Ночевали мы в двухэтажной гостинице за углом кладбища.

Отец Николай, отмахнувшись от настойчивых просьб какой-то старушки в цветастом платке ехать домой, согласился пойти с нами. Три квартала мы прошли за полтора часа. Я хохотал, разбрасывая над головами священника и Анны-Марии охапки листьев, а отец Николай пытался поймать их зубами. Удивительно, но особо пьяны мы не были. Было весело.

– Номер на двоих, – сказал я в гостинице, – с ванной, пожалуйста.

– Может, двухкомнатный? – уточнил портье.

– Никак нет, – грустно сказал я, – преподобный Серафим будет исповедовать нас с супругой всю ночь.

Анна-Мария, усевшаяся в кресло в холле, фыркнула. Портье, лицемерно-верующий, как все молдаване, посмотрел на нее с презрением, но ряса Николая оказалась более действенным аргументом. Нас пропустили. Уже в номере Анна-Мария пошла в ванную, раздеваясь на ходу, а отец Николай достал из-под рясы коньяк, и мы выпили, глядя на крыши старого Кишинева.

– Она – это праздник, – с трудом ворочая языком, но скорее от усталости, чем от выпивки, сказал священник. – Как опьянение. С ней забываешь обо всем.

– Разве это не чудо? – спросил я, кривя губы в самодовольной ухмылке.

– Это чудо, – спокойно согласился он. – Но тем больнее возвращаться в то, что в насмешку называется «нормальной жизнью». Она, конечно, ничего общего с нормальной жизнью не имеет. Жизнь – это такие люди, как Анна-Мария. Остальные – просто нежить какая-то.

– Да, – согласился я, – без нее будет тяжело.

– Вы говорите это так спокойно, будто рассчитываете это пережить, – тоже очень спокойно сказал священник, – но, поверьте, это и вас разобьет. Дело даже не в ней, в Анне-Марии. Дело в том образе жизни, который она дает. Вы уже не сможете жить иначе, чем сейчас. Не сможете тупо ходить на службу. Говорить необязательные вещи, которые служат паролем. Делать неважные вещи. Ведь единственное, что важно в жизни, – это сама жизнь. И вы это познали.

– Что ж, – улыбнулся я, – придется себя убить!

– Убить – это, конечно, ерунда, – серьезно сказал Николай, – но сбежать вы сбежите. Если уж не жизнь Анны-Марии, то и не «обычная жизнь». Уж лучше бегство. Как, например, сбежал я.

Из ванной не доносилось ни звука. Спит в ванной, сказал я. Наверное, согласился священник. Мы допили коньяк, и я зашел к Анне-Марии. Она и правда спала. Я вынул ее из воды рывком – с нее хлынуло настоящим водопадом, – и понес, стекающую, в кровать. Положил на одеяло и включил кондиционер на обогрев.

Она не открыла глаз. Просто раскинула руки и приподняла ноги, раскрыв себя. Я наклонился и поцеловал Анну-Марию между ног. Целомудренно и задумчиво. Как ротмистръ Лоринковъ целовал когда-то знамя, перед тем как глупо погибнуть, как отец Николай целовал размалеванные доски – иконы, чтобы спастись от того, к чему нужно бежать, как журналист Лоринков целовал свою руку за то, что она пишет то, что нужно было прежде всего прожить. Все они были глупы. Все они мертвы, Анна-Мария.

Одна ты – жизнь.

Я свернулся у нее в ногах. Отец Николай сел на пол у дивана и прижал голову к ее ладони. С пола что-то замяукало, и мы увидели, как из сумочки Анны-Марии выполз кот, который привалился к ногам священника.

Так мы уснули.