Это было в то самое лето, когда с потолка на неё сыпались осы. Подсвеченные заходящим солнцем, они выпадали из тёмного, проолифленного лет сто назад потолка, счастливо вспоминавшего о своей юности и силившегося блеснуть, сверкнуть густо-золотым.

Крупными каплями чёрного мёда текли вниз.

Самые умные, выпав, сейчас же осознавали, что попали на чужбину, в голую злую опасность, и упрямо, хмуро пытались обнаружить обратную дорогу, дорогу домой — ощупывали бархатистым гибким задком потолок, аккуратно напрыгивали на доски в тщетных поисках щели, трещинки, сквозь которую можно вернуться. Не находили никогда! С отвращением отрывались наконец от родимых пахучих, мирно жужжащих с обратной стороны досок, искали другие пути — не домой, так хоть на свободу. Утыкались в пыльное стекло, обречённо бились.

Глупые (хотя, возможно, как раз наоборот?), выскользнув, сейчас же забывали, откуда они родом, где были мгновение назад, и даже не пытались найти обратный путь, сразу же бешено рвались к источнику света, к розовому сиянию за стеклом, с зудением просились прочь, присоединяясь к неудачливым патриотам. И тех и других ждала одна участь — краткий плен пластиковой отрезанной бутылки, захлопнутой на несколько мгновений тугим зелёным томиком Мандельштама — в мягкой обложке, «Азбука-классика», со статьей «О собеседнике» заодно.

И нежданная, нет, долгожданная (с какой скоростью время течёт у ос?) воля — стряхивание в форточку с сеткой, которую она слегка отгибала специально для пленниц. Не то чтобы «ей жаль было всё живое». Нет, просто она не любила вида раздавленных насекомых. А их жужжанье её раздражало.

Видимо, осы построили свой хрупкий шар-дворец где-то прямо над её головой, над подушкой, на которой она и провела пол того самого лета с ногой, уложенной на ровную, мягкую возвышенность из сложенного одеяла.

Как нежно и бережно они любили её! Две сестры, две пчелы, бабушки её детей, её мама и мамина сестра, невесомо пеленающие её заботой. Последние годы бабушкам было не до неё — это она задавала им работу, особенно здесь, на даче, — сначала подрастала одна внучка, потом и другая, но сейчас внучки разъехались, и на месте образовавшейся пустоты оказалась она — привыкшие кормить, пеленать, тетёшкать, бабушки сейчас же перестроились. Теперь они носились с её костяною ногою, заодно и с нею, дитятком в возрасте 38 лет, которое, с тех пор как папа внучки № 1 довольно быстро после явления младенца на свет улетел в другую страну рожать новеньких, от других, всё искало, всё мучилось, пока не родило вторую девочку, вообще уже неизвестно от кого. Бабушки приняли и вторую — как родную. Тем более что потом неизвестно кто внезапно явился, поселился — бабушки поморщились-поморщились, но и с ним смирились, тем более второй стал помогать деду по мужской части хозяйства (первый-то — никогда!), и только всё стало налаживаться, как он снова исчез, но вскоре снова появился. «Мерцающий папаша», выразилась одна знакомая семьи, бабушки выражались прямей, но лучше умолчим как. После второго возвращения мерцающий вроде бы завис, но ещё этой весной Нина — назовём нашу героиню так, ОК? — почувствовала: зыбкое равновесие скоро обрушится, вот-вот. И не знала, как удержать, тем более что как было и не пустить — папа ехал в невинный байдарочный поход, да ещё и брал с собой дочку, как и многие из его старинной компании, — поход был нарочно не страшный, детский.

Бабушки кудахтали — куда потащил ребёнка, ни условий, ни питания, в пять лет рано ещё спать в палатке! Но Нина знала: дочке в походе хорошо, интересно, потому что папа дочку любил, умел о ней заботиться, да и просто… приключение. В этом смысле Нинино сердце билось спокойно. В другом — нет, пережив окончательное невозвращение мужа № 1 из странствий, она не любила, когда от неё уезжали, нет. Хотя папа-два покидал её иначе, и с ним она, помимо отъездов, разлюбила весну, оба раза исчезновения приходились на апрель, три предыдущих апреля, впрочем, удалось пережить, но это не отменяло: все последние месяцы он был не с ней. Она знала это, чувствовала, не требовалось доказательств, понимала — «вот-вот», и только её провал в больницу затянул расставание.

Старшенькая была в походе своём — в лагере с историко-археологическим уклоном, куда повёз их школьный учитель — как водится, энтузиаст.

Больнице Нина обрадовалась как временному избавлению — под благовидным предлогом можно было поплавать в ином, отвлечься. После операции она сделала неожиданное открытие: от непереносимой, разрывающей боли, которую не берут никакие обезболивающие уколы, отвлекающие мысли, существует только два народных средства. Первое — оживлённый разговор, во время которого ты не слушаешь, а говоришь, говоришь как заведённый, не разговор, а твой монолог в трубку маме, подруге или соседкам по палате. Второе — молитва, средство более уместное для бесконечности ночи. Если кричать про себя молитву, боль чуть откатывается тоже — возможно, пугается крика, возможно, Бог милостиво отодвигает её сам. Он вообще в эти минуты, когда больно вот с такой слепящей силой, придвигается на удивление близко. Чем острее страдание, причём (внимание!) не душевное — физическое, тем ближе Он.

Больничные бабули с перевязанными коленками прыгали мимо по коридору на костылях (всем после операции велели двигаться!) и, измученно выдохнув, оседали на кровати, а переведя дух, баюкали рассказами про поликлиники, анализ крови. Сын предлагал в центр здоровья платно и взял уже на эту операцию кредит — сколько я могу его разорять? Пошла в районную. И трогательные подробности бесплатной медицины, перемешанные с рецептами квашеной капусты, свекольного кваса, бисквита. Вроде б просто, но, когда добавляешь к взбитым желткам треть взбитых белков, оставшееся то есть, мешать надо аккуратно, не кругом, а как бы так снизу вверх, иначе осядет! И духовка холодная должна быть. В холодную ставим духовку. Капусту квашеную — мои метут только так. А я вам расскажу, как я делаю…

Родные бабушки-пчёлы сумели бы поддержать кулинарные разговоры. Нина только жадно и благодарно внимала, ей просто нравилось плыть в потоке совершенно бесполезных для неё, но таких красочных теоретических знаний, красневших ягодкой клюквой (её в капусту можно просто добавить потом), зеленевших укропчиком, отсвечивающих золотом поджаренных по всем правилам пирожков — и переполненных добротой русских женщин, к которым у Нины слабость. Всегда была, в больнице лишь обострилась.

Её бабушки тоже пекли, солили, мариновали, ставили тесто, не тяготясь своею ношею, — напротив, теперь только, вырвавшись из заточения зимних квартир, они и жили, дышали полной грудью, хотя жили по-прежнему не для себя, но и это входило в набор. Здесь это «не для себя» было свободным. У той, что давно (почти всю жизнь) жила без мужа, наконец появлялось о ком позаботиться — в охотку, регулируя уровень и напор; та, что была при деде, от привычных забот о деде, язвительном и с годами всё более ворчливом, приезжавшим только на выходные, почти на целую неделю, освобождалась — и могла опекать ещё не научившихся её критиковать внучек, а теперь вот и Ниночку, которая тоже только рассеянно её благодарила. И заниматься любимым.

Цветочными клумбами, грядками — любовью к земле она пошла в мать, Нинину, собственно, бабушку, в честь которой ей, кстати, дали имя, — упрямую, старательную землепашицу, из тех, на которых мир стоял. Бабушка-младшая, тётя, напротив, терпеть не могла «возиться в земле», только устроила в лесу игрушечный японский садик — с озерцом и камешками, на радость внучкам; младшая бабушка вообще была чуть легкомысленна, артистична, чу́дно шила, вязала — носки крючком, шапки на спицах, а потом и чудо-свитера на вязальной машине, — так казалось долго-долго, что они чудо, пока не выяснилось: купить в магазине проще и окажется современней, модней, не нужны оказались Нине эти с такой любовью связанные свитера… И бабушка сократила число одариваемых изделиями до трёх — старшая сестра и внучки. Эти не чурались, не брезговали. Но вязанье было для коротанья одиноких зимних вечеров за телевизором, летом младшая бабушка вязала мало. Всё больше ходила в лес, собирала полезные травки, заодно и скромные нежные букетики из полевых цветов, но потом и лисички на внезапно растворяющих солнечные воротца полянах, а повезёт, так и семейство белых, вот, прям под ёлкой, да какой-какой, всё вам расскажи — той, что над ручьём… А там и пожарить добычу или заморозить на зиму, или положить в пирог — младшая ещё и любила готовить, только не обычное — праздничное. Пирог, рогалики, тортик.

Этот год стал особенным, лучшим из последних многих. У привычных забот появился новый смысл, будто вернувшийся из далёкого прошлого, — Ниночка, Нинушка, Нинка была больна и нуждалась в их неусыпных заботах, уходе. Та, которую они на руках, сначала в шесть, а потом в четыре руки, носили двадцать с лишним лет, пока не начались истории с улетающими и мерцающими папами. Но вот время и отключили, вновь дочь, племянница стала девочкой, беспомощной, едва способной ходить, которую нужно было вовремя накормить, за которой надо было следить, чтобы, упаси господи, не свалилась, прыгая на одной ножке по дачным, вымощенным плиткой (дедушкина работа) дорожкам к дому бабушек, он же кухня, на завтрак-ужин-обед. Почему она отказалась от костылей? Может, лучше купим? Но девочка стояла на своём.

Бабушки не замечали, что прыжки отяжелели, сейчас они едва помнили, что Нинушка давно родила своих и из деточки превратилась в женщину со сложной судьбой… Сейчас помнить надо было о другом: принести воды, принять таблетку (через час после еды! бабушки заводили кухонный таймер), поболтать немножко, но и не надоедать, девочке надо заниматься. У неё уроки. Друзья. На животе её улёгся главный друг и конкурент бабушек — компьютер, лэптоп, всё чего-то она в него тюкала, сосредоточенно, хмуро и вроде как «не подходить!». Но принести наверх тарелку с малиной, ежевикой, клубникой — остатками уже, конечно, или только-только созревшим золотистым яблочком, первым! специально ждали, когда пожелтеет, выглядывали, высматривали — всё-таки можно! Девочка не откажет. Без отрыва от экрана кивнёт, нащупает слепо ягодки — при болезни так важны витамины.

А там и ужин. Ниночка аккуратно спрыгивала вниз, опираясь на перила лестницы со второго этажа, потом и крыльца, — стояла, глядела, дышала.

Сад благоухал. Как называлась половина цветов в нём — неизвестно, но кому это мешало? Она благодарно погружалась в царство безымянных полупрозрачных соцветий — бело-розово-алое, сиреневое. Жирные шмели зудели в фиолетовых колокольчиках, лимонницы порхали рывками, садились на прозрачно-белую канифоль.

Но прилетело тревожное сообщение от старшей дочки. Лёгким взрывом водяной бумажной бомбочки шлёпнулось в середину тихого летнего вечера.

Мама, срочно нужно на конкурс про детство бабушек, я не знаю ничего, пришли на мою почту подлиннее, я из телефона прочту!

Детство бабушек? Конкурс?

Да!!! Надо было ещё дома, это было задание, но я забыла, а завтра последний день, когда можно сдать.

Дочь моя, ты забыла, а я при чём? Ничего не пришлю.

МАМА!!!! Тогда наша команда младших проиграет! Это будет конец!!!!!

Боже.

И после ужина Нина не поднимается наверх, наоборот, спустив со второго этажа компьютер, сидит на лавочке с бабушками, окружённая теплом и сладостью летнего вечера — ароматы, треск кузнечиков, птичье пение, никакой сырости — конец июля, печатает всё, что слышит.

В светлом сумраке тонет сад и грядки, ирисы-ноготки-розы выравнивает военный каток, бабушки уменьшаются. На одной перешитое из дедова драповое пальто, шапка-менингитка от уха до уха, самый писк — что ты… На другой перелицованная шерстяная юбка, голубая блузка креп-жоржет — на ногах лодочки, великоваты, зато деревянный каблук обтянут кожей, внизу разрезинка, у разрезинки — бантик! Да нет, это были мамины туфли, я их всё мерила, всё на танцы готовилась, пока мама на работе.

Летний вечер тает, на границе исчезновения оставляя им немного странный, сладкий аромат.

— Дельфиниум! — определяет старшая бабушка, Нина тюкает зачем-то в компьютер «дельфиниум». Вот они синеют в сумраке, прямо перед домом.

…Наконец мама и мне купила собственные уже туфли, чёрные, кожаные, с ремешочками, как я мечтала, они лежали в коробке, только для праздников предназначались, но какие там праздники, я их тайно надевала на все прогулки, и вот как-то раз собираемся мы в гости, мама открывает коробку, а туфли-то…

И тут приходит новая эсэмэска. Нина отрывается, читает. Бабушки встрепенулись — что там? Нет — Нина качает головой, какая-то реклама… Младшая кивает с осуждением: меня тоже завалили, откуда они только узнают?

Но это не реклама, Нина прилгнула, это письмецо от папы-два. В письмеце ни единого слова. Это в ответ на её вопросы, как да что, как там поход, как младшенькая, папа-два писал едва-едва, плохая вроде как связь. Вчера она написала наконец что-то гневное, что, хотя бы когда связь есть, нельзя ли писать подробно, а если ему так трудно даже писать, то и не надо, вообще ничего не надо, совсем. Вот и получила ответ, вот он. ТОЧКА. Просто точка, и всё.

Нина отвлекается от рассказа про туфли, думает о другом и снова упирается в тупик. Как и весь этот длинный год расставания с папой-два, который всё не мог решиться, но вот, кажется, решился наконец, там, в походе, с ним в походе её соперница, как и предполагала Нина, и вот она, тихо и окончательно опускающаяся стена.

Главным лакомством было знаешь что? Чёрный хлеб с подсолнечным маслом, посоленный, уж как мы его ели, уминали за обе щёки — и самое удивительное, почти не веря себе говорит старшая, изумлённо расширяя глаза, — что ведь и правда тогда это казалось необыкновенно вкусно, совсем не то, что сейчас… Младшая подтверждает: «Да, сейчас как-то наелись уже всем».

Нина снова включается, печатает конспект рассказа про хлеб. Но тут отвлекаются бабушки, старшая в панике: я ж там воду поставила посуду мыть! Обе бегут на кухню. Пока не выкипело всё!

Бабушки что-то долго не возвращаются. Нина вспрыгивает на крыльцо, на террасу, вырывает лист из дочкиного альбома, берёт круглый пластмассовый стакан, в него они наливают воду, когда рисуют красками… палец протыкает жгучая боль. Слёзы так и брызжут из глаз. Как она туда забралась? Оса. Вот уже и валится мёртвое тельце обратно в стакан. Нина вытряхивает её на улицу, пальцу больно. Неблагодарные твари. Вот нажалуюсь бабушкам, завтра не будет ни вашего домика, ни вас самих!

Восемь бед, один ответ — прижимая опухшим пальцем стакан, она обводит дно, густо закрашивает кружок чёрным, чтобы на ночь унести наверх и поставить перед собой на подоконнике. Чтобы в утреннем зыбком полусонье — с такой свежестью и живостью не возвращалась любовь, упиралась вот в эту преграду. В точку.

С кухни возвращается только одна бабушка, младшая, старшая осталась заниматься посудой — да нет, всё в порядке, просто дедушка звонил, список ему составляли… «А меня укусила оса, — жалуется Нина и добавляет тут же, чтобы не всполошить бабушку понапрасну: — Ничего, почти прошло уже». Но бабушка строго исследует палец, жала нет, уже хорошо, и вскоре из стебля сорванного тут же, под лавочкой, подорожника на палец капает целительный сок, бабушка жмёт и жмёт его, тут приходит и старшая, обе причитают, рассказывают, как в прошлом году оса укусила в губу, а в позапрошлом… На завтра назначена казнь — но Нина машет рукой, не надо, да и как найти среди чердачного хлама это гнездо, но бабушки настроены решительно, Нина прерывает осиные саги и молит рассказать ещё хоть немного про детство, пока получилось совсем мало.

На ирисы-делифиниумы-лилии-розы валятся мёртвые белые осы, в сад, ломая забор, по свежему снегу прут танки со звонкой от мороза железной бронёй, нацелив дула точно им в лоб, подминая гусеницами беседку, песочницу, утюжа чайку-флюгер.

Но при ближайшем рассмотрении оказывается — никакие это не танки, война кончилась давным-давно, это всего лишь громадная снегоуборочная машина, въехавшая в старый арбатский двор. Как они радовались ей. Как, всё бросив, выбегали помогать, кидали в её кузов снег — лопатами, лопатками, просто горстями. Хохотали, бросались снежками на ходу. Так были довольны развлечению, развлечений-то не было никаких, комментирует старшая, — Нина быстро печатает, бабушки смеются, она думает быстро: не слишком умело они рассказывают — совсем кратко, им ни к чему лишние слова, они всё видят и так.

Бабушки вспоминают что-то ещё, про толстую тётю Раю, про Кольку, спорят, а я тебе говорю, он женился на ней потом, вспоминают уже для самих себя, Нина снова отключается, но руки почему-то печатают, печатают что-то своё, вскоре она с удивлением перечитывает написанное, после слов «лопата», «снежки» проступает совсем другой текст: «я бы вот что спросила тебя / на нашей неблизкой встрече / я бы вот что / милый / куда деть эту вечность / где силы / десять лет твоего лица / куда эти шорохи / ветки, бормотанье дождя-чтеца / как быть с приданым / вечной невесты / твои слова / как убить / но мне легче забить на предательство / на неверность / неудачные развороты судьбы / лишь бы ты был былбылбылбы». Какой кошмар. Она стирает всё быстро-быстро. Чтобы бабушки не заметили. Чтобы выскочить из приступа графомании поскорей. Отправляет дочке первую порцию бабушкиных рассказов, в компьютер вставлена флешка, на даче работает интернет — получает почти мгновенный ответ: «Спасибо!!! Ещё!»

Молочка принести? И давай палец помажем. Это мама. Небо ещё немного потемнело, и видно уже не одну луну, но и звёзды, огромные, совсем тихо. Бабушки идут наконец спать, но свет ещё долго не гаснет в их доме.

Но Нине что-то не хочется в комнату, и так она слишком долго там пробыла. Глядит в невидимый замерший сад и незаметно подчиняется тихой тёплой ночи, её покою. Улыбается блаженно: да ведь эти дни, эти ночи и есть рай. Две недели беспримесного, чистого рая были подарены ей — потому что каждый оказался при своём. Бабушки возвратились в молодость, полную сил и таких понятных забот о еде, цветах, грядках, единственной дочке и любимой племяннице, она — в детство, нерассуждающее, благодарное, и никаких преград. Никого лишних. Кого надо учитывать, за кого извиняться, краснеть, кого терпеть — ни детей, ни мужей — первозданность. И ещё целая неделя такая же! впереди.

Нина стоит на крыльце и понимает: ноге легче, на неё уже можно немного наступать, стоять двумя ступнями, она поднимает глаза. Звёзды. И странный холод от них. На лицо тихо сыплет послевоенный снег бабушкиных детств — ледяной, спокойный, немного влажный. Значит, не надо больше плакать — лицо и так уже мокрое, значит, всё хорошо.