Слепец появился в деревне дождливой ночью.

Пастушонок Сашок Танасе хорошо запомнил ту зловещую ночь…

– С неба, разверзшегося, словно нутро рожающей овцы, – писал Сашка.

–… лилось, словно из рожающей овцы… – так описывал тот день Сашка.

Описывал красочно и в клетчатой тетрадке, потому что мечтал поступить в Литературный институт и один знакомый – по переписке – писатель посоветовал Сашке все свои впечатления именно что записывать.

– С неба капали крупные, словно слезы овцы, капли, – писал Сашка.

– Звонкой капелью капали они, звеня «кап-кап», – писал он.

– Вызвенивая звонящей звонью, позванивали они, – писал он.

– Капая каплею об капель, – писал он.

После чего перечитывал, сдерживая дыхание от восторга и от того, что писал все это тайком в хлеву, где свиней держали. Капая каплею об капель… Получалось, на его взгляд, недурно. Наверное, именно поэтому тот самый знакомый по переписке – какой-то завистливый графоман Шаров, которому Сашка слал образцы своего творчества, – и позавидовал пастушонку, и написал, что это никуда не годится. Мол, не проза, а какой-то «шаргунов». Что это такое, Сашка не знал, и знать не хотел. Он просто нашел имя фамилию этого Шарова в каком-то журнале, сохранившемся со старорежимных времен, и спросил у него совета. Видно, зря. Видно, позавидовал мудак московский таланту и гению юного молдавского пастушка, думал Сашка, с огорчением перечитывая отрицательную рецензию на свой гениальный, – конечно же, – рассказ. А ведь было в нем все правда… Сашка, даже когда уже вырос и все-таки стал членом Союза Молдавских Писателей, так и не смог забыть событий той ночи, и последующих дней.

– Превративших будни нашей деревушки… – писал Сашка Танасе.

–… В увлекательнейший роман, – писал Танасе.

– Который я и имею честь предложить тебе, о читатель! – писал Сашка.

– За мной же, в путь! – писал он.

– И пусть не страшит тебя любовь, поражающая словно грабитель, – писал он.

– Ножом в сердце! – писал он.

И по херу, что нечто подобное уже написал какой-то московский мудак.

* * *

О том, что этот человек слепой, Сашка догадался сразу. Ведь человек шел зигзагами, пошатываясь, спотыкаясь, и падая. Упав, он долго лежал на земле, почему-то блевал, и жалобно вскрикивал:

– Козлы! – вскрикивал он.

– Согласно теореме Ферма на восемнадцатой станции выдадут горячего супа, – вопил он.

– И поскольку я был с вами незнаком, вы не имеете права на сатисфакцию, – стонал он.

– Отныне и потому что при плюс восемнадцати не расцветают даже фиалки, – говорил он.

– Буэээээ, – завершал он монолог.

Видимо, от того, что он ослеп, этот человек еще и помешался в рассудке, подумал Сашка. А когда подошел поближе, то почувствовал, что человек еще и лечил свою слепоту какой-то мазью с сильной примесью алкоголя. Она очень сильно пахла. Мужчина, лежавший в грязи, кажется, потерял сознание.

– Бедняга, – подумал Сашка, и на всякий случай вытащил из кармана пришельца кошелек.

– Ночью все кошки серы, – сказал слепец, схватив вдруг ногу пастушонка Сашки, отчего тот обделался.

– Кошелек, – сказал слепец и щелкнул зубами.

– Где я? – спросил он, когда Сашка беспрекословно протянул кошелек.

– Это деревня, – волнуясь, сказал пастушок.

– Деревня Нижние Гратиешты, – уточнил он.

– Есть ли здесь постоялый двор, юноша? – сказал слепец.

– Постоялый двор? – переспросил Сашка, пытаясь вспомнить, что значит этот оборот в русском языке.

– В смысле, где во дворе постоять? – спросил он.

– Или в постое подворовать? – сказал он.

– В смысле, переночевать где можно? – сказал слепец.

– В хлеву, – сказал Сашка.

– Я и хлев?! – сказал слепец.

– Сик транзит глория мунди, – сказал он, и добавил – веди.

По пути Сашка внимательно оглядел слепца, державшего его за руку. Одет был мужчина в черный плащ, на голове у него был черный колпак, как у мага в кино про Гарри Поттера. На ногах – грязные резиновые сапоги. Пахло от мужчины спиртом и блевотиной. На глазах чернела повязка. Все это Сашка рассмотрел при вспышках молнии, потому что была ночь и шел дождь. Сашка просто вышел ночью до ветру, и увидел, как слепец бредет и шатается по центральной дороге села… Проводив слепца в хлев, Сашка вернулся домой. А на следующее утро проводил незнакомца в мэрию, а позже – в дома бабки Параскевы, где слепец снял комнату.

– Мои условия это завтрак в номер и спиртное олл-инклюзив, – сказал он бабке.

– Ась? – спросила бабка.

– Ключ от подвала мне, – сказал слепец.

Вырвал ключ из костистой руки бабки, и повесил его себе на грудь. В принципе, это было лишнее – дверь в подвал слепец не закрывал, потому что проводил там 23 часа из 24—х, и часом пропуска был обязан лишь посещению туалета, – но слепец вообще оказался странным. Все жители села это подметили. Впрочем, он исправно платил за еду, кровать и вино, так что вопросов к незнакомцу не было. За исключением одного – как же его, все-таки, зовут. Слепец, почему-то, упорно не желал говорить свое имя и просил называть себя Гениальный Незрячий. Все его так и называли.

Один хер никто не понимал, что это значит.

* * *

Упиваясь дешевым винищем, и отравляя воздух в своей комнаты после добротных фасолиц (блюдо из перетертой фасоли – прим. авт.) бабки Параскевы, беглец Лоринков не раз с горькой усмешкой сравнивал своей нынешнее состояние с блестящим прошлым. Скажи ему кто год назад, что он – один из самых богатых прорабов Подмосковья, – будет жить в полуподвальном помещении типа хлев, Лоринков рассмеялся бы ему в лицо. Так и сказал бы:

– Ха-ха-ха, – сказал бы он.

А ведь когда-то Лоринков был вознесен на самую вершину социальной пирамиды молдавского общества! Каждую весну и осень он набирал строителей для работы на дачах Подмосковья и вывозил их в Россию. Сам Лоринков не работал, носил кепку как у прораба в документальном фильма «Наша Раша» про гастарбайтеров, и портфель для ноут-бука с семечками и солеными огурцами внутри. Слава о его работягах гремела по всей Москве. Именно молдаване Лоринкова реконструировали Грановитую Палату Кремля, после чего там пропал гранит… Возводили новые купола собора Василия Блаженного… Строили катки в Сочки в преддверии грядущей Олимпиады… Это были самые дешевые строители в мире, потому что им не платили ничего. Обычно в конце работ Лоринков собирал всех на пир, в решающий момент закрывал двери помещения поплотнее, и поджигал здание. После этого он снова ехал в Молдавию, рассказывая, что прежние работяги получили бешеные деньги, и сразу же уехали в Италию. Со временем это приняло такие масштабы, что, по данным Департамента статистики Молдавии, убыль населения от подобных фокусов составляла 14 процентов от общего уровня рождаемости. Но молдаване, – поиздержавшиеся в нищете, – как мотыльки на лампу слетались на объявления подлого прораба.

Нехватки в работниках у Лоринкова никогда не было.

К концу своей карьеры прораба он даже уже подумывал о том, чтобы купить квартиру в каком-нибудь Зеленограде а то и в Садовом кольце, жениться на москвичке из продуктового магазина, где Лоринков частенько покупал пиво с водкой, купить паспорт в ОВИРе, и вообще, стать русским. Так бы оно и случилось, если бы не одно «но»…

– Жадность, – сказал слепец, подняв указательный палец.

–…, – сказал он, потому что потолок подвала был низкий.

– Вашу мать, крестьяне, – сказал он, потому что палец сломался.

– Ну, не кретины ли?! – сказал он.

– Идиоты, – сказал он.

Подул на палец, забинтовал его куском рванины, валявшейся в углу, и нацедил себе еще вина. Сашка смотрел на слепца с уважением. Последнее время он проводил, сидя рядом с незнакомцем, и слушая, что тот говорит. Лоринков, и не предполагавший, что дебильный пастушок владеет русским, изливал ему свою душу.

– Словно Мидас – колодцу, – трагически шептал бывший прораб Лоринков, смежив веки.

Ну, в смысле, зажмурившись, но ведь и Лоринков когда-то мечтал поступить в Литературный институт.

– Все молдаване мечтают поступить в Литературный институт и стать великим писателем, – сказал как-то Лоринков пастушку Сашке.

– Потому что золотая мечта каждого молдаванина быть «звездой», кататься как сыр в масле, и ни хера для этого не делать, – сказал он.

– Нация лентяев, – сказал Лоринков, палец о палец не ударивший за всю жизнь.

– Ты хоть понимаешь, что я говорю? – сказал Лоринков.

– Тупица ты вонючий, – сказал он.

– Овцелюб недоношенный, – сказал он.

– Не понимаю, что ты несешь, пьянь сраная, – сказал пастушонок.

– Обблевался снова, – сказал он.

– Обосрался, мудила, – сказал он.

– Алкаш, – сказал он.

– Вот обезьяна недоразвитая, – сказал Лоринков.

Оба глядели друг на друга непонимающе.

Это и неудивительно. Ведь пастушок говорил по-румынски, а Лоринков по-русски. Это и есть наша мультикультурная многонациональная Молдова, подумал Лоринков, и прочувствованно смахнул слезу со щеки. Выпил еще.

Свалился в отключке.

* * *

Главной причиной, по которой Лоринков сбежал из России, – где ему светило большое будущее, – в молдавскую дыру, стала Тайна. О ней Лоринков рассказывал пастушонку, потому что тот все равно ни хера не понимал.

– Пятеро нас было, – говорил Лоринков.

– Я, и четверо работяг, – говорил Лоринков.

Пастушок возился в углу подвала, делая вид, что чистит кукурузу и ничего не понимает, а сам прислушивался внимательно. Дело в том, что Костика по ночам слушал радио «Маяк», передачу «Говорим по-русски» и значительно улучшил свои познания в этом языке. Ведь пастушонка интересовало, о чем постоянно бормочет этот пьяный слепец. А Лоринков, вздрагивая, наливал себе еще вина и вспоминал.…

Их и в самом деле было пятеро. Лоринков, на шикарных «Жигулях» серебристого цвета, и четверо его рабочих, которых прораб привез на дачу заказчика. Тот, суетливый смуглый мужчина, – почему-то с фотоаппаратом на груди, – бегал вокруг бассейна и показывал, где надо класть плитку.

– Вот тут ровнехонько, а тут с поворотом в десять градусов, – говорил мужчина.

– Строители кто, молдаване? – спрашивал он.

– Это хорошо, что молдаване, а не русская, к примеру, пьянь, – говорил он, почесываясь и открывая баночку «Холстена»

– С похмела я, – объяснял он.

– Русские мля, – возвращался он к любимой теме.

– Криворукие фашисты, – говорил он.

– А вы, значит, молдаване? – говорил он.

– Что за человек такой? – спрашивал недоуменно кто-то из рабочих.

– Что за педераст такой? – говорили они.

– Ты педераст, что ли? – спрашивали они мужчину с фотоаппаратом.

– Нет, я не гомик, я другой, – говорил мужчина.

После чего снимал трубку и говорил:

– Да, Рустем Другой слушает.

Плиточники поначалу даже напряглись.

– Если у этого муйла имени нет человеческого, – хмуро сказал чернорабочий Алька Талмазан, – он нас и на бабки легко кинет…

– Не ссать, работяги, – сказал Лоринков, поправив кепку.

– Я гарантирую вам горячее питание и теплые шине… – сказал он.

– В смысле все будет оки поки, – сказал он.

– Поживее, – сказал он.

– Вынимаем руки из жопы и начинаем работать, – сказал он.

Работяги так и поступили.

Пока чернявый с фотоаппаратом крутился вокруг них, все щелкая своей камерой и бормоча «сразу в твиттер, вот это класс, дельфины и Северная Корея, русские ипанашки, в рот», плиточники только дивились на богатую дачу. Пять этажей в ней было! Почему-то над дачей развевался флаг – сам красный, но с черным крестом. Грамотный по прошлой жизни Лоринков знал, что это флаг Норвегии. Работягам казалось, что это знамя Третьего рейха, про который они видели кино, когда получили выходной и прогулялись в кинотеатре на Пречистенке, или какой другой их «-истенке». Фиг их разберешь, москвичей, с их названиями, подумал Лоринков, и записал эту фразу в специальный блокнотик для Литературного института.

– Уважаемый, – ласково сказал ему заказчик и поманил пальцем.

– Точно гомик, – подумал Лоринков, и приблизился, стараясь не подходить слишком уж близко.

– Гляди, как я твоих орлов снял! – сказал фотограф.

Лоринков глянул на экран мобилы, который мужчина показывал. На том экране работяги в самых крупных планах выкладывали плитку. Снято было художественно, кучеряво даже, подумал Лоринков. Под каждым фото чернела подпись. Лоринков присмотрелся.

«Пока молдаване плитку кладут ровно мне на даче, русские водку пьют и жалуются на безработицу». «Обратите внимание на ногти этого работяги – они подстрижены. Можете ли вы представить себе такие ровные ногти у русского работяги?». «Молдавские работяги решили, что я пидор и назвали меня пидором – что может быть большим доказательством их моральной чистоты? Можете ли вы представить себе таких людей в спившейся русской глубинке?».

– Да, умно, – сказал с уважением Лоринков, не понявший ничего.

– Можно я перепишу? – спросил он.

– Да, конечно, не забудьте только потом кнопку «перепост» нажать, – снова сказал что-то непонятное мужчина.

– Пидор пидор, а говорит как умно, – подумал Лоринков,

– Звонят, я открою, – сказал мужчина, поправил фотоаппарат на груди, и пошел открывать ворота.

Лоринков, поглядев быстро в бассейн, где трудились его, – как он их ласково называл – «кукурузные негры», шмыгнул в дом. Порылся в тумбочках. Так и есть! В одной лежала техника – камеры всякие, аппараты мудреные, – деньги, драгоценности… Лоринков быстро прикинул стоимость содержимого тумбочки. Получалось тыщ на пятьсот рублей. Состояние на пять поколений! Оставалось быстро решить, что делать с притыркнутым фотографом – убить и ограбить, или просто ограбить? Размышляя над этим, Лоринков услышал шум, и выглянул во двор. Там творились такие страшные вещи, что Лоринков помнил о них, даже когда схоронился в глухом молдавском селе, и сменил судьбу на чужую.

* * *

…посреди двора, на зеленой лужайке, группка каких-то крепких молодых людей, – одетых, почему-то, в бабские чулки на голове, – била фотографа по голове ногами. Тот отчаянно кричал, и пытался отбиваться фотоаппаратом. Молодые люди выкрикивали:

– Гребанный русофоб! – кричали они.

– Слава России! – кричали они.

– Членососы! – кричал в ответ мужчина.

– Фашисты! – нагло врал он, потому что фашисты же они все в касках и шинелях и говорят по-немецки, а не по-русски матерно, как ребята.

– Расист! – врали в ответ молодые люди, потому что расисты же они все белые и в пробковых шлемах, а не черножопые и кучерявые, как этот самый другой пидор.

– За славянский союз, за РОД! – кричали они.

– Суки! – кричал фотограф, и тут он, может и был прав, и снимал своих обидчиков прямо по ходу избиения.

– Я известный фотограф! – кричал он.

– Я выкладываю ваши фото в Сеть! – вопил он.

– Да хоть себе в сраку! – орали молодые люди.

– Что за сеть такая? – подумал Лоринков, подзабывший русский язык.

– Получи, гомик! – кричали молодчики, избивая бедолагу-фотографа

– Так вот вы какие, Москва и москвичи, – думал Лоринков.

– Славянские унтерменши! – визжал, отплевываясь кровью, фотограф.

– Как все сложно у них тут в Москве, – подумал Лоринков.

– Нет, начну, пожалуй, с Зеленограда, – подумал он.

– Сразу внутрь Садового селиться не стоит, я еще многого не знаю, не понимаю – подумал он.

– Мне нужно больше узнать о культуре этого народа, его истории, стереотипах, мифологемах сознания, – подумал он.

– О его парадигмах, его бинарной модуляционности, – подумал он.

На лужайке в это время хозяин-фотограф уже стоял на коленях, а нападавшие, окружив несчастного, били его ногами с разбегу. Звери, подумал Лоринков. Перекрестился. Выкрикнул в окно:

– По голове, по голове целься!

Ведь если молодые люди убьют фотографа, знал Лоринков, ему не придется брать грех на душу и самому убивать. Прораб был добрый молдаванин, и никому не желал добра. Так что он просто стал подзуживать нападавших.

– Так его, гомика! – кричал Лоринков.

– По голове ему, по пархатой! – кричал он.

– Теперь по почке поддай! – советовал он.

– Фотоаппарат ему в сраку! – вопил он, войдя в раж.

Молодежь неукоснительно следовала советам.

Спустя пару минут с хозяином дачи все было закончено. Фотокамера, пощелкивая, передавала фотографии в загадочную сеть, даже когда ее… даже когда она… В общем, как писали позже в некрологах, известный фотограф даже перед смертью был до конца и предельно искренен со своими читателями, обнажив всю сущность своего нелегкого ремесла и открыв все потайные закоулки – причем в буквальном смысле, – свое… Впрочем, Лоринков газет не читал, так что происходящее вовсе не выглядело для него красиво. Он просто увидел, как группа молодчиков забила до смерти его работодателя.

Потом эти, – если верить покойному, – фашисты, наконец, обратили внимание на дачу. И только тогда Лоринков понял, что это чревато неприятностями для него самого.

– Убьют, суки, – подумал он.

– А в бассейн загляните! – крикнул он.

– Там еще четверо гомиков прячутся! – крикнул он.

– Русофобы и расисты! – крикнул он, вспоминая, из-за чего именно молодые люди налетели на работодателя.

Молодчики, подняв с газона биты, обступили бассейн. На дне его испуганно жались друг к другу дрожащие молдаване.

– Мы, собственно… – дрожащим голосам сказал один из плиточников.

Молодчики, ухмыляясь, стали спускаться в чашу бассейна. Я надеюсь, они умрут как мужчины, подумал Лоринков, запирая двери дачи, и судорожно разыскивая запасной выход. Внезапно с Алькой Талмазаном – ну так у него и самый бабский характер был, – приключилась истерика.

– Странно, что кто-то еще придает значение Вове Лоринкову! – заверещал он.

– Зря вы ему поверили! – зарыдал он.

– Вова клоун и врун! – закричал он.

– А-гхм, – сказал он, когда молодчики просунули ему биту на три вершка туда же, куда спрятали фотоаппарат в фотографа.

– Уг-хм, – сказал он, когда бита ушла наполовину.

– М-м-м-м, – сказал он, когда бита вылезла изо рта.

– О-о-о, – сказал он.

– А еще можно? – сказал он, когда биту вынули, чтобы всунуть еще раз.

– Только чуть нежнее! – сказал он.

…Грязно ругаясь, молодчики в масках с криками «Слава России», – причем двое картавили, – прикончили четверых молдаван, и, забросав их тела плиткой, бросились к дому, где прятался Лоринков. Стали ломать двери. В это время завыла сирена. Из машин милиции, несущихся по дороге, раздался интеллигентный – судя по всему, санкт-петербургский, – голос в громкоговорителе:

– Мне хотелось бы напомнить о персональной ответственности за фашистские выходки в Москве, – сказал голос.

– За попытки разрушить наше многонациональное государство, – сказал он.

– За экстремистские выходки, – сказал он.

– Мы должны жить в строгих рамках законности, мне бы как юристу, хотелось это подчеркнуть, – сказал он.

– Закон единый для всех, суровый для всех, – сказал он.

– Я об этом и в «Твиттере» написал, – сказал он.

– Аллах Акбар! – сказал он.

Молодчики переглянулись, полили дачу бензином из канистры, подожгли и и бросились врассыпную, срывая на ходу маски.

Спустя несколько минут все они вернулись допрашивать свидетелей.

…Уползая с пепелища сутки спустя, чудом уцелевший прораб Лоринков наскоро зарыл в земле фотоаппараты, деньги, и драгоценности. Пометил место на карте, которую наскоро набросал угольком на картонке. Дождался ночи, и пополз со двора. По пути наткнулся на что-то холодное и застывшее. Это был фотограф-хозяин дачи.

– Врача, – слабо позвал вдруг фотограф.

Лоринков похлопал его по плечу и прополз мимо. Потом остановился, подумал. Вернулся, додушил беднягу, и снова стал уползать. Сказал:

– Фашисты гребанные…

* * *

– Вот такая история, пастушок, – сказал слепец Лоринков, в который раз пересказав свои удивительные приключения в Москве пастушку.

– Ты, впрочем, баран, один хер ни хера не понял, – сказал он.

– Ну так налей мне еще, – сказал он и протянул кружку.

Пастушонок нацедил вина в кувшин, принес Лоринкову и вдруг на неплохом русском языке сказал:

– В село приходить несколько человек, спрашивать про твоя, – сказал он.

– О-ла-ла, – сказал Лоринков, мгновенно протрезвевший.

– Твоя есть француз? – спросил пастушок.

– Кто моя есть, пусть тебя не парит, антисемит проклятый! – обиделся Лоринков.

– Почему о-ла-ла тогда сказать? – спросил пастушок.

– Много непониманий, – сказал он.

– Почему не учить румынский? – спросил он.

– Молдавия жить, учить румынский, гость гребанный, – сказал пастушок сурово.

– Гм, виноват, – сказал Лоринков. – Так что там с гостями?

– Несколько человек, крепкий, физически развитый, интеллектуально также вполне, – сказал Сашка, как раз ночью слушавший по «Маяку» урок русского на тему «Описать облик человека».

– Чего хотели? – сказал мужчина.

– Спросить где есть прятаться ты, – сказал пастушок.

– Вы, – сказал Лоринков.

– Почему вы? – сказал пастушок.

– Есть один твой, значит ты, – сказал он.

– А что твоя им сказать? – спросил слепец, перенимая манеру разговора мальчика.

– Моя сказать правда, потому что правда есть высший добродетель всякий мыслящий и уважающий себя человек, – процитировал радио-урок русского, цитировавший Чехова, пастушок Сашка.

– Твоя есть дебил, – горько сказал Лоринков.

– Еще они передать тебе один предмет, – сказал пастушок, не обидевшись на незнакомое слово «дебил», которое, видимо, служило Лоринкову подобием английского «соу», так часто он его произносил.

– Какой? – сказал Лоринков и от страха даже перестал притворяться слепым.

– Вот она, – сказал пастушонок и протянул руку.

Лоринков, замерев от ужаса, увидел на ладони пастушка оранжевый кружок, в позапрошлой жизни служивший номерком в какой-то раздевалке.

– Етическая метка, – прошептал он в страхе.

– Етическая метка, – кивнул пастушок.

– Так они и сказать, – сказал он.

– Передать еще, твоя отдавать карта где есть зарыт тумбочка, тогда тебя оставлять живой, – сказал он.

– Фу блядь, ну и вонь! – сказал он.

– Пардон, – сказал Лоринков.

– А говорить не француз, – сказал осуждающе пастушок.

– Малец, слушай меня, – схватил его за руку Лоринков и жарко задышал в лицо луком, фасолицей и вином, отчего Сашке Танасе снова стало плохо.

– Люди эти разбойники, – сказал он.

– Смерти моей хотят, – сказал он.

– Русские фашисты гребанные, расисты и русофобы! – сказал он.

– Антисемиты на ха! – сказал он.

– Ты хоть понимаешь что я говорю? – спросил он.

– Твоя ругатья, – сказал Сашка.

– Верно, а твоя слушать, – сказал Лоринков.

– Ночью я соберусь, и тихонько из села уйду, а ты ничего не говори тем злым людям, что пришли, – сказал Лоринков.

– А когда они поймут что я ушел, скажи, что я в сторону Приднестровья побрел, – сказал он.

– И что слепой я понарошку, тоже не говори, пусть думают, что за инвалидом охотятся, – сказал он.

– Все понял? – сказал он.

– Моя помочь твоя, ладно, – сказал пастушонок.

– А твоя мне за это подарить своя блокнота? – спросил он.

– Это еще зачем? – спросил Лоринков.

– Моя мечтать стать писатель! – сказал пастушок.

– Моя тоже! – сказал Лоринков.

– Ладно, половину блокнота тебе, – сказал он.

– По еплу! – сказал мальчишка.

– В смысле по рука! – сказал он.

Лоринков, в мыслях перенесшийся в Москву, где он намеревался схорониться в Литинституте, глубоко вдохнул кислый, вонючий воздух подвала, и сказал с чувством:

– Прощай, немытая Молдова, страна рабов, страна мудил!

* * *

Но честолюбивым планам псевдо-слепца не суждено было сбыться.

Ночью Лоринков, собравшийся бежать из села, услышал, как отпирается дверь подвала. От страха у него случился удар, который он поначалу принял за обморок. А когда все понял, было поздно… Лоринков лежал на полу без движения, остывал, и жалел лишь, что случилось все в подвале, а не под чистым небом. Хотелось перед смертью увидеть звезды. Нестерпимо болела левая рука. Боль разливалась по телу и стискивала грудь. Лоринков даже голову не мог поднять, чтобы посмотреть, кто это шуршит рядом с ним. Мышь, устало подумал псевдо-слепец. Но это оказался пастушонок Саша Танасе…

Деловито обшарив тело, пастушонок, торжествуя, вытащил из кармана Лоринкова блокнотик. Перелистал, светя фонариком, улыбнулся. На поступление в Литинститут и место второразрядного русского писателя хватало. Значит, это уже уровень лучшего молдавского классика, знал подкованный в литературе пастушонок. О-ла-ла, неожиданно весело подумал он.

– Сашка, ты? – слабым голосом спросил Лоринков.

– Моя, моя, – сказал пастушок, погасив фонарик.

– Они ушли? – спросил Лоринков.

– Они не есть существовать, – сказал пастушонок.

– Они есть мой оргазм то есть фантазм, – сказал он.

– Моя есть играть воображений, чтобы все получаться как в рисованный кинофильм «Остров сокровищ», – сказал он.

– И ты сдохнуть, а моя получить все! – жестко сказал он.

– Корочка член Союза Писателя Молдова, бюст на Аллея классик, почет и уважения, гребанный рот! – сказал пастушонок.

– Дастархан не вынести двоих! – сказал он красивую, услышанную где-то, фразу.

– Дастархан это скатерть… – сказал, умирая, Лоринков.

– Не тебе, русская чурка, учить меня узбекский язык! – сказал пастушок.

– А как же гуманизм?! – спросил, страдая, слепец.

– Умирать ты сегодня, я завтра! – сказал Сашка Танасе.

– Это есть гуманизм природа, – сказал он.

И пошел к выходу.

– Во имя Господа всемилостивого и всемогущего! – сказал Лоринков.

– Глоток вина перед смертью! – сказал он.

* * *

…Позже, глядя на свой бюст на Аллее классиков, установленный за Нобелевскую премию, полученную за произведение «Табор уходит на ПМЖ» – переписанное из блокнотика Лоринкова, – бывший пастушонок Сашка Танасе задумчиво улыбался. Вспоминал, как – услышав предсмертную просьбу, – вернулся к бочке, нацедил стакан вина, и поднес кружку к губам умирающего. Как тот, булькая и сплевывая, отпил чуть-чуть, и умер на руках у мальчишки. Как пастушонок закопал его под бочкой – чтобы несчастный напился уже хотя бы после смерти, – и присыпал песком. Как никто ничего не заподозрил, потому что каждый житель деревни давно уже мечтал убить чужака и украсть все его деньги. Значит, кому-то повезло, думал каждый в деревне. Интересно, кому, думали деревенские.

Думая об этом, Сашка Танасе часто вспоминал фразу, которую слепой произнес, выпив вина, после чего умер.

Кажется, она звучала так.

– Драгоценный мой! Брынза не бывает зелёного цвета! Это вас кто-то обманул.

Что это значит, и какое отношение имеет к истории слепого, Саша так до сих пор и не понял.