешеченным окошком. Так тогда продавали все.

– Что это у вас там в углу? – спросил я продавца.

– Баночное пиво, – сказал он, не оборачиваясь. – Импортное, дорогое, мальчик…

– Весь ящик, – сказал я.

– И три бутылки шампанского, – сказал я. – И пачку «Кэмел».

Он обернулся и, постояв с минуту, молча принес мне пиво, сигареты и вино. Я заплатил и оставил еще чуть-чуть.

– Это что? – спросил он.

– Это на чай, – сказал я.

– Сколько тебе лет? – спросил он.

– Тринадцать, – сказал я и открыл одну банку прямо у киоска, и пиво буквально меня оживило.

– Тринадцатилетний пацан берет спиртного на десять баксов, да еще и оставляет мне на чай! – сказал он.

– Теперь-то я верю, что у Рынка и капиталистических отношений есть будущее, – сказал он.

– А как же, – сказал я.

– Можно позвонить? – спросил я.

– Два лея, – сказал он.

Я дал ему десять и жестом попросил не беспокоиться насчет сдачи. Набрал на дисковом телефоне номер одноклассницы. Мы не очень тесно общались. Даже не знаю, почему ей.

– Тоня, – сказал я, – привет.

– Привет, – сказала она.

– Хочешь посидеть в парке? – спросил я. – У меня ящик пива, «Кэмел» и шампанское.

– А еще мы можем покататься на аттракционах, – сказал я.

– А домой я тебя отвезу на такси, – сказал я.

– Ну-у-у, – сказала она.

– Пиво импортное, – сказал я.

– Хол-сте-н, – неуверенно сказал я, прочитав незнакомую надпись над каким-то долбоебом в рыцарских доспехах.

– Жду тебя у колеса обозрения, – сказал я и повесил трубку.

Было очень легко. Я почувствовал – алкоголь это то, что надо.

Оставил банку пива продавцу, рассовал оставшиеся по карманам, взял бутылки и пошел в парк. У аттракционов по верхушкам деревьев скакали, словно большие электрические блохи, лампочки гирлянд. Я открыл еще пива и подумал, что оно быстро заканчивается. И что к ларьку придется вернуться не раз.

Вечер только начинался.

 

ЦЕЛЬСЯ ЛУЧШЕ

– Целься лучше, – сказал он и поправил мне локоть.

Мы лежали в болотном раю. Не будь я занят, я бы непременно оглянулся, чтобы восхищенно присвистнуть. Это было красивое место. Заброшенное стрельбище, на котором еще немцы расстреливали белорусских партизан, а потом белорусские партизаны расстреливали немцев. А потом оставшихся расстрелял НКВД, а уж тех – МГБ, а оставшихся подчистили из КГБ, ну и так далее. Тем не менее там было очень красиво. Заброшенная поляна посреди красивейшего леса. Настоящего северного леса, а не той чепухи, которую в странах поюжнее выдают за лес. Поляну окружали настоящие огромные ели. Они действительно смыкались где-то там, наверху. Неподалеку было несколько огромных полян, покрытых ковром голубики, ежевики и всякой другой сраной ягоды, которая у них там растет, и ее можно собирать тоннами. На нашей поляне – давно выровненной, но лет пятьдесят приходившей в негодность – кое-где были бугорки земли. До сих пор надеюсь, что не могилы. Но уверенности нет. Итак, бугорки. Я лежал на одном из них, на подстеленной плащ-палатке. В руках у меня была винтовка ТОЗ.

– ТОЗ? – спросил я, когда только увидел ее.

– ТОЗ, – сказал он. И расшифровал: – Тульский оружейный завод.

– Можно называть ее тозовка? – спросил я его.

– Называй как угодно, – ответил он, – научись только ей пользоваться.

И, подумав, добавил:

– Можешь распространить этот принцип на все в жизни.

Ладно. Я распространил. Винтовка была удивительно красивой и даже какой-то… стройной. Я все смотрел и смотрел на нее и ждал выходных, когда мы сможем отправиться на заброшенное стрельбище, чтобы научиться стрелять. Конечно, научиться стрелять из винтовки. Из пистолета Макарова я уже неплохо стрелял. И даже «калашниковым» пользовался недурно, хоть он и был еще тяжеловат для меня. Но, когда отец брал меня на стрельбище, я стрелял лучше любого новичка. Ну или новобранца, как они их там в армии называют. Тем не менее «калашников» я не любил, он был еще слишком тяжелый, и я иногда обжигал руки, забывая, что за металлическую часть браться нельзя. Да и в стрельбе очередями было что-то нечестное.

Зато мелкокалиберная винтовка была идеальным оружием для меня, десятилетнего пацана.

Я вздохнул, медленно выдохнул и сосредоточился на мишени. Металлическая коробка от патронов. Грязно-зеленая, как и все в армии. От снарядов и ящиков, из которых нам при переездах вечно сколачивали столы и стулья и в которых мы с братом, будучи поменьше, прятались, – до формы. Само собой, это неспроста было. Таким цветом мы должны были обмануть силы противника.

– Дьявол! – сказал я, промазав.

– Повтори и будь внимательнее, – сказал отец.

– И не ругайся, – добавил он, – это не прицелит лучше.

Мы были спокойны. В обычных условиях за ругань полагалось наказание. В трех случаях ругаться было можно. Если у тебя сорвалась рыба – а она иногда срывается; если очень больно – и в больнице, куда меня привезли с ожогами лица, которые я получил, бросив в печку полкило артиллерийского пороха, я поразил словарным запасом весь медицинский персонал; и если ты промахнулся – а я сейчас промахнулся.

– Целься лучше, – сказал отец.

И поправил мне локоть. Я вдохнул и выдохнул несколько раз и прицелился невероятно точно. Но этого было мало. Мало прицелиться. Я стал внимательно глядеть на мишень, на эту коробку железную. И вот постепенно Оно пришло. Все вокруг, что мы замечаем своим не всегда нужным в такие моменты боковым зрением, расплылось. И перестало быть. Все вокруг потемнело. Как в подзорной трубе. Темнота, кусочек света, а в нем – как на блюдце – коробка от патронов грязно-зеленого цвета.

– Получилось? – донесся голос отца.

Донесся, потому что во время этого пропадают и звуки. Ладно. Если бы я мог, я бы кивнул. Но я не мог. Тело было расслабленным, но собранным. Это удивительно, но это действительно так. Когда я стал постарше и отдал обычную дань перестроечного пацана увлечению карате, мне все про это объяснил тренер. Ну или сэнсэй, как они сами себя называли, придурки чертовы. Он сказал мне, что в наивысший момент расслабления и приходит невероятная концентрация. Еще он много чего сказал, я, честно говоря, не запомнил. Было что-то про «дао», «ши», «чи» и тому подобную чушь. Отец отнесся к этому, как и к любому тайному Знанию, с юмором.

Наконец я словно нехотя – но палец шел ровно, – спустил курок.

– Звяк, – сказала мишень.

– Бам, – сказал, довольный, я, потому что уже видел, что попал, и как.

Мы отложили ружье, встали и пошли к коробке.

Отверстие было ровно посередине. Папаша подбросил ее в руке. Странное чувство, сказал я ему. Какое, спросил он. Мне словно хотелось уснуть, после того, как я спустил курок, и волнения не было. Это потому, что ты знал, что попал, сказал он. Вернее, уже знал, что попадешь. Точно, сказал я.

После того, как пропало все, кроме мишени, я уже знал, что все равно попаду. Так что дальнейшее могло быть, а могло и не быть. Это как знать, что ты все равно побьешь соперника, и уже не волноваться. Здорово. Мне понравилось.

Вот видишь, сынок, сказал он мне.

Главное – это прицелиться.

Сапоги у него были огромными.

Как-то я даже ночью специально встал, прокрался по коридору той коммуналки, где селили офицеров, еще не получивших жилья, к месту, где стояли сапоги – сапоги были у всех, но у моего отца были самые большие, потому что он был самым крепким, широким и сильным, – чтобы их померить. Лет, кажется, в семь. Я попробовал надеть их. Ничего не получалось. Я пыхтел, сопел, но сапог доставал мне до бедра и мешал ходить. Разве что сунуть в один сапог две ноги? Но тогда все это теряло смысл. Ладно. Я с сожалением отложил эти начищенные до блеска – он их драил сам, даже нас не просил – великолепные сапоги и побрел в комнатку, где мы спали с братом, а за ширмой – родители. Но, конечно, спросонья ошибся. И долго с недоумением глядел на какой-то голый зад, раскачивавшийся прямо передо мной. Потом над задом наклонилась голова. Это была наша соседка, молодая жена какого-то лейтенанта. Она, как я понимаю теперь, спала голой, встала попить водички ночью, тут в комнату и завалился я.

– Мальчик, ты что, подглядываешь за тетеньками?! – взвизгнула она.

Я испуганно молчал. Меня испугала даже не перспектива скандала. Меня подавила ее задница. Огромная голая женская задница, которую я видел так близко впервые в жизни. Если бы я хоть что-то понимал в этой жизни, то открыл бы тогда шампанское. Но вина не было. Был зад и визгливая голова над ним.

– А-а-а-а! – истошно заорал зад.

Я шмыгнул из комнаты, бросился в нашу и скрутился под одеялом рядом с братом. Тот, счастливец, даже не проснулся. Но замять дело не получалось. Задница поорала, включила свет, проснулась вся коммуналка, в том числе и родители. И я был с позором поставлен на табуретку на всеобщее обозрение.

– Ты просыпаешься по ночам, чтобы подглядывать за тетями, – горько сказала мать.

– Нет, – сказал я.

– Смотри мне в глаза, – сказала она.

– Смотрю, – сказал я и стал делать так, чтобы зрачки задрожали, тогда ты ничего не видишь, хотя вроде смотришь в упор.

– Ты подглядываешь за голыми тетями, – сказала она.

– Да нет же, – сказал я.

И получил пощечину.

– Какой позор, – сказала она.

– Я не думаю, что у мальчишки в мыслях такое было, – сказал отец.

– Может, во сне заплутал, а тут эта голая… бегает, – сказал он.

– Кстати, чего это она голая бегает? – спросил он.

Мать посмотрела на него неодобрительно. Отец снял меня с табуретки и велел ложиться спать. Брат так и не проснулся.

В следующем месяце мы переехали в какую-то дыру, которая была в сто раз дыристее той дыры, в которой мы жили раньше. Из дыры в дыру. Так было принято. Дыры назывались гарнизонами. Этот располагался где-то между южной и северной широтой, о которых я и понятия не имел, знаю только, что до Китая было рукой подать, зимой столбик термометра опускался до минус сорока, а летом поднимался до плюс сорока. Там текла какая-то река, которая называлась… – о-о! я наконец-то забыл ее! слава тебе, Господи, – а местные жители были помесью аборигенов и ссыльных каторжан. Их называли гураны.

Они пили водку, совокуплялись и убивали друг друга за щепотку соли.

Как же называлась эта дыра? А, вспомнил. Забайкалье! Да и название реки я вспомнил. Шилка. Это название – как и список всех этих дыр несчастных – будет преследовать меня на смертном одре.

Конечно, нас не ждали.

Конечно, для нас не было жилья, хотя правительство посылало нас в эту дыру еще с полгода назад. Неужели за полгода – коль скоро вы решили послать куда-то офицера с его семьей – нельзя было приготовить хотя бы угол несчастный? Но нас не ждали. НИКОГДА.

Первые четыре дня мы жили в местном клубе офицеров, прямо в холле. Нам с братом дали по креслу – нет, не раскладному, обычные кресла, если свернуться, можно спать, только ноги затекают и болят, – а родители спали по очереди на половинке дивана, которая в клубе этом была вроде как диван. При этом отец ходил на службу.

– Неужели ты не можешь ничего сделать? – спросила на пятый день мать.

– Что я могу сделать? – спросил он, надевая свои огромные сапоги.

– Помогите-ка с ремешками, – попросил он нас, подмигнув.

Мы с братом занялись любимым делом: поправлять и протягивать ремешки всей этой кожаной сбруи, которая его обвивала, как жалкие сраные лианы – могучее дерево. Папаша был огромен. У него и сейчас рука как три моих, а я ведь уже лет пять как прописался в зале. А тогда… Тогда он был просто человек-гора. Мы поправили ремешки человеку-горе, и тот потрепал нас по головам. Мы были счастливы.

– Что, трудновато? – спросил он нас.

– Нет, нет! – сказали мы, глядя на него с обожанием, до слез обожанием, лишь бы не выглядеть нытиками в глазах этого человека.

Неудобства… Да мы бы под поезд оба кинулись, если бы он подмигнул и попросил. Мы бы в пропасть прыгнули, чтобы ему понравиться.

– Ничего, – сказал он, – обустроимся, постреляем…

На следующий день он взял хорошее немецкое ружье – охотничье, еще дедом купленное – и пошел к штабу. Встал возле него и стал стрелять в ворон, или кто у них там, в Забайкалье этом, за крыс играет в воздухе.

– Ты что делаешь? – спросил какой-то чудак из штаба.

– Стреляю ворон, – ответил папаша и выстрелил прямо у чудака над головой.

Все могло бы закончиться для отца плохо, но сверху и в самом деле упала ворона.

Назавтра нам выделили комнату.

– Скажешь ей: эй, тетя, глядите, вот ваша писька! – сказал мне брат.

– А потом? – спросил я.

– А потом суп с котом, – сурово ответил он.

– Потом деру даем, и все, – объяснил он.

– Значит, тетя, вот ваша писька? – спросил я.

– Тетя, вот ваша писька, – подтвердил он.

– Ладно, – сказал я.

И с сомнением поглядел на рисунок на снегу. Кружок, разделенный палочкой. Разве так должна выглядеть писька у тети? Впрочем, неважно. Нас окружала малолетняя братва – человек десять – от четырех до семи лет. Брат был чем-то вроде мозгового центра этой шайки. Мы делали все, что только нельзя было делать, но брат всегда выходил сухим из воды. Рубашка у него была чистая, сам он невозмутим, и манеры у него – аристократические. Никто и заподозрить не мог, что именно этот ангелочек разрабатывал план ограбления военного склада, а ведь оно удалось! Обманув часовых, мы по братовой схеме украли больше ста противогазов, которые носил весь гарнизон. Именно брат подбил нас на то, чтобы насобирать немецких патронов на старых стрельбищах и попробовать стрелять ими из игрушечных пушек, причем все сработало – после чего в гарнизоне с полчаса стояла стрельба, никто не погиб чудом, а какой-то политрук даже обгадился от страха в буквальном смысле.

И это были не самые яркие подвиги моего брата.

Но доставалось всегда нам.

– Итак, – сказал братишка бархатным голосом британского джентльмена.

– Ладно, – сказал я.

Все сыпанули в подъезд. Я дождался, пока мимо пройдет какая-то тетка из магазина для военных – кажется, «Военторга», – и крикнул:

– Тетя, вот твоя писька!

И бросился наутек. Позже брат сказал мне, что я не совсем верно следовал тексту. И что «тыкать» взрослым нехорошо. Надо было крикнуть: ВАША, – укоризненно сказал он. Что за манеры, качал он головой. Но то позже. В тот момент я смывался. Но, конечно, запутался в зимней одежде и упал. Тут она меня и настигла.

– Я ужасно беспокоюсь, – нервно сказала мать, когда скандал был уже позади.

– Сейчас… и тот случай в коммуналке, – сказала она, кусая губы.

– Мальчик идет по плохому пути! – сказала она.

– Это как? – спросил отец, посмеиваясь.

– Он слишком… чувственный, – сказала она.

– А? – спросил он.

– Он… озабоченный, – сказала она шепотом.

– Это я виновата, – сказала она.

– Брала его в женскую баню до трех лет, – сказала она, – вспоминаю теперь, какими глазами он на них на всех смотрел и как они жаловались все, что он их ест глазами.

– А я думала, что это глупости, маленький ведь…

– Какими глазами? – спросил я.

– В какую баню? – спросил брат.

– Замолчите оба, – сказала мать. – Ступайте в свою комнату.

– Успокойся, – сказал отец.

– У пацана ничего дурного в мыслях нет, – добавил он.

– Пообещай мне больше так не делать, и все, забудем это, – сказал он.

Я пообещал. Как всегда, когда дело касалось его, я выполнил обещание. И больше ни разу в жизни не рисовал на земле кружок с палочкой и не бросался наутек, крикнув «тетя, вот ваша писька».

По крайней мере, держусь вот уже тридцать лет.

В Забайкалье он стал учить нас ловить рыбу и стрелять.

Я навсегда запомнил огромные косяки рыб, которые в этой сраной реке – нет, все-таки вспомнил, Шилка – клевали на голую загнутую ложку. Безо всякой наживки. А, чтоб ее. Мы просто бросали в воду леску с этой загнутой ложкой, и рыба клевала! Мы с братом хохотали. Настроение было отличным, мы как раз освоили пистолет, и это было удивительно. Брат, правда, предпочитал сложные механизмы. Все просил отца научить его стрелять в танке или из гаубицы. Папаша обещал со временем подумать. Я же любил ружья и пистолеты. Ружье, оно как изысканное блюдо, которое приготовил ты сам. Смерть у тебя на кончике пальца. Танки, ракеты, вся эта громоздкая чушь– все это оставляло впечатление чего-то бездушного и пластмассового. Как поесть в столовке.

А ружье или винтовка, желательно еще с оптическим прицелом, – это персональный заказ.

Но до ружья еще дожить надо было, начали-то мы с пистолета. Мы как раз обсуждали это с братом, как к мужику, сидевшему неподалеку от нас, подошел другой мужик. Мы и глазом не повели. Туземцы занюханные.

– Ну че, Анюха, – сказал один мужик.

– А че, Кирюха, – сказал другой.

– Я те сказал че если че пристрелю? – спросил Кирюха.

– Ну сказал че ж не сказал а че, – сказал Анюха.

После чего они быстро схватились за ружья – там все ходили вооруженные, – но повезло больше Анюхе. Или Кирюхе. Я так и не разобрался. В общем, мужик, которому не повезло, упал в речку и ушел на дно очень быстро. Головой вниз. Блям, и все. Кровищи не было, ничего не было. Блям.

Я глянул вбок. Отец уже был на ногах, и с ружьем, которым целил в Кирюху. Ну или Анюху.

– А че-че, ты-то че? – сказал тот.

Палец отца шевельнулся. Сам отец молчал, поговорить он никогда не любил, но все было и так понятно. Кирюха опустил ружье на землю.

– Уматывай, – сказал отец.

– В лес или сдаваться? – спросил Кирюха.

– Как угодно, – пожал плечами отец.

– Тогда я в лес, – сказал Анюха.

– Велкам, – сказал отец.

Много позже я узнал, что он когда-то неплохо говорил по-английски. Тогда подумал, что ругается. Удивительно, но Кирюха его понял. А может, он тоже изучал язык Шекспира?

– Мне эт ружье тогда бы, – сказал Анюха.

– Тогда сдаваться, – сказал отец.

– Тогда без ружья, – сказал Анюха. И спросил: – А не пристрелишь?

– На кой мне твоя туша, туземец, – брезгливо сказал отец.

Туземец вроде как обиделся, но ушел. Сначала пятился, потом повернулся и пошел быстрым шагом. Я перевел дух и глянул на отца. Тот подмигнул и столкнул ружье туземцев в воду. Оно ушло туда так же быстро, как убитый. Бульк. Мы закончили с рыбалкой и пошли домой.

В барак для царских каторжных, куда по ночам иногда заглядывали сбившиеся с пути беглые зэки и где у каждого под постелью было ружье.

Мы лежали с братом под одеялом, засыпали, и я вспоминал глаза того мужчины, которого убили. Вернее, пытался. Но не мог. И еще много лет не смог.

Родители говорили.

– Я очень устала, – сказала мать, – очень-очень.

– Я знаю, – сказал отец.

– Я что-то сделаю, – сказал он.

Но, конечно, ничего не сделал.

Мы жили там еще довольно долго. Потом отца перевели в Белоруссию.

Там я получил, наконец, винтовку.

Однажды он разбудил меня, очень рано.

Мы взяли не ружье, а винтовку и пошли к лесу. Километров пятнадцать шли, и уже светало, когда он остановил меня. Показал пальцем вверх. Над деревьями кружились птицы. Он кивнул. Я поднял винтовку.

– Выбирай любую, – сказал он.

Я подумал, это вроде как экзамен. Из ружья попасть в птицу легко, потому что там дробь, и, попади ты рядом, ничего не изменится. Птицу все равно заденет, и она будет подстрелена. Винтовка – совсем другое дело. Я вскинул ее и прицелился. Птиц было много. Я сменил цель и стал водить новую. Постепенно пропало все, кроме этих точек в небе. Я почувствовал, что птица на крючке – БУКВАЛЬНО. Между ней и мной словно леска. Куда бы она ни поворачивала, ствол смотрел туда даже чуть раньше ее. Она была в моей власти. Так было долго.

– Опускай, – сказал отец.

Бессмысленной жестокости он не любил. В осмысленной был мастер. Мы пошли обратно. Я ни о чем не спрашивал, мне все было понятно.

На кончике дула была смерть, и я ей водил.

Моя рука была рукой смерти.

Все было в моей власти.

Когда мне исполнилось двенадцать, все неожиданно прекратилось.

– Ружье, – сказал брат чуть грустно.

– Что? – спросил я, переодеваясь на тренировку.

– Его нет, – сказал брат.

Я не поверил. Полез на шкаф. Ружья и правда не было. Не было и патронов. Обоймы от «макарова» не было в шкафу. Не было «макарова». Ничего не было. Спросить, что происходит, было не у кого. Отца послали в очередную дырку, где он задержался на полтора года, и необычного в этой дыре было лишь то, что в нее не разрешали ехать с семьей. Называлась она Чернобыль. Он приезжал домой два раза, но почему-то на ночь, и мы гадали, какого хрена он нас не разбудил.

– Какого ДЬЯВОЛА?! – спросил я.

– Не ругайся, – попросил брат.

Он был прав. Рыба не сорвалась, не было больно, и я не промазал. У нас просто исчезло все оружие. Но я решил, что раз с нами обошлись против правил, то и я могу правила нарушить. Так что я матернулся. Когда вернулась мать, то ничего внятного сказать не могла.

– Постреляйте в тире, – неуверенно предложила она.

В тире?! Советском тире с кривыми дулами, дальностью стрельбы пять метров и пластилиновыми пулями? Мы лишь посмеялись. Но на душе у меня кошки скребли. Я все ждал отца. Но когда он вернулся, то на эту тему разговаривать не желал. Я спросил: ПОЧЕМУ? Он промолчал, и я понял, что это мы уже никогда не обсудим. Ладно.

Мы были рады, что хотя бы вернулся нормальным. Вертолетчик из квартиры сверху приехал не на своих двоих – его привезли, потому что кости у него размягчились и волосы выпали. Он все орал, а потом умер. Папашу пронесло.

В романах пишут: «время шло». Не стану оригинальничать.

Время, чтоб его, шло.

Я понемногу терял навыки, но стрелял все равно неплохо.

С отцом мы уже никогда не были близки так, как раньше. Между нами было кое-что недоговоренное, а я ужасно не люблю, когда недоговаривают. В тринадцать я его не видел, потому что его послали на Север, а мы остались в Молдавии. Он приехал лишь на пару дней. Когда узнал, что я сдал документы в военный колледж. Молдавия уже была независимой. Я прошел все их несчастные экзамены, подтянулся тридцать раз против нужных десяти и получил лучший результат по стрельбе. Я просто был связан с мишенями и вел пули, словно пальцем, от одной к другой, от одной к другой. Когда я повернулся к этим мудакам, глаза у меня горели, как у Фенимора Купера. Если бы я мог, я бы оперся на ружье.

– Недурно, – сказали они.

– Да я и без вас знаю, – сказал я.

Они смотрели на меня, растерянные. А я вспомнил наконец, какие глаза были у того несчастного дурачка, который упал головой в ледяную Шилку, получив заряд в грудь. И постиг все скорби мира.

– Я без вас все знаю, ТУЗЕМЦЫ ЧЕРТОВЫ, – сказал я им.

– Не слишком ли ты борзый для тринадцатилетнего сопляка? – спросили они.

– Дайте мне только оружие, а с остальным я сам разберусь, – сказал я группке этих напуганных, туповатых и миролюбивых людей.

– Оружие, а уж там я, к дьяволу, выиграю для вас все войны мира, – сказал я.

Они скривились, но решили принимать. Уж больно вступительные тесты были хороши. Видимо, рассчитывали пообломать. Может, у них и получилось бы. Но приехал отец. И без разговоров забрал документы.

– В чем дело? – спросил я.

– Армия отменяется, – сказал он. – Тем более молдавская.

– Считай, что папа и дедушка отслужили за всех, – сказал он.

– Почему? – спросил я. – Снова недоговариваешь…

– Ладно, на этот раз объясню, – сказал он.

– Ты крайний индивидуалист, – пояснил он, – и армия тебя погубит.

– Или ты погубишь ее, – добавил он.

И снова уехал. Ладно.

Значит, в тринадцать я не стал молдавским военным.

В пятнадцать я ненавидел весь мир и не понимал, почему должен делать исключение и для отца.

В шестнадцать я был впервые влюблен, мне было не до него.

В восемнадцать мне показалось, что я нашел свое место в жизни, и меня занимало только это.

В двадцать я, выпив две бутылки коньяка с братом – из которых полторы пришлось на меня, ведь брат так и остался человеком с повадками джентльмена, – узнал, в чем же, собственно, дело.

– В гарнизоне какой-то пацан взял ружье со шкафа, решил почистить, и бац, полголовы снесло, – сказал он.

– Ну, они и перепугались, – сказал он. – Убрали все, что может стрелять. И велели тебе про это не говорить.

– Мне? – сказал я горько. – Неужели он думал, что я поступлю так глупо? Как идиот? Почищу ружье и пальну себе в башку?!

– Они испугались, – сказал виновато брат.

– О, черт, – сказал я. – Они меня сломали этим, понимаешь, сломали…

– Да что там они, это ОН, он меня сломал, – сказал я.

– Тебя ли? – спросил брат.

Я вспомнил глаза отца с определенных пор и заткнулся.

Когда я уже заканчивал университет, он меня навестил.

Позвонил, стоя у подъезда – наверх подниматься не захотел, – и ждал, пока я спущусь. От меня пахло вином и чем-то вроде духов, в квартире, как обычно, было весело. Но он не беспокоился на этот счет, я уже был знаком со своей будущей женой, а ей он доверял. Я вышел и глазам своим не поверил. На нем не было сапог. И вообще формы.

Он стоял в свитере, брюках и начищенных до блеска, но все-таки туфлях.

– Так-так, – сказал я.

– Вот, – сказал он, – документы получил, на пенсии.

– Поднимешься? – спросил я.

– Нет, – сказал он. – Небось, девки, выпивка.

– А как же, – сказал я. – Поднимешься?

– Ну, девки никак, – сказал он. – Хватит в семье и одного озабоченного.

– Ну, а все остальное? – спросил я.

– Нет, – сказал он.

– Почему? – спросил я.

– Завтра на рыбалку, хочу выспаться, – сказал он.

Мы помолчали. Туфли на нем выглядели странно.

– Что делать теперь будешь? – спросил я.

– Ты что, не слышал? – спросил он.

– Поеду на рыбалку, – сказал он.

– А потом? – спросил я.

– А потом вернусь с рыбалки, – сказал он.

– Вот, зашел посмотреть, цел ли, жив ли, – сказал он.

– Ну и как? – спросил я.

– Жив, цел, – сказал он.

– Да что со мной случится? – сказал я.

– Ладно, – сказал он. – Иду.

– Заходи, – сказал я.

– Держи хвост пистолетом, – сказал он.

– А как же, держу, – сказал я и наставил на него два пальца, как будто прицелился.

– Целься лучше, – конечно, сказал он.

– Пиф-паф, – сказал я.

Хотел еще что-то сказать.

Но он уже уходил.

 

ЗАТО МЕНЯ НАПЕЧАТАЛИ В КОНТИНЕНТЕ

… Семь… восемь… На девятом звонке я не выдержал и поднял трубку. Я всегда не выдерживаю на девятом звонке.

– Лоринков? – поинтересовался старый мужской голос.

– Ну, – недружелюбно ответил я.

– Это Киреев, – старик помолчал, дав почувствовать всю значимость своей фамилии. – Роман Киреев. Журнал «Континент». Мы берем ваш рассказ.

– Рассказ? – не понял я. – Какой рассказ? Я никуда не посылал…

– Вы участвовали в литературном конкурсе «Надежда России»?

– А-а-а… – ситуация начала проясняться.

Я чувствовал, что надоедаю старику с каждой секундой.

Это было тем более странно, что беседовали мы не больше тридцати секунд.

– Ну, так вот, они передали нам ваш рассказ, и мы его берем. В этом году не обещаю, но в первом номере следующего, думаю, мы ваш рассказ опубликуем.

Я взглянул за окно. Туман. Октябрь. До конца года еще пару месяцев.

– Так какого хрена вы мне звоните сейчас?

– Я просто предупредил. И еще, Лоринков. Я меняю название.

– Название?

– Да, черт побери, название! Вы что там, спите еще?

– Простите. И как же вы его меняете?

– Очень просто: убираю старое и ставлю новое.

– А, вы о заголовке?

– Вы что, работаете в газете?

– Да, я работаю в газете.

– Хорошо, я говорю о заголовке, то есть названии! Я его меняю.

– Меняйте, бога ради.

– Я хочу назвать рассказ «Дом с двумя куполами».

– Почему? – просто из вежливости поинтересовался я.

Старикашка вздохнул с облегчением. Ему казалось подозрительным то, что меня вовсе не волновала замена названия. Молодые авторы должны волноваться, когда им звонит из Москвы сотрудник журнала «Континент», Роман Тимофеевич Киреев, и говорит, что их рассказы выйдут через сотню с лишним лет. Теперь ему начало казаться, что я этим взволнован. Это было ему привычно.

– Меняю потому, что ваше, первое название – претензециозное.

– Да нет, не почему меняете, а почему «Дом с двумя куполами»?

– У вас в тексте есть упоминание о доме с двумя куполами.

– Разве?

– Послушайте, Лоринков, это что, не ваш рассказ?

– То есть?

– Вы его писали?! – заорал старикан Киреев. Роман Киреев.

– Я его писал! – заорал с перепуга я.

– Так какого… Впрочем, ладно. В рассказе идет речь о доме с двумя куполами, поэтому я решил назвать его «Дом с двумя куполами». Рассказ „Дом с двумя куполами» выйдет в нашем журнале в начале следующего года. Рассказ „Дом с двумя куполами». В журнале «Континент»…

– Где работаете вы – Роман Тимофеевич Киреев, – заключил я.

– Точно, – самодовольно согласился старик. – И еще. Можно на «ты». Мне всего двадцать три года.

Я положил трубку и пошел в ванную, где принял душ. Побрился, не глядя в зеркало. Потом все-таки взглянул. Я выглядел хорошо. Как всегда, если не пью хотя бы два дня.

ххх

– Остановите у издательства, – попросил я водителя маршрутного такси.

Тот притормозил. Перед тем, как открыть дверь, я наклонился, чтобы поправить джинсы, а на самом деле – поднять с пола пятидесятибаневую монетку. Хуй там – она была приклеена к полу. Специально.

– Ты уже пятый с утра, мужик, – сказал маршруточник. – Уже пятый.

Я хлопнул дверью. Он захохотал и уехал. Туман не рассеивался. Я побежал трусцой в здание издательства. На пресс-конференцию и семинар для журналистов. «Экология Днестра». Что за херня?! Я рассчитывал, что пробуду там пятнадцать – двадцать минут. Планы изменились: у входа меня встретила телка в красном платье, с маленькой грудью, но толстыми, такими, как я люблю, ляжками.

– Лоринков? Здравствуйте! Возьмите! – она протянула мне папку, два блокнота и две ручки.

Какого хрена. Я не побираюсь. Но отказать было невозможно. Она волновалась, и на шее у нее кучерявились волосики. Она была истеричкой, – я сразу понял.

– Идемте покурим? – предложил я.

– Нет, что вы, – она почему-то испугалась.

– Ну, все-таки?

Мы покурили на лестнице, где она рассказала мне, что у нее есть друг, который запрещает ей курить. Он тоже здесь работает. Как только на лестнице слышны были чьи-то шаги, она металась вокруг меня, как танцующий у жертвенного столба ирокез. Пару раз она задела меня своими небольшими сиськами. Лучше бы уж ляжками, такими, как я люблю. Друг оказался маленьким мудаком в кожаной куртке. Он слушал продвинутую музыку, получал деньги от ОБСЕ за то, что проводил долбанные семинары на тему «Экология Днестра» или «Пизда молдавской женщины как объект эксплуатации албанскими содержателями борделей: методы и пути решения проблемы». Он был настолько слеп, что не видел, как я хочу отъебать его истеричную, то и дело краснеющую по поводу и без повода подружку.

Семинар было запланировано проводить до шести часов вечера. С перерывом на обед и брэйк-кофе…

ххх

– … а вы чем занимаетесь?

– Да будь ты проще, – заплетающимся языком сказал я, – проще… На «ты». Со мной все на «ты». Даже Киреев. Знаешь такого?

– Нет, – истеричка в красном платье глядела на меня испуганно и держала бутылку пива в руках так неумело, как девственница – хуй.

Мы сидели в убогой пиццерии в центре города. Я сожрал уже четыре пиццы и изнемогал от предчувствия того, что мой живот сейчас разорвется. После окончания семинара, когда от отупляющего сидения в актовом зале все едва с ума не сошли, я спер ее у дружка в кожаной куртке. Тот так и не понял, наверное, как все это случилось. Он просто пошел закрывать свой кабинет, а я взял ее и притащил сюда.

– Это издатель. Хозяин крупнейшего в Москве издательства. Они покупают у меня книгу. Я сказал – книгу? Нет. Книги. Много книг. Все сразу. Я же писатель. Гениальный писатель. Хочешь еще пива?

Она замотала головой, так, что волосы растрепались.

– Нет, нет! Мне хватит!

– Что, напилась уже?

– Ой, нет, что ты!

Блинная. Кажется, уже блинная. Я сожрал там еще блинов, и мы пили четвертую бутылку шампанского. Открывал я, – официантка призналась, что ей этого делать не доводилось. Чего еще тебе не доводилось делать, детка, – хотел я спросить ее, но не мог. Я был занят истеричкой. Она взмахнула рукой, когда рассказывала мне о своей школе, и опрокинула бокал с шампанским. Скатерть намокла. Официантка косилась.

– Где ты живешь? – спросил я.

– Недалеко.

– Я провожу.

Шли мы долго. Около часа. Пришлось взять ее под руку и тащить, потому что она напилась. Наконец, мы зашли в ее подъезд и поднялись в квартиру. Она думала, что я уйду. Как бы не так. Я раздел ее до трусов, и положил на диван. Пошел в ванную. Когда вернулся, она еще не спала. Она была явно обижена на меня за столь бестактное поведение. Я лег рядом.

– Хочешь, поебемся? – спросил я ее.

– Нет, – сказала она.

Ночью мы поебались.

ххх

… капустный лист на вкус отдавал пылью и горечью. Я жевал его уже час, – надо было кормить грудных хомячков. Вернее сказать, пузатых – сиськи у их мамаши находятся аккурат на пузе. У троих из пяти глаза прорезались. Я погладил голые лапки одного из них и сунул ему в пасть жеваной капусты. Он даже не сплюнул.

Я поискал газеты, чтобы постелить хомякам. Под рукой ничего не было. Ничего. Только письмо. «Господин Лоринков, пришлите письмо с ответами на данные вопросы для участия в трехнедельном семинаре „Свобода прессы“, который пройдет в Венгрии, с 21 по 7 число». «Первый вопрос…».

– Вы что, издеваетесь, бляди? – хрипло шептал я хомячкам, разрывая конверт.

Хомячки посапывали. Цепочку с медальоном святой Девы Марии, кошелек и серебряную серьгу я оставил в ванной. Подумал, и снял кольцо. Вечером предстояла пьянка. Я ее не планировал, но просто ощущал. Я не люблю оставлять образок Девы Марии Пречистой в канавах. Это было бы просто неуважительно с моей стороны. В ванной она в безопасности, – подумалось мне. В безопасности. И, к тому же, охранит моих хомячков.

Я как раз заканчивал бриться, когда в комнату меня позвал брат. У последнего хомячка прорезался глаз. На краешке глаза собралась капля крови, пока, наконец, он не размазал ее лапами. Видимо, глаз чесался. Лапки хомячка были в крови. Мы ликовали. Второй глаз прорезался.

– Словно Лазарь. Нет, тот хмырь воскрес. Словно маленький мохнатый Иисусик, плачущий кровавыми слезами. Вот он кто, наш хомячок.

Мохнатый Иисус.

– Послушай, – сказал брат, – оставим это. К чертям собачьим. Не богохульствуй. У нас и так дела не блестяще, чтобы ссориться с ЭТИМИ.

Он показал рукой вверх.

– Нет. Одна из них – там, – я ткнул рукой в ванную.

Брат прошел туда.

– Серебро от влаги чернеет. Твоя Мадонна станет черной.

– Это будет политкорректная Дева Мария Пречистая, – возразил я. – Думаю, она не станет возражать.

Мадонна промолчала.

ххх

– А вы кто?

– Мохнатый Иисус… Ха…

Девица отвернулась. Это хорошо. В любом случае танца бы у нас не вышло: я еле стоял на ногах. Но еще держался. В туалете прокуренной забегаловки, которую мы же рекламировали как «клуб-андерграунд», ширялся мальчик лет семнадцати. Мы оказались знакомы.

– Будешь?

Я бы обязательно попробовал, но у меня двоилось в глазах. Откуда-то из ванной меня охраняла Мадонна. До моего сознания это дошло уже у стойки. Я поцеловал себе руку.

– Эй, послушай, что это ты делаешь? – уставился официант.

– А что?

– Ну, руку целуешь?

– А я люблю ее. Мы с ней ебемся.

– Что?!

– Позавчера я сделал ей предложение. Она обещала подумать.

Меня выставили, даже не предъявив счета.

ххх

Очнулся я в полночь зале ожидания железнодорожного вокзала. Где-то под потолком шумели голуби. Какой-то мудак бубнил:

– Все женщины мира хотят от меня ребенка. Все дети мира хотят крутить со мной юлу. Мир тесен. Слишком тесен. Для меня, для меня, конечно, не для вас.

Группка бомжей на соседних креслах смотрела на меня с интересом. Оказывается, это я говорил. Иисус… О, мой мохнатый Иисус… Я встал и подошел к тетке, корпевшей над кроссвордом у столика с маринованными орехами, жаренными огурцами, кончиной в шоколаде и еще каким-то дерьмом.

– Есть деньги? – спросил я ее.

Тетка открыла рот, но увидела банкноту. Я просто хотел поменять деньги. Через полчаса я уходил от вокзала наверх. Где-то позади меня окликал патруль. Но я был уже далеко, к тому же, фонари не горели. Они не рискнули.

ххх

– Где это тебя так, парнишка?

Киоскер смотрел участливо. Я сказал ему, что ненавижу это слово – «парнишка», но он ни хрена не понял. Еще бы: я потерял голос. Полчаса назад я очнулся идущим по улице Искры под холодным дождем. В грязи и блевотине. Интересно, омыл бы сейчас кто-нибудь мои ноги? Полчаса ушло на то, чтобы заставить себя развернуться, и, спотыкаясь и падая, дойти до дома. От полиции меня спас дождь. Они просто не вышли на улицу в эту погоду.

ххх

– Ты под каким забором валялся?

Не дождавшись ответа, брат ушел в комнату. Я сполз по стене с банкой шпротов в руках. На джинсах можно было распахать целину. В ушах моих билось море. В глазах моросил холодный дождь. В другой комнате шуршал бумагой Иисус: он укладывался спать, он отходил ко сну. Я знал, что я гений, но не мог объяснить себе этого. В том году меня так и не напечатали. Но я сказал: так, чтобы все слышали:

– Зато меня напечатали в «Континенте».

 

НЕ ПО ЛИЦУ

От первого удара она сложилась, как книжечка для детей.

Знаете, есть такие. Они вроде как не просто книжки, а объемные. Открываешь, а оттуда выпадает, – нет, не презерватив или сухой лист, или любовная записочка десятилетней давности, – какой-нибудь домик, или сказочный герой, а может даже сказочный ансамбль какой. Не выпадает даже, а вырастает. Объемные книги, так, кажется, это называется. Они легко раскладываются. Но и складываются так же легко. У меня в детстве была такая. Раскроешь, а посреди разворота возникает сказочный городок, с замками, башнями, и белкой, которая грызла то ли алмазы, то ли орехи. Я всегда на нее дивился. Не на белку, на книжку. Казалось бы – перед тобой целое монументальное строение, пусть и из бумаги. Как его убрать, не помяв? Но они так хитро скроены, что, стоит тебе просто напросто захлопнуть страницу, как все исчезает. Пропадает, как морок.

Оксана, конечно, не пропала как морок, врать не буду. Но сложиться – сложилась. Значит, подумал я про себя, хорошо попал. Так всегда бывает, если ударить в солнечное сплетение чуть сверху. А разница в росте мне это позволяла. Удар был отменный. Но ей, конечно, было вовсе не до того, чтобы оценить всю красоту моего совершенного удара. Оксана начала визжать, как свинья.

– Не по лицу, не по лицу, не по лицу, – верещала она.

– Только не по лицу, не по лицу, только не, – завывала она.

– ТОЛЬКО НЕ ПО ЛИЦУ, – орала она на весь дом.

А я в это время, уважив просьбу дамы, бил ее кулаком по спине, намотав на левую руку ее длинные волосы. Начинающие, – кстати, отмечу, – сильно редеть. Она иногда сетовала на то, что выпадают они потому, что Кое-Кто частенько наматывает их себе на руку – трахаясь ли, избивая ли, – на что я советовал ей заткнуться, пока не получила по морде.

Ну, она и затыкалась. Потому что знала, я с этими вещами не шучу. Но что-то зловредное в ней – психологи называют такую штуку «демон», что ли, – вечно подталкивало эту суку гавкнуть мне под руку. Наливаю ли я из чайника в чашку и промахиваюсь слегка, оступаюсь ли, забываю ли закрыть (или открыть? эти гребанные требования постоянно менялись) крышку унитаза, – эта женщина промолчать не может. И, хотя знает, чем все для нее закончится, бросает в мою сторону какое-нибудь глубокомысленное замечание. На что я, так как прекрасно вижу, к чему эта сука ведет, предлагаю ей перейти сразу прямо к делу.

– По морде или в живот? – спрашиваю я, наматывая ее волосы на левую руку, и подбадривая пинком.

– Только не по лицу, – воет она, потому что прекрасно знает, НАСКОЛЬКО это может быть сильным и страшным.

– Сама выбрала, – говорю я.

И, выпрямив ее еще одним пинком, бью ей аккурат в центр туловища, пока она не успела трусливо полуотвернуться, прикрыв корпус руками. После чего она, хватая воздух ртом, складывается как книжка из моего детства – такая же яркая, бестолковая и блестящая, – думаю с горечью я. И оседает прямо на пол. С минуту пытается вздохнуть, а после удара в сплетение это ой как непросто, и, когда понимает, что не может, в панике начинает выть. Оксана, Оксана, укоризненно качаю я головой. И засучиваю рукава.

– И-и-и, – тоненько пищит она, и ползет в сторону кухни.

– Получай, сука, – говорю я, и бью ее ногой в живот.

Она переворачивается пару раз, и, даже не пытаясь плакать, – не для кого, – пытается закрыться в своей комнате. Но меня на мякине не проведешь. Или как там и на чем проводят? Я вставляю ногу в дверь, давлю на нее плечом, и вваливаюсь в комнату, упав прямо на Оксану. Это еще раз выбивает из нее духа. Еще бы. Сто килограммов с лету. А что, отличная идея. Я встаю, и еще разок падаю на нее. Перестаю, когда из нее начинает брызгать кровь. Не знаю, как там снизу, но сверху точно. Из носа потекла. После этого я ее трахаю быстренько, кончаю в нее же, хоть она и умоляет меня этого не делать, карьеристка долбанная, и встаю.

– Утрись, тварь, – бросаю я ей, и взбудораженно дыша, иду принимать ванную.

Не то, чтобы я очень хотел купаться, но из-за шума воды ее скулеж не слышен, вот и отлично.

Почему я себе все это позволял по отношению к женщине?

Ну, Оксана была моей женой.

И я всегда ее ненавидел.

ххх

Жениться я на ней вовсе не собирался.

Оксана, как и я, была сотрудником информационного агентства. Заносчивая тупая коза с привлекательной внешностью. Разыгрывала из себя Непонятую Женщину. Кажется. Аверченко про таких еще писал? Или Тэффи? Неважно. На факультете филологии, где я отучился – моя сука, выпускница профильного журфака, всегда колола мне этим глаза – у меня с этими ребятами Бронзового века всегда были нелады. Да и какая разница. Главное, Оксана. Сука была нервная, дерганная. Вечно блядь гримасничала. Называла себя стрингером. Свистела про опасности ее недолбаться тяжелой профессии… Она носила листочки с новостями из кабинета с телетайпом – да, тогда он еще был, – в кабинет редактора с таким видом, словно профессиональная журналистка несет под пулями сверхсенсационный репортаж про бойню в Газзе. Я, просто наборщик, только диву давался, глядя на то, как эта звезда строит из себя Опытную Профессиональную Журналистку Рискующую Собой.

Чем она рисковала в Молдавии 1994 года, – самом безопасном месте на Земле, населенном миролюбивым и туповатым, как овцы, населением – хер ее знает, мою Оксану.

Тем не менее, у нее были и достоинства.

Говорю об этом нехотя, но умолчать не могу. Как-то же я на ней женился! Так вот, о достоинствах. У Оксаны была сочная, спелая грудь третьего размера, клевая жопа, и длинные крепкие ноги. Наконец, она была смазлива. Не то, чтобы красавица, но привлекательная, да. Само собой, я запал. Мне казалось, да хрен с ними, с ее заморочками про Стрингерство – тем более, для меня это слово навечно было повязано со стрингами, трусами такими, которые в жопу залазят, – может, пройдет со временем. Но на Оксану все равно не рассчитывал. Я был диковатый, туповатый – по всеобщему мнению, – наборщик. Единственное мое достоинство было в массе. Я весил, да и вешу, под сто, но я не жирный. Да, позвольте представиться, мастер спорта по водному поло.

Но для информационного агентства это никакого значения не имело. Оно кишело длинноволосыми кретинами, которые писали Репортажи, а потом бухали в своих кабинетах до посинения, и сочиняли там по ночам Стихи. Оксана таких очень любила. Один такой трахнул ее, когда она пришла в редакцию 16—летней ссыкухой, мечтавшей о Работе Журналиста, – прямо на рабочем столе. Выебал, выебал, выебал. Она называла это красивее – «Сделал Меня Женщиной». Ну, говорю же, выебал. Ей Богу, она сама рассказала. Детка, ты хотя бы получила направление на практику, хотел спросить я ее, но молчал. Я всегда молчал. Другой такой трахнул ее в 17. Потом несколько таких трахали ее в 18 и 19 лет. В общем, кто только не трахал ее в сумрачных, лабиринтообразных коридорах Дома Прессы, где располагались тогда все информационные агентства города. Но ее это не смущало. Она выглядела хорошо, была молода – мы познакомились, когда ей было двадцать два, – и строила из себя представителя Самой Опасной Работы На Свете. Работа и правда была опасной. Многие спивались. Во всем остальном эта работа была безопаснее труда сторожа на складе мягких игрушек. Гребанные журналисты никому на хрен не нужны. Их всегда можно купить.

Скажи я все это Оксане в лицо, боюсь, она бы меня не поняла. Так что я молчал.

А эта звезда, когда заходила к нам в кабинет, порывисто бросала:

– Четверть полосы, срочно в номер, третий кегль, пятый шрифт!

Мы, технический персонал, только смеялись. Она и понятия не имела, о чем говорила. Но мы любили, когда она заглядывала. Платье у ней вечно просвечивало, и мы вечно спорили, кому теперь она дает. Имен технического персонала в списке не было. Все знали, что эта невероятно честолюбивая девка трахается Только с представителями так называемых творческих профессий. Хотя, – думал я, наблюдая за ними, – творческого в профессии журналиста очень мало. Меньше даже, чем в труда охранника склада мягких игрушек. И здорово удивился, когда эта сука осталась после работы – уж они-то работали мало, не то, что мы, – перекинуться со мной парой словечек.

– Дружище, ты сорвал куш, – смеялись ребята из цеха издательства.

– Эта сладкая киска на тебя потекла, – говорили простые суровые ребята из цеха экспедиторов.

– Ерунда, – говорил я, – эта киска и пуговицы не расстегнет, если у тебя нет тетрадочки Стихов, или ты не задумал Поэму, да еще и не состоишь в штате от заведующего отделом и выше.

– Ну так напиши стихов или задумай поэму, – смеялись они.

Я только отмахивался. Но на секс втайне рассчитывал. Все знали, что Оксана – сторонница Свободных Отношений. Эта была вторая ее фишка, после Богоизбранности ее профессии сраной.

– Свободные Отношения это основа счастья и мира, – говорила она.

– Мужчина мне нужен как партнер, как союзник, – говорила она.

– Люди не должны друг друга Связывать, – говорила она.

После чего убегала на пресс-конференцию, посвященную числу подметенных тротуаров с таким видом, будто летела в Бейрут на войну. Вот коза! Но, видимо, вся эта хрень насчет свободных отношений касалась только тех, кто был сам не лыком шит. А я, кажется, был весь из лыка.

Так что, когда она после двух свиданий, непомерно меня удививших, пригласила меня к себе, и мы у нее на диване неловко потрахались, – я все старался не задвинуть как следует, потому что член у меня, как и все остальное, крупный, – заявила, что беременна, то я не сопротивлялся.

И мы поженились. Само собой, она беременна не была. Так оказалось месяц спустя. Доктор был в шоке. Как такая продвинутая баба могла задолбать себя страхом залететь до ложной беременности, думал он, и я видел это в его глазах. Но, я, – несмотря на слухи, – знал, что она не специально. Она и правда думала, что беременна. Видели бы вы ее глаза, когда она думала, что залетела. Она была напугана до смерти, до усрачки. И куда только подевались все эти Твердые Убеждения и Вера в Свободные Отношения? Видимо, в пизду. Жаль только, что больше ничего в этой пизде не было.

– А что же это было? – спросил я.

– Задержка видимо, – стыдливо сказала она.

Я рассмеялся. Вот тварь. Свободная Женщина Двадцать Первого века. Задержки от беременности отличить не в состоянии. А как же тесты, полоски, и куча всякой другой херни, которой вы забиваете себе голову со времен начала движения суфражисток, хотел я спросить ее. Но в который раз в своей жизни промолчал. А она пошла на какой-то блядский фуршет, не взяв, по обкновению, меня. А я отправился в наборную, перепечатывать какую-то фигню, накаляканную корявым почерком одного из этих гениев непризнанных, экс-трахарей моей жены. Все они почему-то смотрели на меня с сочувствием. А я на них – с легким удивлением.

Когда весишь центнер, и это не жир, можно позволить себе поиронизировать над сочувствием.

ххх

У боссов дела шли отлично. В том числе и за счет повышения наших зарплат. Ну, которого никогда не было. Агентство, в котором мы работали, спустя несколько лет стало холдингом. Мы открыли телеканал, ради, и пару газет. Само собой, не мы, а наши хозяева. Но Оксана, которую я тогда еще не бил, всегда говорила «мы». Она всегда увлекалась, эта коза.

– МЫ сделали по рейтингу конкурентов! – радостно визжала она, врываясь в операторскую, где я стал проводить больше времени, потому что мне доверили кое-что на монтаже.

– МЫ сделали то, – говорила она.

– МЫ сделали это, – говорила она.

– МЫ команда! – говорила она.

– МЫ добились увеличения прибыли на двадцать семь процентов! – говорила она.

– Посмотрите, как у нее горят глазки! – говорил кто-то из педерастов-акционеров.

– Вот как надо переживать за судьбу ОБЩЕГО дела, – звиздели они.

Хотя ОБЩИМИ у нас с этими говнюками были только проблемы. Прибыли и акции были НЕ общими, конечно же. Ну, работяги только посмеивались. Ну, и я с ними. Дома я просил ее умерить пыл, но она говорила, что это у меня все от замкнутости. Ну, я затыкался, и ждал, когда она выйдет из душа, чтобы потрахать ее немножко. Получить свое за день унижений и тяжелой монотонной работы.

– Что, ОПЯТЬ? – спрашивала она.

– Только не глубоко, – просила она.

– Нежнее, милый, ты же МУЖЧИНА, – говорила она.

– Ты просто ОБЯЗАН меня беречь, – говорила она.

Так, как будто мужчина это кастрированный кот, который должен массировать пизде клитор, чесать спинку, приносить кефир и повидло из магазина, платить по счетам, и скрываться в своей гребанной корзине всякий раз, когда осточертеет хозяйке. Кстати, о счетах. Оксану – за миловидную внешность – перевели в дикторы телевидения. И она стала зарабатывать чуть больше меня, хотя все равно мало. Но дело было не только в деньгах. Она с ума сошла от важности. Теперь слово ТВОРЧЕСКИЕ во всех его склонениях и падежах не слетало с ее пухлых губ, которыми, кстати, отсасывала она мне не очень охотно, так как я был «чересчур большой». Творчество, мы творческие, творческая, о творчестве, творить, наша творческая… – только и делала что трындела она.

Господи, а ведь она была всего лишь диктор. Долбанный диктор. Говорящая голова. Человек, которому приносят сообщения агентств, и который исправляет в них пару запятых – а может и не править, – и зачитывает их перед камерой.

Но она диссонанса не чувствовала.

– Мы, наркоманы и творцы эфира, – сказала она пафосно как-то на вечеринке, куда попал чудом и я.

Мне стало так стыдно, что я чуть было не дал ей по роже уже тогда.

Но сдержался. Тем более, что она зарабатывала теперь на пять-десять долларов больше, чем я. Для истерички ее типа это был отличный повод порефлексировать. Она тайком от меня звонила в службу психологической помощи узнать, как обращаться с мужчиной, «который унижен своим заработком». Блядь, подслушав, я едва с ума не сошел. Что себе выдумывает эта коза, думал я, И думал, какого черта мы не развелись за пять лет, хотя очевидно было, что она думала, что залетела и как смерти боялась рожать, не будучи в Статусе, а когда угроза отступила, я был ей явно не нужен. Зачем, думал я.

Потом понял. Ей все равно было приятно быть Замужем. Раз уж так получилось, выжмем максимум пользы из ситуации, говорил весь ее облик. Пока муж-недотепа не слишком бросается в глаза, носит чистые рубашки и не пьет, пускай существует, заявляла она всем своим поведением. Да, я был далеко не идеал – я не был ТВОРЧЕСКИМ. И кучи денег у меня не было, и честолюбие этой женщины ничем не подогревал. Зато я давал ей Статус. Сучки, которых перетрахало слишком много народу, чувствуют такое жопой, и вцепляются в мужика, который им позволит это, так же прочно, как коршун в цыпленка. Вот она и вцепилась. Дальнейшее было делом техники. Спрятать меня подальше, иметь вид Семейной Дамы, и проводить время по-прежнему.

– Мой муженек, – говорила она ласково.

– Пусть не блещет талантами, зато свой, – говорила она.

Ах ты коза. Ладно. Я часто приглядывался к ней. Оксана выглядела счастливой. У нее было кольцо и она могла звиздеть про Семейные Ценности. Верила она в них так же истово, как в Свободную Любовь парой лет раньше, и проповедовала она их так же истово.

И, разумеется, так же легко их предавала.

ххх

Сомнений в том, что она мне изменяет, у меня не было с самой свадьбы. Не то, чтобы она была слаба на передок, с этим-то все было как раз наоборот. Несмотря на большое количество партнеров, она толком не была раздолбанна. Еще бы. Секс ведь никогда не был для нее просто способом получить удовольствие. Она зализывала его шершавым языком раны своего честолюбия. Звезда этакая. Поэтому она вечно недовольно сопела – не только подо мной, я разузнал, – пока ее трахали, и все стремилась поскорее закончить. Чтобы потрындеть уже про Наркоманов Эфира (с любовниками) , ну, или про Уютное Семейное Гнездышко (со мной) . Как-то раз, правда, она сменила пластинку.

– Ты такой ленивый, – сказала она.

– Мне куда больше нравилось бы, если бы стал что-то Делать, – сказала она.

– О чем ты, – спросил я, и перевернул ее на спину одним движением кисти, она всегда была легкой для меня.

– Ну, ты мог бы что-нибудь писать, – сказала она, стоически снося мои заигрывания с ее сиськами, видимо, я лапал их недостаточно Творчески и Одухотворенно.

– Или, например, рисовать картины, – сказала она.

– Я набираю тексты и монтирую репортажи, – сказал я.

– Это все так… серенько, – сказала она.

– Вот есть у меня знакомый, Лоринков, – сказала она.

– Гроза старшего курса! – сказала она. – Все мы, все Творческие Девочнки, были в него влюблены!

– Так он и газетчик блестящий, и сюжеты делает, и даже, говорят, книжки талантливые пишет, – перечислила она.

– Он явно Творческий! – сказала она, нервно моргая.

– Явно Гений! – сказал она.

– Так выйди за него замуж, – сказал я, раздвигая ей ноги коленом.

– Не могу, – сказала она с легким сожалением.

По тону я сразу понял, что она с ним трахалась, просто он, как и все остальные 1000 тысяч ее партнеров, использовал ее лишь для перепихона. И ты правильно сделал, парень, подумал я.

– Почему не можешь? – спросил я.

– Он давно уже женат, – сказала она.

– На какой-то обычной, простой девушке – сказала она с яростью.

– И чего он только в ней нашел? – сказала она досадливо.

– Книг не пишет, в газете не работает… у нее даже своего блога нет в жж, где бы она могла написать, как критически относится к свежему тексту Коэльо или причудам дизайна от Карвальон, вся она… не Творческая, какая-то вся… не яркая! – сказала она.

Я преисполнился расположения к этому Лоринкову и его Нетворческой жене.

– Может, она не трахает ему мозги постоянными разговорами про наркоманов эфира? – предположил я.

– Не груби мне, – сказала она.

– Ладно, – сказал я.

И продолжил ее трахать. Да-да. Вы не ошиблись. Мы разговаривали о всякой вот такой ерунде, трахаясь. Вот такого низкого накала страсти были у нас с Оксаной в постели. Конечно, ровно до того момента, когда я не избил ее в первый раз. А после этого не трахнул как следует, не принимая во внимание ее жалкое нытье про «слишком большой» или «я сухая». Кстати, она и правда была постоянно сухая. Не возбуждал я ее, что ли? В любом случае, кровищи было столько, что она вполне могла зачерпнуть у себя под носом и смазать там, внизу. Что я ей и предложил, когда предложил своей женушке встать раком. Это был наш первый раз. Первый раз я ее побил, имею в виду. Ну, и, если уж честно, первый раз я ее и вытрахал, как следует. Два в одном. Бинго.

– Становись раком, сука! – скомандовал я, и она хныкая, встала, окропив комнату кровью.

– А сахааа, – промычала она.

– Что блядь? – спросил я.

– Я сухая, – сказала она более внятно разбитыми губами.

– Отлично, тварь, – сказал я, – так бери кровищу с носа, и мочи себя там внизу.

После чего вдул, и трахал до упора, невзирая на протесты, и, вероятно, ей было больно. Но мне было плевать. В тот день я получил весомые доказательства измены. Она приперлась домой, благоухая, – якобы она была на невероятно трудном задании, – и пошла в ванную. Но мобильный телефон забыла, хотя обычно строго следила за тем, чтобы он, бедняжечка, купался вместе с ней. На качество секса ей всегда было плевать, значит, понял я по ее счастливому виду, ее трахнула какая-то шишка из администрации. Ну, или какой-то представитель Творческой Интеллигенции, который непременно получит Нобелевскую Премию.

Я взял ее телефон и просмотрел два сообщения. Входящее и исходящее. Входящее – от какого-то хмыря, который ее, судя по времени отправки текста, трахал сегодня, – гласило:

«М-м-м, моя сладкая девочка, твоя киска такая тесная, твои ляжки такие упругие, твои груди так подрагивают, когда я трахаю тебя, моя сладкая апельсиново-пшенично-молочная фея, когда мы сможем повторить этот невероятный экзистенциальный опыт с налетом легкого садо-мазо? Будем осторожны, чтобы этот ваш супруг-орк не застиг нас– а то я его боюсь, хи-хи. Твой сатир. Постскриптум. Сделай это еще раз – заглоти мой рог под самый корень, глядя мне в глаза, и я сорву для тебя все звезды мира»

Черт. Я почувствовал, как у меня встал. Эти ребята – ну, писатели и журналисты всякие, – они и правда иногда умеют Сказать. Черт-черт, черт. Ладно. Я глянул исходящее сообщение. Оно, как и вся Оксана, было пропитано пафосом и ложью.

«Мой друг, не слишком ли вы поспешны в своем жадном стремлении иметь лишь секс, секс, и ничего кроме секса? Да мне было хорошо с вами, но ведь именно Душа это ворота в тело, я настаиваю – Душа, а не то, о чем вы постоянно говорите, так что давайте в следующий раз встретимся в менее интимной обстановке, например, сходим в Театр, обсудим что-нибудь связанное с Творчеством. Мне интересно было бы узнать как вы пишете Ваши книги… Всегда Ваша юная фея».

Юная фея двадцати семи лет. Еб твою мать. Бедный парень, подумал я. Он решит, что плохо ее трахнул и она пошла в отказ. А ей просто не нужен секс. И живые люди ей не нужны. Ей нужны дрова в костер ее жадного честолюбия. Того, когда ты даже партнера для простого перепихона выбираешь не из приязни, а по степени его Творческой или Социальной Значимости.

Я надолго застыл, и оцепенение прошло, лишь когда прекратился шум в ванной. Значит, вода набралась. Я зашел в ванную, – несмотря на ее протестующий возглас, она считала это личным пространством, – и глянул на себя в зеркало. Тридцатилетний крупный мужчина в хорошей форме. Обычный. Не яркий. Не-блядь-Творческий. После чего развернулся и ударил ее кулаком по лицу. Вода окрасилась кровью сразу же. Я вытащил ее из ванной, вбросил в комнату, и еще поколотил. А потом поставил раком, и вытрахал, как следует, не оглядываясь на то, что у нее там тесно и узко.

Это был наш первый раз.

После этого она мне, кажется, не изменяла. Но значения это не имело. Я стал избивать ее регулярно и постоянно. За большие провинности и малые. Я бил ее и так и этак. После первого она умоляла меня не бить ее по лицу, и чаще всего так я и делал. Но если я был раздражен чересчур уж, то бил и по лицу, и она тогда врала что-то про падения с лошади – конный спорт был ее любимой забавой, – а то и отлеживалась дома на больничном. И знаете, что.

Люди, которые говорят, что рукоприкладством ничего не добьешься, и что это не способ решения проблем, ни хрена не понимают в жизни. Все решилось.

Когда ты начинаешь беспощадно лупить жену даже за неправильно приготовленный ужин, в доме воцаряются мир и покой.

ххх

Спустя год она меня боялась.

Научилась гримировать синяки. Садиться спокойно и не морщась, как будто ее задница и правда не в кровоподтеках. Дышать легко, несмотря на то, что ребро поломано. Запуганная и затюрканная, бедняжка не могла о разводе даже и помыслить. Меня это смешило. Неужели идиотка думает, что я ее не отпущу? Я бы дал ей развод в любой момент. Но она, курица безмозглая, навоображала себе, что я жестоко с ней расправлюсь, – наверное, точно не знаю, иначе чего она все это терпела, – и о разводе даже и не заикалась. К моему удивлению.

Вообще, она изменилась. Про Творчество и Эфир я от нее и слова больше не слышал. Бедная девчонка даже дыхнуть боялась. Я находил это правильным. Бил ее за малейшую провинность – на мой взглояд провинность – и трахал всякий раз, как и когда захочу. Она иногда жаловалась, уже не претензиями, конечно, а ласково так, нежно. Но мне было все равно.

Я окончательно плюнул на брак, как на союз равных. Это, знаете, работает, когда в браке действительно двое равных.

А у меня в браке был я, и безмозглая кукла, помешавшаяся на эгоизме и честолюбии. Трахаться мирно мы перестали. Я всегда ее шлепал, бил, и унижал. Иногда я ловил себя на мысли, что мне нравится слегка придушить ее, и, пока она испуганно бьется, навалиться сверху. Пора кончать с этим, думал я, иначе задушу эту идиотку на хрен. Но когда женщина покорна тебе во всем, она становится слишком удобной. Можно сказать даже, что я привязался к Оксане. К Новой Оксане, конечно же. В конце концов, женщина и есть раба при своем мужчине. И когда Оксана стала ей, то брак показался мне неплохой штукой. Так что я даже пожалел, когда все закончилось. А закончилось все, как это обычно и бывает, случайно.

Она стояла на кухне в одних только гольфах и переднике – я так попросил, – и готовила жрать. Я приоткрыл казан. Ребрышки. Как я люблю. Тут-то Оксана и совершила ошибку. Женщины ведь не любят, когда заглядываешь под крышку, если блюдо только готовится. Она не сумела скрыть раздражения и фыркнула или прошипела что-то. Не имело значения, потому что я вновь вспомнил ту хрень, которой она меня потчевала лет пять, – и это была вовсе не еда, – и крутанул ее левой рукой. И втопил кулак правой, – как педаль машины ногой, – в живот. Так втопил, что она минут пять вдохнуть не могла. Пяти минут не было никогда. Поздравляю с рекордом, детка, подумал я, сидя над ней на табуретке. А она, вдохнув очень осторожно, буквально пробуя воздух на кончике языка, – ну прям как долбанный турист, который пробует горячую печеную картошку, – засучила испуганно ногами. Можно было ее пожалеть. Но у меня правило. Если уж начал, делай.

Я пнул ее слегка, для пробы и все глядел, как эта коза голая ворочается подо мной, и как блестит ее настоящая пизда в разрезе. И ненависть застила мне глаза. Она что-то заверещала, всхлипывая. Я вслушался.

– Не по лицу, не по лицу, не по лицу, – верещала она.

– Только не по лицу, не по лицу, только не, – завывала она.

– ТОЛЬКО НЕ ПО ЛИЦУ, – орала она на весь дом.

Я, удовлетворяя ее просьбы, стал бить ее по ногам и по корпусу. Она извивалась, а я входил в раж. А потом мой ручной хомячок впервые взбунтовался.

– У меня завтра ЭФИР! – крикнула она с ненавистью.

– Не смей трогать мое ЛИЦО! – заорала она, и разрыдалась.

Не по лицу, так не по лицу. Я спокойно дождался, пока она перестанет всхлипывать, и приподнимется, а потом, глубоко вдохнув, ударил ее ногой в грудь. Изо всех сил. Она всхрипнула и сложилась, прям как складная книжечка. После семи минут мне показалось, что она идет на очередной рекорд. Но результат, в случае гибели спортсмена, не засчитывается. Так что максимум, которым она обходилась без воздуха, остался пятиминутным.

Я ударил ее так сильно, что она умерла.

Это я понял, когда вышел из ванной, и увидел, что она лежит, как я ее и оставил. Не дышала. Тело, – там, где оно соприкасалось с полом, – потемнело. Я смонтировал достаточно материалов о городских убийствах, чтобы понять – это наступает окоченение. В первую очередь там, где ткани с чем-то соприкасаются. Я сел на кухне и собрался с мыслями. Оксана была мертвой. Что же. Значит, настала пора мне оживать.

Я собрался не только с мыслями, но и в дорогу. Постарался вспомнить расписание электричек на Украину, чтобы не звонить и не выдавать направление. Взял все деньги, собрал рюкзак, и присел на дорожку. Потом мне показалось, что Оксана пошевелилась. Я присмотрелся внимательнее. Оксана и правду пошевелилась. Я перевернул ее на спину и она тихонько застонала. Почти убитая жена глядела на меня с ненавистью.

Я сел ей на грудь и сказал:

– Какая-то ты сейчас вся… не яркая.

ххх

В электричке было жарко и шумно.

От гула мне спать захотелось еще до отправки. Я был совершенно спокоен, потому что ключей от нашей с Оксаной квартиры ни у кого больше не было. Когда тело начнет пахнуть, пройдет недели две. Через две недели я буду очень далеко – из Одессы можно уплыть паромом в Турцию, а можно – в Камбоджу нелегалом, а можно и просто остаться там, и жить в деревеньке под городом, без имени и фамилии. У меня масса времени на то, чтобы решить. Летом бы обошлось двумя днями, но ведь сейчас только март. Мне не было жаль Оксану. Просто она сама во всем виновата, подумал я. Во всем. Потом попытался вспомнить, выключил ли я газ и свет? Потом подумал, что это не имеет значения. И наоборот, надо было оставить газ включенным. Едва было не встал, чтобы выйти из поезда и вернуться, чтобы поджечь квартиру. Потом понял, что на при поджоге пожарные и полиция будут у нас дома уже через час-другой. И все мои две недели времени в запасе пропадают.

– Ладно, – сказал я себе, – сделано как сделано, и лучше не переделаешь.

И решил сидеть и не дергаться. Так что я сел и перестал дергаться.

Жирные крестьянки напротив меня хитро мне улыбнулись.

– Что? – сказал я.

Вместо ответа они молча показали мне несколько пластмассовых бутылок с вином.

– Я не пью, – соврал я им.

– Сынок, скажи на таможне, что пять бутылок твои, – сказали они.

– Одна бутылка будет за это твоя, – сказали они.

– Запросто, – сказал я.

Путь предстоял долгий, мне нужны будут силы, а в домашнем вине много витаминов. Я прислонил голову к стеклу и стал думать. Беглец-убийца. Вот как все обернулось. Значит, не зря Оксана говорила, что мне следует желать большего, чем серое существование техника информационного холдинга. Эта жизнь явно утеряна. Безвозвратно. И что за жизнь мне суждена взамен? Я не знал. Оставалось догадываться. В догадках я и уснул, и проснулся только на таможне и на границе. Молдавских таможенников, смуглых, вороватых и мелких, как мартышки в зоопарке, сменили крупные, тупые и медленные, – как гориллы на воле – украинские пограничники. Оксана во сне делала мне отличный минет. На лице и на теле у нее не было больше синяков. Она улыбалась и очень громко сопела. Вагон шумел. От толчка в плечо я проснулся, и понял, что это я сопел. Крестьянка протягивала мне заработанное вино. Я молча взял бутыль и снова уснул. Холмы сменились равниной.

Это значило, что поезд въезжал на Украину.

 

ПОРА ХУДЕТЬ, ПРИЯТЕЛЬ!

Тут она и говорит мне:

– Жирный ты кусок говна, когда ты уже похудеешь?

На что я отвечаю ей:

– Следи лучше за собой, сучка, с поверхности твоих бедер можно списывать апельсиновую корку.

А дальнейшее представляло собой что-то вроде пинг-понга. Только вместо стола с сеткой у нас был наш кухонный стол, а вместо шарика по нему метались оскорбления. И если она еще какую-то изобретательность проявляла, то у меня особо интереса к этому не было. Просто потому, что за пять лет совместной жизни она меня достала. Несмотря на то, что Лида выглядела неплохо, у нее была мания. Боязнь лишнего веса. Просто потому, что она склонна к полноте. Поэтому моя сожительница только и делала, что бегала с фитнеса на аэробику, да с бассейна в сауну. Я, в принципе, не возражал, потому что, благодаря этим занятиям, она могла во время ебли ногу за ухо задрать. Что мы и проделывали. Но ровно до тех пор, пока не начал толстеть я. Сначала стал весить семьдесят пять вместо своих семидесяти, потом восемьдесят, затем девяносто. Последний раз, когда я взвешивался, стрелка весов остановилась на цифре 100. А потом и Лида начала поправляться, потому что если ты женщина, и у тебя мамаша жирная, то, бегай не бегай, ты все равно начнешь толстеть. Но злость она срывала, почему-то, не на себе, а на мне. Лида просто на говно исходила, глядя на меня.

– Блядский ты урод, сколько ты весишь?

– На себя посмотри, сука сраная.

– Да ты с центнер, наверное, весишь, – говорила она, а я Бога благодарил, что взвесился без нее последний раз.

– Иди в задницу, сучка, – говорил я.

– Передай мне творог, – говорила она.

– Только если ты передашь мне булки, – говорил я.

– Говнюк ты сраный, тебе булок нельзя, – говорила она, – ты же Толстеешь от них.

– Зато это вкусная жрачка, – говорил я. – В отличие от твоего блядь пресного творога, который, сколько ты его не жри, все равно добавляет тебе лишних килограммов.

– Их у меня всего три, – говорила она.

– Я же НОРМАЛЬНАЯ женщина, а не фея из сериала «винс», – сказала она.

– Какая еще на хуй фея?! – спросил я.

– Из мультика для девочек, – сказала она, – там в школе фей все девчонки тонкокостные, длинноногие, ужасно худые и стройные, с огромными глазами.

– Лучше бы порнуху смотрела, – сказал я.

– Дело за малым, – говорил я. – Еще года три, и будешь такой же толстой свиньей, как твоя мамаша.

– Такой же блядь мисс Пигги, – издевался я.

– Хорошо, что ты у нас сейчас мистер Пигги, – говорила она.

– Этот жир заработан в боях и сражениях, – говорил я.

– Мы даже уже стоя ебаться не можем, – говорила она, – из-за твоего пуза сраного.

– Мне плевать, – говорил я, – что поделать, если такова моя конституция.

– Конституция Российской Федерации твоя Конституция, – говорила она.

– Затнись, ты, целлюлитная, – говорил я.

– Сучий потрох, – говорила она.

– Пизда, – говорил я.

– Не могу назвать тебя хуем, – парировала она.

Вас, конечно, может заинтересовать, почему мы, при таком накале страстей и отношений, продолжали жить вместе. Все просто. Мы, как обычная молодая пара из Молдавии – мне было тридцать четыре, ей двадцать пять, – подали документы на выезд в США. И вот-вот должны были быть приглашены на собеседование. Если бы мы развелись, всю эту тягомотину с подачей документов пришлось бы начинать снова. Это отсрочило бы наш отъезд на пять-шесть лет. А сил на то, чтобы оставаться в Молдавии, у нас больше не было. Не помогал даже российский паспорт, полученный мной за то, что я родился когда-то в СССР.

– Наверное, в этом Совке сраном ты себе и испортил иммунную систему, питаясь этими ужасными советскими котлетами и борщами в столовых, – сказала как-то Лида.

– Что ты знаешь о Совке, пизда ты траханная, – сказал я неласково, потому что мы уже ссорились, и очень часто.

– Только то, что там рождались такие уроды, как ты, – сказала она, и ушла в свою комнату.

Я вздохнул и подумал, что все это очень скоро закончится. На собеседование нас вызовут через месяц-другой, а там и путь открыт. А уже в США мы разведемся. И я заживу, как сыр в масле. Сам. Лида, уверен, думала так же.

– Дай мне этот обезжиренный хлебец, – говорила она.

– Пизда ты тупая, – последнее время я только так к ней и обращался, – дело вовсе не в количестве жира в твоих хлебцах сраных. Дело в их количестве. Если ты сожрешь тонну силоса без жира, то все равно потолстеешь ровно на одну тонну.

– У тебя большой опыт в том, как поправиться на одну тонну, – говорила она.

– Ха-ха, – говорил я. – Передай мне яйца.

– Будешь жрать столько яиц, – говорила она, – останешься без своих. Передай мне пастилу.

– Обезжиренную? – с издевкой спрашивал я.

В общем, ситуация накалялась с каждым днем. И мы со дня на день должны были отправиться на собеседование в посольство и, по всем расчетам выходило, что уже через полгода мы можем собирать чемоданы и валить в Нью-Йорк или Арканзас, чтобы, как и все уехавшие молдаване, получать там пенсии, пособия, которые не заслужили, и срать на свою бывшую родину в интернет-форумах. Мне было плевать, что это некрасиво. В конце концов, заслужил я хоть капельку покоя. Ну, кроме капельки майонеза и чесночного соуса?

– Кто жрет чеснок с утра? – спрашивала моя дражайшая супруга.

– Я, – отвечал я угрюмо, поедая гренки с чесноком.

– Свинья, – тупо шутила она в рифму, и отправлялась в фитнес-центр, сгонять бока, которые все равно упрямо появлялись у нее с боков каждое утро.

– Херня, – бросал я ей вслед.

Завтраки и ужины – обедал я на работе – превращались в пытку и испытание. Мы сидели друг напротив друга, как английские лорд и его жена, разделенные длиннющим столом, обмениваясь язвительными репликами. Для полноты картины нам только дворецкого не хватало. Иногда я думал, как мы дошли до такой жизни? Ведь сошлись мы с Лидой когда-то по любви. Правда, я, поглядев на ее мамашу, подумал мельком, что моя супруга с возрастом поправится, но подумал еще, что готов это терпеть. Знать бы, что ей крышу сорвет на почве жратвы и лишних калорий, причем МОЕЙ жратвы и МОИХ лишних калорий. Как лишние двадцать-тридцать кило убили наш брак, думал я, как это блядь, вообще возможно?! Я даже посмотрел по телевизору пару серий этого сериала сраного, про фей «Бинс». Хуйня оказалась полная.

– Послушай, – сказал я ей как-то, – давай просто заткнемся и потерпим друг друга до отъезда.

– Я купила тебе абонемент в спортивный зал, – сказала она.

– Послушай меня, – сказал я. – Ты же не собираешься спорить с тем, что мы друг другу осточертели и не разводимся только потому, что ждем выезда блядь в США?

– Это не имеет никакого значения, – сказала она, – потому что я купила тебе абонемент в тренажерный зал.

– И за полгода, оставшиеся до отъезда, ты приведешь себя в порядок, – сказала она.

– Зачем? – спросил я. – Мы же все равно разведемся.

– Дурачок, – сказала она, – полгода здесь, года два-три там, не сразу же мы разойдемся, нас блядь выкинут попросту оттуда.

– И то, если нас выпустят, – сказала она. – А могут и не выпустить, потому что ты сейчас выглядишь вовсе не так, как был, когда мы начали готовится к отъезду.

– Ты блядь теперь Жирный, – сказала она, – а это Болезнь.

– Итого – три-четыре года с Больным, – сказала она.

– Я не намерена жить столько времени с жирным куском говна, – сказала она.

– Я не хочу, чтобы нас послали на хуй на собеседовании из-за того, что ты жирная тупая скотина с противопоказаниями по здоровью и инвалид жирной первой группы, – сказала она.

– Может пронесет, – сказал я.

– Пронесет тебя, мудак, когда ты обожрешься и снова в туалете на ночь засядешь, – сказала она.

– Ты жрешь и срешь, срешь и жрешь, – сказала она с ненавистью.

– Я не хочу не попасть в США из-за того, что мой тупой муж поленился следить за собой, – сказала она.

– Наконец, я не заслуживаю презрительных взглядов, которыми нас провожают в общественных местах, – сказала она.

– О чем ты, – сказал я, – когда мы последний раз куда-то выходили?

– Почему Я могу прилагать множество усилий для того, чтобы быть в форме, – сказала она, – а некоторые куски говна, которые мне даже называть не хочется, ленятся и обрастают жиром с самого утра?

– Хватит о говне, ты испортишь мне аппетит, – сказал я.

– Твой блядский аппетит не испортит ничто, – сказала она, – ты по пояс в говне будешь жрать.

– Я много нервничаю, – сказал я.

– В том числе и из-за тебя, пизда ты тупая, – сказал я.

– Ты начнешь худеть, причем с завтрашнего дня, – сказала она.

– Господи, – сказал я, – ну почему ты меня не слышишь?

– Он не слышит жирных уебков, – сказала она.

– Я обращался к тебе, – сказал я.

– А не слышу жирных уебков тем более, – сказала она.

– Половина десятого, – сказал я, нервничая, – пора жрать, Лида.

– Закрой рот, – сказала она, – причем во всех смыслах.

– Сначала сгонишь вес анаэробными нагрузками, – сказала она, – потом немного аэробных.

– Гос-п-п-поди, – сказал я.

– Дай мне мой завтрак, – сказал я.

– Никаких завтраков, – сказала она, – только стакан апельсинового сока.

Ну, я недолго думая и выплеснул этот сок ей в лицо.

ххх

Проснулся я от того, что у меня затекли руки.

В принципе, последнее время такое случалось все чаще. Лишний вес, сами понимаете. Опять же, храп. Когда поправляешься, начинаешь храпеть. Никогда не верил в это. Ровно до тех пор, пока не поправился. И не начал храпеть. Лида и в этом случае не смогла проявить сострадания, конечно. Представьте себе, что вас Каждую ночь будят по пятнадцать-двадцать раз хорошим ударом в ребра и шипением:

– Дапрекратитыблядьнахуйхрапетьзаебалужеспатьневозможно!

А у меня так было каждую ночь, несколько лет. Я иногда даже жалел, что мы подали документы на выезд, да было поздно. Слишком много мороки было с тем, чтобы их собрать, говорю же. Так что мы начали спать в разных комнатах. Нет, иногда я ее ебал, конечно – все-таки мой член именно то, из-за чего она и вышла за меня замуж, – но случалось это все реже. Из-за веса я очень уставал стоять за ней сзади, а она обожала именно так. А мои предложения поскакать на моем члене она воспринимала как оскорбление. Она ЛЮБОЕ предложение пойти на компромисс воспринимала, как оскорбление. Ебнутая сучка. А ведь когда-то я ее любил. Ну, или, если честнее, прельстился задницей и сиськами. Они были на заглядение: как у всех баб, которые после тридцати начинают толстеть. Господи, да что ж с того, живут же люди блядь и толстыми в браке?!

Я застонал и потянул руку из-под себя. Не смог. Подумал, что, может, и правда стоит сбросить пару килограмм. Попробовал встать, но упал носом в кровать. Перевернулся и с ужасом понял, что у меня связаны руки.

– Доброе утро, свиненочек, – сказала Лида

Я увидел у нее в руке мясницкий нож и заорал.

ххх

– Успокойся ты, придурок толстый, – сказала она.

– Не собираюсь я тебя убивать, – успокоила она.

– Блядьблядьблядь, – сказал я, – нет-нет-нет, только не ЭТО.

– Что?! – спросила она, и потом поняла и засмеялась. – Нет, ну какой же ты блядь псих-то, а? Ненормальный… Не собираюсь я тебе яйца резать.

– Уф, – сказал я, успокоенный.

– Тогда что происходит? – спросил я.

– Что за блядь, ролевые игры? – спросил я.

– Заткнись, – сказала она, – жирный ублюдок.

После чего сунула мне в рот свой сраный лифчик, присела рядом и излила душу.

… Только представь себе, сказала она, что ты с детства боишься потолстеть, с самого раннего детства, тем более, что родилась ты не в сраном Совке, а в нормальной демократической стране, смотрела перед детским садиком мультик «Винс» про юных фей, каждая из которых нарисована как кукла Барби, то есть так, что, живи такая в реальности, она бы и метра не прошла, потому что ее фигура противоречит ВСЕЙ системе земного блядь притяжения и физиологии, но ты-то смотришь, и вот, глядя на свои ляжки лет в девять в зеркале, думаешь, блядь, я не фея из команды Винс, я толстая и некрасивая, я себя ненавижу, все меня ненавидят, наверное, именно поэтому мама и папа развелись, начинаешь с этим жить, подрастаешь, в юности на пару лет тебя отпускает – ну, в том возрасте, когда любая баба в постель сгодится, от четырнадцати до шестнадцати выебать хотят любую, они свеженькие, – но потом начинается взросление и мучительный страх, и ты блядь истязаешь себя спортом, а потом появляется мужчина, который становится твоим мужем, а потом вдруг он начинает толстеть и жрать, как свинья, и ты глядишь на него, и видишь, видишь, видишь, мучительно видишь, что тебя ждет то же самое, а мужчина, который, по идее, должен быть твоей опорой и поддержкой, оказывается вонючей прожорливой жирной тва…

– Да-а-а-о-о, – говорю я.

– Достаточно? – спрашивает она. – Ладно.

– Да-да, милый, – сказала она.

– Глядя на тебя, я вижу Свое будущее, – сказала она.

– И это меня убивает, – сказала она.

– И меня убивает мысль, что это будущее может быть здесь, в этой Молдавии сраной, а не в благополучных Штатах, – сказала она.

Тут я понимаю, что глаза у нее блестят как-то не очень нормально.

После чего думаю, что она сошла с ума. А она, потрепав меня по щеке, сдирает с меня майку, и протирает бочка спиртом.

– Да-да, – бормочет она.

– Я срежу тебе лишний жирок, милый, – говорит она.

– С твоих омерзительных жирных бочков, – говорит она.

– Порепетирую на тебе, а потом срежу жирок себе, – хлопает она себя по бокам, где жирка совсем еще чуть-чуть, совсем блядь немного, хочу я сказать ей, но проклятый лифчик во рту мешает.

– Но сначала ты, – говорит она.

И, не успеваю я подготовиться, с размаху втыкает нож мне в блок.

Я отключаюсь.

ххх

В следующий раз я проснулся от того, что у меня не затекла рука. Это было так удивительно, и невероятно, что я и проснулся. Пошевелил пальцами, потом согнул руки в локтях. Нет, все движется. Открыл глаза. Руки не связаны. Приподнялся на них, огляделся. Простыня подо мной была вся в крови. Я был в крови. Но, странное дело, ничего не болело. Глянул вниз с дивана, и чуть было не блеванул. На ковре валялись два огромных, омерзительных куска жира. Мои, как я догадался, бока. Серые, в крапинках крови… Рядом валялись два маленьких розовеньких кусочка. Бока Лиды, догадался я. Глянул вправо. Под боком – Образно выражаясь, – лежала она. Невероятно стройная. И красивая. Я пошел в ванную, постоял под душем, смыл кровь. И увидел, что выгляжу теперь, как Аполлон, вздумай тот приобрести квартиру в кишиневской «хрущевке». Я был Красивый.

– Я Красивый, – сказал я, глядя на себя в зеркало.

И это было правда. Последний раз я выглядел так лет в двадцать. Я смочил полотенце водой и вернулся в комнату. Протер тело Лиды. Она постройнела. И открыла глаза.

– Какой ты Красивый, – сказала она.

– Невероятно, – сказал я.

– Ты в домашних условиях провела операцию по удалению жира! – сказал я.

– Да, – сказала она, и, встав, подошла к зеркалу. – И КАК мы теперь оба выглядим.

– Как боги, – сказал я.

– ДА, – сказала она, обернувшись, и пожирая меня взглядом.

– Какой ты Красивый, – сказала она, нервно поглаживая себя между ног.

– Я хочу тебя, – сказала она.

– А я тебя, – сказал я.

– Давай ЕБАТЬСЯ, – сказала она.

Мы бросились бдург к другу и я, подхватив Лиду на руки, присунул ей на весу. Начал бешено раскачивать ее, пока она, враскоряку, обхватила меня ногами. Я держал ее за задницу, и подбрасывал.

– Да-да-да, какой Стройный, – шептала она.

– Какая ТЫ стройная, – говорил я.

– О Боже, – сказал я.

– Ты спустил? – спросила она.

– Ерунда, – сказал я.

– У меня все еще стоит, – сказал я.

– И КАК, – сказала она.

– Говорила же я тебе, что снижение веса сказывается на потенции, – сказала она.

– Говорила же я тебе, что похудание на молекулярном уровне приводит к повышению выброса бета-гормонов в кровь, что вызывает, в свою очередь, резкое увеличение числа кровяных телец, поступающих в пещерис… ой бля ДА, глубже – сказала она.

– Да, – сказал я, встал к стене, прижал к ней Лиду, и продолжил трахать ее на весу.

Минут через десять она кончила первый раз, через двадцать – второй. Третий и четвертый – я засекал – она кончила на сорок пятой минуте, подряд. После полутора часов она кончила восемнадцать раз. На втором часу двадцать первой минуте я поставил ее раком.

– О Боже, да, давай, малыш, – просила она, – ты сейчас такой Сильный…

Через три часа я подобрал с пола кусок своего жира, смазал им член, и трахнул ее в задницу.

… после восьми часов невероятной, фантастической ебли, я отнес Лиду в в ванную, и помыл тепленькой водичкой. Принял душ сам, отнес ее в комнату. Лег, положил ее сверху, и нежно и долго поцеловал.

– У меня спина чешется, – сказала она.

– Лопатки, – уточнила она, – как будто… растет что-то?!

– Точно, – сказал я.

За спиной у нее появилось что-то радужное и сияющее.

– Черт побери, это крылышки, – сказал я, всмотревшись.

– Как у феи из команды «Винс»! – сказал я.

Это и правда были крылышки. Следующими изменились ее волосы – они стали ярко-зелеными. Потом невероятно расширились глаза, и запястья и щиколотки стали неестественно тонкими. Ноги удлинились в два раза, шероховатости с кожи на бедрах пропали. Талия стала очень тонкой… Я не верил своим глазам. На мне лежала фея из команды «Винс»! Я уеду в США с феей из команды «Винс»! Я только что выебал фею из команды «Винс»!

– Я люблю тебя, фея «Винс»! – сказал я.

Она улыбнулась и запорхала под потолком.

 

САМЫЙ КРУТОЙ СОПЕРНИК В МИРЕ

Если ты пловец, то ты слеп.

Не видишь ты ничего, кроме пузырьков и водоворота из них на поворотах, плитки на дне бассейне – или его потолка, – да изредка силуэтов соперников. Ты только слышишь.

Или гул или Великое Безмолвие.

Когда проходишь дистанцию на соревнованиях, мир звучит очень странно. Гул доносится до тебя в те редкие моменты, когда ты делаешь вдох. Так и проходит вся дистанция: тишина, потом вдох, тишина, потом снова вдох, и во время вдоха – короткий всплеск звуков. Свист, крики, вопли тренера, подбадривающие крики ребят из твоей команды, негодующие крики ребят из другой команды, визг девчонок, которым плевать, выигрываешь ты или нет, им только дай повизжать, ритмичное подсвистывание тренеров… Все сливается в гул. Бум, говорит гул в уши. А потом умолкает и наступает великое безмолвие. Это ты опустил лицо в воду и звук снова выключили.

Дистанцию я проходил красиво.

Двухсотметровка спиной. Одна из моих любимых. Ничего сложного. По свистку прыгаешь в воду. Перед заплывом надо разогреться, делаешь сначала разминку, потом одеваешься в теплый свитер, и носки вязаные на ноги напяливаешь. Чтобы не остыть. Так что, хоть вода на соревнованиях и теплая – по стандарту – но тебе все равно прохладно. Ты успеваешь поежиться. Всплыть, выпустив струю пузырьков, как аквалангист гребанный, – только без ласт, маски, и, собственно, акваланга. Рядом всплывают такие же. Все прыгают ногами вниз, такое называется «солдатиком».

Способ прыжка вниз зависит от моды. Да-да. Некоторое время назад – когда я был не то, что молод, а юн, – модно было прыгать как с обычного старта, головой и вытянутыми руками вперед. Ты прыгал, проплывал пару метров, а потом делал кувырок прям в воде, и возвращался к бортику. Это считалось шиком. Сейчас просто прыгают в воду. Как и пятьдесят лет назад.

В общем, вы всплыли. Подгребли к бортику. Взялись за поручни, повернувшись лицом к тумбочке, и спиной к воде. По свистку согнулись, приготовились. В этот момент пульс зашкаливает. Ну, а потом выстрел. И все толкаются, как только могут, и летят, выгнувшись, дугой – в воду, как можно глубже, потому что чем глубже ты вошел в воду, и чем сильнее бьешь ногами, а это называется поддельфинить, – тем дальше ты выйдешь на поверхность.

А чем дальше ты выйдешь на поверхность, тем быстрее проплывешь дистанцию, потому что под водой сопротивление ее телу меньше, чем на поверхности. Давно, еще когда никто не врубился в эту фишку, один русский проплывал под водой сорок-пятьдесят метров. Все только ртами хлопали, глядя, как он уделывает соперников на дистанции. И поделать с ним ничего не могли. В правилах ничего про это сказано не было. Феерия продолжалась больше года, пока не спохватились разные там комиссии. И длительность прохождения дистанции под водой ограничили.

Так что, если вы войдете Чересчур глубоко, то выплывете Чересчур далеко.

И вас снимут с дистанции.

Если свистка после старта не было, и вам не машут руками, значит, не было и фальшивого старта. Значит, можно плыть. И вы плывете.

Ряд пловцов, идущих дистанцию на спине, завораживает. Вспоминаешь белогвардейские цепи. Силуэты танков в зареве сражений Второй Мировой. Чем дольше ты плывешь, тем больше разгоняешься. И все разгоняются. Вы создаете волну, которая несет вас всех. Вы порождаете цунами. Вы создаете шторм. Вы как циклон. Как конная лава. Горе отставшему или тому, кто плывет с самого краю – его-то волна оттягивает назад.

Восемь спинистов, проходящих дистанцию в темпе…

Со стороны это выглядит, как заход вертолетов с моря в фильме «Апокалипсис».

Конечно, им не очень легко. Вертолеты идут на пределе возможностей, да и вьетнамцы не дремлют. В нос заливается вода, а если использовать зажим, то при поворотах голова раскалывается – это, чтоб его, давление. От поддельфинивания ноги немеют. Плечи выворачиваются. Ты задыхаешься, но благодаришь Бога за то, что выбрал именно спину. Тем, у кого лицо в воде, приходится еще хуже. Тебе тяжело. Но этого не видно. Это как корабль. Суета, черномазые потные механики, пар, обваренные руки, пробоины, ужас, помпы… Все это внизу. Под ватерлинией, или как называется эта штука, разделяющая корабль на ту часть, что над водой, и ту, что Под. Снаружи вы видите махину, которая легко и играючи несется. Рассекает.

Вот и пловцы – такие же.

И если вы думаете, что мне все это легко рассказывать, вы, чтоб вас, ошибаетесь. Потому что я рассказываю и одновременно проделываю все то, о чем вам говорю.

Прохожу дистанцию.

ххх

Главное в любой дистанции – ну, кроме самой короткой, которая всегда лотерея, и поэтому никогда мне интересна не была – не сдохнуть на второй половине.

Ради этого люди и тренируются в бассейнах, залах, рингах, стадионах, годами. Если ты в состоянии проделать вторую половину пути хотя бы чуть-чуть медленее, чем первую, – ну, а уж если так же, как и первую, то ты в дамках, – то дистанция пройдена правильно. И вот как раз с этим в последнее время у меня были проблемы.

Я приподнял плечо и пошел на поворот.

Гул.

Как и со многим другим проблемы, подумал я, перевернулся, и ушел в воду, на поворот.

Безмолвие.

Я толкнулся, и, отчаянно поддельфинивая, вышел на поверхность метрах в пятнадцати от бортика. Слабо, очень слабо. Гул.

Я заработал руками, и наступило безмолвие.

Первые пятьдесят метров я шел за 33 секунды, вторые – за 40.

Гул-безмолвие, безмолвие-гул.

Это был дерьмовый результат. Я мог бы зачастить, но это ничего не меняет. Машешь руками быстрее, а плывешь еще медленнее. Пришлось включать ноги, и выворачивать плечо чуть сильнее. Я работал им как веслом.

Третьи пятьдесят метров я прошел за сорок пять секунд.

Гул.

В принципе, можно было сходить с дистанции. Нет смысла продолжать попытку, если ты облажался, и это уже совершенно очевидно всем,

включая тебя. Продолжал я из-за упрямства. Гул.

Пошли последние пятьдесят метров.

На последнем участке надо выложиться. Это знают все. Пузатые дядьки в трениках говорят, глядя в телик: остался последний раунд, пусть выкладывается. Спортивные молодые люди, которые ходят в зал аж три раза в неделю, морщатся, объясняя подружкам, что бегун-ниггер должен был взорваться на последних метрах. Бездарные кретины в офисах пишут в интернете под рассказами писателей – «в концовке он сдал, а надо усилиться». И все в таком духе. Самое главное, они правы. Они правы, мать их так. На последних метрах и секундах надо взрываться. Это очевидно, это, блядь, совершенно ясно.

Неясно только, за счет чего.

Поэтому последние пятьдесят метров я прошел за пятьдесят секунд.

Итого вышло два тридцать восемь.

Коснувшись бортика, я ушел головой вниз, под воду. Все всегда так делают. Две тридцать восемь. Что-то около второго разряда. Срань. Воздуха не хватало. Но я не торопился выныривать. Безмолвие. Безмолвие, безмолвие.

Тем не менее, я вынырнул.

Безмолвие продолжалось. Я фыркнул, и подтянувшись, уселся на бортик. Над пустым открытым – это значит, что он без крыши – бассейном дымился пар. Небо было еще черным, бассейн освещали фонари. Вода, взбаламученная мной, успокаивалась. В воде, кроме меня, не было ни души. Еще бы.

Какой еще кретин припрется сюда в полпятого утра.

ххх

С чего все началось?

Я был жирным неудачником тридцати семи лет и подумывал о самоубийстве. Никаких эмоций. Все рационально. Плюсы этого поступка перевешивали преимущества жизни. Я уже почти решился, но, к счастью, в тот момент умерла моя московская бабушка. Я поехал на похороны, случайно выяснил, что никого больше у нас не осталось – ни у меня, ни у нее, – и, стало быть, я круглый сирота. Поэтому именно мне выпала честь продать ее квартиру за два дня до того, как меня прирезали бы те, кто претендовал на ее жилье. Я и продал. А после срочно вернулся в Кишинев.

Получается, сорвал куш. Заодно еще и трахнул толстенькую лимитчицу из Одессы, которая жила с бабушкой последние пять лет, вытирая за старушкой говно. Я даже фамилию ее почти запомнил. Надулова, Задулова… Что-то в этом роде. Она перебралась в Москву во время дутого российского изобилия, и подрабатывала в московских газетах и журналах до тех пор, пока их там не трахнул кризис, не прошли сокращения, и ей не пришлось стать тем, кем она и была на самом деле. Украинской прекрасной няней из сериала «Моя прекрасная няня», только не такой стройной, не такой молодой, и не такой прекрасной. В первый же вечер у гроба старушки она рассказала мне, какое ужасное говно эти москвичи, как они ее достали, и как здорово жить где-нибудь в Турции, где-нибудь в Бодруме…

– Где-нибудь в Бодруме во время турпоездки, – хотел сказать я, – хочешь ты сказать, детка…

Но было поздно, мы уже целовались.

Потом мы лежали в углу – квартира была однокомнатая, – и возились на пледе, при полном равнодушии со стороны воскового цвета бабушки. Не думаю, что ей – я, конечно, говорю об одесситке, – понравилось, но для лимитчика игра стоила свеч. Бабке, уверен, было все равно.

Она меня ненавидела и презирала.

Я отвечал ей тем же.

Поэтому, не обращая на тело никакого внимания, продолжил забавляться с девицей. Лимитчица рассчитывала прописаться в квартире, и заполучить ее после смерти бабки или даже при жизни этой пожилой дамы. Наивная. Бабуля до самой смерти была цепка, свежа, бодра, и человеконенавистница, каких свет не видывал.

Единственное, что ее подвело, – вера в собственное бессмертие.

Она не представляла себе, что умрет. Думала, что будет жить вечно. Пункта «смерть» в маршруте ее путешествия не было. Она совершенно серьезно рассчитывала пережить свою лимитчицу, – которую взяла, чтобы потрахать ей мозги, да воспользоваться услугами домработницы – и взять новую. Довольно самонадеянно со стороны бабушки, но что ж поделать. У нас в семье все отличаются оптимизмом. Ну, кроме меня. Да и то, я исправляюсь.

Повезло же мне со смертью бабки!

Итак, я быстренько приехал в Москву, сжег тело бабушки в одном из этих ужасных московских крематориев, закопал его на дальнем московском кладбище (три тысячи долларов за могилу, чтоб вас!) , всплакнул на могилке с лимитчицей – мы уже держались за руки, она бесхитростно рассчитывала, что мы поженимся – и быстренько продал квартиру. Помог одногруппник, который в Москве процветал. Он и объяснил мне, что, или я продам квартиру быстро и недорого, или меня убьют на хер какие-нибудь черные дилеры. Ну, или эта одесская женщина.

– Я вернусь через три дня, любимая, – сказал я, прижимая ее руку к свитеру, а там под слоем бинтов на мне были деньги за квартиру.

– Вот тебе ключи, – сказал я, и дал ей ключи от замка, который сейчас должны были уже снять и поменять на новые сотрудники фирмы моего одногруппника.

– Не шали тут, и уж пусти меня в квартиру, – сказал я чмокнув ее в толстую щеку, и она сделала вид, что растрогана и удивлена, и, кстати, я растрогался, такая она была вся несчастная, неловкая, Нездешняя на этом вокзале…

– Я же не москвичка какая, чтоб так делать, – сказала она, – это они тут все помешаны на жилье своем блядском, ебаный город!…

– Точно солнышко, – сказал я.

– Позвони, как приедешь, – сказала она. – И возвращайся скорее, я так устала среди всех этих москвичей сраных, наконец-то попался нормальный мужик.

– Ту-ту, ту-ту, – сказал я шутливо, чмокнул ее в нос, и вернулся в вагон.

Российские пограничники молдаванами брезговали, украинские – были слишком пьяны, молдавские меня, как русского, боялись – так что я привез все деньги целыми и невредимыми. Пересчитал, и офигел. Выпил на радостях бутылку коньяка с Любой. Я с ней жил тогда, хотя влюблен был, как всегда, в свою бывшую жену, Ирину. Но она от меня давно уже ушла. Вернулась к своему первому мужу. Кишинев. Гребанный гадюшник!

Ладно, к черту Кишинев. Итак, я заполучил денег на два-три года скромного существования. Первое, что я сделал, – совершенно неожиданно для себя – вернулся на бассейн.

– На кой хрен тебе это нужно? – спросила меня Люба, поглаживая перед зеркалом свои большущие, белоснежные, с синеватыми венками, груди.

– В детстве я был чемпионом Северо-Западной Зоны РФССР по плаванию, – сказал я, и сказал, кстати, правду. – И, боюсь, я больше ничего не умею.

– Ты задрот, – сказала она ласково.

– Но дрочишь-то перед зеркалом ты, – сказал я. – Сиськи своим ты ведь дрочишь.

– Выпьем, – сказала она.

Пили мы в ту осень не то, чтобы страшно, но много. И она и я. Она приносила с работы то вискарь, то текилу, потому что работала барменшей. Я никогда столько напитков качественных не пробовал, как в тот год. Ликеры, вина, крепенькое. Жрали литрами. И я все звонил Ирине тайком иногда, – боялся ее чересчур здорового и крепкого мужа, да он блядь даже в десанте служил, и меня, мешок говна с жиром, уделал бы за так – но она ко мне возвращаться не собиралась. И это было очевидно. Любой бы на моем месте сдался, ведь ушла она пять лет назад. Так я и сдался. Я уже ничего не ждал. Этот говнюк, ну, к которому она вернулась, он меня снова сделал. Я был чересчур не мужик для нее. Так что я сдался, сдался, сдался.

А звонил просто так.

Ну, и с плаванием было все то же самое.

ххх

Так вот, насчет бассейна.

Видимо, во мне сработал предохранитель какой-то. Организм встрепенулся и сказал, эй, стоять. Ну я и встал. А потом поплыл, потому что больше никаких видов спорта не знал. А плавал в детстве, потому что родители так хотели. Ну ладно, я поплыл. Купил себе абонемент на самый худший бассейн города, чтобы побыстрее завязать с этой долбанной затеей.

Но я не учел одной своей особенности.

Если я за что берусь, то берусь крепко.

Поэтому уже через год я весил на десять килограммов меньше, чем когда начал, и скачивал в интернете программы тренировок с самых продвинутых страниц для пловцов. Я вспомнил все об анаэробных и аэробных нагрузках, купил лопатки, доску, пояс специальный, резину, три пары плавок, и, что самое удивительное, я этим Пользовался. За день проплывал по пять километров. Люба только посмеивалась. На кой хрен мне это было нужно, я и сам не очень понимал. Но уж если взялся, держись, шептал я, расстегиваясь в туалете перед тем, как пойти в воду. Я ведь пловец, а мы, пловцы, не ссым в воду. Мы в ней Плаваем.

Я не работал, не писал книг, не читал их, ничем не интересовался, и не надеялся ни на что. Ничего такого.

Я просто плавал каждое утро плавал, возвращался домой и трахал Любу, и пил с ней, но пил, правда, все реже, потому что это мешало плавать.

После моего первого года в нашем бассейне начали плавать детская и юношеская сборные страны. Звучит угрожающе, но стоит вспомнить о том, что страна – Молдавия. Так что все было не слишком серьезно. Подумаешь, какие-то мастера спорта и кандидаты в мастера спорта лет семнадцати, да. Я плавал по крайней дорожке, а они беспощадной вереницей муравьев упорно жрали километры на своих центровых дорожках. Волны от них бросали меня на стены бассейна. Я ругался матом в воду, и продолжал плыть. Улучшал технику. Играл с нагрузками. Когда к двум командам добавилась третья – очевидно, запасные, или талантов стало блядь больше – я обнаглел и в одно утро выплыл не на крайней дорожке, где плавали полулюбители типа меня, а на центральной.

– Что этот ублюдок делает на нашей дорожке, – заорала одна тренерша.

– Я смогу плыть так, чтобы не мешать ва…

– А ну пошел на хуй отсюда! – заорала она и швырнула в меня доской.

Я не обиделся. Тренера все психи и все орут – попробуйте-ка поговорить с людьми, которые находятся в воде и в ушах у них вода. Тренера орут, а не разговаривают. В это время вереница ее подопечных, плывущих друг за другом, словно акулы на раненного дельфина, начала идти на поворот. Прежде чем я убрался, минимум трое малолетних засранцев шлепнули мне по голове пятками.

Я покорно уплыл на крайнюю дорожку.

ххх

Через два года я весил на двадцать килограммов меньше, чем когда начинал, плавал в день по семь километров, и плыл наравне с юношеской сборной из озорства. Понятно, что маленькие ублюдки быстрее меня в разы, но у меня было меньше времени на тренировки, так что я не отдыхал в промежутках, как они, да и нагрузки разнились…

В общем, я мог позволить себе выпендриться.

– Что это за хер плавает там? – спросил один из тренеров коллегу помоложе.

Тот что-то негромко объяснил, и я все два часа чувствовал на себе пристальный взгляд. Потом рядом со мной шлепнулась доска. «Арена»– вская, а не мое китайское говно.

– Чувак, – спросил этот тренер, – ты что, чемпионом мира стать хочешь?

– Ну, а если? – спросил я.

– Никак, – сказал он.

– Знаю, – сказал я.

Я был бывший пловец и он знал это. Он был тренер и я знал это. Вся фишка в том – и ее знает любой, кто занимался спортом хотя бы год, но в модных фитнес-залах вам о ней не рассказывают – что после 25 ваш организм умирает. Все. Точка. Остальное говно не имеет значения. Поэтому человек, начавший тренироваться после 25, никогда ничего не добьется. Максимум, затормозит свою смерть. Это как плыть против течения. Ты, если выложишься на все сто, замрешь. Но вперед не поплывешь. Никогда. Я это знал. Но мне было плевать. Я не знал, почему, но я плавал. От хлорки у меня уже изжога была. Я потел хлоркой. Пахнул хлоркой. Совсем как в детстве.

– Послезавтра чемпионат Молдавии, – сказал он. – Хочешь поставлю тебя на крайнюю дорожку прикола ради?

– Да уж будь добр, – сказал я.

– Какой у тебя был результат, когда ты бросил плавать? – спросил он.

– Второй разряд, – сказал я.

– Чего ты хочешь?

– Кандидата в мастера, – сказал я.

– Без тренера? – спросил он.

– Ну, у меня же есть вы, – сказал я.

– Вот придурок, – сказал он.

ххх

На этот раз шум был всамоделишний. Я стоял на крайней дорожке, рядом со мной готовились к старту детишки лет двенадцати. Это было форменным издевательством. Тем не менее. Я был здесь. На чемпионате Молдавии среди блядь юниоров. Только там я понял, что, как бы много не скинул за последние года два, выгляжу все еще дерьмово. В сравнении с любым из этих Аполлонов я был настоящее говно. С валиками по бокам. Что же. Я плеснул на очки водой, чтоб прилипали лучше, и приготовился к старту.

– В воду! – велели нам. – На старт, внимание…

Бахнул выстрел и мы бросились спинами вперед. Конечно, очки подвели. Очки всегда подводят, сколько не подгоняй. Поэтому я сорвал их на первом же повороте через 25 метров, и стал отчаянно работать. Я буквально рвал блядь воду. Шел как на таран. И после пятидесяти метров понял, что трибуны изумленно молчат и дело не в воде. Они просто поражались тому, как я иду! Потому что шел я, чтоб вас всех, феерически. Где-то на уровне кандидата в мастера спорта, определил я, и ошибся, кстати, совсем ненамного. Итак, я чемпион! Я блядь великий! Я!..

Само собой, я сдох уже на следующих пятидесяти метрах.

И оставшиеся сто пятьдесят доплывал не знаю на чем. Потому что соревнования и тренировки очень разнятся. Я буквально остановился метров за двадцать до финиша. У меня не было ни сил, ни желания, ни техники – ни хрена. Я уже решил, что сдаюсь и схожу с дистанции, как моя вялая рука ткнулась во что-то твердое. Боли я не почувствовал. Бортик. Само собой, я заехал в него и головой, как последний новичок. Оглянулся. На мой позор никто внимания не обратил, кое-кто из детей даже доплывали за мной.

– Вылезайте, – скомандовал мужик в белом костюме, – следующему заплыву место освободить!

– Ага, – сказал я.

Но у меня не было сил. Ноги не сгибались. Мне было стыдно в этом признаться, и лишь минут через пять я перевалился боком через бортик, кое как. На коленях – мне было уже по хер – дотащился до скамьи и сделал вид, что отдыхаю. Ко мне подошла медсестра.

– Вам плохо?

– Нет, – соврал я, и пополз в душевую.

Там меня стошнило. Кто-то похлопал меня по плечу. Это был парень лет двадцати трех, один из лучших пловцов страны, явно профессионал, он все понимал. Парень помог мне встать под душ и пустил горячую, очень горячую воду, почти кипяток. Минут через десять я ожил.

… На следующее утро вереница муравьев ползла по дорожке от одного бортика к другому, когда я вышел из раздевалки и положил на край бассейна доску и лопатки. Нацепил очки. Присел и попробовал ногой воду. С улицы в открытый бассейн заходить всегда лучше – вода после воздуха кажется более теплой. Выглядел я после вчерашнего не очень. Да и чувствовал себя примерно так же. Встал у крайней дорожки. Набрал в легкие воздуха и приготовился прыгать. На спортсменов я не смотрел. Мне было все равно. У меня свой счет.

– Дайте этому дебилу место на нашей дорожке, – сказала тренерша своим подопечным.

ххх

Время шло. Я стал тренироваться два раза в день. Проплывал шесть километров с утра и девять вечером. Денег все еще хватало, потому что я тратил минимум – на приличное, а приличное всегда недорогое, питание и оплату квартиры. Я стройнел и суровел. За три года скинул сорок килограммов, и с боков у меня теперь были только мышцы. Как, впрочем, и везде. Даже в душе у меня теперь были стальные мышцы. И еще я понял все про здоровое тело и дух. Оказывается, нас с этим не поимели. Правда, вероятен и вариант того, что дух приоритетен. Впрочем, это уже рассуждения, а я отучил себя от них. Я просто плавал.

На бассейне я был свой.

Пловцы здоровались со мной за руку, знали по имени, меня показывали новичкам плавательных секций, меня уважали качки из тренажерного зала, и я подумывал выбить себе, – совсем как у членов молодежной сборной, – татуировку акулы на предплечье. Правда, чувство юмора мне не изменило. И я предпочел пузатую золотую рыбку. Это оценили. Я плавал на одной дорожке со сборной, и часто выполнял их задания. Это значило, что я Могу выполнять их задания.

Как-то я постепенно перестал пить – нет, не бросил, а просто не хотелось – и Люба от меня ушла.

Я отнесся к этому очень спокойно.

К своему удивлению, я оказался бойцом.

Но бойцом, к еще большему моему удивлению, оказался не только я. Я говорю о той одесситке, ну, Задуловой? Она все же сумела вернуться, пусть не в высшую, а во вторую, лигу, и все-таки зацепилась в московских СМИ. «Голос Вечерней Москвы» или что-то в этом роде. Свои колонки она дублировала в интернете. Из них я узнавал, что дела у нее шли ни шатко, ни валко, и что ни жильем ни русским паспортом она так и не обзавелась, на что регулярно сетовала.

Но духом не пала, отдаю ей должное.

Я даже решил как-то извиниться перед ней за то, что не оправдал надежд, но оказалось, что она меня помнит, и вход в ее живой журнал оказался для меня закрыт. Что же. Вместо этого я скачал статью «Актуальные проблемы в научных исследованиях в спортивном плавании в 90—хх годах». Я плавал, плавал и плавал.

– Будь ты лет на 20 моложе, стал бы великим чемпионом, – сказал мне как-то чужой тренер.

Я отнесся к этому вежливо, потому что ценить нужно только те комплименты, который говорит тебе Твой тренер. Уж ему-то они, комплименты, даются нелегко. Как и тебе то, за что ты получаешь эти сраные комплименты.

– Почему это? – спросил я.

– Ты самый тупой и самый упрямый кретин, которого я когда-либо видел, – сказал он.

– Я знаю, – сказал я.

– Но сейчас тебе уже под сорок, и ты Никогда не станешь, Никем не станешь, – сказал он.

– Знаю, – сказал я, меряя пульс.

– Скажи мне, на хер тебе все это? – спросил он.

– Не имеет значения, – сказал я.

– Трахнутый, – сказал он.

– По сумме пульсов в третьей зоне, – сказал я.

– Значит, надо еще поплавать, – сказал я.

И снова поплыл.

ххх

На четвертый год – мне уже стукнуло сорок один, и как-то незаметно для себя я увел свою бывшую и любимую жену Ирину от ее первого и третьего мужа, экс-десантника, – я как-то пришел на бассейн, и не стал переодеваться.

Вместо этого я собрал трех тренеров, и заставил каждого из них взять по секундомеру.

– Ты что, мать твою, не мог соревнований подождать? – жаловались они.

– Вы же знаете, что от соревнований у меня выброс адреналина, Страшный, – говорил я.

– Адреналин убийца мышц! – смеялся я.

– Давайте бля, – сказал я.

Они вышли на бортик, а я пошел переодеваться. На трибуне был один болельщик. Моя бывшая, она же нынешняя, жена. Спортсменов не было, все умотали на сборы. Я размялся, и вышел в воду. Принял стартовое положение.

Стартовал.

О том, что я проплыву 200 метров спиной по кандидату в мастера спорта, я знал еще с утра, как только проснулся. Так что даже и не удивился. Тем более, что все шло, как надо, и последние пятьдесят метров я был просто уверен в том, что иду с опережением графика. Я с опережением и шел. Они знали, что я плаваю значительно лучше, чем когда начал. Но все равно удивились. Первые сто метров я прошел за минуту и шесть секунд. И вторые сто метров я прошел за минуту и шесть секунд. Они удивились.

А я не удивился. Я просто стоял у бортика, дышал глубоко, и вспоминал заплыв.

Гул-тишина, гул-тишина, гул-тишина.

– На чемпионате Молдавии ты произведешь фурор! – сказал мой тренер.

– Восставшие из ада, – сказал кто-то.

– Ожившие мертвецы, – пошутил я.

Мы еще немножко посмеялись.

Нужно ли говорить, что на чемпионате Молдавии я облажался? На этом чемпионате через две недели я проплыл секунды на три хуже своего нового достижения. Тем не менее, я не пал духом. И уже через полгода-год подтвердил результат на соревнованиях. Потом еще на одних. После чего решил, что соревнований не будет. Но плавать я продолжу. Но никому об этом не сказал. Просто переоделся, посмотрел еще как ребята-юниоры идут полтора километра кролем, и вышел на ступеньки школы, где был чемпионат.

– На кой хрен? – спросил меня там чужой тренер. – На кой хрен тебе это? Ты же Олимпиаду не выиграешь, ты же не думаешь блядь, что ее выиграешь, а, ты же не псих, который так думает?

– Конечно нет, – сказал я.

– Так на хрена? Чувак, в мире знаешь сколько миллионов кандидатов в мастера спорта, а? И это ВСЕГО лишь кандидаты в мастера спорта, это даже не профи, а ПОЛУ-профи.

– Профи с мастера спорта начинаются, – открыл он для меня Америку.

– А полупрофи – миллиарды, – преувеличил он, ведь их все-таки миллионы.

Я сказал:

– Да по херу мне на них.

– И на них и на миллионы и на олимпийские игры, – сказал я.

– Во всем мире есть единственный кандидат спорта, которого я должен перегнать, – сказал я.

– Самый крутой соперник в мире, – сказал я.

Я говорил о себе.

 

Я ПРИШЕЛ ПЛЮНУТЬ НА ВАШИ МОГИЛЫ

– Ну и что ты там найдешь, на этих могилах?! – орала она.

– Золото, – говорил я.

– Какое золото, ты, псих ненормальный?! – возникала она в дверях ванной с руками, по традиции воткнутыми в бока.

– Слушай ты, вали отсюда, – говорил я, причесываясь.

– Что ты там чешешь, у тебя же волос почти не осталось от пьянок этих, ты же пропил их вместе с мозгами последними! – орала она.

– Слушай, Наташа, не беси меня! – говорил я терпеливо, и открывал пивко о край ванной.

– Не бесите его!!! – орала она, – нет, это же надо!

– А ну пошла отсюда!!! – орал я.

– Заткнитесь вы там, придурки! – орали соседи.

– Пошли вы, недоумки! – орал я.

– Ну все, тебе конец!!! – орал сосед.

И начинал ломиться в дверь. Наташа немножко визжала, выбегала на балкон и орала…

«Людидобрыепомогите Зелинскогодвадцатьтридробьдваквартирапять насубиваетсосед психскореевызывайте полициюа спаситеапомогите!!!!»

На что ей, поскольку все-таки был третий час ночи, кто-то лениво возражал из соседского дома:

– Да заткнись ты, сука!

– Кто, я?! – спрашивала эта сумасшедшая, которая переключалась мгновенно.

– Ты, – говорили откуда-то из темноты, хихикали, и умолкали.

Я, допив пиво, разбивал бутылку, брал в правую руку горлышко с очень – ОЧЕНЬ – неровными краями, и рывком правой распахивал дверь, за которой стоял сосед. Первое, что говорил этот испуганный мужчина:

– Давай выпьем!

– Иди на хер, – говорил я.

Не то, чтобы мне не хотелось выпить. Просто это был мой последний бастион. Я не пил ни с кем в этом доме, расположенном в Кишиневе по улице Зелинского. В одном из многочисленных городских гетто. Так вот, в этом доме я ни с кем не пил. Из принципа. Остатки гордости, что ли. Опять же, тут если с кем выпьешь, примут за своего, а это финал. Я и так в тот год почти не писал, а если бы еще пил с алкоголиками Старой Ботаники – ну, район такой – то вообще бы помер. Хотя и так был близок к этому. По крайней мере, на кладбище собирался. Что очень волновало мою подружку, Наташу. Слава Богу, расписаны мы не были, хоть и собирались. Но я был слишком ослаблен для того, чтобы пойти с ней в загс, как она того хотела. Очень хотела.

– Ну что, ты довольна? – спрашивал я, выпроводив соседа.

– Что довела мужика до слез?! – спрашивал я, хлебнув еще пива.

– Нет волос, говоришь?! – это у меня было позднее зажигание, до меня начинали доходить ее оскорбления по поводу моей скудной на голове растительности, и мне становилось действительно обидно.

– Да, нет волос!!! – орала она.

– Ну тогда смотри, тварь ты этакая! – говорил я, и снимал штаны.

– Фу, застегнись! – кричала она.

– А чего фу, чего фу?! – орал я. – Я же в тебя это Сую!

– Никогда больше не сунешь! – орала она.

– И слава богу! – орал я.

– Вот зашибу золотишка на кладбище, издам пару книжек, и стану мировой звездой, Фитц… Фидж… Фитцдж… Скоттом короче! – орал я.

– Ты и так скот, – орала она.

– Ты даже не знаешь о каком Скотте я говорю, тупица! – орал я.

– Иди к черту и ты, и твои скоты! – орала она.

– Я пойду в зал мировой славы! – орал я. – А ты, ничтожество, умрешь как планктон!

– Да кому ты нужен со своими книжками! – орала она.

– Тебе уж точно нет!!! – орал я.

Глаз у меня подергивался, потому что пил я почти четыре месяца.

Вовсе не так, чтобы запоем, но каждый день. Это налагало определенные обязательства, согласны? Тем не менее, на работу я не торопился – с прошлой оставалось еще денежных запасов на год-полтора. И здоровьишка, не зря же я года два, – пока работал, – бегал по стадиону, да штанги тягал. Я всегда так делаю. Жирка накопишь и в берлогу. Бутылку посасывать, запасы организма растрачивать. Вместе с этой ненормальной, которая все время доставала меня своими «давай поженимся». Но я не хотел, потому что прекрасно видел, из-за чего она с ума сходит и дело лишь в этом. Наташа утверждала, что будет примерной супругой. С чего бы, милая, спрашивал ее все время я, ты же с половиной города переспала, и встреча со второй половиной не за горами. Ну, говорила она, если ты будешь мой, мне никто не будет нужен. Как же, говорил я. Таскаться – это как вирус. Которая таскалась при муже единожды, та будет таскаться до конца дней. Ну и кто ты после этого, спрашивала она, ведь трахал меня, еще когда я была замужем, именно ТЫ. Отвали, говорил я. Ах ты козел, говорила она, ты намекаешь на то, что я на передок слаба и потаскушка последняя? Заткнись, говорил я, я тебе прямо говорю, что ты слаба на передок и ты потаскушка последняя. Сам заткнись, говорила она. Урод, говорила она. О кей, говорил я. Допивал пиво, разбивал бутылку, брал ее за горлышко правой рукой, а Наташу за горлышко левой. Она вырывалась, бежала на балкон, и, пока я пытался разбить стекло, орала:

«Людидобрыепомогите Зелинскогодвадцатьтридробьдва квартирапятьнасубивает моймужик психскореевызывайте полициюаспаситеапомогите!!!!»

ххх

В доме оставаться больше сил не было: как водится, эта «примерная жена», любившая поговорить про свои замечательные кулинарные способности, и побросать в воздух слова «ризотто, кляр, молекулярная кулинария», есть не готовила, уборкой занималась редко, и слово «уют» носило для нас довольно абстрактный характер. Попросту говоря, ничего не значило. Потому что никакого уюта у нас не было. Так что я, побрившись, оделся в свой лучший костюм – ждавший своего часа – и спустился на три остановки к железнодорожному вокзалу. Здесь была чудная забегаловка, в которой я и пил до семи утра в окружении вокзальных проституток, вокзальных полицейских, вокзальных попрошаек и просто людей, ждавших свой ночной поезд. Ну и, конечно, вокзальных проституток. Уже говорил про них? Неважно. Одну, с очень красивым телом, но никаким лицом, я даже сделал героиней своей старой повести. К счастью, она об этом не знала. Иначе, думаю, она бы загордилась и повысила таксу.

В кафе было накурено. Но кое что различить было можно. Мне все время хотелось привести сюда Наташу, чтобы показать ей, что такое НАСТОЯЩИЕ проблемы, а не ее «великие беды», о которых эта идиотка постоянно ныла. Среди перечня этих ужасных Бичей Цивилизации было: то, что я на ней не женюсь, ее чертов поломанный каблук, то, что ее чертовы фотографии с претензией на оригинальность не взяли в какой-то модный молдавский журнал, и тому подобное. Думаю, расскажи я об этом в привокзальном кабаке всем этим псевдо-паралитикам, сифилитичкам, ментам, крышевавшим игровые автоматы, и стрелявшимся иногда из-за сифилитичек-проституток, в которых они влюблялись, подросткам-нищим и прочему контингенту, – от грохота и смеха там упали бы люстры. Хотя я, конечно, вру. Никаких люстр там не было.

В любом случае я Наташу сюда не приводил. И никого не приводил. Ну, кроме своей первой и единственной любимой жены Ирины. Но она разбила мне сердце, так что я не буду о ней говорить.

Итак. Если бы я привел сюда Наташу, она бы с ума сошла от ревности, глядя на ту самую проститутку, о которой уже говорил. Тело у нее было как у Наоми Кэмпбел в лучшие годы. А у Наташи, хоть она и была смазлива, ноги были коротковаты, спина – широковата, и она вечно боролась с лишним весом. Пока получалось, но что будет лет через пятнадцать, было очевидно. Еще один повод не пойти в загс. Так вот, красивая проститутка… Нет, я с ней не спал. Говорю же, триппер был самым безболезненным, что вы могли подхватить на вокзале. Его чудный мир я открыл для себя, когда был студентом, и приходил сюда ночевать в зал ожидания. С тех пор я здесь частый гость. Здесь, да на кладбище, куда любил приходить, чтобы побыть в одиночестве. Кстати.

В семь утра открывалось кладбище.

Перед тем, как туда отправиться, я зашел в туалет, и, обойдя пару куч, глянул на себя в мутное зеркало. Остался доволен. Выглядел я как надо. Как всегда, когда пьешь очень долго, и так, что уже и уснуть не можешь.

Не то, чтобы опустился, но состояние уже сумеречное.

ххх

На кладбище я поехал на такси.

Парень за рулем был мрачный. Судя по всему, обдолбанный.

– Ты, что ли, обдолбанный? – спросил я.

– Ну типа того… – промычал он.

– Тогда останови здесь, – сказал я.

Он остановил. Я зашел в магазин, купил пару бутылок вина, – белого «Траминера», – вернулся к машине и сел.

– Я думал, ты хочешь уйти, – сказал он.

– Почему же ты не уехал? – спросил я, открывая бутылку.

– Ну так я же обдолбанный, – сказал он медленно.

– Поехали, хочешь вина? – спросил я.

– Нет, я лучше покурю, – сказал он.

– Кишиневские таксисты, – сказал я.

– Вы еще потом жалуетесь на то, что вас все за нелюдей считают, – сказал я.

– Работа нервная, – сказал он, выкурил пол-косяка, и мы поехали.

– Чувак, а зачем тебе на кладбище с утра? – спросил он.

Я расплатился и сказал:

– Днем я здесь отсыпаюсь.

– Ты вампир, что ли? – спросил он медленно.

– Хуже, – сказал я.

– А хуже это как? – спросил он непонимающе.

– Езжай отсыпаться, – сказал я.

ххх

Иванов, Петров, Сидоров, Михайлов, Лоринков – читал я фамилии героев Бессарабии, павших во время первой Мировой во славу короля Румынии Михая.

По крайней мере, так было написано на их помпезных могилах.

– Вот идиоты, – сплюнул я. – И ни одной молдавской фамилии…

Впрочем, для человека, откосившего от молдавской армии, я плевался чересчур энергично. Да и никого рядом не было, так что можно было не играть. И я сразу забыл про все это.

Аллея героев была у самого входа. Ворота уже были открыты, так что на территорию я попал вполне легко. Что с вином и с утра – мало ли. Случаи разные бывают. Да и охраны на Армянском кладбище, хоть это и самое мажорское кладбище города, попросту нет. Эти молдаване экономят на всем, чем только могут, подумал я. И сэкономил на цветах, купив в киоске при церквушке свечку. Прогулялся к своим могилкам, зажег там свечушку, выдул литр винца, и стал гулять. Но пришел-то я сюда не за этим. Пришел я сюда за золотишком.

Дело, конечно, было вовсе не в жадности.

Просто, когда пьешь четыре месяца, и работы ближайшие полгода-год не предвидится, ты начинаешь не то, чтобы паниковать, но задавать себе вопросы. Ты спрашиваешь себя: что я буду делать, когда деньги кончатся? И чем дольше ты пьешь, тем отчетливее ты понимаешь, что выходить на работу тебе не хочется. Ты говоришь себе: о кей, так что же делать? В молодости я всегда знал, что, – когда деньги кончатся, а сил на то, чтобы заработать новые не будет – остается самоубийство. С возрастом я, как и все старые трусливые ублюдки, начал любить это гнусное времяпровождение в ожидании конца – жизнь. Поэтому я, проезжая случайно мимо кладбища пару недель назад, вдруг понял.

– Да это же Клондайк! – сказал я соседке в автобусе, которая отодвинулась, потому что от меня пахло.

Нет, только спиртным. Я ужасно чистоплотен, купаюсь по три раза в день. Наташа говорит, что это инстинктивное желание отмыть черную – как печная труба внутри – душу. А по мне так, она тупая дешевка. Впрочем, Бог нас рассудит, Бог да третья мировая война. Так или иначе я, когда раздобуду деньжат, просто-напросто пошлю ее и заживу сам, подумал я и успокоился.

Ладно. Кладбище и в самом деле представляло собой Клондайк. Здесь же похоронены чуваки и тетки со всеми их золотыми зубами, крестиками, банкнотами, которые любящие дикари кладут в могилы… А склепы?! Да каждый склеп просто нафарширован деньгами, я думаю! Вот я и решил, что прошвырнусь немного по склепам, да и разживусь золотишком всяким. Особенно много его, подумал я, – отправляясь за винцом в магазине у кладбища, – в старинных склепах. Наверняка же все эти графы, князья да купцы, клали своих мертвецов в землишку не просто так, а в куче драгоценных камней! Это же престиж, гламур, или как оно там у них все называлось лет двести назад?

– Куча золотишка, – сказал я, вновь заходя на кладбище.

– Старые склепы благородных блядь бессарабских семей, – сказал я, устраиваясь на скамеечке в темной аллее могилок девятнадцатого века, куда редко кто заходит.

– Чертовы драгоценности, не нужные покойникам, – сказал я, достав из пакета бутылки.

– Заодно давно пора стать тем, кто я есть, – сказал я, проталкивая пробку в бутылку.

– Свободным человеком, способным сделать что угодно, как угодно и где угодно, – сказал я, хлебнув.

– Хватить пить, вообще-то, – сказал я, с сожалением выпив половину бутылки.

– С другой стороны, – сказал я, допивая бутылку, – сейчас уже поздно рыться в склепах, утро же, сейчас принесут какого-нибудь жмурика, и увидят меня…

– Не пытайся соскочить, – сказал я себе, откупоривая новую.

– Что ты все пьешь и пьешь, – сказал я.

– Словно в тебе губка, – сказал я.

– Ладно, заткнись! – сказал я себе.

– Сейчас сделаем, – сказал я.

Попил еще. Сказал, обращаясь ко всем покойникам этого чертова кладбища:

– Вы мертвецы и мусор.

– А я живой человек.

– Сверхчеловек, – добавил я.

– Я пришел плюнуть на ваши могилы! – сказал я.

– Это будет акт литературы, – сказал я жмурикам.

– Это авангардизм, а я творец, – сказал я.

– Поэтому я пришел плюнуть на ваши могилы, – повторил я.

И понял, что сказал это чересчур громко. До полного опьянения оставалось совсем чуть-чуть. Пора было решать, что делать. Я выбрал славу и золото. Встал, с сожалением глянул на две пустые бутылки – конечно, я не кретин, и взял четыре, – и пошел к склепу, который выбрал, прогуливаясь. Высокое каменное сооружение, окруженное проволокой– сеткой, кое где порезанной. С бюстом в центре. Какого-то ротмистра, который погиб здесь, в чертовой Бессарабии, на дуэли, в 1864 году. О чем и сообщала надпись на камне у бюста. На бюсте был изображен молодой мужик, с орденами какими-то. Я подумал, что похоронили его, наверняка, с наградами. А их раньше делали из драгоценных металлов. Отлично. Ротмистру было двадцать семь лет.

– Идиот ты ротмистр, – сказал я, и понял, что меня пошатывает.

– Подождал бы ночью возле угла, выстрелил бы блядь в спину тому кретину, который тебя пришил на честной дуэли – сказал я.

– Дурак, – сказал я.

И заплакал. Потому что ниже была еще одна подпись «от безутешной молодой матери», и мне стало дико жаль этого пацана, до слез. Итак, я разрыдался. Потом вытер лицо, открыл еще бутылку и понял, что я набрался серьезно. О кей. Я вылил в себя вино, даже не почувствовав вкуса, отбросил бутылку, и полез в склеп. Зашел в этот сырой, затхлый домик, не чувствуя ничего, – что странно, так как покойников я опасаюсь, – и увидел лестницу из нескольких черных ступенек. Встал на верхнюю. Начал спускаться. Ступенька пошатнулась. Я подвернул ногу. Упал. Сильно ударился головой.

Перед тем, как вырубиться, с облегчением увидел, что последняя бутылка упала со мной и не разбилась.

ххх

Очнулся я часов пять спустя.

Лежал в самом склепе, рядом с покойником. Вернее, тем, что от него осталось. Какие-то тряпки, пожелтевшие кости. Ни намека на червей и мясо, так что я не переживал. Как ни странно, было мне не очень плохо. По мобильному телефону определил время суток и какой день. Конечно, я порылся в останках. Но не нашел, ничего не нашел. Впрочем, на трезвую голову идея обогатиться кладоискательством на кладбище представлялась уже не такой блестящей. Так что я обыскал кости ротмистра проформы ради. Ну, раз уж полез…

Потом пощупал ногу и голову. Все болело, но не очень. Попробовал встать. Получилось. Правда, ударился головой о потолок склепа.

Полусогнутый, вышел по ступенькам, держась руками за стены. Глянул вниз. Обычная черная дыра. Пошатываясь, вышел на свет Божий. Выбрался за территорию склепа, и побрел в укромный угол кладбища, о котором мало кто знает. Полянка, окруженная кустарником за самыми старыми могилами. Встал там, на солнышке, и вдруг понял, что пережил зиму и в городе уже апрель. Все было зеленым, деревья цвели, и пели птицы. Я прилег.

Солнце пригревало, и я впервые за несколько месяцев уснул.

Приснилось мне почему-то сражение персов с римлянами. Я командовал когортой. Шел чуть сбоку от нее, плакал, кричал, просил держать строй – нас атаковала конница – и убил троих всадников. А от копья четвертого увернуться не успел и почувствовал сильный удар ледяного металла в грудь. Проснулся, и увидел, что Солнце садится, и земля уже холодная. Сел. Помассировал виски. Допил вино. Вышел за ворота, вызвал такси. Дома никого не было. Только записка.

«ты самовлюбленная пьяная сволочь, я ухожу от тебя, соскакиваю с тебя как с наркотика, иди к дьяволу, провались ты пропадом, и я вовсе не шлюха, сам ты такой понял? я кинула тебя, ха-ха, я, а не ты!»

Я выбросил записку в ведро, и положил руку на грудь. Сердце ухало, на висках был пот. Так всегда, когда запой заканчивается. Я разделся, и часа три драил квартиру. Когда она, наконец, заблестела, включил радио и лег в ванную. Налил туда колпачок пены. Закрыл глаза. Минут через десять вода набралась, так что я выключил кран. Стало слышно радио.

Передавали Баха.

 

ЛЕНИНГРАДСКИЕ ДЕТИ

– Да это же сам Моклитару!

– Ага, а я сам император Нерон.

– Протри глаза, кретин! Это сам Моклитару!

– Сам Моклитару?

– Сам Моклитару.

– Не может быть!

– Говорю тебе, это Моклитару, лопни мои глаза.

– Выпьешь еще столько же, лопнут.

– Кстати, может, выпьем?

– Давай, за все хорошее. Но, неужели же сам…

– Говорю тебе, сам Моклитару!

– Черт, вот жизнь собачья!

Человек, о котором шла речь, Моклитару, поежившись от утреннего холода – на нем из верхней одежды была лишь майка, – продолжил обход столиков кафе. На каждый клал ручку, переплетенную цветной проволокой, бумажку с ценой на ручку прописью, и отходил. Возвращался минуты через три. Если на бумажке лежали деньги, брал их, и отходил. Но чаще всего ручка так и лежала нетронутой, и тогда ее приходилось забирать.

Вообще-то это был бизнес глухонемых, но их главарь – здоровенный рыжий мужлан, – в молодости обожал балет. Поэтому для Моклитару сделали исключение. И он не всплыл с проломленным затылком где-то в русле кишиневской реки Бык, а продолжил торговать ручками в кафе. Хотя бизнесом-то это и не назовешь, тоскливо подумал Моклитару. И хлопнул первые сто граммов, оглядывая столики. Десять часов утра.

– Может, предложим ему выпить? – подал надежду голос.

– Да ну, он и так алкоголик, зачем усугублять? – убил надежду другой.

– А почему он спился? – слышал он голоса, к которым уже привык.

– Слава, – сказал кто-то.

– Бабы, – ответил кто-то.

– Посиделки с друзьями, – предположил кто-то, на которого зашикали друзья.

Если бы Моклитару хотел, то непременно рассказал бы компании, почему спился.

– Я просто люблю оцепенело смотреть в лицо вечности, – сказал бы он, и только алкоголь позволяет мне отрешиться от всего, что мешает это делать. Это был красивый ответ, рассчитанный на таких вот дурачков в кафе. Но это была и правда. Бывший хореограф с мировым именем – нонсенс для Молдавии, за это его здесь сразу же возненавидели, – Моклитару обожал оцепенело смотреть в лицо вечности, и только алкоголь позволял ему отрешиться от всего, что мешает это делать. Сначала было шампанское после премьер – выпив впервые в жизни в тридцать, Моклитару понял, что родился именно в этот момент; потом коньяк, потом джин и виски, затем водка. Все это стало мешать работе и творчеству и он бросил работу и творчество.

Потому что только пьющий человек в состоянии понять, насколько оно жалко, это ваше несчастное творчество.

Сейчас Моклитару покупал первую выпивку за полтора лея, – десять центов, – и был это самогон самого поганого качества. Сто граммов. Но вкус не имел значения. Главное ведь совсем другое, думал Моклитару. Слава его наступила десять лет назад и прошла пять. Значит, спиваюсь я уже пять, подумал он. Но все это не имело значения. Он не хотел ставить спектакли, не хотел писать, не хотел творить, ничего не хотел. Он вспомнил свой спор с давним приятелем, журналистом Лоринковым, и криво ухмыльнулся.

– Творец должен творить, так хочет Бог! – кричал этот пафосный торопыга.

– Бог его знает, чего он хочет, этот Бог – отвечал Моклитару, – но если он и правда Творец, то одного на весь мир хватит.

– Смирение это перестать пытаться подражать одному единственному творцу в мире, – сказал Моклитару.

– Значит смирение это пить и ничего не делать, – сказал он.

И смирился. Это было давно. Лоринков, по слухам, давно уже в Португалии, моет посуду в ресторанчике своего брата и, по ночам, урывками, все конкурирует с богом, самовлюбленец несчастный.

А Моклитару тут. В кафе.

Утренний холод все не проходил. Бича начала бить легкая дрожь. Компания каких-то выпивох, – по виду то ли интеллигенция, то ли бичи, а в Молдавии выглядят они одинаково, подумал Моклитару, – с сочувствием глядела на бывшего хореографа с мировым именем. Для Молдавии Моклитару был то, что надо. Кому в этой дыре не хочется видеть человека, которого принимали президенты, которого обслуживали лучшие танцовщицы мира, и который все проиграл. Но это они так думают. Я не проиграл, подумал Моклитару. Мир это казино Бога. У казино можно все время выигрывать лишь одним способом, подумал он. Только отойти.

И отошел от стойки, собирать ручки.

ххх

Хореограф Моклитару пересчитал выручку.

Она составила сумму на бутылку дешевого коньяка. На полдня этого вполне достаточно, подумал хореограф и вышел из кафе, слегка пошатываясь. Дела шли не очень. Спиваться приятно, но это приводит к тому моменту, когда спиваться просто не на что. Парадокс, подумал хореограф. Чтобы пить, нужны деньги, но когда пьешь, деньги кончаются. Дьявольская диалектика!

Напротив заведения – средней ценовой категории, с хорошим кофе, и неплохой едой, – зловеще глядело черными окнами здание городского КГБ. Оттуда, пошатываясь, вышел человек в плаще.

– Моклитару? – спросил он почему-то Моклитару.

– Моклитару, – ответил тот.

– Хотите работать на нас? – спросил человек в плаще.

– А что надо делать? – спросил Моклитару.

– Ходить, как и раньше, в кафе, только не просто раскладывать ручки, а подслушивать разговоры и докладывать о них нам, – ответил человек в плаще.

– Кому нам? – спросил Моклитару.

– Такие вещи не разглашаются, – ответил человек в плаще.

– Значит, делать то, что я делал раньше, докладывать об этом черт знает кому и…

– Но-но! – сказал человек в плаще.

– Ладно, – сказал Моклитару.

– Делать то, что раньше, докладывать об этом чер… тем, чье имя не разглашается, и получать за это зарплату?

– Какую еще зарплату? – спросил человек в плаще.

– Пошел к черту, – ответил Моклитару.

– Моклитару! – крикнул ему вслед человек в плаще. – Моклитару!

– Мы думали, вы патриот! – крикнул человек в плаще.

– Патриот и обормот! – крикнул, сделав па, не утративший артистизма Моклитару.

– Моклитару, я прошу вас, остановитесь! – крикнул человек в плаще.

– Иди. К черту, – сказал, не оборачиваясь, Моклитару.

– Ну прошу вас, ладно, давайте забудем неудачное начало, – крикнул человек в плаще.

– Иди к черту, – сказал Моклитару, уходя.

– И все же, я прошу вас, я заклинаю вас именем балета, остановитесь! – крикнул человек в плаще.

Моклитару остановился и обернулся.

– Ну? – спросил он.

Человек в плаще сказал:

– Может быть вы тогда одолжите мне десятку до пятницы?

ххх

Дома хореограф налил в грязную ванную кипятка – купался он два раза на дню, скоро за долги ему отключали и горячую воду, следовало поторопиться получить ускользающие блага – и поставил в старый проигрыватель пластинку Баха. Запись в рижском католическом костеле. Советское еще качество, подумал Моклитару и хлебнул из бутылки. Достал томик Шекспира. Открыл наугад. «Король Лир». Начал читать. На восемнадцатой странице, там, где дочери уже стали предавать старенького отца, Моклитару всхлипнул. Ближе к концу, когда Лир босой и нищий, бродил по полям, хореограф начал плакать в полную силу. Он понял, что обнажил нервы настолько, что принял на себя ВСЕ скорби мира.

Трагедия отца Ахилла была для него жива, как сегодняшняя.

Дети, вырезанные испанцами в Мексике, обнимали его колени.

Маленький турецкий принц, утопленный братом, лежал в его ванной.

Трехлетний еврей бился в обратную сторону стекла его непропитой еще духовки.

На месте пропитой люстры болтался пятилетний английский пацаненок, повешенный за бродяжничество в семнадцатом веке.

Король Лир был для него ЧЕЛОВЕКОМ, а не театрально-литературной мишурой.

Моклитару понял, что принял на себя все скорби мира, и возрадовался.

Но и разрыдался. Прямо как Иисус.

– Господи, Господи, Господи, – приговаривал он.

– Как же так? – спросил он.

– Бедненький-бедненький, – сказал он.

– Бедные дети всего мира всех веков, – сказал он.

– Господи, я прошу тебя, умой их росой и дай покоя, – всхлипнул он.

Выключил проигрыватель, и, оставляя лужи, пошел в комнату и включил радио. Передавали стихи о детях блокадного Ленинграда. Моклитару сел, и, обхватив голову руками, разрыдался.

– Бедные, несчастные дети, – сказал он.

– Как Бог мог допустить это? – спросил он.

Потом подошел к окну, и допив коньяк, спросил:

– Чего хочешь от мя, Господи?

Сверху никто не ответил. Но зазвонил телефон. Моклитару, все еще плача, вздрогнул.

– Знак, – прошептал он и взял трубку.

– Моклитару? – это была бывшая жена.

– Ну? – спросил он, все еще переживая.

– Как насчет алиментов хотя бы за позапрошлый год? – спросила она.

– Твоим двум детям нечего одеть, – напомнила она.

Моклитару знал, что она не преувеличивает. Пацанам и правда нечего было одеть. Да и питались они не так, чтобы очень. В основном горохом, макаронами и хлебом.

– Ну а чем я могу помочь? – спросил он.

– Какой же ты… – сказала она.

– Отцепитесь от меня все, – сказал он резко.

После чего повесил трубку и снова заплакал.

– Бедные детки, – сказал он.

И добавил, чтобы понятнее было:

– Бедные ленинградские детки.

На следующее утро проснулся Моклитару поздно, и, выйдя в кафе, увидел, что вместо него ручки раскладывает какая-то потаскушка. Он уволен, понял бывший хореограф. Оставалась последняя ступень. Ну, что же.

Моклитару начал просить Христа ради.

ххх

– Пятерочки не будет? – интимно шепнул хореограф паре журналистов с главного канала.

– Пошел вон отсю… – обернулся к нему один, и замолчал.

– Да это же сам Моклитару, – услышал хореограф шепот, отходя с пятеркой.

Ему было все равно. Это оказалось, как играть в школьном театре. Сначала дрожь, а потом равнодушие и высокий профессионализм. И прима, упитанная девятиклассница, в качестве главного приза. Конечно, в голосах подающих было удовлетворение. Человек из Молдавии стал мировой звездой и опустился. Бинго. Это оправдывало существование четырех миллионов жителей Молдавии в глазах самих четырех миллионов жителей Молдавии. Но они, конечно, наивны как дети, подумал Моклитару. Думали, что спаивают меня, а я сам шел по своему пути.

Пятероч… – начал было Моклитару, но осекся.

– Моклитару, – сказал человек в плаще, – на кого вы работаете?

– Иди к черту, – сказал Моклитару.

– Иди к черту ТЫ, – сказал человек в плаще и показал ордер на арест с местом под фамилию.

– Садись, – велел он.

Моклитару послушно сел. Он не боялся тюрьмы, но там нельзя пить. Зачем тогда туда садиться? Человек в плаще хлебнул пива.

– На кого ты работаешь? – спросил он.

– Ни на кого, – сказал Моклитару, – что вы не…

– Не компостируй мне мозги, – сказал человек в плаще.

– Ты шаришься по городскому кафе, где шарится вся спившаяся интеллигенция, чтоб ее, – сказал человек в плаще.

– Подслушиваешь их разговоры несчастные, – продолжил он.

– Ты не вербуешься, наконец, – сказал человек в плаще.

– Значит, – сказал он, – тебя уже завербовали и ты стучишь на кого-то другого.

– Осталось выяснить, на кого, – сказал он торжествующе.

– Я просто нищий, – сказал Моклитару, и всхлипнул.

– Я… я… я… – всхлипывал экс-хореограф.

– Соберись, – сказал человек в плаще, – давно пьешь?

– Лет семь, – сказал Моклитару.

– Недолго тебе еще, – сказал человек в плаще.

– Вам тоже, – сказал Моклитару, глядя, как жадно тот допил пиво.

– Я на государственном коште, – сказал человек в плаще, – такие спиваются гораздо дольше.

– Так на кого ты работаешь? – спросил он.

– Клянусь, ни на кого, я нищ, я алкоголик, я опустился, – сказал Моклитару, и снова стал плакать.

– Алкоголики все слезливые, – сказал человек в плаще.

– Так будешь стучать на нас? – спросил он хореографа.

– За зарплату да, – сказал, плача, Моклитару.

– Не вербуется, гаденыш, – сказал человек в плаще.

Встал, и вышел. Моклитару повертел пустую кружку, собирая языком остатки пены, и вытер слезы. В кафе было пусто. Бармен в углу старательно делал вид, что ничего не заметил.

Хореограф вздохнул и стал ждать посетителей.

ххх

Зимой человек в плаще спас Моклитару жизнь.

Намерения, у него, правда, были прямо противоположные.

Когда Моклитару выходил из кафе – уже темнело и сразу за дверьми, окаймленными по периметру мигающими лампочками, начиналась ночь, – его уже ждали. Человек в плаще и еще один человек в плаще.

– Вот ты и попался нам, гад, – сказал человек в плаще.

– Агент иностранной разведки, – сказал еще один человек в плаще.

– Какой еще разведки? – спросил Моклитару, пока они подталкивали его к стене.

– Ты же сам не захотел нам рассказать, – сказал человек в плаще.

– Значит, эта тайна умрет с тобой, – сказал еще один человек в плаще.

– Я требую адвоката, – сказал Моклитару.

Люди в плаще рассмеялись. Старший показал Моклитару завтрашнюю правительственную газету. На ней чернел приговор Моклитару.

«Государственная разведка разоблачила агента иностранных спецслужб! Сопротивляясь, подонок погиб! Разведчики оправдали существование нашей спецслужбы на годы вперед. Подонок подслушивал разговоры национальной интеллигенции в культовом местном кафе! Грим нищего… Легенда алкоголика.. Вербовка.. На кого… Чьи силы…»

– Зачем? Что это? – спросил Моклитару, поняв, что его правда убьют.

– А ты, вражина, думал, что зимний отпуск только у бомжей бывает? – спросил человек в плаще.

– Мы получим за тебя премию, – сказал мечтательно еще один человек в плаще.

– Лично я поеду в Румынию, в горы, – сказал человек в плаще.

– А я в Болгарию, тоже в горы, – сказал еще один человек в плаще.

– Ладно, пора кончать с ним, – сказали хором оба.

– Слушайте, – сказал Моклитару, замерзший, потому что верхней одежды у него, конечно же, не было, – но ведь не делается все это ТАК.

– А как это делается? – спросил, смеясь, старший.

– Ведь врагов государства убирают тайно, – сказал спившийся хореограф, вспомнив пару фильмов, которые смотрел в детстве

– Верно, – сказал человек в плаще. – НАСТОЯЩИХ действительно убирают тайно.

– Вот как дружка твоего, Лоринкова, – сказал еще один человек в плаще.

– Он всех нас так задолбал своей так называемой гражданской позицией, что его пришлось убрать, – признался он.

– Или ты думал, что он в Португалии посуду моет, ха-ха? – спросил Моклитару человек в плаще.

– Да, – сказал помощник, – помню ту операцию…

– Премия и три недели летнего отпуска в Тунисе, – сказал он.

– Но ты-то не настоящий враг государства, – сказали хореографу люди в плащах.

– Поэтому тебя можно замочить явно, и получить за это премию и отпуск.

– Я проте… – начал Моклитару.

Но не закончил. Мужчины деловито пырнули его ножом тридцать четыре раза, и ушли.

Моклитару умер.

ххх

Но какой-то молодой врач больницы скорой помощи, у которого все еще чесалось побыть Айболитом, решил иначе. И Моклитару спасли, зашив все его тридцать четыре дырки, и откачав после двух клинических смертей. Хореограф, лежа в теплой палате всю зиму, без алкоголя, под капельницами, окормляемый диетическим питанием, понял, что его спасли. Во всех смыслах. В больницу, правда, пытались прорваться местные журналисты, но им объяснили, что убитый агент совсем другой, а этот – просто бомж, пострадавший в пьяной драке.

– Повезло тебе гаденыш, – сказали люди в плащах, когда пришли навестить хореографа.

– Живучий, как кошка драная… – поэтично восхитились они.

– Что с моей женой? – спросил вдруг Моклитару.

– А у тебя есть жена? – спросили люди в плащах.

– Я думал, вы знаете всё, – сказал Моклитару.

– Мы знаем все, что нам нужно, – сказали люди в плащах.

– А твое семейное положение нам не сдалось, – огорчили они Моклитару.

И ушли, оставив хореографу сок и булочку.

Моклитару подумал, что у блокадных детей и такого не было, и расплакался.

ххх

Следующим летом, выписавшись из больницы, посвежевший и помолодевший Моклитару стал братом Иеговы. Но ежедневного маршрута не сменил. Ходил все по тем же заведениям, только теперь вместо ручек и жалостливых историй подкладывал на столики Библии.

– Братья мои, – говорил он алкашам, окружавшим его, как голуби окружают туриста на площади Святого Марка.

– Я излечился и вы сможете, – говорил он.

И рассказывал всем свою историю. За небольшими исключениями – пара пьяных и обколотых подростков, жаждавших на новую дозу, вместо людей в плащах, – в ней все было правдой. И звонок от жены, как предупреждение Бога. И слезы о бедных детках. И все такое. Деток Моклитару водил с собой. Двоих пацанов – восьми и десяти лет – в костюмчиках и с папками. Конечно, когда не было уроков. Мальчишки были степенными и важными. Маленькие Свидетели. Моклитару получал за Служение кое какие деньги, так что ребята начали отъедаться. Жена хореографа от счастья потеряла дар речи, и стала разносить с глухонемыми ручки и игрушки по кафе.

Моклитару думал, что сорвал банк во всём.

– Я пришел к вам, братья, как послание, – говорил он.

– Я пришел к вам как предупреждение, – предупреждал он.

– Я пришел к вам, – говорил он.

Кое кто и правда завязывал. В конце концов, пример был более чем убедительный. Все помнили, в каком положении был Моклитару ДО и в каком появился ПОСЛЕ. Все считали, что Моклитару спас сам Бог. И хореограф, раскладывая Библии на замызганные столики кишиневских кафе, иногда думал, что, возможно, Творец хотел бы конкуренции с нашей стороны в чем-то. Хоть мы никогда у него не то, что не выиграем, но даже и не сравнимся с ним. Но он конкуренции все равно хочет и ее поощряет.

Хотя бы просто для того, чтобы быть в форме.

ххх

Спустя четыре года исцеленному было явлено Чудо.

Экс-хореограф и проповедник Моклитару, раскладывая Библии, наткнулся в одном ихз кафе на покойника. Жестоко убитый писатель Лоринков пил кофе, сваренный на песке, неприлично – чересчур неприлично для умершего, – хлюпая.

– Я пришел дать вам… – растерянно сказал Моклитару.

– Чего? – спросил Лоринков, и поднял глаза.

– Ох ты, – сказал он. – Воскресший Лазарь.

– Моклитару, вы бросили пить? – подвинул он стул хореографу.

– Мне сказали, ты давно погиб, – сказал Моклитару.

– Я? – удивился Лоринков.

– Да я мою посуду как заводной, и только и успеваю, что по ночам написать кой чего, – сказал он.

– В Португалии, – сказал Моклитару.

– В Испании, – сказал Лоринков.

– Чертова Молдавия. Всё переврут, – покачал он головой.

– Я думал ты покойник, – еще раз сказал Моклитару.

– Да ничего со мной не случится, – утешил Лорикнов хореографа, и крикнул, – два коньяка и еще кофе.

– Я не пью, – сказал Моклитару.

– Нет проблем, я выпью два, – сказал Лоринков.

– Не стоит пить, – сказал Моклитару.

– Я и не пью, – нелогично сказал Лоринков.

– Давай я тебя угощу, – сказал Моклитару, потянувшись к кошельку.

– Не стоит, – резко сказал Лоринков.

– А в чем дело? – спросил Моклитару.

– Я никогда не позволяю молдаванам себя угощать, – сказал Лоринков.

– Ну, чтоб не спиться, – пояснил он.

– Молдаване всех спаивают, – сказал он, и хищно подвинул рюмку хореографу.

– Ты суеверен, – сказал Моклитару.

– Это имеет резоны, – сказал Лоринков.

Моклитару подумал о себе и вынужден был согласиться.

– Вот, в отпуск приехал, расслабляюсь, – сказал Лоринков.

– Давай расслабимся, читая Библию, – сказал Моклитару.

– Давно это с тобой? – спросил Лоринков.

– Бог спас меня, – сказал Моклитару.

– Бога нет, – сказал Лоринков жестко.

– Я это давно для себя выяснил, – сказал он жестоко.

– Это еще почему? – спросил Поклитару, оживившись в предчувствии спора.

– А как же ленинградские дети? – спросил Лоринков, и выпил коньяк.

Моклитару поник.

ххх

В тот день хореограф впервые пришел на Собрание слегка выпившим.

Но потом держался еще немного. Пить он начал спустя полтора месяца. В первую очередь проданы были Библия и папки. Потом пиджак и галстук. Последними ушли брюки. Жена, – как коллега по работе, – пила вместе с ним, и квартиру они пропили очень быстро. Дар речи к ней так и не вернулся. Когда, выпив, она попала под автобус и ее привезли в больницу, она не смогла сказать, какая у нее группа крови, и умерла.

Моклитару, пьяный, оборванный, на радость публике вновь стал попрошайничать в кафе напротив городского КГБ. Он плясал у столиков, и говорил, что ненавидит Бога и что Бог несправедлив, раз допускает мучения детей. Его дети были уже взрослыми, и с отцом отношения порвали. Моклитару этого, во время своей ссоры с Богом, не заметил. К осени его видели на улицах в одних семейных трусах. Он был настолько грязнен, что его брезговала задерживать полиция.

Холодало и женщины останавливались у витрин меховых магазинов все чаще.

Надвигалась зима.

 

ЗЕБРА

Взгляд у Иры был тягучий, с поволокой. Каждый раз, когда Ион чувствовал на себе блеск этих всегда влажных органов зрения, в уголках которых, то и дело, появлялась большая слеза, сердце его осыпалось. Прямо так и осыпалось, тонко звеня разбитым об асфальт хрусталем. Еще у Иры была челка, которая тоже разбила Иону сердце. Челка была всегда растрепанная, и парню хотелось подойти к ней и поцеловать. Вообще, Ира обладала очень многим, что разбивало сердце Иона. Парень даже всерьез подумывал над тем, чтобы пойти к врачу. К кардиологу.

– Проверьте, доктор, есть ли у меня еще сердце, – скажет усталый Ион, – или оно разбивалось так часто, что уже не собралось вновь…

А врач улыбнется, и понимающе попросит рассказать, что же это за причина такая, по которой сердце Иона разбито. Хотя, конечно, все будет прекрасно понимать сам. Ведь врачи, – опытные и пожилые, – всегда знают, что лечат не причину болезни. Причина недугов, знал Ион, всегда одна. Любовь. Само собой, в больницу он идти боялся. Во-первых, Ион был в городе человеком новым и людей стеснялся. Да и времени на больницы у него не было: парень работал в зоопарке, и только и успевал, что чистить вольеры животных, косить траву, да убирать территорию. Во-вторых, Ион боялся, что, рассказав врачу-кардиологу, которого он выдумал, всю правду о том, что сердце ему разбила Ира, он, Ион, попадет уже к другому врачу.

Ведь Ира была зеброй кишиневского зоопарка.

Тем не менее, поделать с собой Ион ничего не мог. И, глядя на челку Иры, на ее глаза, – человечьи, внимательные, любящие, – и в особенности на полный зад на тонких, ухоженных задних ногах, все сметал и сметал с асфальта осколки своего сердца. А сзади Ира напоминала Иону изящную полосатую рюмочку: шикарный зад на стройных ножках манил парня даже ночами.

– Безусловно, в этом сказывается ваше детство, проведенное в деревне, – сказал профессор Дабижа, – ведь многие дети, выросшие на природе, совершенно положительно относятся к скотоложству. Более того, это является важной частью их ээээ… сексуального опыта.

– Сами вы, профессор, скот! – обижался Ион.

Профессор не обижался. С Ионом он познакомился, когда парень работал в зоопарке уже год. Профессор Дабижа, – член Союза писателей, известный филолог, и антрополог, – привел в зоопарк внучку. И, глядя, как молодой, лет двадцати, рабочий в синем комбинезоне любовно глядит на зебру, продекламировал:

– Старой Эллады прекрасная страсть…

Когда Ион, робея, признался, что ничего из этих слов не понял, профессор Дабижа охотно отпустил внучку к пруду с персидскими утками и лебедем-шипуном, а сам прочитал Иону целую лекцию.

– Друг мой, признайтесь, вы влюблены в эту зебру? – осторожно начал он. – Да право, не стесняйтесь! В Древней Греции, упомянутой мной, как Эллада, вашу страсть бы не только не осудили, но более того, ей бы восхищались! Поэты слагали бы о ней песни! О ней говорили бы ораторы на площадях!

Ион, ожидавший вызова полиции в худшем случае, а в лучшем – просто насмешек, оттаял. Присел на корточки, и стал слушать. А профессор Дабижа объяснял, – как он сам выразился, – сложившуюся ситуацию. В Греции, говорил он, эпохи Гомера люди понимали, что любовь, – это взаимное притяжение двух душ.

– И все! – поднимал палец профессор.

Только две души. А уж в какой оболочке они существуют в этом бренном мире, неважно. Потому союз мужчины с мужчиной, женщины с женщиной, в Древней Греции предосудительным не являлся. Более того. Мужчина с мальчиком, женщина – с маленькой девочкой, мальчик с козочкой, мужчина со скульптурой…

– Ну, и, конечно, – закончил список Дабижа, скептически пожав плечами, – мужчина с женщиной.

Ион слушал внимательно, и лицо его пылало. Ира, скромно склонив голову, пощипывала траву под оградой, проволока на которой кое-где была размотана, любителями покормить животных с рук.

– Греки понимали, – благовествовал профессор-антрополог, – что любовь есть высшее притяжение. Да, плотским совокуплением единение душ постигается, но оно не суть важно. Поэтому возлюбите того, кого вы любите, отбросив ложный стыд, мой мальчик.

С тех пор профессор Дабижа и работник зоопарка Ион Галустяну не то, чтобы сдружились, но довольно часто общались. И как-то даже парень привел своего мудрого друга в восторг, дав новое определение любви. Любовно поглаживая челку Иры, Ион, мечтательно глядя в небо, сказал:

– Любовь это как жизнь. Любовь это зебра. Чередование черных и белых полос.

После чего, подумав, уточнил:

– Чередование черных и белых полос на самой восхитительной в мире заднице.

Профессор про себя подумал, что Ион духовно очень вырос. И порадовался за парня, но внучку, на всякий случай, в зоопарк приводить перестал. А страсть Иона стала так велика, что ломала купол неба, который трещал и осыпался голубым стеклом на асфальт рядом с багряными остатками сердца Иона. У вольера с зеброй Ирой он проводил почти все свободное время, да и рабочее тоже.

– Я хочу тебя, – сказал он как-то Ире, – хочу так, что изнемогаю, и от томления моего ноги слабеют. Только твое тело меня вылечит, любовь моя.

После чего, оглянувшись, взял морду зебры в руки и поцеловал ее в губы. К счастью, Ира куснуть его не успела: и о поцелуе у Иона остались самые лучшие воспоминания. Губы у Иры были мягкие, как ладонь матери, и окончательно свели парня с ума. Ион после работы не положил ключи, как обычно, в будку сторожа, а спрятал в карман. И вернулся в зоопарк вечером. У охранников это подозрений не вызвало: о том, что работники зоопарка народ ретивый, и служат не за деньги, а из любви к животным, знали все. Потому Ион, улыбнувшись знакомому сторожу, кивнул и стал спускаться к вольеру Иры. Он думал, что, оказывается, два года любви сердце его пощадили: Ион обнаружил, что оно есть, и колотится, как сорока, залетевшая в крытый вольер орлов. Правда, у самого вольера Иры сердце и вправду остановилось. Навсегда. Ион увидел, как на вытоптанной земле резвятся две зебры.

– Откуда… – прохрипел, а может, прошипел, Ион, – это…

– Радость, старик. Молодого самца купили, – радостно хлопнул его по спине молодой ученый из секции млекопитающих, – жеребят, может, выведем! Два часа назад из аэропорта красавца привезли!

Оба они знали, что зебры в зоопарках потомство дают крайне редко. Но ученый, довольно улыбаясь, и гнусно подмигивая, сказал, что зебры вот уже три часа над этим вопросом трудятся. Сейчас вот передышку небольшую взяли…

Ученый, напевая под нос, пошел к озеру, ловить рыбу для пеликанов. Ион стоял у вольера еще два часа. А потом заплакал, последний раз взглянул в глаза Иры, встряхнувшей головой, и кивнул сам себе. Потом повернулся и пошел вверх, часто оглядываясь. Один раз, когда Ира всхрапнула, он едва было не побежал обратно, но увидел, что она ластится к самцу, и тяжело вздохнул. Ясно было, что Ира о нем уже и не вспоминает.

На следующий день Ион Галустяну перешел в секцию пресмыкающихся.

КОНЕЦ

 

БОЛЬШАЯ ОШИБКА

– Почему ты не спишь со мной? – спрашивал я.

– Почему ты на мне не женишься? – спрашивала она.

– Я женюсь на тебе хоть завтра, – говорил я.

– Завтра у меня дела, – говорила она.

– Ну, вот видишь, – говорил я.

– Ты понарошку все это, у тебя ведь нет серьезных намерений, – говорила она.

– Я совершенно серьезно, – совершенно серьезно говорил я.

– Я тебя люблю, – говорил я.

– Сколько у тебя девушек? – спрашивала она.

– Ни одной, – говорил я.

– Я думаю, с пять – шесть наберется, – смеялась она.

– Это неправда, – говорил я.

Это действительно была неправда. Девушек у меня тогда было всего три. Это не считая ее. Одна из девушек знала о существовании двух других, остальные – нет, ну, а Наталья догадывалась. Что же. Все мы были тогда в возрасте, когда все кажется ужасно простым и понятным – после юношеских-то терзаний, метаний, и прочего дерьма. Нам было по двадцать лет. Так вот. Насчет пяти девушек.

– Это неправда, – говорил я.

– Только позови меня и я брошу все и всех и вся, – говорил я.

– Женись на мне, – говорила она.

– Ты и правда этого хочешь? – спрашивал я.

– Нет, – говорила она.

Оба мы знали, что, женившись на ней, я перестану быть тем, кто ее привлекает. Сраным непризнанным писателем, упорно выдающим рассказ за рассказом, повесть за повестью, – причем никто эту хрень не печатает, и никогда не будет. А чтобы прокормить себя ради подобного времяпровождения, я работал в газетах. А так как лет мне было, повторюсь, двадцать, все это давалось мне достаточно легко. Наташа принадлежала к несколько иным – если блядь вообще не к другому. – слоям общества. Папа ее был крупной руки бизнесмен, катался по городу на «Порше» сраном, изредка злил ее мамашу, приходя с работы благоухающий коньяком и помадой, да строил городки элитного жилья один за другим. От дочки он был без ума, о чем не преминул сообщить мне в первый же раз, как только меня увидел. Как и то, что я ей явно не пара: за Наташенькой, сообщил мне он, ухаживает куча парней с Настоящими целями в жизни.

– Ни хера себе, – сказал я, и отвернулся рассмотреть зеркало в полный рост на первом этаже их особняка сраного.

Но, тем не менее, по дороге домой от этого особняка меня не убили и даже не избили. Из чего я сделал вывод, что папаше в чем-то даже понравился.

– С чего бы это? – спросил я Наталью, когда мы, вдоволь нацеловавшись, валялись у меня на продавленном диване в съемной квартире.

– Он чувствует в тебе стержень, – сказала она, мягко перехватив мою руку.

– О, да, у меня есть стержень, и еще какой, – сказал я, и притянул ее руку к стержню.

– Ну прекрати, – хихикнула она. – Папа чувствует в людях стержень, правда же. Он чувствует, что, пусть ты с виду бездельник и лузер, но у тебя есть Цель. И ты протопчешь к ней путь, словно носорог, а если кто встанет поперек, растопчешь, как гадюку.

– Ну ни хера себе, – поразился я этим матафорам животного мира, и продолжил обжимать ноги Натальи.

– К сожалению, – вздохнула она, – ты и груб, как носорог.

– Ты спала с носорогом? – спросил я.

– Я и с тобой не спала, – парировала она.

– Слушай, может, ты девственница? – спросил я.

– В двадцать-то лет? – спросила она.

– Ой, ну извини, – сказал я.

– Так на кой хрен я тебе нужен? – спросил я.

– Да я люблю тебя, – сказала она, и мне захотелось поцеловать ее.

Что я и сделал. После чего она вывернулась, и уже стояла у зеркала – не такого роскошного, как у нее дома, да, – и поправляла прическу. Выглядела она на все сто. Как, впрочем, любая симпатичная девка при богатых родителях. Умела одеться, подать себя, как надо. Она была красивой, чего уж там. И прическа ее – чересчур видимый беспорядок, такой якобы беспорядок, над которым, как пишут в сраных дамских романах, корпят парикмахеры часами, – сводила меня с ума. Эти локоны… Наташа была блондинка.

Наверное, она и сейчас такая.

Другим моментом, который меня в ней привлекал, была ее самостоятельность. Не наигранная, а всамоделишная. В семнадцать лет она украла у него пару тысчонок, с восхищением поведал мне папаша, и открыла свой бизнес тайком от него. Потом рассчиталась и уже к двадцати владе тремя салонами красоты и двумя магазинами мягкой игрушки. Настоящий пацан в юбке. Ну, ты понимаешь, что я хочу сказать. Конечно, папа, ответил я. На что получил в ответ скептический взгляд. Он, конечно, чувствовал, что я опасный и упрямый маньяк, но брака, разумеется, не допускал. Даже мысли о нем. На хуя его дочери выходить за какого-то Модильяни – да, он смотрел кино! – сраного, если еще не факт, что этот чувак будет хотя бы как Модильяни. Так он мне и сказал.

– Папаша, вы хотя бы одну картину этого блядь Модильяни видели? – спросил я его.

– А ты ее блядь видел? – оказался он не так прост, как казался.

Мы сошлись на ничьей. Но он особо не злобствовал. Я и сам понимал, что Наташа никогда не выйдет за меня замуж. А если и выйдет, то мне придется изменить в своей жизни все. Начать делать карьеру, например. Поменьше пить. Я не то, чтобы был алкоголик, но заливал крепко. Если ты пишешь, тебе нужно время от времени пить, объяснил я, это как чистить диски. Вовремя не потрешь обилие лишней информации, тебе конец. Но если ты настоящий писатель, то ты хуй сопьешься. Потому что книги важнее всего, даже выпивки. Вот почему Буковски ненастоящий писатель, а, например, Мейлер настоящий.

В любом случае жениться на Наташе должен был другой чувак. Кто-нибудь из этих хорошо выглядящих парней с собственными машинами, в хорошей одежде. Выпускников блядь лицеев. Неплохих, кстати. Я, конечно, говорю о выпускниках, хотя и лицеи ничего. Но я о парнях. Если парню повезло родиться в богатой семье, это ведь вовсе не значит, что он говно. Скажем так, судьба дает ему шанс этим говном стать, но он может им не воспользоваться. Некоторые знакомые Наташи, которые были из богатых семей, относились ко мне даже с вежливостью. Рассматривали как бедного и без шансов, но все же соперника. Они не понимали, что я вовсе не заинтересован в получении ее, как ценного приза.

Я любил ее

ххх

Больше всего мне нравилось ходить с ней на бассейн.

Там я Наташей откровенно любовался, хотя куда уж откровеннее, я и так на нее все время пялился, в одежде ли, без. Фигура у нее была что надо, на животе, плоском и крепком, пару родинок, будивших мои самые блядь грязные желания, и сиськи наливные и крепкие – всего лишь четвертый размер, – стесняясь того, что не пятый, говорила она. Ох уж эти женщины. Для них сиськами мериться, все равно, что мужикам – членами… В общем, она была красива, и красива вдвойне, потому что было ей двадцать лет. И я любил ходить с ней на бассейн. Потому что там все равно, какой лицей ты закончил, и есть ли у тебя машина. Ладно, ладно, признаю. Я блядь комплексовал. И только в воде чувствовал себя неплохо, тем более, что фигура у меня была еще стройная, и плавал я быстро – форсил, нырял, выныривал, словно дельфин блядь, обдавал ее брызгами, а она смеялась и плескала в меня воду ладонями, а потом я подплывал, и она обнимала меня за шею, и прижималась, и я чувствовал, какая она теплая. И спрашивал:

– Почему ты не спишь со мной?

– Почему ты на мне не женишься? – спрашивала она.

– Я женюсь на тебе хоть завтра, – говорил я.

– Завтра у меня дела, – говорила она.

– Ну, вот видишь, – говорил я.

– Ты понарошку все это, у тебя ведь нет серьезных намерений, – говорила она.

– Я совершенно серьезно, – совершенно серьезно говорил я.

– Я тебя люблю, – говорил я.

– Сколько у тебя девушек? – спрашивала она.

– Ни одной, – говорил я.

– Я думаю, с пять – шесть наберется, – смеялась она.

– Это неправда… – говорил я.

Вот такой вот замкнутый круг. Мы понимали, что свадьба это не про нас. Женись я на ней, мне бы пришлось заниматься карьерой. Сдать на права. Купить авто. Обзавестись манерами. Образованием. И я перестал бы отличаться от десяти-двадцати парней, у которых все это было, причем с рождения – так что мне бы никогда их не догнать.

После чего мы расплывались, и я ждал ее в холле, а она, выйдя, сушила волосы под большим металлическим колпаком, и глядела на меня оттуда весело, и выглядела после воды чуть уставшей. Потом отвозила меня домой – среди ее многочисленных достоинств был хороший новый автомобиль, – и мы долго целовались в машине.

Однажды мы пришли на бассейн вечером после закрытия, и я уж думал, что уйдем, не солоно хлебавши. Но Наталья сунула денег какому-то сраному сторожу, и весь вечер бассейн под открыт был открыт только для нас.

Это было как Рождество. Над водой вилась дымка, небо было ужасно звездным, и когда Наташа, тихо смеясь, поплыла ко мне, я подумал, что, может быть, мне стоит рискнуть и попробовать обойтись безо всей этой хуйни. Рассказы там, книжки… Наташе я об этом благоразумно не сказал. Ей бы не понравился мой отказ даже от такой абстрактной цели. Говорю же, она любила пионеров, первопроходцев, и вообще козлов упрямых. Она плавала вокруг меня, словно русалка, воздух был теплым, а вода еще теплее, и я любовался ее полными, крепкими ногами, и лобком – прекрасным, как спуск в преисподнюю – и был счастлив настолько, что мне даже не приходило в голову написать обо всем этом после рассказ.

– Ты умеешь танцевать румбу? – спросила она.

– Что? – спросил я.

– Держи меня за талию, и двигайся, как скажу, – велела она.

Ладно. Мы стали танцевать румбу. В воде получилось медленно и поэтому я справлялся. Хотя даже в воде умудрился наступить ей пару раз на ногу. Она тихо смеялась, и мы были одни. Я на минуту представил, что все люди мира исчезли. И сейчас на планете только мы. Должно быть, занятное зрелище мы представляем с Луны, подумал я.

– О чем ты думаешь? – спросила она.

Я ответил.

– Чего ты хочешь? – спросила она.

– Свободы, – сказал я.

– А что такое свобода? – спросила она, старательно поворачивая меня за собой, изображая танцевальное па.

– Свобода это полная независимость от всего, – сказал я, – вплоть до отказа от силы притяжения. Когда мы в воде, свободные, кружимся под ночным небом, словно пара дельфинов долбанных, мы свободны.

– Экий ты… – сказала она, и продолжила танцевать.

Я смотрел на ее прекрасное лицо, и думал о том, что лучше женщины мне не найти. Красивая, богатая, фигуристая. Черт побери. Я мог бы жениться на ней, жить за ее счет, и писать книги, подумал я.

– Сколько мы с тобой знакомы? – спросил я. – Ну, с тех пор, как я увидел тебя на улице и спросил, не нужен ли тебе молодой садовник?

– Почти год, – сказала она.

– Зачем я тебе нужен? – спросил я. – Жить ты со мной не хочешь, отпустить не хочешь…

– Иди, – сказала она, с закрытыми глазами.

– Сейчас блядь, – сказал я. – Ну, так все же?

– Ты классный, – сказала она, и прижалась головой к моей груди.

– Если я стану с тобой жить, ты захочешь, чтобы я изменился? – спросил я.

– Да, – сказала она.

– Если я изменюсь, ты по-прежнему будешь интересоваться мной? – спросил я.

– Нет, – сказала она.

– Пат, – сказал я.

– Я люблю тебя, – сказал я.

– Я люблю тебя, – сказала она.

– Чем докажешь? – спросил я.

– А ты чем докажешь? – спросил она.

– Ты единственная, кому я в жизни позволил называть себя зайкой, – сказал я.

– Ах ты зайка, – сказала она.

– Тем не менее, ты меня не хочешь, – сказал я.

– Не в плане поебаться, а вообще, – сказал я.

– Я как раз хотела об этом с тобой поговорить, – сказала она.

– Давай, – сказал я, и у меня сжалось сердце, по-настоящему, без сраных каких-то метафор, я даже легкую тошноту почувствовал.

– Давай будем друзьями, – сказала она.

– Давай, – сказал я.

– Вот и славно, – сказала она. – Поедешь со мной на дачу? Я решила устроить день рождения на природе. Будет куча славных ребят.

– Ну уж нет, – сказал я.

– Ты обиделся, – сказала она.

– Провались ты пропадом, – сказал я.

Она улыбнулась чуть виновато и поцеловала меня в нос. Ну что же. Мне было не привыкать. Я поднял этот блядь свой поцелованный нос повыше и улыбнулся ей тоже. Мы вышли на бортик и пошли в душевую. Она зашла за шкафчики напяливать на себя всю эту их сбрую, а я немного постоял голый, потому что ненавижу вытираться. Я люблю, чтобы вода обсыхала.

– Помоги мне пожалуйста, – сказала она.

Я обернулся полотенцем и пошел к ней. Наташа стояла голая, спиной ко мне.

– Обними меня сзади, – сказала она.

Я нежно обнял ее за плечи.

– Не так, – сказала она.

– Грудь, – сказала она.

Я сглотнул и положил руки ей на грудь. Мы замерли. Я стал опускать руку вниз, и вдруг почувствовал, что она дрожит. Да, рука. Да, Наталья. Ладно. Они обе дрожали. Я повернул ее к себе, и мы неловко, как будто все еще в воде и танцуя какую-то странную румбу, – пошли к кушетке, на которой здесь днем массируют жирных теток.

– Ты этого хочешь? – спросил я по своей вечной привычке пиздеть больше, чем нужно, особенно когда надо молчать.

И выставил себя полным идиотом. Она даже ничего не сказала. Все было по глазам видно. Ну, мы это замяли. Я сел на кушетку, и с минуту любовался ей. Потом потянул ее за руку, она, улыбнувшись, легла рядом. Я ее поцеловал.

Потом мы трахнулись.

ххх

– Форевер янг, ай вонт ту би… – пел я.

И поддавал шампанского, уже вторую бутылку. Хотя мы только-только и выехали из Кишинева. Наташа, в прелестном платьице, смеялась, и – редкий случай – не хмурилась тому, что я поддаю, а потихонечку тянула шампанское сама. На заднем сидении кроме меня, ящика шампанского и Наташи, была еще ее подружка. За рулем сидел какой-то притырок из числа «золотой молодежи» лет тридцати. Старый блядь козел, решил я. Так оно и было. Старый козел блистал какими-то часами, телефоном гребанным с камушками, и вообще смахивал на педика. Поэтому подружка – сидевшая рядом с ним – ужасно смахивала на мальчика.

– Как он меня задолбал, – жеманно вздохнула она, когда парень вышел на заправке прикупить сигарет и еще выпить.

– Так брось его! – весело предложила Наталья.

– Скоро так и сделаю, – сказала малолетка.

Парень вернулся и мне стало его немного жаль. Он, небось, думал, что Бога за яйца ухватил, трахает малолетку, и та влюблена в него по уши. Но я ничего не сказал. Я просто смотрел на всех этих друзей моей любимой женщины из ее мира – и на кавалькаду машин за нами, где в каждом авто сидело по пять таких же, и налегал на спиртное

– Ощетинился, как ежик, – сказала Наташа, и потрепала меня по щеке.

– М-м-м-м, – сказал я, и открыл еще шампанского.

– Не налегай, милый, – сказала она мягко, но я уже представил, как она скажет это властным тоном, лет через десять.

Она это явно поняла и улыбнулась мне. И поцеловала меня. Я подумал, ладно. На следующей остановке малолетка вышла поссать. Девушки составили ей компанию.

– Ну и дети пошли! – сердито сказал старпер, обернувшись ко мне. – ей шестнадцать, а она уже ебется!

– Чувак, но ведь ты сам ее ебешь, – сказал я.

– У меня дочь, ей десять, – сказал он. – Я ей матку вырву блядь, если узнаю, что она дала кому до брака.

– А твоя жена? – спросил я.

– Мы в разводе, – сказал он.

– Неудивительно, – сказал я.

Он не понял, поэтому довольно кивнул. Девушки вернулись. Мы снова поехали. Автомобиль, солнце, скорость, любовь, выпивка. Я был счастлив. Встал, и, высунувшись в люк сраный по пояс, пропел:

– Форевер янг, ай вонт ту би…

Они лишь смеялись. Мне было все равно, потому что мне было хорошо. Единственное, что меня смущало, вещицы на мне были вчерашние. Ночевал я у Наташи же, мы отправились к ней сразу после бассейна. И на фоне всех этих мальчиков сраных я явно проигрывал. Ну, да ладно. Я сел, и открыл еще шампанского.

– Он писатель с большим будущим, – сказала Наташа.

Они понимающе переглянулись.

Видимо, это все объясняло.

ххх

От холода я легко дрожал, но в целом было терпимо. Солнце уже выглянуло, и следовало ожидать, что через минут десять станет жарко. Так обычно летом и бывает. Дача Наташи – трехэтажный, еще один бля, особняк, – торчала вверх башенками. Все блядь молдаване жаждут устроить из своей дачи средневековый замок. Папаша моей возлюбленной не был исключением. Я сплюнул, и хлебнул еще вина. В руках у меня была бутылка на полтора литра. Отлично. Вечеринка прошла на ура. Сначала мы с какими-то мудозвонами сварили картошку, причем они видели, как это делают на костре, первый раз в жизни. Потом я объяснил им, как сделать шашлык без шампуров. Потом поддал еще и научил ребят охотиться за куропатками. Ну, куропаток не было, поэтому мы охотились на кур из соседской деревни. Потом мы выпивали и говорили тосты. Потом я любовался видео-поздравлением, которое папаша Натальи записал для дочки заранее.

– И пусть твои невероятные возможности… – говорил он.

Потом были танцы, потом бассейн. Потом снова охота на куропаток. Парни оказались славными, все – мальчишки в душе. Правда, я был единственный среди них, у кого не было ни подобающего будущего, ни автомобиля, ни классной рубахи-поло. Это удручало, но после очередной порции спиртного, не очень. Я знал, что между нами разница как между ступенями блядь эволюции. Я знал, что, даже если разбогатею, как Крез, все равно буду буднее самого бедного из них. Потому что богатство, это то, что ты получаешь с рождения. А я с рождения – нищий и скучный, которому нет дела ни до чего, кроме своих книг сраных.

Когда я поделился этим с Наташей, он покачала головой, и сама налила мне выпить. Но я видел, что она поняла – так оно все и есть.

Где-то после полуночи Наташа привела меня в комнату, и уложила, потому что я был крепко пьян. Но мы трахались, это я запомнил. И даже протрезвел под утро. А Наташа, наоборот, уснула, уставшая. Я поцеловал ее в лоб спекшимися губами, оделся тихонько, и, перешагивая тела, выбрался на улицу. Нашел бутылку вина, и вышел к дороге. Подождал с полчаса.

Показалась машина. Я выставил руку.

– Я так и знала, – сказала Наташа.

– Покинешь до города, красотка? – спросил я.

– Садись, – сказала она.

Я сел, мы поехали. Она была прекрасный водитель. Я прихлебывал винцо. Видимо, им пахло, так что Наташа открыла окно.

– Я подвезу до края города, а там уж извини, – нарушила она молчание.

– Ага, – сказал я.

– Ты сейчас совершаешь огромную ошибку, – сказала она, не отрывая глаз от дороги.

– Знаю, – сказал я.

– Зачем ты со мной так поступаешь? – спросила она.

– Вчера ты меня стыдилась, – сказал я.

– Нет, – сказала она.

– Да, – сказал я.

– Да, – сказала она.

Машина гудел, ветер, залетая в окно, чуть свистел. Наташа, хоть и после бессонной ночи, была прекрасна, и ничуть не помятая. Вино кислило. В душе у меня играла флейта, нежная и печальная. Чего уж там. В душе у меня играли все флейты мира.

– Ничего, я смогу с этим жить, – сказала она уверенно.

Я молчал и пил.

– Я смогу жить с тобой таким, какой ты есть, – сказала она чуть менее уверенно.

Я пил и молчал.

– Я не буду требовать от тебя измениться, – сказала она еще менее уверенно.

Я молчал да пил, пил да молчал.

– Так что даю тебе шанс, – сказала она, и сказала совсем неуверенно.

Я молча пил.

Мы приехали к остановке автобуса на краю города. Первым делом я обратил внимание на сигаретный киоск, где и пивко продается. Он был открыт. Отлично. День обещал удаться.

– И все-таки, – сказала Наташа, – я предлагаю последний раз, давай попробуем…

– Притормози около киоска, – сказал я.

Она молча глянула на меня и выполнила просьбу.

– Ты сейчас совершаешь самую большую ошибку в своей жизни, – сказала она.

И не проронила больше ни слова.

Я вышел из машины и прислушался к себе. Флейты все еще играли. Настроение было так себе, потому что зубы я с утра не почистил, да и легкое похмелье давало о себе знать. В городе было пустынно и Наташа смотрела уже куда-то в сторону. Забегая вперед, скажу, что, если бы я ушел, то это и правда была бы самая большая ошибка в моей жизни.

Ну, я ее и совершил.

 

НАЗЫВАЙ ЕЕ КИСКОЙ

– Называй меня киской, – попросила она.

Киской… Вот дерьмо. Ладно. Я снял штаны и приготовился звать ее киской. Особой уверенности в себе, кстати, у меня не было: весила она килограммов на пятнадцать-двадцать больше, чем следовало бы. Да и трахаться нам не очень хотелось. Просто так получилось. Так что я, дурачась, полил себя коньяком – и мне стоило больших трудов сделать вид, что все прошло гладко, хотя на самом деле эта самопальная хрень меня весьма и весьма обожгла – и попросил ее попробовать, как я на вкус. Она не артачилась и это как-то сразу примирило меня с ее лишним весом. Тем более, что пробовала она отменно. Я буквально почувствовал себя мороженым. Причем настоящим, – не нынешним говном с сахарозаменителями, красителями и кучей дополнительной хрени, за которую вы и платите, чтобы почувствовать вкус плохого продукта. Самым, что ни на сесть, настоящим – мороженым за 15 копеек, пломбиром. Вот чем я себя почувствовал. Да еще и купленным любознательной нетерпеливой школьницей, которая уже задумывается кое о чем. Да-да, тем самым старым добрым пломбиром… Или эскимо?… По 15 копеек, это я точно помню. Ну, или за 25 копеек, шоколадное. Или..?

Додумать я не успел, потому что кончил.

И это всего-то через пять-десять минуток после начала. Это было тем поразительнее, что хороший, качественный минет, он как кислородная подушка и физиологический раствор в вены. Лишь улучшает и длит ваше прекрасное состояние. Чем качественнее вам сосут, тем дольше вы бы хотели получать это удовольствие. Когда сосут великолепно, то можно не кончать сутки. А тут – бамц, и все! Черт. Она сотворила чудо, признал я, и похлопал ее по щеке.

– Называй меня киской, – попросила она.

Она, к тому же еще, хотела Нежности. А вот это уже было вовсе не так здорово, как то, что она со мной проделала. Пришлось мне, разворачивая ее к себе, и – сдирая прилипшее белье с ее сырого и чересчур обильного тела, как скотч с картонной коробки, – звать ее киской. Ну, еще малышкой. Это так контрастировало с тем, что мы делали, что я рассмеялся. Надо отдать ей должное, она не обиделась. И даже согласилась на еще разочек в один из следующих дней. А потом еще и еще. Так мы и стали любовниками. Я творил с ней невероятные вещи – чем женщина толще, тем больше вам хочется ее унизить, до определенной степени толще, конечно, – а она терпеливо все это сносила. Но непременно жаждала, чтобы во время встречи, или после, я назвал ее хотя бы разок киской или малышкой. Это было своего рода диссонансом. Непреодолимым противоречием. Из-за таких разводятся пары. Мы, к счастью, женаты не были. Стоило мне подумать о том, что с нами будут жить 20 ее лишними килограммами, как мне становилось дурно. К тому же, я уже был женат тогда. И в семейной жизни – той моей семейной жизни, при всех ее недостатках, – меня устраивало все.

Даже чересчур толстая любовница.

ххх

В глубине души ей всегда хотелось нежности и чувств.

Но Снежана – а звали ее именно так – была создана для простенькой, непритязательной ебли. Она была чересчур просто одета, чересчур просто выражалась, невероятно просто думала, она была чересчур просто создана, наконец. К счастью, ей хватало мозгов это понять. Поэтому она была хорошей шлюхой. Но выдержки и силы духа на то, чтобы хранить лицо все время своего присутствия с мужчинами, ей не хватало. Поэтому она была хорошей шлюхой примерно три четверти проводимого с вами временем. Потом начиналось нытье про то, как ей бы хотелось влюбиться и бегать на свидания в кино или в музей. Музей…

– Когда ты последний раз в музее была? – хотел спросить я ее.

Но понял, что едва не облажался. Поэтому спросил:

– Когда ты ВООБЩЕ в музее была? И была ли?

Конечно, она не была. Но это значения не имело. Так уж создан мир. Все хотят любви. Даже толстоватая шлюха хочет любви. Это даже привлекало. Было, своего рода, червоточинкой в ней. Когда в человеке есть слабость, им легче управлять. Стоило мне намекнуть, что мы с ней трахаемся не просто так, а потому, что я КОЕ-ЧТО к ней чувствую, как она начинала бить рекорды. Думаю, если бы я на ней женился, она бы в благодарность позволяла мне справлять нужду себе на голову. А может и нет. Кто их разберет, этих женщин. Все они сумасшедшие, а шлюхи – сумасшедшие вдвойне.

Так или иначе, в первый раз я трахнул ее прямо на улице.

Как оно со шлюхами и бывает, это оказалось НЕВЕРОЯТНО просто. Мы просто сидели на какой-то вечеринке, посвященной годовщине нашей корпорации – все были в костюмах, дамы в юбках до колена, и приличного вида блузах, – и я думал, кого бы трахнуть. С женой мы уже часто ссорились, развод был не за горами, но пару лет своему браку мы еще давали. Я был задумчив и слегка на взводе. Как всегда, когда в жизни что-то меняется. Жизнь, она ведь для нас как кожа для змей. Старая жмет, значит пора сбрасывать, и обрастать новой. Так я думал, и поглядывал по сторонам. Единственное место, куда я не смотрел, было справа от меня, рядом. Неприлично пялиться на СОВСЕМ уж соседку, согласны? Ну, а когда глянул случайно, ничего особенного не заметил.

Рядом сидела женщина – полная, со вздернутым маленьким носом на приятном лице, и с копной рыжих волос.

В начале вечера, когда официанты разносили жратву на подносах, и услужливо наливали вам из-за плеча, она была слегка зажата и сдержанна, но уже после четвертого тоста стала проявлять игривость слоненка. Знаете, как это бывает. Малыш в сто пятьдесят кило скачет, рвет у мамы из хобота сенцо, и резвится по площадке перед зрителями, и те умиляются. Я тоже умилился. Тем более, что стало понятно: эту-то как раз можно трахнуть. Да она и сама это понимала. Потому что после пятого тоста напряжение ее как рукой сняло, и она начала вести себя вызывающе вульгарно. Вот что значит шлюха, подумал я. Шлюха, она вроде как настоящий писатель, или убийца. Ну, или как 20 кг лишнего весу. Скрывай это в себе, не скрывай, надевай стягивающую одежду, втягивай живот – все равно сядешь, случайно расслабишься, и все вылезет наружу, обвиснет складками.

– Слушай, – сказал я как-то ей, уже много позже, – ты в школе, небось, давала за пирожок?

– В том-то и дело, что нет, – грустно сказала она, – это я попозже такой стала…

Я ужасно не люблю, когда люди недоговаривают. Поэтому поехал к ее школе, нашел ее классную руководительницу, выписал кой какие адреса из журнала, и прошвырнулся по ее одноклассникам. Само собой, она давала в школе за пирожок. Ребята, которые ее трахали, рассказывали мне об этом чуть растерянно и смущенно. Они, вероятно, думали, что я какой-то полоумный, влюбившийся в толстую школьную шлюху, полоумный, решивший разбередить свои раны. Я не пытался доказать обратного, просто потому, что экономил время. Конечно, никаких ран не было, плевать я хотел на эту шлюху – у меня были десятки женщин, намного более красивых, чем она. Просто я не люблю, когда люди врут и пытаются представить из себя большее, чем являются. Поэтому, когда встретил ее с месяцок спустя, и парой фраз затащил в кинотеатр, где она снова распробовала пломбир по 25 копеек, укоризненно сказал ей:

– Вот же ты лживая сучка, конечно же, ты трахалась в школе…

– И за пирожок, и за так, – сказал я.

И даже перечислил фамилии тех, кто ее трахал. Я так понимаю, это была малая часть списка. И что вы думаете. Шлюха нет, чтобы смутиться, она была польщена!

– Милый, – сказала она, – ты ко мне неравнодушен…

– Я неравнодушен к твоему отсосу, – сказал я.

И это было правдой. Ведь секс, как оно обычно бывает при таком избытке веса, качественным никогда не бывает. Ты элементарно не можешь пробиться туда как следует, развести ляжки, как надо, поставить раком, посадить сверху… Она быстро устает, и единственная поза, в которой ты долго можешь трахать толстую женщину – это лечь сверху. Но в таком случае ты чувствуешь себя каким-то блядь судном на воздушной подушке, и эта подушка – ее распластанный под тобой живот. Зато минет… Что может быть лучше, чем сесть поудобнее, откинуться, и перебирать волосы полной женщины одной рукой, другой поглаживая и пощупывая ее невероятные сиськи, пока она трудится над твоим совершенством. Худенькие в этом деле не так старательны, они знают – им есть чем брать и кроме этого. Для толстухи минет – последний шанс. Окончательный и решающий бой. Схватка двадцати панфиловцев с целой бригадой немецких «тигров». Отсоси как следует или он тебя бросит. Соси так, чтобы он твоего жира не замечал. Ложись под гусеницы. Бейся насмерть. И все такое. На мыслях об этом я и кончал. Причем даже с первого раза. Ну, когда на вечеринке для персонала она стала вести себя вызывающе вульгарно, а все хихикали и прятали глаза. Чтобы на следующий день перешептываться, когда несчастная протрезвевшая шлюха будет молча переживать свой позор. Ну, мне было наплевать. У меня к тому времени были проблемы с женой. А в такие моменты вам нужна другая женщина. Другая женщина – отличный способ разобраться со своей. Маленький такой тренировочный полигон для учений и обкатки новых приемов в промежутках настоящей войны. Тренировочная крепость Суворова перед штурмом Измаила. Итак, мне нужна была хоть какая-то женщина. Эта вроде была готова. Я пригласил ее на танец. Мы кружились минуты три.

– А давай потрахаемся, – сказала она.

– Запросто, – сказал я.

Взял ее под руку и под понимающими взглядами коллег увел по дорожке от этого ресторана в центре парка куда-то в темноту. Там прижал к стене – позже оказалось что это детский замок, – и стал лапать.

– Без гандона не дам, – сказала она.

– Боже, как грубо, – стало неприятно мне.

– Да ладно, – сказала она и захихикала.

Я потыкался наугад ей в сырые ляжки, но она была настроена решительно. А презервативов с собой не было. Что же. Я надавил ей на плечи и она начала совершать первый из сотни минетов, которыми меня ублажала. Но я – то об этом не знал, и думал, как бы ее все-таки трахнуть: все-таки сбитый самолет не засчитывается, если дотянул до своего аэродрома. Нужно было пункты хотя бы обязательной программы. Пока я думал, она оторвалась от меня и робко сказала:

– У меня в сумочке есть…

Ага, шлюха, подумал я, и, конечно, взял то, что она мне протянула. Ну, и трахнул ее. Это-то и было ошибкой, потому что трахать ее было удовольствием сомнительным. Так что я стянул резинку, и велел ей продолжать, как в начале. Так мы и закончили. Это было невероятно. Я так и застыл, вцепившись в ее большущую грудь, и покачиваясь – как деревцо под ночным ветерком парка, – и стоял так долго. Мне показалось, вечность. На самом деле прошло, наверное, минут пять, не больше. Потом она оторвалась от меня, старательно вылизала все, что должна была, и, одернув юбку, села на скамейку. Я глядел на нее и видел, как шлюха буквально на моих глазах превращается в Трезвеющую Шлюху. Как оно и водится, начались сожаления, угрызения, и тому подобная ерунда. Приличная женщина никогда не позволит себе усомниться – при тебе и на словах, – в том, что правильно сделала, перепихнувшись с тобой. Она это если и делает, то в одиночестве. Шлюха же устраивает Представление.

Шлюхи вообще сплошь и рядом, едва вынув из себя член, начинают громко рефлексировать на эту тему.

– Падшая я падшая, – горько причитала она.

Я сделал какое-то движение – кажется, просто переступил с ноги на ногу. Это вызвало очередную бурю.

– Что, уже НАДОЕЛА? – спросила она.

– Получил свое и хочешь поскорее УЙТИ?! – спросила она с надрывом

– Да успокойся ты, – сказал я.

Ветерок, покачивавший деревца и пару минут назад меня, прогнал тучу, и я увидел в свете Луны ее глаза. Совершенно безумные. Шлюха явно намеревалась получить все сразу, и назревала истерика. Я велел ей заткнуться, взять меня под руку и вернуться к столам. Мы так и сделали. Малость протрезвев от желания трахаться, я поразился тому, насколько близко от ресторана мы все это проделали. По пути обратно я думал, что связываться с этой психованной шлюхой больше нельзя.

На следующий день, конечно, она уже обрабатывала меня под столом.

ххх

Со временем я привык. В конце концов, нет ничего сложного в том, чтобы назвать киской или малышкой – тем более, никто не слышит, – женщину, которая оказывает вам ТАКИЕ услуги. Снежана работала профессионально, делала все, о чем я попрошу в любое удобное для меня время. Я успокоился, стал вальяжным, и и начал вести себя с женой с твердой уверенностью взрослого мужчины. Это и ее успокоило, и она сдала обороты. Снежана, конечно, иногда хотела кое-чего еще, например, чтобы я поласкал ее ТАМ – но когда я, недоуменно вздернув брови, задвинул ей Туда, смущенно пояснила, что имела в виду совсем другое. Ну, я посмеялся. Черт. Чтобы я отлизывал какой-то там шлюхе? Я только смеялся, и приглашал ее зайти к себе в отдел, когда все уходили в обеденный перерыв. Она заявлялась в нарядной юбчонке до колена, а чаще в джинсах, в какой-нибудь кофте, умело скрывавшей лишний вес, я закрывал дверь, она становилась на колени, я откидывался, она наклонялась. Однажды она сказала мне:

– Я тут прочитала кое о чем…

– Не собираюсь я тебе отлизывать, шлюха клятая, – перебил ее я, потому что уже знал, что она с ума сходит, когда ее так называешь.

– Да нет, – сказала она, – я о минете.

– О, – сразу заинтересовался я. – Тогда валяй.

– Ну, метод новый, называется «огненный хлопок», – сказала она.

– Всю ночь на банане тренировалась, – сказала она.

– А ну-ка, – сказал я.

И она совершила, стоя передо мной на коленях, этот самый огненный хлопок. Так сказать, хлопнула и отожгла. Но это я так, ерничаю. Тогда же я сидел, не шевелясь, словно вспугнуть кого-то боялся, потому что это было чем-то феерическим. Невероятно огненным. А уж когда эта искусница затушила пожар, набрав в рот холодной воды… Я спускал минуты три, не меньше. Она явно обладала способностями экстрасенса. Только вместо воды эта сумасшедшая толстая шлюха с языком вместо лозы находила в вас новые и новые запасы семени. Однажды она пригласила меня домой.

– Прямо вот так домой?! – сказал я, а она лишь смущенно хихикнула.

Я и понятия не имел, какой у нее дом. Но, конечно, пришел. Пришлось даже немного потрахаться – в квартире были мы одни, и нельзя было списать свое нежелание на нее лезть опасностью быть застигнутыми врасплох – а не только наслаждаться минетом. Я, признаюсь, даже оробел слегка, когда, отпросившись с работы, вроде как на больничный, завалился к ней домой.

– Какие большие у тебя комнаты, – сказал я смущенно, зайдя в дом, и глядя на хорошо обставленную квартиру.

– Ты что блядь, рабочий из ЖЭКа? – спросила она.

Мы посидели немного на кухне, пощелкали орешки с незаинтересованным видом. Кроме белого махрового халата и трусов на ней ничего не было.

– Пошли в спальню, – сказала она.

И поволокла меня трахаться. Что же. Я был лишь благодарен ей за то, что она избавила меня от ненужных и смущавших нас пауз. Я потрахал ее немного стоя, чуть-чуть на полу, и оставшееся время мы барахтались в огромной кровати. После того, как мы похерили и это табу, она стала звать меня потрахаться у себя дома все чаще. У меня причин отказываться не было, так что я приходил.

Пока с удивлением не понял, что захожу к ней года два.

ххх

Потом она начала худеть. Поначалу это даже заводило. Тем более, что когда у тебя лишних – двадцать кило, то сброшенные три-четыре ничего не меняют в повадках. Это только в концлагерях у людей характер менялся, уж слишком резво они там худели. Моей пышке ничего такого не грозило. Она просто сбросила сначала чуть-чуть в поясе, потом чуть в животе, затем стало заметно, что худеют руки.

– Меньше жрешь? – спросил я ее.

– Ты такой неласковый… – говорила она.

И просила назвать себя зайкой. Я не соглашался, потому что последние год-полтора узнал о ней много нового. Ну, никак она не была зайкой, эта моя толстая шлюха. Да и толстой переставала быть. А это повышало в ней самооценку. По мере того, как она стройнела, она привлекала мужчин не только минетом – о котором я, конечно же, на работе всем растрындел, – но и просто привлекала. А уж когда она сбросила десять кило, то возле нее стали виться мужчины. До тех пор, пока она не показывала им свое вульгарное нутро, у нее были шансы даже захомутать кое-кого из этих мужчин, думал я с тревогой. Так что я начал сбивать ей самооценку.

– Ты вульгарная шлюха, – говорил я, с удовольствием наблюдая, как ее глаза переполняются тревогой.

– Что толку с твоих сброшенных килограммов, если на тебе еще столько же, – говорил я.

– Скажи спасибо, что я тебя потрахиваю, – говорил я.

Безусловно, это застревало в ней, как занозы. Но, как и занозы, вызывало защитную реакцию организма. Протест вскипал в ней гнойными язвами. Она собрала волю в кулак, сбросила ЕЩЕ десять килограммов, и оказалась вполне ликвидна. Пошла на курсы стилистов, и начала носить короткие юбки. Я вознегодовал. Всем – а в курсе нашего так называемого романа был уже весь офис, и давно, – казалось, что я ревную. Но я-то знал, что не испытываю к ней ровным счетом НИЧЕГО. Но убедить в этом остальных – особенно после того, как она начала спать с мужиками направо и налево, – мне оказалось трудно. Я был в ярости. Мне было плевать кто и как ей присунет, с кем она будет жить, мне было начхать на нее. В конце концов я был женатым человеком! Пусть хоть к дьяволу убирается. Но я хотел получать СВОЁ. Я хотел, чтобы она отсасывала мне в любой момент. Когда я того пожелаю. Минет. Вот и все, чего я хотел от этой паскуды. Она же, осознав, наконец, мою слабость, начала пользоваться ею – увиливать, раздражать, распалять. Затем она уволилась – нашла себе недурную работу, – и мы стали встречаться у нее дома еще реже.

А потом она нагло заявила, что бросает меня.

Даже не заявила. Просто перестала брать трубку. А уж когда я – на сто двадцать какой-то там раз – дозвонился, изволила сообщить это. Вот шлюха тупая. Как ты можешь говорит это, идиотка, если у нас с тобой ничего не было, хотел спросить ее. Как можно бросить, если вы не были вместе? Но уже три дня спустя звонил ей, чтобы спросить, не желает ли она мне отсосать? Она промолчала и повесила трубку. Я устроил новый сеанс телефонного террора. Писал ей смс-ски и все такое. Она, наконец, соизволила со мной поговорить. Я был уязвлен, признаю. Она посмеялась, сказала, что у нее сейчас есть наконец Мужчина, который ее, наконец, Трахает, и посоветовала мне не тратить себя и свое время. Мы обсудили еще кое что.

– Секс у нас всегда был говенный, – сказала она.

– Само собой, – сказал я.

– Ты же толстая, – нанес я ответный удар.

– Как он мог быть хорошим? – спросил я.

Но ее это не очень смутило. Так всегда, если ты успеваешь первым соскочить. Стоило бы мне позвонить ей за час до того, как она позвонила мне, и сказать, что это я решил прекратить, и это ОНА бы чувствовала себя проигравшей. Но характера соскочить у меня не было, уж больно сладко она сосала.

– Ну так и чего ты ко мне ПРИЦЕПИЛСЯ? – спросила она самодовольно.

– Из-за минета, – честно ответил я.

Она посмеялась, но я видел, что слегка уязвил ее. И только-то, говорил весь ее тон. Она, бедняжка думала, что я нарочно. А я просто честно ответил ей, чего хочу от нее. Увы, оказалось, что больше мне этого не обломится. По крайней мере, она в этом меня заверила.

– Отвали от меня, – сказала она.

– НИКОГДА больше я не отсосу тебе, – сказала она.

Я не поверил, а зря, потому что она была права.

Но я всегда был оптимистом.

ххх

Еще четыре года спустя до меня дошли слухи о том, что у Снежаны проблемы.

Это оказалось правдой. Я нашел бедняжку на четвертом этаже больницы, где орут от боли женщины, которых привозят из сел в Кишинев «скорые» с диагнозом – рак на последней стадии. Это было тем более отвратительно, что у Снежаны все было вовсе не так запущено. Девушка городская, она вовремя заметила что-то неладно. Так что врачи ее обнадеживали. Пятьдесят шансов было за нее, пятьдесят против. Половинка на серединку. Ни шатко, ни валко. Она лежала в кровати осунувшаяся, стройная, и улыбнулась мне, несмотря на свои синяки под глазами.

– Привет, «огненный хлопок», – сказал я, и она посмеялась.

Я посидел немного и с каждой минутой глядя на нее, все отчетливее понимал, что врачи будут оптимистами похлеще меня. Снежана, очевидно, думала, что я пришел попрощаться и позлорадствовать. Само собой, мысль о том, что я пришел ее поддержать, ей и в голову не приходила. И правильно. Но я пришел НЕ ТОЛЬКО позлорадствовать и попрощаться. У меня было дело. Когда я перешел к нему, глаза у нее расширились. Само собой, она не согласилась. Не знаю даже, на что я рассчитывал.

– Какая же ты… мразь и скотина, – сказала она.

– Ладно, – сказал я.

Ну, а что здесь такого, в самом-то деле? Я всего лишь предложил. Глаза у нее потемнели, и она сказала мне:

– Проваливай.

– Что, вообще нет? – спросил я.

– Уходи, – сказала она.

– Вот шлюшка, – сказал я с сожалением.

– Уебывай, – устало сказала она.

– Ну, – сказал я, – а если сначала я тебе?

– ПРОВАЛИВАЙ, – сказала она.

Я кивнул, развел руками и встал. С сожалением глянул на пакетик с бананами, соком и кефиром – получается, даром потратился, – и перевел взгляд на нее. Видимо, в глазах моих было что-то вроде надежды, так что она разозлилась еще больше. Мне было плевать. Можно быть каким угодно говном, но этого никто не запомнит. Все в конце концов умирают, и с их смертью распадаются в прах воспоминания о том, как гадко ты себя вел. Главное, всех пережить. Так что я был спокоен. Нет, так нет. Потом подумал, да что, в конце концов, это меняет? И забрал свой кулечек с кефиром и бананами. Она лишь зло усмехнулась.

Я пошел к двери. Уже стоя в них, сказал:

– Пока, киска.

Она ничего не ответила. Она явно берегла силы, чтобы бороться и выжить.

Я пожал плечами вышел в холодный темный коридор, а потом на улицу. Там летал тополиный пух. Я согрелся на солнце, и решил пройтись пару остановок. Дороги перекрыли перед ремонтом, так что можно было идти по проезжей части. Я шел, и постепенно все это вылетало у меня из головы. Спустя две остановки у видел афишу на столбе и остановился с интересом ее прочитать. В город приезжал старый состав «Браво». А в соседнем отделе, вспомнил я, появилась новенькая, крепенькая «разведенка» лет сорока. На афише было написано, что билеты стоят 25 долларов.

Я начал стоить планы.

 

ЗОВИ ЕГО БЕМБИК

Первые признаки того, что она наставляет мне рога, были похожи на легкий ветерок и легкие капельки, не предвещающие ничего, кроме летнего дождичка. Такие, знаете, после которых в течение получаса небо темнеет, в воздух взмывают фонтаны пыли, а потом наступает Апокалипсис и молнии трахают все вокруг. Только высунись. Трах-трах. А на следующий день сотрудники муниципалитета – те, кто не погиб в борьбе со стихией, – подсчитывают ущерб и оплакивают героев, павших смертью храбрых.

Короче говоря, я видел, что она недовольна мной, но не предполагал, что дело может зайти так далеко.

Ведь Инга была отличной женой, прекрасно готовила, и была, в общем, терпимым вариантом спутницы жизни. Несмотря даже на то, что раз в месяц заставляла меня ходить в гости к ее папочке. Состоятельному бизнесмену, который жил в собственном домище в пять этажей – об этом даже в местных газетах писали репортажи – с бассейном, водными горками и крокодилом. Что удивительно, в доме жила его жена. Что еще удивительнее, это была та самая женщина, на которой он женился лет сорок назад, которую трахал, и которая родила ему дочь. Ага, Ингу. Которая, в свою очередь, выросла, пошла учиться на художницу, и влюбилась в своего сокурсника. Ага, меня. Ну, а я, побывав в гостях телки, которая в меня влюбилась, понял, что лучшее, что я могу сделать – это жениться на ней. Что мы и проделали.

– Думаешь, я не понимаю причину твоего острого желания повести мою малышку под венец? – спросил меня папа, как я немедленно стал называть этого мудака.

– Желания жить на мои деньги, и ни хера не делать? – спросил он, обняв меня покрепче.

– Уверяю вас, я ЛЮБЛЮ вашу дочь, – сказал я ему, причем очень искренне.

Он поглядел на меня недоверчиво, и пошел поздравлять Ингу. С ней, конечно, все было вовсе не так просто, как я говорил ее папаше. То есть, она мне, конечно, нравилась. Ей было двадцать лет, у нее была гладкая на ощупь кожа, веснушки – а меня, знаете, это всегда заводило, – сиськи что надо, и трахалась она с удовольствием. Не знаю, любил ли я ее, но то, о чем я сказал – вполне достаточно для того, чтобы жениться в двадцать лет. Тем более, если ваша избранница – дочь богатейшего чувака в городе. Само собой, я сделал ей предложение, и мы поженились. И ее чертов папаша, делая вид, что обнимает меня, шептал мне на ухо всякие гадости и то, как он мне яйца оторвет, если я посмею обидеть его дочурку и не буду работать, чтобы содержать ее как надо.

– Вы просто ревнуете, папа, – сказал я, глядя на зал самого роскошного ресторана города, снятый на его, конечно, деньги.

– Не называй меня папой, – говорил он, напряженно улыбаясь.

– Ладно, папа, – говорил я, – я не стану называть вас папой больше.

– Идиот, – говорил он, – думаешь ты подцепил дочку богатых родителей, так ты самого бога за яйца поймал?

– В принципе, да, – говорил я.

– Ну, ты хотя бы художник великий? – спрашивал он с усмешкой. – Великий и непризнанный, блядь, гений?

– Боюсь, я ошибся с выбором профессии, – сказал я горько, – и все еще не нашел себя.

– Так что я пока посижу дома, – сказал я.

Он от злости чуть фаршированной рыбой – да, конечно они были евреи, а вы, что, думали, что где-то в мире есть богатейший человек в городе, который не еврей? – не подавился. Так что пришлось мне похлопать его по спине. Все умилялись.

А я улыбался Инге и мял под столом ее задницу.

Она улыбалась мне, и норовила потрепать меня по ширинке.

Ну, знаете, как бывает это в двадцать лет. Я обнял ее покрепче и покраснел на предложение тамады вспомнить, как мы познакомились. Инга глянула на меня и тоже покраснела. К нам в общежитие пришел парень с третьего курса и спросил, кто хочет трахнуть второкурсницу, которая напилась у них на вечеринке и жаждет мужика, но трахаться не по любви отказывается, а с ними со всеми она уже давно перетрахалась, так что ей явно нужно что-то новенькое. Вызвался я. Мужика хотела Инга. Случилось все это с месяц назад.

– Не могу поверить, – сказала Инга, – что мы так быстро нашли друг друга.

– Любимая, – сказал я, – нас вела друг к другу любовь. Боюсь только, твой папа меня не очень привечает.

– Папа меня любит и переживает, – сказала она.

– Я понимаю, – сказал я.

– Люби меня и все будет оки-поки, – сказала она.

– Что? – спросил я.

– Давай потанцуем, – сказала она.

Но мы не успели, потому что к нам подошла мать Инги, привлекательная еще блондинка. И танцевать мне пришлось с ней. А Ингу закружил в танце ее любимый папашка. Я уже начал переживать, не трахаются ли они.

– Вы, очевидно, слегка напуганы напором моего мужа, – сказала добрая женщина.

– Ну, что вы, – сказал я. – Он очень мил.

– Это действительно так, – сказала она и я впервые задумался, что же есть в этом уроде, раз такая бабенка до сих пор живет с ним.

– Жизнь – лучший учитель, – сказала она. – Так что со временем вы сами все поймете.

– Что вы имеете в виду? – спросил я.

– Только то, что сказала, – сказала она.

– Мне бы хотелось сказать вам только, – добавила она, – что Инга у нас девушка с характером…

– И что вы этого, боюсь, не разглядели, – сказал она, глядя мне в глаза.

Я подумал о том, что мамаша и дочурка не в ладах.

Это подавало надежды.

ххх

Как я уже говорил, отец моей Инги жил с одной женщиной в законном браке много лет. Это удивляло. Сами понимаете, мужик, которому стукнуло сорок и который заработал бабла, всегда хочет пошалить. Но только не этот. Супруга его, мамаша Инги, была дородная стройная женщина. Мне казалось, что в ее присутствии папА как-то блекнет и утихает. Инга уверяла мне, что это только иллюзия, и что, мол, всеми делами в их семье заправлял папаша. Ладно. Мне в любом случае было все равно. Ее родители купили нам квартиру в центре города, куда мы и переехали – я из общежития, где сражался с тараканами за кусок позавчерашнего хлеба, а Инга – из отцовского дворца.

Я забрал документы из института искусств, объяснив это тем, что намерен попробовать себя в литературе. Послал документы в Литературный институт и даже поступил на заочное. Но через полгода мне надоело, и я решил попробовать себя в музыке. Купил барабаны, и стучал по ним, пока Инга ходила учиться. Иногда готовил что-то поесть. Когда Инга возвращалась домой, прижимал ее к стенке в коридоре и раздевал. Ну, а потом трахал. Так хорошо и часто, что она даже прощала мне то, что я, по ее словам «маялся дурью». Но так продолжалось до тех пор, пока она не получила диплом, и не начала работать. А я все еще искал себя. Ну, или, если честно, просто отдыхал от бедности. Вот тогда-то на горизонте и появились первые серые пятнышки, грозившие в будущем вырасти в смерч.

Инга начала опаздывать после работы.

Во время наших ритуальных походов к ее родителям она не защищала меня, как прежде, от своего отца, а слушала его обличительные речи про «некоторых бездельников» с некоторым, как мне показалось, удовольствием. Стала рассеянной. Не всегда отвечала на звонки.

Я глянул в интернет – в котором сутками сидел, пока ее не было дома, – и набрал «признаки измены» в поисковой системе. Все совпадало с поведением Инги! Это тревожило. Не то, чтобы я был в нее ужасно влюблен – сами понимаете, когда вы вместе уже лет пять и сошлись только на теме ебли, это совсем не то, что в начале – но это грозило моему безбедному существованию. Никчемному существованию, как говорил ее отец. Хотя мне оно казалось вполне нормальным. В конце концов, человек создан не для того, чтобы сидеть в сраном офисе десять часов в день. Ну, или копать землю эти десять часов…

Короче, человек не создан работать.

И если есть возможность этого не делать, то почему бы ему – владельцу огромного состояния – не помочь своей дочери и ее мужу вести нормальный блядь образ жизни. А он вместо этого озлобился и настраивал свою дочь против меня. И его дочь, кажется, трахалась с кем-то еще.

Оставалось выяснить, с кем.

Я вглядывался в лица наших общих знакомых, тайком следил за ее бывшими парнями – это была работенка ого-го, ведь парней у нее было предостаточно, – подозревал коллег по работе в этом блядь проектном институте, где она рисовала всякие портики и колонады. Я подозревал всех мужчин города.

Но действительность превзошла все мои ожидания.

ххх

Однажды я собрался за город с приятелями по институту. Вернее, по первому курсу – такими же пиздоболами как я, которых повыгоняли за несданные экзамены и проваленные дипломы. Я, кстати, среди них был единственный, кто ушел из института сам. Можно сказать, был сливками нашего общества. И мы договорились поехать за город, на озеро – пивка попить, половить рыбы. Тем более, что никаких других занятий у этих уродов не было: большинство из них сидели без работы. Как и я. Только среди них никто, кроме меня, не был женат на богатой телке.

Я сказал супруге, что на выходных уеду.

Инга отнеслась к этому на удивление спокойно, и я подумал, что дело явно нечисто. И решил неожиданно вернуться домой спустя час после того, как уйду.

Ну, и, конечно, ОН был там. В ее постели. Так что, когда я ворвался в квартиру, расшвыривая все на своем пути, Инга только и успела, что сесть. И прикрыла сиськи покрывалом. А другой конец набросила на него. Блядь такая!

– Немедленно выйти из комнаты, мне надо одеться, – сказала она.

– Сними одеяло, – сказал я, сжимая в руке альпеншток, который купил, когда собирался стать троцкистом, поехать в Штаты, и убить Буша-младшего.

– Не устраивай сцен, – сказала она.

– Сними это гребанное покрывало, – сказал я.

– Ладно, знакомьтесь, – сказала она, и сдернула одеяло.

– Зови его Бембик, – сказала она.

– Что?! – спросил я.

– Бембик, – сказала она.

Передо мной на кровати сидел енот. От неожиданности я едва не упал. Пришлось присесть.

– Блядь, да это же ЕНОТ, – сказал я.

– Это не просто енот, – сказала она.

– Это енот-крабоед, взгляни на его пальцы, видишь, какие они тонки и чуткие? Он опускает лапки в воду, достает из-под камней крабов, и разделывает их пальчиками, – сказала Инга с любовью.

– Гребанный енот, – ошарашенно сказал я.

– ЕНОТ-КРАБОЕД, – сказала она.

– О боже, – сказал я.

– Зови его Бембик, – сказала Инга.

Я смотрел то на нее, то на этого енота хренового. Существо со средних размеров собаку с полосатой окраской, сидело на МОЕЙ кровати, возле МОЕЙ жены, и дружелюбно меня обнюхивало.

– Ты трахаешьсяя с енотом. – сказал я тупо.

– Ну, не совсем так, – сказала она.

– А КАК?! – спросил я.

– Ты что, хочешь, чтобы я тебе ПОКАЗАЛА? – спросила она.

– Да уж будь бля добра, – попросил я.

– Ладно, – сказала она.

Я думал, было, сказать, что передумал, но было уже поздно. Она мне показала. Выглядело это довольно просто: она брала маленького пластмассового краба, которого этот дурень принимал за живого, совала в себя, а он, енот, потом этого краба оттуда ДОСТАВАЛ, Своими ловкими чуткими пальцами. Так долго, что Инга, извиваясь, стала постанывать.

– А ну блядь прекратите ОБА! – сказал я.

– Я же все-таки здесь, – сказал я.

– А? Что? Да?! Прости, – сказала она, и оттолкнула лапу енота.

– Блядь, ну и что мне с вами теперь делать? – спросил я.

– Что. Мне. Теперь. Делать. – спросил я.

Она сказала:

– Зови его Бембик.

ххх

– Объясни мне, почему ты это сделала?! – спросил я Ингу, когда Бембик был водворен в своею корзину. – Я что, мало тебя трахал, да? Мало я тебя ЕБАЛ, что ли?!

– Тут дело не в сексе, – сказала она.

– У вас что, ЧУВСТВА? – спросил я.

– Ну, можно сказать и так, – сказала она и всхлипнула, – понимаешь, когда я увидела его в зоопарке, он была таким… неухоженным. Маленьким. Я подумала, вот сидит маленькое существо в клетке, тянет свои ручки к людям, а они, жестокие, идут мимо…

– Что ты делала в зоопарке? – спросил я. – Трахалась с конем?

– Рисовала пруд, – сказала она.

– Я же не забросила живопись, как некоторые, – сказала она.

– Ладно, – сказал я, – у вас блядь чувства…

– Ну, – продолжила она, – я и подошла к еноту этому поближе, а потом вдруг вижу, он глядит не просто в мою сторону, а именно мне в глаза и я подумала, како…

– Блядь, – сказал я, – что ты меня щиплешь за яйца? Я тебя еще не простил, подстилка гринписовская.

– Я? Тебя?! – спросила она. – Ты что придумываешь?

– А кто еще? – спросил я.

– Ой, – сказала она, глянув вниз, – это же Бембик.

И правда. Засранец Бембик, выбравшись из корзины, сидел у моих ног, и, глядя в сторону – это у них манера такая, как у карманников, – пояснила Инга, – пощипывал мои яйца. Воображал, видимо, что я камень, покрытый мхом, а подо мной есть какое-то питание. Бембик все время хочет жрать, пояснила Инга. Я прогнал его альпенштоком, и мы продолжили выяснять отношения.

– Значит, – горько сказал я, – ты пялишься с енотом…

– Выражайся приличнее, – возмутилась она, – тем более, что это и сексом-то назвать очень трудно.

– А как это назвать? – спросил я.

– Это можно обозначить, как петтинг, – сказала она.

– Ну, еще и как фистинг, – добавила она, подумав.

– Ах ты пизда! – сказал я.

– Я плохо тебя ебал?! – спросил я.

– Нет, – сказала она, – и даже часто, но…

– Но тебе не хватает ЧУТКОСТИ, – сказала она.

– Как у енота?! – спросил я.

– Как у енота-КРАБОЕДА! – сказала она.

– Ах ты пизда!!! – сказал я.

– Ты повторяешься! – сказала она.

И была права.

Я и правда повторялся.

ххх

После этого моя женушка перешла в наступление.

Я был извещен о том, что трахаю ее недостаточно Чутко и слишком Грубо.

Все это время енот Бембик, сводя меня с ума, шарился по нашей квартире, и чесал свои енотские яйца о нашу мебель.

Еще, сказала мне Инга, ее стало раздражать мое нежелание искать себе работу и то, что я живу на деньги, которые выделяет ее папаша.

На этой ноте енот Бембик подошел к холодильнику, открыл его (!) и стал вытаскивать оттуда, – как раз из моего любимого фруктового отсека, – бананы.

Наконец, добавила Инга, она не намерена терпеть меня дальше, если я буду так груб с ней и вербально…

– А, что блядь?! – спросил я.

– В смысле, матерись поменьше! – сказала она.

– Ясно, – сказал я. – То есть, я застал свою жену трахающейся с ено…

– Это ПЕТТИНГ! – сказала она.

– Ладно, – сказал я, – я застаю свою жену, которую трахает во время петтинга какой-то енот-крабоед, а после всего этого, по итогам матча, проигравшим во всем остаюсь я же!

– Ну, почему же, – сказала она. – У тебя ведь есть я.

– Почему тебе не приходит в голову мысль, – спросил я, – что я сейчас зарублю твоего енота, а потом тебя?

– Тебя посадят, – сказала она, – если раньше мой папа тебе яйца не отрежет.

– Я вас сварю, – сказал я, – пока мясо блядь в желе не превратится, а кости сожгу. Что на это скажешь? А твоему папаше скажу, что ты сбежала от меня в Гоа. С каким-то пидором из племени индийцев-крабоедов. Что будет не так уж далеко от истины, не так ли?

– Да, это ты можешь сделать, – сказала она.

– Я не вижу испуга в твоих глазах, енотная ты подстилка, – сказал я горько.

– Ну, а на что ты будешь жить? – спросила она. – Неужели ты думаешь, что мой папаша станет тебя содержать?

– Ты права, сука ты этакая, – сказал я.

– Ну, и что мне остается делать? – спросил я, ужасно жалея себя.

– Веди себя хорошо, – сказала Инга, и тут я вспомнил слова ее мамаши про характер дочки, – и будешь жить по-прежнему, ни хрена не делая…

– Веди себя хорошо, – сказала она, – и мы с Бембиком тебя не обидим.

– ЧТО?! – спросил я.

Вместо ответа она откинула одеяло, сунула в себя крабика, и Бембик молнией шмыганул на кровать. Они начали забавляться. Я попробовал взглянуть на ситуацию не предвзято. Супруга у меня была ничего. Двадцать пять лет. Сиськи. Жопа. Ляжки. Лежит, раскинувшись. Мокрая, блестит. Этот… крабоед ее заводит…

– А-а-а, о, а, – сказала Инга.

– Я сейчас кончу, Бембик, ты такой НЕЖНЫЙ, – сказала она.

– Хр-р-р-р, – сказал Бембик разочарованно, потому что крабик был пластмассовый.

– О, – разочарованно сказала она, – ты поспешил, Бембик.

После чего приподнялась на локтях, и глянула заинтересованно на меня.

– Присоединяйся, милый, – сказала она.

– Заверши то, что начал Бембик, – сказала она.

– Второем мы настоящая Команда, – сказала она.

– Ну, скорей же, – призвала она.

Я подумал, отложил альпеншток, и разделся. Инга, улыбнувшись, раскрыла мне объятия. В коленях у нас путался енот. Я мягко отодвинул его в сторону и сказал.

– Подвинься… Бембик.

 

CПАСИТЕЛЬ, КОТОРЫЙ ТРАХАЛСЯ

Он лежал на прилавке. И был почти не виден из-за креста. Масса, в этом все дело. Когда я был худым заморышем, меня тоже мало кто видел. Можно сказать, моя тень меня заслоняла. И только когда я потолстел, меня стали замечать, уважать и бояться. Этому заморышу, на кресте, ничего подобного не светило. Маленький, худенький, ребристый. Одним словом, Спаситель.

Я задумался об этом и едва не пропустил тот момент, когда он мне начал подмигивать. И если бы я не опустился лбом на прекрасно-ледяное стекло этой витрины, момент бы я пропустил. А если бы я вчера не напился так, что сегодня мне хотелось прижаться лбом к чему угодно, лишь бы холодному, я бы пропустил все на свете. Так что и этим чудесным приключением в своей жизни я обязан алкоголю.

Он мне подмигнул. И что-то сказал.

– Эй, ты что, разговариваешь? – удивился я.

Голова все равно болела. Так что ни хрена это было не чудо. Но маленький серебряный Христос на массивном крестике действительно хотел мне что-то сказать. Это было видно.

– Что?! Говори погромче, черт бы тебя побрал! Здесь же стекло! – шепнул я.

Он, видимо, понял и поднатужился.

– Мужик! Мужик, вытащи меня отсюда, черт бы тебя побрал! – различил я хриплый голос.

Было похоже, будто жужжала хриплая муха.

– Ты разговариваешь, – удивился я.

– Какого хрена ты этому удивляешься, если просил меня говорить погромче, – зашипел он.

На нас начали коситься продавщицы.

– Какого хрена я должен тебя вытаскивать?

– У тебя горе, мужик, большое горе. Как ты думаешь, мать твою, отчего у тебя большое горе?

– Какое горе?!

– Прекрати придуриваться, – заорал он так, что стекло тихонько задребезжало.

Я понял, что придуриваться бессмысленно: у меня действительно было горе, такое горе, что я никому о нем не рассказывал. Моя жизнь потеряла всякий смысл, вот в чем оно состояло, но как бы оно не было, это было мое персональное горе, и я не понимал, почему я должен вытаскивать из этого ювелирного магазина этого маленького говорящего Христа.

– Вытаскивай меня, давай! На то меня и носят, чтобы горя не было. Давай! – умолял он.

– Эй, послушайте, – в наш разговор вмешалась продавщица, – вы что, разговариваете?!

– Да, мать вашу, – у меня кружилась голова, – и это ли неудивительно?!

– Да плевать мне на все удивительное, – завизжала сучка, – разговаривай с чем и с кем хочешь, только убери свой жирный лоб от чистой витрины!

Я так и сделал.

ххх

– Мужик, а, мужик, – канючил Спаситель, висевший на моей шее на цепочке, – встань к солнышку, а?

Я заплатил за него и за цепочку двести леев, и до сих пор не понимал, зачем я это сделал. Мой Христос оказался нудной гадиной, и за час достал меня до самых печенок. Я купил мороженное и дал ему немного полежать в нем, выходил то на солнце (мужик, меня сбацали на этой сраной фабрике семь лет назад, ты что, не понимаешь, что я хочу солнца?!) , то в тень, подходил к киоскам, чтобы он мог полюбоваться обложками с голыми жопами, подходил к музыкальным магазинам, чтобы он мог насладиться последним альбомом «Роллингов»…

– Ты глянь, какая клевая жопа, а, мужик! – радостно заорал он и показал мне на нее пальчиком.

Жопа и в самом деле была клевая.

– Послушай, – спросил я, – как это у тебя получилось?

– Что? – враждебно глянул он на меня.

– Ну, этот фокус. С пальцем. Ты же распят. Или я пропустил что-то интересное?

– Мужик, – скривил он губы, – меня сделали семь лет назад. Отлили меня на этой сраной ювелирной фабрике. Семь лет назад. Не считая того, что распяли меня две тысячи два года семьдесят три дня назад. Интересно, ты бы не задолбался все это время ощущать по гвоздю в ладонях?

Я подумал, и решил, что он прав.

– Так ты можешь слезать оттуда?

– Как бы не так, – погрустнел он. – Как бы не так. Этот гребаный памперс, ну, который выдают за набедренную повязку, он держит меня намертво. Нет, кое-что я оттуда могу вытащить, ха-ха, но за талию я прикреплен намертво.

Наступил вечер. Я пошел к дому.

– Эй, – обеспокоено завертелся он на моей груди, – эй, ты куда?

– Домой. Спать.

– Ты что, не хряпнешь пива?

– Это меня губит, мужик.

– Да какой, на хрен, губит?! Хряпни пива, мужик. Две бутылочки. Тебе не повредит. Обещаю!

– Одну бутылку.

– Ну и ладненько.

Налив пива в бокал, я заметил, что он вылез из под майки и начал дышать испарением. Ну, и хрен с ним. У меня оказался беспокойный Христос.

Ложась спать, я подумал, что прикуплю себе другую цепочку. Эта была слишком коротка. Ночью она закрутилась вокруг шеи и давила. Мне трудно было дышать.

ххх

Утром я понял, что задыхаюсь. Тут до меня дошло. Блядь, я не верил себе, но, стараясь не шевелиться, приоткрыл глаз и глянул вниз. Так и есть! Этот пидар сидел перевернул крест, сел на него, и, упираясь своими микроскопическими ножками, перекручивал на моей шее цепочку.

– Ах ты сука!!! Сука ты этакая!!!! Да ты меня душишь, – заорал я.

Он моментально прикинулся обычным серебряным Христом на крестике. Серебряным, неодушевленным и неподвижным.

– Ах ты сука! Сука!!!

Я побежал в ванную и стал торопливо расстегивать цепочку. Как бы не так…. Я опустился на пол. Сердце колотилось. Только что я понял, как я попал. Меня трясло.

– Ладно, – сказал я, – успокаивая прежде всего себя, – ладно. Сейчас. Сейчас…..

Я заметался по квартире.

– А! Вот оно что!

Тут я поднял крестик к глазам и плюнул в его бесстыжую рожу.

– Глянь, глянь, сука! Видишь этот колпачок от градусника?! От детского градусника! Сидеть тебе там! И не делай вид, мразь, что ты не живой. Ты – живой, и душил меня утром. Меня! Который тебя вытащил из этого гребаного магазина!

Он все еще притворялся. Только когда я сунул его в колпачок, закрыл, и обмотал для верности бинтом, он заскулил и заскребся изнутри.

ххх

– Что это у тебя на груди? – спросила меня подружка, – ты же не носил крестиков.

– А это не крестик, – засмущался я. – Это гильза. Гильза от патрона, который вырезали из моего тела хирурги. Это меня четыре года назад ранило. В командировке.

– Ой, – прижалась она плотнее, – расскажи, а?!

– В следующий раз. Я не люблю вспоминать об этом. Я и на гильзу-то смотреть не люблю. Поэтому обмотал ее тряпкой.

– У тебя такая профессия…

– Да, – гордо сказал я, – да. Что надо. Кровь. Кровь и насилие. Игра со смертью. Я тореадор. Рано или поздно смерть, подкинет меня, как бык тореадора на полотнах Гойи, и подкинет на рога. Я знаю об этом. Но я все равно на арене…

– Милый…

Я уже расстегнул ей шорты, и теребил между ног. Мне было хорошо. Очень.

– Блядь!!!

– Что случилось?!

Маленький паршивец сумел раздвинуть половинки колпачка, чуть-чуть размотал тряпку, и выдернул из моей груди волос.

– Я сейчас.

– Все в порядке?

– Да. Просто рана вдруг разболелась.

– А где она у тебя?

Я продемонстрировал ей шрам на боку. Этот след от гвоздя, на который я напоролся в детстве, упав с велосипеда, неизменно меня выручал. Если бы я придумал единственную версию его появления, и не звиздел об этом каждый раз по-новому, я бы и сам поверил, что шрам – благородного происхождения.

– Ты чего, козел? – зашипел я на Христа в ванной.

Он выглядел вполне мирно.

– Мужик, я чего хочу сказать… Ты извини, я погорячился с утра. У меня характер скверный. Но ты сам пойми – отлили на этом ебаном ювелирном заводе, бросили в коробки с товаром, и пять лет я пылился там, понимаешь, пылился… Как тут не озлобиться, а, мужик?

Он начинал канючить.

– Ну и что?

– Мужик, я же понимаю, что ты сейчас делать будешь. Мужик, нет проблем!

– Ах, спасибо!

– Нет, нет, мужик, ты не нервничай, чего ты такой нервный. Делай что хочешь, только сними с меня этот колпачок херов.

– Да?!! И чтобы ты, сука, меня придушил?

– Мужик, ну я ж извинился. Ну, чего ты, мужик?!

Я выбросил за стиральную машинку колпачок и тряпку.

– Эге-гей, хе-хе, – закрутился мудак на своем кресте, – давай! Давай, мужик! Вдуй ей!

– Ты чего, – зашипел я, – чего орешь?! Заткнись! Не то…

– Ладно, ладно, – захныкал он, – я могила!

– Еще раз скажешь это «вдуй», замотаю в изоленту! Я люблю ее, понял?!

– Да ладно тебе, мужик! Что ты мне прогоняешь?! Ты же не меня трахать собираешься?

Он снова оказался прав. Я прекратил ему прогонять, и вышел в комнату.

ххх

– Ух, ух! Уу-у-у-у-у-у-ххххххххх!!!!

Это было ужасно. Каждый раз, когда я двигал вперед, мудилка на цепочке залетал ей между грудей. Каждый раз. Я отстранил назад корпус и попробовал еще раз. Так и есть. Крестик полетел вперед, как раз между грудей, и мудила с оглушительным для меня воплем залетел ей между грудей. Он ее туда трахал.

– В чем дело?

– Ты ничего не слышишь? – осторожно спросил я.

– Какой ты странный… Нет, ничего.

– Точно?

– Да нет же, боже мой! Давай, давай, продолжай! Давай!

Это было нечестно с его стороны. Но мы снова начали. Я, она, и Христос. Хрень!

Я изловчился и закусил цепочку зубами. Теперь он висел где-то между нами. Так было минут десять. Я вновь перестал себя контролировать, и мудак на кресте, едва не выпав из своего памперса, который набедренная повязка, сумел дотянуться до ее шеи и с наслаждением ее облизывал. Я мотнул головой, и он залетел мне на затылок. Тогда он заскулил и стал молотить меня кулачками в затылок. Но я стерпел, и двигался аккуратно и медленно. Очень медленно. На меня можно было ведро воды поставить, и я ни капли не пролил. Нельзя было, чтобы крестик упал с затылка, повис на цепочке и этот мудак снова начал мне мешать. Как он ни старался, но так и остался на затылке до самого конца.

– Все в порядке?

– Да. Ты сегодня какой-то странный.

– Понимаешь…

– Но мне понравилось. Ты двигался… так… необычно….

– Да. Понимаешь…

– Мне понравилось. Ты вообще меняешься.

– Да. Пони…

– Такой нежный…

– Пони…

– М-м-м-милый…

Я лег на нее, и крестик как раз попал между грудей. Но было все равно. Уже. Он сказал:

– Уу-у-ух!!!!

ххх

– Слушай, Иисус, – я был необыкновенно задумчив. – Мужик, ты почернел.

– Думаешь, я сам не вижу?! Ты же потеешь, мудак, потеешь, как самый распоследний негр!

– Откуда ты знаешь, как потеют негры?

– Да насрать мне, как они потеют! Хорошо, ты потеешь как вонючий козел! И от пота я почернел!

Мы разговаривали в ванной. Он действительно почернел.

– Ну, и что с тобой делать?

– Не знаю! Но что-нибудь сделай! Мне не улыбается быть черным, так, будто я черножопый какой-то! Почисть меня!

– Мужик, я не смогу тебя почистить на цепочке, ты что, не понимаешь?! Она же короткая! Надо снять!

– Ты меня наебешь, – жалобно захныкал Христос, – как пить дать, наебешь…

– Не наебу. Вот тебе крест, не наебу!

– Да пошел ты в жопу со свои крестом, понял?! – заорал обитатель креста.

– Не психуй, мужик. Не наебу. Даю слово.

– Да?

– Я же не похотливый серебряный козел, который ноет все время, постоянно. У меня есть слово, и я умею его держать. Мужик, я же католик, ты что, не знал? Мужик, я католик. Если я тебя наебу, меня всю жизнь будет мучить комплекс вины! Я католик, мужик. Доверься мне.

– Да?

Он, похоже, понял, что я действительно мягкотелый чудак, парадоксальный до того, что принципиально не бывает жестоким в жестоком мире.

– Да. Я католик. Ты мой Бог. Я не наебу тебя.

– Не наебешь?

– Не наебу.

– Точно не наебешь?

– Точно не наебу.

– Даешь слово?

– Да.

– Даешь слово, что не наебешь?

– Даю слово, что не наебу.

– Ладно, – он боялся, – последний раз и все.

– Не наебу. Я тебя не наебу. Даю слово.

Конечно, я его наебал.

ххх

В ломбарде крестик с цепочкой приняли за тридцать леев. Сказали, что это из-за воска, который капнул аккурат на голову Спасителя. Это меня не смущало. Я сам капнул воска на его башку, чтобы он не трепался. Но им об этом не сказал. Я был рад.

Я вышел на улицу и увидел бар «Зодиак». Я зашел туда и пил до вечера. Часам к одиннадцати перебрался на улицу. Там я встретил подружку. В свете фонаря на ее шее блеснула цепочка. Я подошел к ней и внимательно прощупал эту цепочку. К счастью, на ней ничего не было. С меня было достаточно одного Спасителя в жизни.

 

КРАСИВЫЙ КАК БАНДЕРАС

Где-то во мне всегда прятался Бандерас.

Красивый такой двухметровый чувак, который женился на Мелани Гриффит. Она еще работала – не скажешь же «играла» – в рекламе чулок. Ложилась на багажник крутого автомобиля и напяливала на свои ножки колготки цвета песка. Все это на фоне песков границы с Мексикой, где ее тормозил – за голые ноги, что ли? – американский мент. Ну, она и давала ему. В смысле, давала жару. Да так, что воздух дрожал. Немудрено, что Бандерас захотел на ней жениться. Правда, до этого он уже был женат – как это не удивительно, не на Сальме Хаек. Ну, той мексиканке с роскошным задом, которую он трахал в «Отчаянном». Смотрели? То-то и оно. Он, Бандерас, там не просто ходит, а Танцует. Как тигр. Опасный, красивый, гордый. С двумя огромными пушками сто двадцать десятого калибра.

Жгучий и красивый. Вот такой я Настоящий и есть.

Хотя снаружи – просто кусок бесцветного говна.

Та же самая проблема с голосом. То есть, он у меня есть. Голос, в смысле. В то же время, его у меня нет. Как бы объяснить. В общем, голос у меня есть в прямом смысле, а вот в переносном его у меня нет. Еще проще? Я могу крикнуть «Занято», но спеть не смогу никогда. Когда я открывал рот на уроках пения, учительница выбегала из класса. С возрастом ничего не изменилось. Это особенно унизительно с учетом того, что в душе я Каррерас. Не поверите, но в голове у меня все время играет музыка. Я то пою арии какие-нибудь – ну, не пою, потому что итальянского не знаю, а просто мычу мотивчик, – то песенки модные. Особенно мне нравится «Безответная любовь» певички Мара, знаете такую?

– Бей меня-я-я-я и кус-а-а-а-й, лезвие-е-е-е-е-м острым ре-е-е-е-жь, только-о-о не ух-а-а-ад-и, на-всегд-д-а-а-а!

Что, не понравилось? Ну, еще бы! Я в такт даже за две строки не попаду! Как говорил мой учитель рисования – да-да, с цветом и размером у меня примерно как с внешностью и слухом, – если бы в Париже хранился анти-метр, то меня бы немедленно выписали во Францию.

– А? – спрашивал его я, отрываясь от своего верблюда.

– Ты знаешь, что в Париже есть музей мер и весов? – спрашивал меня этот высокомерный ублюдок, стройный и красивый, отдаю ему должное.

– Нет, – говорил я, ну еще бы, в третьем-то классе, откуда я мог это знать, мать его.

– Надо же, он не знает, – говорил он и торжествующе улыбался, а девочки хихикали.

– Я не знаю, – говорил я, потупившись.

– Так вот, в Париже ЕСТЬ музей мер и весов, – говорила эта блядь в штанах. – И там хранится образец метра, идеальный метр, это, ребята, кусок платины величиной РОВНО в метр…

– О-о-о-о, – говорили девочки.

– Это, девочки, ОБРАЗЕЦ, – говорил он ласково, хотя в классе были и мальчики еще, кроме девочек.

– Так вот, если бы в Париже хранили анти-образец, то в качестве этого анти-образца в Париж выписали бы нашего друга, – сказал он.

– Какого? – спросил я, и все захохотали.

Учитель дал мне легкий подзатыльник, и вернулся к доске, взяв со стола мой рисунок. Ну, а чего вы хотите. Школа была еще советская, и всей этой хрени про права человека, особенно ребенка, мы еще не слышали. Случалось, учеников били. Чаще всех, конечно, били меня.

– Это что за диван? – спросил учитель меня.

– Это верблюд, – сказал я.

Вместо ответа говнюк продемонстрировал верблюда всему классу, и все снова заржали. Да. Рисую я так же отвратительно, как и пою. И выгляжу. В общем, как вы уже поняли, я не состоялся ни в чем. Впрочем, я говорил об уроке рисования. До сих пор слышу это мерзкое ржание в классе…

– Это ДИВАН, – сказал учитель.

– Это ВЕРБЛЮД, – сказал я.

– Иди сюда, – сказал он.

Он был явно сильнее. Я пошел вроде бы к нему, и он расслабился, и я сразу рванул к двери. Поймать он меня уже не смог бы. Поэтому просто проорал в дверь:

– Тебе конец, урод маленький, слышишь? Конец тебе!

Я знал, что мне здорово достанется. И от него и дома. Но мне было все равно. Я уже бежал из школы домой и, нещадно перевирая, напевал про себя какую-то красивую мелодию, под которую в Советском Союзе показывали прогноз погоды. Ради этой мелодии я специально дожидался программы «Время» и смотрел на бегущие по экрану цифры с плюсами и минусами, с облачками и солнышком, вызывая недоумение отца. Матери с нами не было, она умерла, когда мне исполнилось два года. Так что мы сидели у телевизора вдвоем, и взрослый мужчина с недоумением глядел на пацана, завороженно слушавшего какую-то, как мужчина говорил, трынькающую поебень.

Недавно я узнал, что это «Yesterday».

ххх

Нельзя сказать, что я воспринял отсутствие каких-либо талантов как данность.

Я боролся.

Два года посещал студию рисунка, и даже ходил с ними в поход. Мы разбивали палатки в садах за городом и странноватая тетка-скульпторша, заведовавшая кружком, читала нам на ночь эвенкийские народные сказки. Это в Белоруссии-то. Выебывалась, я так понимаю. Тем не менее, в походах было интересно: днем мы шли пару километров, а потом зарисовывали виды. Букашек всяких еще, плоды. У меня, конечно, получалось криво. Тогда я купил себе набор инструментов для резки по дереву. Учительница, смеясь, назвала мои скульптуры идолами. Сейчас – то я понимаю, что это можно было воспринимать, как комплимент. На экзамене, после которого из кружка переводили в художественную школу, я провалился.

Это не имело значения, потому что мы снова переезжали.

В четырнадцать я увидел кино «Отчаянный».

В нем прекрасный мужчина двух метров ростом с черными, волнистыми волосами, стрелял в белый свет, как в копеечку, и каждый раз попадал в десятку. Рядом с ним бежала, заглядывая ему в лицо, прекрасная мексиканская женщина Сальма Хаек. С жопой и сиськами. Ну, я и дрочил на нее несколько лет. Это еще что! Со мной в классе учился парень, который дрочил на фотографию девчонки с дельфинами из какой-то дурацкой книжки про ныряльщиков. Он, как и все мы, плохо кончил. Уехал в Турцию и застрелился. Но это случилось совсем недавно.

А тогда нам было лет по четырнадцать, и я понял, что На Самом Деле, я такой – как Бандерас.

А эта внешность, эта оболочка – она не моя.

Я не то, чтобы был уродом, ничего такого. Но и красавцем меня не назовешь. Ничего особенного. Ничего, чтобы бросилось в глаза. Никакой тебе тигриной грации, никаких талантов…

Вернее, их полно, понимал я, просто мир о них не знает.

К шестнадцати я забил на попытки показать миру, какой красавец находится у меня внутри, и постарался ограничить свои контакты с этим самым миром.

Поэтому после окончания школы пошел в медицинское училище, и к восемнадцати годам устроился в морг. Покойники меня не пугали, я с детства знал, что неприятностей можно ждать только от живых. Мертвецы были молчаливыми, желтоватыми, вовсе не похожими на людей куклами. Я занимался тем, что мыл их из шлангов перед вскрытием, и мыл цементные столы после вскрытия же. Нам, – мне и другим санитарам, – приплачивали родственники покойных, происходило это все в 90—хх, во время бандитских разборок, безработицы и стресса, так что отбоя от трупов не было, и жили мы припеваюче. Отец выбор мой воспринял спокойно, тем более, что ему было не до меня – врачи нашли у него какую-то ужасно неприятную болезнь сердца. И уже спустя год он лежал передо мной на цементном лежаке. Что мне оставалось делать?

Я его помыл.

xхх

Так прошло десять лет.

С Дашей я познакомился к тому времени, когда потерял всякую надежду познакомиться с девушкой.

Это было тем более удивительно, что Даша была младше меня на десять лет, была девушкой и мы познакомились.

Я в романы между людьми с разницей в возрасте не верил. Довольно самонадеянно с моей стороны, ведь романов у меня никогда и не было толком. Женщины иногда были. А романа, настоящего, нет. Поэтому я очень удивился, когда симпатичная молодая девчонка, сопровождавшая кучку рыдающих жирных старух – умер какой-то «новый молдаван», и нам предстояло его Подготовить, – подошла ко мне, чтобы познакомиться. Она так и сказала:

– А давайте познакомимся?

– Ну, давайте, – буркнул я, пряча руки в карманы халата.

– Скажите, а это правда, что вы обмывали семерых мертвых пидарасов? – спросила она, расширив глаза.

– Ну, да, – нехотя сказал я, потому что не любил об этом разговаривать.

История про «Семерых Мертвых Пидарасов» прогремела в нашем городе в 96—м году. Пресса ее так и называла, ну, или сокращенно, «СМП». Их, этих ребят – ну, семерых мертвых – нашли в краеведческом музее города. Все они были голыми, с распоротыми животами, и в каждом из них был бивень мамонта. Причем не в животе…

Полиция, расследовав инцидент, пришла в ужас.

Оказалось, что эти семеро – которых ушлая пресса и окрестила Семью Мертвыми Пидарасами, – создали нечто вроде преступной группировки. Причем, как английские аристократы в 19 веке, исключительно ради забавы. Эти молодые люди, чья сексуальная ориентация вызвала бы в то время массу вопросов – и которую они скрывали – занимались тем, что… жали руки всем авторитетным людям города. Звучит смешно, но на языке блатных это значит «законтачить». И уголовник, которому жали руку эти пидарасы, сам становился пидарасом! Когда бандиты выяснили, сколько человек здоровались с этой «семеркой», то пришли в ужас, собрались на «заседание» и приняли решение «приколистов» уничтожить, и все забыть. Так и сделали.

А семеро молодых пидарсов приняли мученическую смерть в краеведческом музее Кишинева…

Обмывали тела насчастных мы, и только после того, как сходняк принял решение, что в резиновых перчатках – не контачишься.

Поверьте, в Кишиневе 90—хх это было очень важно.

Я вздохнул и сказал:

– Да, но это было давно и я об этом не рассказываю.

– Здорово! – сказала Даша.

Я посмотрел на нее внимательно. Выглядела она не по годам развитой. В мини-юбке, топике… на вид ей было все восемнадцать. А на деле, шестнадцать. Я подумал, чего ей нужно. В сказки я давно уже не верил. А то, что такая сочная девушка хочет познакомиться с непримечательным санитаром морга, и было сказкой. Она улыбнулась и я снова не поверил.

– Так ты зарабатываешь тем, что моешь жмуриков? – спросила Даша.

– Ну, да – сказал я.

– Даша! – позвала Дашу одна из старых жирных родственниц.

– Кстати, меня зовут Даша, – сказала она.

– Очень приятно, – сказал я.

– А тебя как зовут? – спросила она.

– Тот, кто моет жмуриков, – сказал я.

– Какие мы колючие, – сказала она.

– Даша! – сказала, рыдая, одна из старух.

– Скажи ей, пусть не убивается, – сказал я. – Помоем и почистим вашего покойничка, как надо.

– Да ладно, – сказала она, – дядя все равно был говнюк, и бил тетю.

– А ты-то что здесь делаешь? – спросил я.

– Привезла тетю горевать, – похвасталась она, – у меня же права есть!

– Ладно, – сказал я, – что-то еще?

– А можно я приду к тебе вечером? – спросила она.

– Зачем? – спросил я.

– Да так, – сказала она. – Пообщаемся?

– Тупая малолетка, которая играет в отчаянного человека, – сказал я.

Она глянула на меня внимательно:

– Так вот как ты себя идентифицируешь?

ххх

Даша пришла вечером, и оказалась довольно умной малолеткой.

Мне, по крайней мере, с ней было интересно. Пока я чистил одного клиента, споласкивая его мощной струей из-под шланга, она расспрашивала меня о работе. Я видел, что ей правда интересно.

– А почему вода холодная? – спрашивала она.

– Потому что, если их мыть горячей водой, тело станет разлагаться куда быстрее, и к похоронам покойник будет выглядеть как торт, полежавший на солнцепеке, – отвечал я.

– А у них правда растут волосы и ногти потом? – спрашивала она.

– Нет, – отвечал я.

– А вы вырываете золотые зубы у мертвецов?

– Нет, родственники же увидят, – соврал я.

– А вы разговариваете с покойниками?

– Только если собеседник интересный…

– А вы правда трахаете покойниц, если вам привозят молодую и красивую?

– Нет, – соврал я еще раз.

– А вы…

– Помолчи, – попросил я.

– А у тебя есть девушка? – спрашивала она.

– Нет, – сказал я правду.

– Ладно, – сказала она. – Тогда я буду твоей девушкой.

– Ладно, – сказал я. – Тогда у меня есть девушка.

Потом отложил шланг, подошел к ней, взял за подбородок, даже не сняв перчатку, и спросил:

– Ну, а теперь объясни почему?

В смысле? – спросила она.

– Я старше тебя лет на десять, я некрасивый, я мою жмуриков, – сказал я.

– Я беден, – соврал я, потому что ничего не тратил, а все откладывал, и денег бы хватило лет на десять скромной жизни где-нибудь в Чехии.

– Я не отмечен талантами, – сказал я.

– Меня даже не хватило на то, чтобы спиться, – сказал я, – или стать каким-ниубдь сетевым задротом, из тех, что наводят ужас на посетителей какого-нибудь форума в интернете, а в жизни болеют церебральным параличом, – сказал я.

– Я даже церебральным параличом не заболел, – сказал я.

– У меня нет голоса, я бездарен, а когда я попробовал сочинить песню, – вспомнил я, – то рифма у меня получилось даже хуже чем «на грудь – не забудь».

– Поэтому я устроился работать туда, где все такие же покойники, как я, – сказал я, – жмурики, никакие…

– И вот, в морг приходит аппетитная сочная девка лет восемнадцати… – сказал я.

– Шестнадцати, – сказала она.

– Тем более, – сказал я, – шестнадцати. Да к тому же, из богатой семьи. С машиной своей.

– Да, у меня «Гольф», – сказала она.

– И заявляет, что будет моей девушкой, – сказал я.

– Да, я буду твоей девушкой, – сказала она.

– Почему? – спросил я.

– Меня интересует все, связанное со смертью, – сказала она.

– Ты сатанистка? – спросил я. – какая-нибудь эмо сраная? Тебе нужно чтобы я тебе дал сердце покойника? Волосы утопленника?

– Нет, – сказала она. – Я типа христианка, Пасху вот недавно отмечали, яйца красила…

– Мы будем трахаться? – спросил я.

– Ну, конечно, – сказала она.

– Я ведь твоя девушка, – напомнила она.

– Отлично, – сказал я, – сейчас домою жмурика, и поедем ко мне.

– Нет, – сказала она.

– Позже? – спросил я.

– Здесь, – сказала она.

– Блядь, в морге, что ли? – спросил я.

– Ага, – сказала она.

– Так вот в чем дело… – сказал я.

– Бери, пока дают, – сказала она.

– Не думаю, что мы тут найдем укромный уголо… – не договорил я.

– На лежанке, где ты ИХ моешь, – сказала она.

– В смысле? – спросил я.

Она подошла к цементной лежанке, и начала раздеваться.

ххх

Со временем я привык.

К тому же, она потом разрешала бросить на цемент какой-нибудь матрас. Я просто старался не смотреть вправо – на другой лежак – и все было тип-топ. Мы трахались в холодильной камере морга остаток весны, и все лето. Она пришла туда после моря, загоревшая, и пришла ко мне осенью, в школьной форме, с бантами и гольфами. Сняла с себя все, кроме ленты «Выпускной класс».

Мы трахались в морге всю осень. Трахались в нем даже зимой.

Нас никто не тревожил: у нас мало кто соглашался на дополнительную работу, так что вечерами я распоряжался помещением.

Мы трахались всегда и только на лежанке, где в другую смену разделывали трупы, – так что я, когда приходил на дежурство, первым делом старался тщательно ее вымыть. Горячей, конечно, водой.

Следующей весной мы тоже трахались. Я понемножку привык и размяк. Решил было, что мир устроен чуть лучше, чем на самом деле. Это, конечно, оказалось не так.

– О чем ты мечтал в детстве? – спросила как-то Даша.

– О том, что стану мега-звездой, – признался я, – великим оперным певцом, или актером знаменитым и приеду в Кишинев после грандиозного выступления в какой-нибудь «Ла Скалле», или с «Оскаром». ..

– Дальше, – сказала она.

– Выйду из аэропорта, а за ним, ну, где поле, стоит сцена и стул. Я подойду к стулу, сяду на него, а на сцену выйдет Спиваков со своим оркестром, и сыграет для меня, – сказал я.

– И? – спросила она.

– Ну или Мадонна.

– И?

– Ну, или Элтон Джон.

– И?

– Ну, а потом я встану и пойду домой…

– И как ты намерен этого добиться? – спросила она.

– Никак, – сказал я.

– Экий ты никчемный ненужный человек, – сказала она.

– Зачем ты со мной трахаешься? – спросил я.

– Меня возбуждает все это, – сказала она и обвела взглядом морг, в углу которого валялся свеженький парень с огнестрелом в боку, я его сбросил прямо на пол, – так пикантно, необычно…

– А я? – спросил я.

– Ну, член у тебя ничего, – сказала она.

– Ну, а вообще? – спросил я.

– В смысле? – спросила она.

– Ну, ты меня любишь? – спросил я.

– Что? – спросила она.

А потом начала смеяться. Она смеялась, пока я садился, пока одевался, тоже смеялась. Хихикала, глядя на меня, а я думал, стоит ли мне задушить ее шлангом. Потом подумал, что это получится какой-то перебор. Какая-то «чернуха». А у нас – жизнь…

Так что я ее просто выгнал.

ххх

На следующий день она позвонила и извинилась.

Сказала, что не хотела меня обидеть. Но что с моей стороны было наивно полагать, будто бы она намерена связывать со мной свое будущее. Что у меня нет толковой работы, нет интересов, способностей. Что всему свое время. Что она уже должна подумать о высшем образовании, и новой жизни. Что это было увлекательное приключение. Что об этом году у нее останутся самые лучшие воспоминания. Что мне не стоит обижаться. Что всякие «каррерасы» – она так и сказала – которые во мне прячутся, не видны никому, кроме меня. Что мы можем поддерживать дружеские отношения.

Но все это было уже неважно.

Ведь на следующий день я уволился.

Продал квартиру. Снял со счета все свои деньги. Прикинул, на что хватит. Позвонил в Москву. В пресс-службе очень удивились. Но кризис, он как голод, а голод не тетка, а деньги не пахнут. Даже жмуриками. Тем более, что денег было много. Ведь родственники не всегда вспоминают о пломбах на задних зубах. И уже через две недели в поле за кишиневским аэропортом стояли стул и сцена. На сцене пела группа. Ну, эти, которые постоянно поют про колдунов. «Принцы и нищие»? .. Нет, кажется, «Король и шут». Нет, на большее не хватило.

– Привет, Кишинев, – недоуменно сказали они, едва вышли на сцену.

Недоуменно, потому что в поле перед ними никого, кроме меня, не было. Но это тоже не имело значения. Я посмотрел на продюсера. Продюсер посмотрел на них. Они запели и заиграли.

Я, по условиям контракта, мог подпевать во весь голос.

Что и делал, сидя на стуле.

Прямо в поле. Один.

В стильном сюртуке и с сигарой.

Красивый, как Бандерас.

 

ВСЕ МОИ ВЕЛИКИЕ ЖЕНЩИНЫ

Среди сумасшедших преобладали, конечно, женщины.

Меня это никогда не удивляло. Стоит взглянуть женщине между ног, чтобы все стало ясно. Безумный глаз, намекающий на что-то экстраординарное, завораживающее, и последнее, что вы увидите в жизни. Черная дыра, пульсирующая перед тем, как туда проваливается космический корабль, потерявший всякую связь с землей. До исчезновения объекта как материи осталось пятнадцать минут, так что, будь я капитаном такого корабля, я бы непременно дал отсосать симпатичной штурману, а потом оприходовал заведующую нашим космическим камбузом. Я бы трахнул всю женскую команду своего звездолета перед тем, как мы провалились бы в черную дыру! Ну, конечно, не думали ли вы, что я наберу в кругосветное космическое путешествие команду из мужчин?! Нет. Только женщины. Только те, у кого между ног дыра. Черная угрожающая дыра. Вот что такое женское междуножие, и, понятное дело, если вам повезло уродиться с ТАКИМ, то вы и будете настоящей сумасшедшей. Каждая из них сходит с ума, впервые глянув туда вниз – себе между ног. Женщины. Недаром их сжигали в Реформацию, этих сучек. Поделом. Все они безумицы.

Каковыми, кстати, большинство женщин, приходивших в газету, и были. По двум, отмечу, причинам – а не только потому, что у них между ног пульсировала штука, которой нет у мужчин. Вторая заключалась в том, что они и правда были сумасшедшими. Что, как вы понимаете, напрочь разрушало мою стройную теорию о сумасшествии женщин только потому, что они женщины. Ну, зато я часто пересказывал ее в вольном изложении – то так, то этак, на редакционных пьянках. Женщинам это нравилось, они приятно смущались, считали это вызовом, и некоторые даже трахались за это со мной. Ну, а те, которые приходили – те были просто сумасшедшие. По самой простой причине.

Нормальный человек в газету ходить не станет.

И писать не станет. И читать их не станет. Он не будет их ругать, и про то, что до обеда газеты читать нельзя, тоже не скажет. Человек, который задрочен на том, что все, написанное в газетах ложь, – тоже псих. Человек, у которого есть любимчимки – журналисты, и он зовет жену с кухни почитать ей особенно удачное место из репортажа этого ай да парня – псих. Человек, у которого есть нелюбимчики-журналисты, и который открывает страницу в интернете, чтобы где-нибудь в сраном публичном обсуждении сказать, какое говно этот проклятый писака – псих. Псих, псих, псих. Нормальный человек вообще ничего общего с газетой иметь не захочет, никогда. Для нормального человека газета это что-то вроде человека Уры-Уры из черной дыры – ага, вот и она снова, привет, дыра! – где-то под Нижним Уренгоем, куда свалился блестящий астероид.

То есть, для нормального человека газета это фантастика, человек-обезьяна, икс-файлы, мать вашу. Он ее не знает и знать не хочет.

Я, конечно, только газетами и занимался.

Правда, по ту сторону баррикад. Было мне семнадцать лет и я был уже не то, чтобы стажером, и даже получал зарплату, которой хватало на две недели интенсивных пьянок, как и всем газетчикам. А оставшиеся две недели мы только и делали, что выбивали деньги из всякого говна. Ну там, например, грозили напечатать статью с расследованием о злоупотреблениях и тому подобное, благодаря чему нам часто платили всякие государственные чиновники и бизнесмены средней руки. Иногда у этих ребят терпение лопалось, и кто-то из нас попадал в изолятор Центра по борьбе с экономическими преступлениями. Некоторое время царила тишина, а потом ряды смыкались, и стая продолжала свое хищное прожорливое шествие. И все это – под одобрительные «ступай-ка сюда, я прочту тебе заметку этого удальца» или «этот проклятый говнюк позорит звание журналиста». А в свободное от работы время – а свободны мы были от нее урывками – я общался с сумасшедшими женщинами, ходившими по редакциям.

В общем, все это напоминало школу, или джунгли или коралловый риф. Пестрый, шевелящийся ковер, который издалека представляет собой идиллию. А вблизи здесь каждые две секунды происходит убийство, каждые три – изнасилование, каждые четыре – роды. Джунгли сраные.

Ну ничего, я справлялся.

ххх

Большей частью те, кто приходил в редакцию, представляли собой отбросы общества.

Этот Миллер с его записками почтальона, принятого на пост директора кадровой службы, просто говна кусок против моих сумасшедших. Или почтальоном был Буковски? Неважно. В общем, тот чувак, который занимался тем, что затыкал кадровые дыры в своей фирме и написал потом книжку про то, как трахал какую-то телку и да возьми да и помочись на нее во время танца (что-то связанное с раком, а может это просто ассоциации с трахом из-за слова «рак») – он просто слабак против меня. Потому что ко мне – а занимался общением с ними я, как новичок, – приходили отборные отбросы.

Сливки помоев. Самые сумасшедшие из всех сумасшедших города.

Дедок, который мечтал проложить железную дорогу из города Бельцы в самую глубокую точку Индийского Океана. На кой, правда, хрен, было неясно ни мне, ни ему. Женщина, чертившая Графики Смысла Жизни. Девчонка лет восемнадцати, симпатичная, но уже довольно грязная и оборванная, которая искренне считала, что я представляю интересы издательского дома «Бурда» в Молдавии. И которую трахали после меня охранники Дома Печати: натешившись, я присылал им ее с бумажкой, которую она считала «рекомендацией для приема на работу в журнал Космополитен». Было также много студентов: журфака и других факультетов. Часть из них были вменяемые, а большая – не очень. Сумасшедших и среди них хватало, но я предпочитал журфаковских – тем хотя бы хватило мозгов понять, по какой стороне лучше сходить с ума.

И самое главное – все мои сумасшедшие воняли.

От них всех очень неприятно пахло – самый приличный из них, председатель какого-то самопального общества ветеранов города Кишинева, – благоухал валокардином вперемешку с конским навозом.

– Чем это от вас пахнет? – спросил я, когда он впервые зашел в кабинет с письмом-петицией против жестого обращения с палестинцами в Газе.

– Как будто валокардином и конским навозом, – сказал я неуверенно и срочно закурил, чтобы перебить запах, но лишь обогатил его элементами табачного аромата.

– Валокардином и конским навозом, – сказал он.

– А теперь еще и табаком, – добавил он неуверенно, после чего добавил уже решительнее. – Точно. Конский навоз, валокардин и табак.

– Откуда, чтоб вас, вы взяли конский навоз? – спросил я.

– Мой дом находится рядом с конной школой, – сказал он, – и мы с женой просим ребят отгребать нам навоз, мы им потом грядки удобряем.

– О Боже, – сказал я.

– А валокардин я пью, – сказал он.

– Понятно, – сказал я. – Что там у вас?

– Петиция против жестого обращения с палестинцами в Газе, – сказал он, и заблагоухал навозом, валокардином и табаком еще сильнее.

Я вздохнул. Это была провинциальная республиканская газета сраной Молдавии. С таким же успехом он мог принести петицию в поддержку венериан, или с осуждением агрессии Звездной империи против Люка Скайуокера. В любом случае никто из тех, к кому он обращался, не читали молдавских газет.

– Поймите, – сказал я, а он сделал жесткое, как все они, когда им отказывали, лицо.

– Это провинциальная республиканская газета сраной Молдавии, – сказал я.

– С таким же успехом вы могли бы принести петицию в поддержку венериан, или с осуждением агрессии Звездной империи против Люка Скайуокера, – сказал я.

– Кого? – спросил он, но я не поверил, слух у него был, как у охотника в прериях, и просекал этот товарищ все невероятно быстро и точно.

– Неважно, – сказал я.

– В любом случае никто из тех, к кому вы обращаетесь, не читали молдавских газет – объяснил я.

– Ясно, – сказал он.

– Да мне, в общем, все равно, – виновато сказал он.

– Мне бы гонорар получить, – сказал он.

– Пенсия-то хуйня, – добавил он почему-то матом.

Но я все равно сказал «нет», потому что от меня ничего не зависело. Меня Специально посадили сюда говорить «нет». И принимать колотушки всех этих психов. Даже если бы ко мне заглянул Гоголь и предложил «Ревизора», я бы все равно сказал ему – иди на хер, Гоголь. Потому что меня посадили сюда говорить НЕТ.

Но старикан, в отличие от Гоголя, был цельной натурой.

Поэтому он поднялся на четвертый этаж Дома печати, где перебивалась с хлеба на воду наша сраная редакция, и пожаловался сраному редактору, толстому, тупому и жадному молдавану. Сообщил, что я назвал сраной «нашу цветущую Молдову, наш общий дом, давший крышу русским, молдаванам, евреям, и всем – всем-всем, и вношу национальную рознь». Поэтому молдаван сраный кинул меня на квартальную премию.

– Ты блядь сеешь национальную рознь, Лоринков, – сказал он, вычеркивая меня из списка награжденных. – Этот русский пидор пожаловался на тебя. Так что премии я тебя лишаю. Интересно, что он тут делает, этот русский пидор? Уёбывал бы себе в свою Россию сраную.

– Бля, какую рознь? – спросил я тоскливо.

– Да мне, в общем, все равно, – сказал виновато редактор. – Но если есть повод не заплатить…

Ладно. Я написал гневный пасквиль на частный экономический вуз, тиснул его под фамилиями трех оболтусов, из него исключенных, и поимел скандал с ректором этого вуза. А потом – интервью с ним и три свои зарплаты.

Так что премию я себе сам выписал.

ххх

Было мне, повторяю, всего восемнадцать.

Я и понятия не имел, кто я такой и что я делаю на этой планете. Что мне делать? Чем заниматься? Причем я вовсе не преувеличиваю. Я и в самом деле не понимал, для чего здесь я. И речь идет не о каком-то сраном «смысле жизни», про который любят потрындеть идиоты. С этим-то все понятно. Я родился, чтобы сожрать как можно еды, трахаться с женщиной, родить детей, и умереть. И речь не идет о том, чем заниматься во время этого времяпровождения. Все элементарно с этим. Зарабатывать деньги, чтобы съесть как можно больше еды, натрахаться, родить детей и умереть в комфорте.

Дело было не во времяпровождении, с этим-то я легко разобрался лет с пяти.

Дело было в другом. ЗАЧЕМ я здесь? Что мне блядь, Делать? Неужели вся моя жизнь должна представлять собой непрерывный цикл: пьянка – утренний похмел – выбивание денег из лохов – срач с тупым молдаваном – редактором – общение с сумасшедшими – вечерние пьянки в редакции? Если бы был хоть кто-то, кто сказал бы мне «да», я бы успокоился и делал именно это. Не нужно требовать от себя слишком многого. Почему-то большинство людей – этому меня работа в газете точно научила – полагают, что они Особенные.

Это, конечно, не так.

Подавляющее большинство людей, если не все, – за редкими исключениями типа гениев или сумасшедших типа меня – скучные, обычные, взаимозаменяемые частицы, куски говна, если по честному. Они не интересны никому, даже себе, они глупы, скучны, у них нет талантов, они просто планктон.

Конский навоз, которым господь Бог удобряет свои сраные грядки. Ничтожества.

И я, кстати, не имел ничего против, чтобы быть одним из них.

Неясность представлял только вопрос: действительно ли я такой?

И если нет, то зачем я все-таки здесь?

А сумасшедшие шли и шли.

ххх

– Дайте мне двести долларов, – сказала одна из них.

– Я даю честное слово порядочного человека, что верну вам их через неделю, – сказала она.

Двести долларов. 1995 год. Две мои зарплаты по тем временам. Хер знает кому. Хотя, я несправедлив. Судя по ее словам, двести долларов – порядочному человеку. Что же. Я присмотрелся к ней повнимательнее. Я видел ее первый раз в жизни. Красивая девка лет двадцати, черноволосая, сама, – как сказала, – студентка филфака. Какая-то мутная история с выселением из съемной квартиры, что-то безумное в глазах, по всем признакам – голодная шиза. Я глянул на ногти. Так и есть. Под ними была каемка. С психами всегда так. Они хоть маленькой деталью, да выдадут себя. Хоть в чем-то да будут неопрятны. Я отодвинул свою руку от ее. Потом подумал, какого черта.

– У меня нет денег, – сказал я правду, – все мы тут нищие сраные.

– Дайте мне, я верну! – сказала она упрямо.

– Но, – сказал я недовольный из-за того, что она перебила, – я могу помочь.

– Да? – жадно, по-настоящему жадно, спросила она.

– Выпишем вам эту сумму как гонорар в бухгалтерии, а вы отработаете потом, – сказал я полную херню, потому что меня бы послали, едва бы я приблизился с такой дебильной идеей к дверям бухгалтерии.

– Здорово! – сказала она.

Мы договорились, что она придет вечером. Я даже чуть разозлился. Ах ты пизда! Неужели ты думаешь, что здесь дают денег всем и каждому, а бля свои сотрудники сосут лапу, а? Да, мы ее сосали, но тщательно скрывали этот факт. Ах ты сучка! Ты думаешь, ты можешь прийти, наплести всякой херни про квартиру, сроки, долги, и люди, которых ты видишь впервые в жизни, и которые видят впервые тебя, поведутся на это и дадут тебе двести баксов? Неужели ты всех нас за лохов считаешь? Бля! Так я думал. В это время позвонили из секретариата:

– Есть кто-то из журналистов? – гавкнули, они всегда гавкали, в трубку.

– Ну, я, – сказал я.

– «Нуты»? – гавкнули в трубку. – А кто ты блядь такой, «нуты» долбанный?

– Ну я, – сказал я.

– Так вот блядь «нуты», – сказали из секретариата, – бери лист бумаги и пиши какой угодно херни на сто строк. У нас блядь дыра, понимаешь? Дыра.

– Понимаю, – сказал я. – А что писать?

– А пиши блядь что хочешь, какой угодно херни напиши, – сказали в трубку, – потому что, что бы ты не написал, этот мудак редактор будет недоволен.

– Можно написать рассказ? – спросил я.

– Пиши что хочешь, ты все равно за это по мозгам получишь, так что пиши, что угодно, ты что, тупой? – повторили там.

– И не забудь поставить свою подпись под текстом, «нуты» блядь, чтобы было кого пинать потом, – сказали там и повесили трубку.

Ладно. Я написал.

ххх

Следующим вечером пришла сумасшедшая. Я стал поить ее чаем, стянул с нее розовый свитер, который пах – как сейчас помню – сиренью, и увидел, что и лифчик не очень чистый. Ладно. В семнадцать лет такими вещами не заморачиваешься. И потом, я же сказал. Она была ОЧЕНЬ красивой. Великолепно сложенной. Тоненькой, стройной, но сиськи у нее были здоровенные. При этом не висели. Физика, говорите? В двадцать лет тело срать хотело на вашу физику. Забегая вперед скажу, что оно и в тридцать еще может проделывать такие фокусы, но дается это уже лишь упорным трудом… Я стянул грязный по швам лифчик, и присосался к сиськам. Она завелась, хотя сразу не очень хотела, но явно рассчитывала на деньги. Я повалил ее на две кушетки – мы их принесли с мусорки за Домом Печати, кто-то выкинул – и мы заелозили друг по другу.

– Приподнимите бедра, – попросил я, почему-то на «вы».

– Да-да, – сказала она, и приподняла.

Дальше было легче. Узкие, в обтяг, джинсы, удалось стащить. Трусики… Я не отважился глянуть на ее нижнее белье, и стащил их с джинсами, не глядя. Судя по тактильным – я имею в виду, что пощупал – ощущениям, она текла. И томно закатывала глаза. Что мне оставалось делать. Я лихо спустил штаны и задвинул ей. Завелся. Трахал ее с полчаса то так то этак, в семнадцать все еще хочется повертеться. А потом принавалился сверху, как люблю больше всего, и заработал. Текло из нее так, словно там кран включили. У меня даже ляжки были мокрыми. Глаза у нее были закрыты, и тело безвольно двигалось под моими толчками. Голова каждый раз упиралась в кушетку. Меня это дико возбуждало. Должно быть, я затрахал ее до потери пульса, гордо подумал я.

– Блядь, блядь, ДА! – сказал я.

– Вы уже кончили? – спросила она, не разлипая глаз.

Я глянул вниз. Половина кабинета была в крови. Блядь.

– Ладно, потерпи, – перешел я на ты.

– Да, конечно, – сказала она.

Я подвигался еще немного и кончил. Погнал ее за тряпкой в туалет и заставил вымыть пол, сам кое как помыл ляжки у раковины – не забыв, когда выходил из кабинета, прихватить все свои деньги.

– А за деньгами придите завтра, – сказал я.

– Что? – спросила она так, что сердце у меня дрогнуло, но это ничего не меняло, денег все равно не было.

– Слушай, – сказал я, – ты же не хочешь сказать, что ты правда студентка филфака, которую прогоняют из квартиры…

– Нет, – сказала она и заплакала и залепетала, – я просто проиграла денег в карты парню своей соседки, не знала, что это на деньги, мы просто играли в дурака, а он бандит, и он сказал, что убьет меня, это подстава, непременно убьет, если я не отда…

– Еще хуже, – сказал я. – Еще невероятнее.

– Вот тебе, – с сожалением дал я ей свои последние десять долларов.

– Остальное выпишет завтра бухгалтер, Богом клянусь, – сказал я. – Сегодня просто не успела.

– Спасибо, спасибо, – ревела она, – только не обманите меня, мне так страшно…

– Да я тебе правду говорю! – сказал я.

– Пожалуйста, пожа-аа-а-а-луйста… – ревела она

Я вытолкал ее, и прогнал мимо охранников. Те глядели на девку плотоядно, но я ее пожалел. И больше ее никогда не видел. Взял больничный за свой счет на три дня, и потом полаялся с бухгалтершей, визжавшей, что я нарочно приманиваю сумасшедших, которые утверждают, что им должны двести баксов, а сам сваливаю.

А еще месяц спустя я прочитал в криминальной ленте, что какую-то студентку трахнули и убили за карточный долг.

ххх

За всеми этими веселыми делами я и забыл уже о своей колонке.

Оказалось, зря. Трахнутый молдаван-редактор лишил меня очередной премии за то, что я написал какую-то «оскорбившую всех херню», но, почему-то, велел мне писать ее ежедневно. Мне все равно нечем было заняться. Ну, я и писал. Как раз одну из них писал – предвкушая вечернюю редакционную пьянку – как в кабинет позвонили. Как обычно, присутствовал только я, мне и трубку снимать пришлось. Остальные сотрудники газеты или трахались на съемных квартирах, или бухали, или приходили в себя на съемных квартирах после пьянок. Я был спокоен. Я знал, что займусь этим, как только появится следующий новичок. Все было в порядке вещей. К тому же, вечером намечалась пьянка.

В это время позвонили и я взял трубку.

– Это редакция газеты где работает журналист Лоринков? – спросил голос и назвал газету.

– Ага, – сказал я, и на всякий случай добавил, – с вами говорит его начальник.

– Замечательно, – сказал голос. – Послушайте, эту херню нельзя печатать!

– Да? – сказал я.

– Это полная, невероятная, – он волновался, – херня! Это компиляция. Симулякр! Это закос под Павича.

– А? – спросил я, потому что не очень понимал, о чем оно говорит.

– Это блядь не талантливо, – волновался голос, – это нужно прекратить, слышите, прекратить Немедленно, что это за хер еще такой, который из себя писателя строит…

– Писателя? – спросил я, ужасно удивленный.

– Ну да, – доверительно зашептал голос, – выебывается, строит из себя непризнанного блядь гения.

– Гения? – спросил я, удивленный более чем ужасно.

– Ну да бля! – зашипел голос. – Гения бля литературы!

– Литературы?! – страшно удивился я.

– Ну да бля! – страстно продолжал голос. – Он, этот Лоринков траханный, проныра бля, ему палец в рот не клади, вы же бля оглянуться не успеете, будет бля здесь великим писателем земли молдавской, и что самое страшное, все в это действительно поверят, а ведь это не так, не так бля, это же не человек, это Уебище!

– Вы знакомы? – спросил я.

– Какой на хер знакомы! – сказал голос. – Я всего неделю колонки этого бля психа читаю!

– Потрясающе, – сказал я машинально.

– Ни хера здесь потрясающего нет! – сказал он. – Прикрывайте эту бль лавочку пока его не распиарили! Завтра оглянуться не успеете, как кто-нибудь двигать этого придурка в топы!

– Топы? – спросил я тупо.

– Ну, наверх! – прошипел он. – Двинут в топы! Какие-нибудь московские литературные пидоры! Кто он такой бля чтобы иметь свое мнение и писать бля его?! Вы хотите чтобы этого человека считали молдавской литературой? Да пошла она в пизду, такая литература! Он не талантлив! Гнать его на хуй!

– Бля, – сказал я, совершенно ошарашенный.

– Вот-вот, – по своему понял он мой изумленный возглас.

– О кей, – сказал я, – мы записали ваш отзыв и дадим его в завтрашнем номере.

– Отлично! – сказал голос.

– Как подписать? – спросил я.

– Что? – спросил он.

– Ну, как подписать отзыв, – спросил я.

– «Неравнодушный Читатель», – сказал он, помолчав.

– О кей, – сказал я, – и спасибо вам за честный и искрений отзыв, между нами говоря, я этого мудака Лоринкова тоже недолюбливаю.

– Ладно, – сказал голос. – Тогда куплю завтра газету.

– О, я ваш должник, – сказал я.

Посидел еще. Глянул на определитель, записал номер, посмотрел в телефонной книга. Какой-то блядь «сергей ильченко». Он не соврал. Мы не были знакомы. Это имя мне ничего не говорило. Первое из тысяч ничего не говорящих имен. О кей. Я выпил литр вина – оставалось еще в канистре, присланную председателем колхоза, которого наш специальный отдел расследований от тюрьмы отмазал. Правда, сам же сначала туда едва не посадил… Но про первое председателю знать было не обязательно. Потом я порвал лист с предыдущей колонкой, которая не шла. И легко написал колонку про пидора, который упал в сортир и захлебнулся в своем говне. Человека звали Сергей Ильченко по прозвищу Копашка, которое он получил за то, что любил копаться. В чем именно, нетрудно было догадаться. И все это с примесью балканского мистическкого реализма.

Отнес листки в секретариат. Через час оттуда позвонили.

– Лоринков, ты псих, хармс бля долбанный, – сказали в трубку. – Тебя бля уволят.

– Но мы это даем. Мы все бля со смеху умираем, – сказали в трубку.

– Ага, – сказал я.

– Ты едешь на пьянку? – спросили там.

– Это единственное в моей жизни, в чем я уверен, – сказал я.

В дверь поскреблись. Я тихонько пошел к ней, глянул в щель