– А теперь, – сказал Иван Васильевич Чапаев.
– Я почитаю вам свои стихи, – сказал он.
Встал, надвинул папаху на лоб так, чтоб сросшихся, как бабочка, бровей коснулась, и, – поглядывая с пригорка на Днестр, – откашлялся. Ребята, – вся бригада чапаевская, – в ногах у командира легендарного сидевшие, слушали внимательно. Кто травинку задумчиво кусал, кто – руки за голову закинув, – в небо глядел. Анна Леопольдовна, медсестра отряда, чистила меланхолично пулемет «Максим» бельгийской сборки, да натирала лошадиную упряжь. Баба, она и есть баба, подумал Иван Васильевич – вот – вот белые погоней дойдут и порубают нас тут всех, а ей лишь бы пол помыть да манду протереть. На то она и баба, подумал. В лицо ветер ударил привольный – с правого берега Бессарабии. Поднял бурку комдива, отчего тот стал похож на диковинную птицу с черными крылами, бьющими вразнобой. Отряд молчал. Комдив сказал:
…Иван Васильевич отошел на свое место. Сел. Снял с головы папаху, не чувствуя ветра – так горело лицо. Смущенно не поднимал глаз от костра. Сказал:
– Ну как, робя? – сказал он.
– Недурно, – сказал Фурманов.
– Недурно? – сказал Чапай, сатанея.
– Тебя интеллигентишка, мне прислали жилы вынимать? – сказал он.
– Ты как товарищ скажи! – рубанул он.
– Хорошо али как? – сказал он.
Товарищ Фурманов пожевал травинку – жрать было нечего, за последние пять дней погони все зерно подъели, а местные давно в лесах попрятались, – и сказал.
– Хорошо, Чапай, – сказал он.
– Хорошо, товарищ, – сказал он.
Чапай кивнул, глянул на Анну Леопольдовну. Та, молча, собрала «Максим», блестевший в свете звезд, и поставила на пригорке. Вернулась в круг, задом крутя. Бойцы, хоть от голода и ослабли, смотрели на Анну Леопольдовну с товарищеским интересом. Блестел глазенками молдаванчик, отрядом на правом берегу подобранный. Сирота лет двенадцати, – из пролетариев, должно быть, – сидел на пепелище, да плакал. Взяли с собой его красноармейцы, из солидарности. Ну, а еще как консерву, если со жратвой совсем прижмет. Звали мальца Анатол, а фамилия его была Плугару. Ну, или наоборот. Чапай глянул с пригорка. Вышла Луна, осветила долину. Всадников пока не было видно. Но белые рядом, знал Чапай. Вот бы Гриша Котовский объявился, подумал Чапай…
– Вот бы Гриша… – сказал кто-то задумчиво.
Никто не поддержал. Отряд отступал вот уже несколько месяцев, после того, как армия товарища Буденного потерпела неудачу в буржуазной Польше. Чапай решил ошеломить врага неожиданным отступлением и ушел не на восток, а на юг, в Молдавию. Но в Бессарабии попал в засаду, бойцов потеряли половину… чудес не ждал никто. Тем более, все были коммунисты и материалисты, о чем дали клятву, вступая в партию во время одного из привалов. Почему-то, вспомнил красноармеец Сухов, им при этом пришлось целовать Анну Леопольдовну между ног. Повернулся набок, мотню раздувшуюся со стыдом прикрывая. Вспомнил…
Медсестра сидела на пне в лесу, через который отряд продирался с севера, и, раздвинув широко ноги, смотрела на бойцов с ласковой улыбкой. Тоже была ночь, но из-за яркой Луны – в Молдавии Луна светит страшно, и не уйти от нее никуда, – все было видно до волосочка. Тряпка скрученная, – Анна Леопольдовна таких из портянок нарезала и себе в жопу совала, и звала это по-французски, «стринги», – рядом валялась. Бойцы подходили по очереди к ней, становились на колени, и повторяли за Чапаем клятву коммуниста.
– Торжественно клянусь, – говорили они.
– Перед лицом своих товарищей, говорили они.
Только, почему-то, смотрели не в лицо товарищам, а прямиком туда – в чернеющую посреди белесых ляжек волосню, – после чего говорили:
– И да покарает меня партия за измену, – говорили они.
Затем Чапай клал на плечо бойцу шашку, и говорил:
– Да пребудет с тобой идеал Октября, – говорил он.
– Целуй, – говорил он.
Боец целовал шашку, а потом и Анну Леопольдовну прямо в срам. Вынув из промежья медсестры голову с мокрым лицом, ошалевший красноармеец получал от Анны Леопольдовны земляничку. Клала медсестра ягодку прямо новобращенному коммунисту в рот, и говорила:
– Ешь и пей, – говорила она.
– Ягода это и еда и питье, – говорила она.
– Символ диалектического материализма, – говорила она.
Бойцы жевали ягодки, переглядывались. Начдиву никто перечить не пытался. Его в бою пикой по голове паны шарахнули и скор был на расправу Чапай. Так, бывшего комиссара отряда, Янкеля Бабеля, который всю дорогу записывал историю легендарной дивизии, Чапай страшной смерти предал. А все картошка. Было у Чапая три картошки последние, – он ими заместо стратегической карты пользовался – так Янкель их скушал. Сырыми. Тайком. Может, и не поняли бы, кто, да на перевале у Реута комиссара стравило из-за воды сырой. И отряд, чернея глазищами на впалых лицах, глядел, как кружит в водах неглубокой речушки картофельная кожура…
– Вот значит как, – сказал Чапай, лицом белея.
– Ты, комиссар, за дело коммунизма борешься, – сказал он.
– Я… я не… – забормотал Янкель.
– Я художник! – заорал он.
– Мне все можно! – орал он, когда ребята его вязали.
Прикончить гадину вызвался лихой разведчик, Яшка Френкель.
– Я товарищи, – сказал он.
– Сам гниду кончу, за то, что он все трудовое еврейство… – сказал он.
– Опорочил в ваших глазах, – сказал он.
– Валяй, Яша, – сказал Чапай.
– И не ссы за трудовое еврейство, мы все понимаем, – сказал он.
Вынул из сумки Яша голову от щуки фаршированной, которую в Польше у семьи еврейских землевладельцев отобрали – они были не из трудового еврейства, так что Яша их убил, а дочку ихнюю трахнул да убил, – и натер ей ноги Бабелю.
…тот, сука, полз за отрядом пять верст, оставляя кровавый след, пока не отстал, всех их проклиная. Бойцы ежились, а Яша только смеялся. Белые были совсем близко, но комиссар разоблаченный добрую службу и сослужил. Отряд преследования нашел Бабеля еще живым и долго мучил – а первые крики несчастного отряд еще на правом берегу услышал. Лица менялись. Одна Анна Леопольдовна была спокойна, да только время от времени «стринги» из портянок в жопе поправляла. Косились на ее жопу бойцы, косились лошади. Но волю рукам да копытам никто не давал – все знали, что Анну Леопольдовну имеет Чапай. И что медсестра была его наложница, которую он нашел на остатках разгромленного трудящимися Зимнего дворца. Она полюбила мужественного большевика и отреклась ради него от своей аристократической фамилии: тем более, их всех вырезали. И колесила по стране за Чапаем, обучая его глаголам и спряжениям французского языка.
…Прошла Анна Леопольдовна в круг, села рядом с Чапаем и сказала:
– Хорошо, Чапай, хорошо, – сказала она.
– Прям Серебрянный век напомнил, – сказала она.
– Это как? – сказал Чапай.
– Да не парься, все равно они все умерли, – сказала она.
– Может, кто еще хочет? – сказала она.
Товарищ Фурманов откашлялся, и принял свое слово в политзанятии.
– Значит, немножко… про нас, и тяжкий бой который мы ве… – сказал он, смущаясь.
– Жги, комиссар, – улыбнулся Чапай.
Комиссар сказал:
Замолчал. Глядел в глаза Чапаю с вызовом. Тот молчал, смотрел тоже молча, а потом опустил голову, и стал из черенка лопаты самотык всамоделишный для Анны Леопольдовны выстругивать. Сказал:
– Комиссар, скоро все смерть примем, – сказал он.
– Али не слышишь, как земля под копытами белых панов дрожит, – сказал он.
– Подумай, – сказал он.
Фурман, как в отряде комиссара любовно звали те бойцы, с которыми он харился, – топнул ногой, бросил оземь папаху. Крикнул:
– Стою на своем! – крикнул он.
– Раз комунист, делись с товарищем! – крикнул он.
Молчали бойцы. Трещал костер. Стругал Чапай. Смотрела в огонь Анна Леопольдовна. Сказал Чапай, головы не поднимая:
– Ну что же, – сказал.
– Раз крепко подумал, – сказал он.
– Иди, – сказал.
– Дай ему, Аня, – сказал.
Анна Леопольдовна встала, поправила трусы, сказала:
– On y va faire l’amour (идем делать любовь – фр.), – сказала она.
– И туда тоже, – сказал Чапай.
Анна Леопольдовна, сняв на ходу галифе и трусы, ушла на другой край холма, белея задницей, и взяв Фурмана под руку.
Чапай дунул на костер, дунул на звезды, дунул на Луну.
Стало темно в мире.
…белые догнали отряд рано утром, откуда не ждали – с левого берега. Бойцы даже и лошадей запрячь не успели. Так что никому и в голову не пришло взглянуть на тот конец холма, где Анна Леопольдовна, – сытая, осоловевшая, – утирала со рта кровь, а под ногами ейными валялся изломанный, как после колесования, Фурман. Отряд попытался было отбить атаку, но боеприпасы давно кончились. Кто-то, от страха обезумев – все помнили крики комиссара, белыми поруганного, – бросался с обрыва в реку, на конях. И тонули животные и тонули люди в водоворотах Днестра. Реки в водоворотах, реки коварной, как глаза молдаванки – вот она спокойна, а вот всполох, кружение и все, нет тебя, пропал. Кто-то, закрыв глаза, дрожа всем телом, снимал обувку и жал пальцем ноги босой на курок винтовки, в рот себе сунув. Несколько отчаянных навстречу белым бежали, размахивая оружием, но, конечно, сразу их никто не пристрелил, а дали пройти, а потом отобрали оружие и мучили.
К ночи следующего дня все было кончено. Чернели тела на земле, белели тела, всплывшие в реке, и зацепившиеся за коряги. Освещали все это Луна, да кошевар Микола с Полтавщины, которого привязали к столбу и подожгли.
Офицерик из белых ученый попался, про Тараса Бульбу читал…
.. утром следующего дня, когда от Миколы даже и дым не шел, и порывы ветра сбивали с него куски пепла, – как с полена обгоревшего, – выбрался из-под трупов красноармеец Сухов. Жалобно стеная сел, от боли страшной в голове кривясь. Рвало его кровью, ноги подламывались, когда к реке спускался. Там сунул в воду руки, голову. Чуть не упал, насилу рукой за куст удержался. Отполз на версту в сторону, спрятался под ивами, где холмы кончались. Вырыл там себе нору и отлеживался неделю, выползая за мясом, которое с пристреленной кем-то лошади срезал. Когда окреп, выломал палку покрепче, и побрел на восток, притворяясь глухонемым. На третий день пути поднял глаза от дороги и увидал впереди в дрожащем от жары воздухе две черные фигуры. Шел медленно, думал, не догонит, но – догнал, и пошел мимо, опустив глаза.
То были Чапай и Анна Леопольдовна.
Шли они легко и не таясь. Чапай – в костюме буржуйском, с короной золотой на голове и с пенсне на глазу, и тросточкой, на конце которой пудель скалился. Анна Леопольдовна – голая совсем, с большими золотыми кольцами в ушах, и необычно загорелая, с треугольником золотым наперед мохнатки, и с крыльями позади спины. Увидав красноармейца, заулыбались.
– Ну что, Сухов? – сказал Чапай.
– Погулял? – сказал Чапай.
Засмеялись они с Анной Леопольдовной смехом неместным, страшным, и птицы на другом краю поля, измученного засухой, в небо поднялись. Сухов шел торопливо, не поднимая глаз от дороги, мелко крестясь, подворачивая искалеченную саблей ногу. Ждал неминуемой смерти. Но слышал лишь смех, а потом и шаги Чапая с Анной Леопольдовной сзади стихли. Сухову бы свернуть в лес или в поле, но он знал, что не переживет ночи сам, поэтому он шел, шел, шел, Сухов шел, шел Сухов, шел, шел, шел, шел шел шел шел шел сухов сухов шел сухосуховсуховшелешелшелшелсухоше…
…до 1958 года бывший красноармеец Сухов, после резни вышедший к своим и выправивший документы на имя Якова Френкеля, – героя разведки Гражданской войны, единственного выжившего в дивизии Чапая, чью красноармейскую книжку он взял с изуродованного белыми Яшиного тела – жил, таясь как мышь, в пригороде города Орел. Он так и не стал разговаривать и это списали на травму от удара саблей белогвардейской сволочи. После создания государства Израиль и первой волны эмиграции лже-Яков сумел вырваться, и уехал.
С 1958 года он молчал и потел от страха в маленькой квартирке в Хайфе.
В 1978 году ветеран умер от сердечного приступа из-за неожиданного звонка в дверь.
Последним, что он увидел в дверной глазок, была папаха, надвинутая на сросшиеся брови.