Что-то здесь происходит совсем неясное. Ясно только, что в павильоне выстроена сцена с большой суфлерской будкой-раковиной, тремя рядами кулис, щедро расписанных красным и золотым, и что «кулисы» «венчает» задник. Задник тоже щедро расписан, но уже черным и голубым. Тут грот, кусты, струящаяся вода и пухлые амуры, расположившиеся вполне непринужденно. Съемочная группа тоже здесь, на сцене, и камера нацелена в кулису, где, очевидно, кто-то есть, но кто — неизвестно. В эту кулису пробегает и там скрывается молоденькая и хорошенькая девица с распущенными волосами и в газовом хитоне. Не успевает она скрыться, как слышится мужской голос: «Божественно! Очаровательно! Я висел наверху и наслаждался».

Голос какой-то странный — расслабленный, но не в этом дело, а в том, почему он сказал: «Я висел?» Кто там висит в «Льве Гурыче Синичкине», и висит ли вообще? Может быть, мы просто ослышались? Хорошо бы, конечно, взять сценарий и проверить, но пока не до того. Не успевает отговорить мужчина, как появляется Нонна Мордюкова. Мы знали, что она снимается, и знали, что сегодня, но что сейчас…

Мордюкова в роскошном золотом парике, в золотой короне, на ней черное платье и длинный, малинового шелка, шлейф. Платье и шлейф щедро усыпаны звездами — разумеется, тоже золотыми. У Мордюковой здесь фраза, и опять какая-то странная: «Возьмите и меня! А то публика меня забудет!» Голос у нее при этом явно испуганный.

Не успевают ее выход снять — очень быстро, почти мгновенно, как она снова перед нами, только на этот раз идет к рампе. Туалет на ней прежний, но держится она по-иному — несколько аффектированно — и реплику бросает с вызовом: «Я готова — можете начинать!» И этот эпизод снимают быстро, а потом объявляют перерыв, (смена началась задолго до того, как я пришла в павильон).

Было известно, что режиссер Александр Белинский (я его знала по ленинградским телевизионным работам — «Кюхле» Ю. Тынянова с Сергеем Юрским в главной роли и «Запискам сумасшедшего» с Евгением Лебедевым — Поприщиным) свою московскую постановку, тоже для телевидения, для «Экрана», уже заканчивает. Однако состав исполнителей «Синичкина» был таков, что и немногое оставшееся могло рассказать о многом. Прежде всего о том, как дается современным актерам водевиль и дается ли?

Это не такой праздный вопрос, как может показаться на первый взгляд. История русской сцены с очевидностью доказала, что водевиль, равно как и мелодрама, являл собой превосходную школу для исполнителей. И не одну профессиональную школу, хотя и она чрезвычайно важна; в водевиле не только блистали, не только доставляли удовольствие — в нем трогали и волновали сердца.

Водевиль не бичевал порок и не прославлял добродетель — для этого существовали жанры более высокие, — но он изобретательно, весело и с открытой душой становился на защиту того, что защиты достойно. В «Льве Гурыче Синичкине» это была молодость и талант, вернее — талант и молодость, с трудом находившие путь на сцену. Русские актеры играли этот водевиль охотно, даже самые прославленные, самые знаменитые играли охотно: каждый находил здесь отзвуки и своей судьбы.

А сейчас в роли Синичкина — Николай Трофимов, Сурмиловой — Нонна Мордюкова, князя Ветринского — Леонид Куравлев, графа Зефирова — Михаил Козаков, Борзикова — Олег Табаков, дирижера — Андрей Миронов, Пустославцева — Петр Щербаков, а Лизу Синичкину играет недавняя выпускница щепкинского училища Галина Федотова. Как-то все развернется у них?

Вопросов выстраивается целая шкала. От такого: сами поют или нет? В водевиле обязательно должны сами, потому что ария тут — проявление характера, а не вставной номер. И до такого, как: будут ли трогательны, сумеют ли быть? Целенаправленны, остры — это одно, это в арсенал современного исполнителя входит, но вот трогательность? Возьмут ли в расчет ее — без сочувствия зрителей представление подобного рода просто-напросто не может состояться.

Словом, понять хотелось многое, а для начала хотя бы то, какой эпизод снимали и какой будут снимать дальше, в оставшиеся полсмены?

В перерыве все выяснилось. Снимали не эпизод, и вообще эпизода, то есть сцены, на наших глазах начавшейся и закончившейся, до конца фильма не будет. Будут досъемки — иногда такие значительные, что вполне эпизод собой заменят, а иногда маленькие, но, по мнению режиссера, тоже чрезвычайно важные. Сегодня, например, доснимали финал. Граф Зефиров действительно висел под колосниками, а у Раисы Минишны Сурмиловой были все основания бояться равнодушия публики: только что состоялся дебют Лизы Синичкиной — ее молодой и талантливой соперницы.

В роли Сурмиловой Н. Мордюкова

Когда же Мордюкова высокомерно заявляла: «Можете начинать», она действительно собиралась играть премьеру и не знала, что Лизе удастся выступить и что причиной тому будет ее, Сурмиловой, роскошный шлейф, на который догадливый Лев Гурыч поставит кресло графа Зефирова. Сначала поставит, а потом, когда Лиза уже споет свою первую арию, и вовсе от графа отделается — вознесет его под потолок. Правда, граф и там не растеряется — будет наслаждаться искусством («Я висел наверху и наслаждался»). Лизе он уже помешать не захочет. Ее триумф будет полным и безоговорочным.

Судя по тому как актеры оживлены (перерыв кончился, и они в павильоне), водевильная путаница «Синичкина» им по душе. Козаков, например, нисколько не смущается тем, что его сейчас «вознесут» и что выглядеть при этом он будет достаточно нелепо. Волнует его другое — как «возноситься», с какой, так сказать, задачей. Мордюкова дает ему «товарищеский совет» (она именно так и говорит: «Можно дать товарищеский совет?») и просит Козакова, чтобы было «немножко восторга». На первый взгляд странно — почему восторг? А если вдуматься — очень точный подсказ.

Зефиров капризен и избалован, однако при всем том наивен, и оттого любая неожиданность, если она ему ничем дурным не грозит, способна этого человека развлечь. Лиза ему понравилась — несомненно мила, и, когда его стул взвился в поднебесье, он усмотрел в этом нечто даже пикантное. От этого самочувствия идет и действие: Козаков поболтал в воздухе ногами, кокетливо поболтал, в образе стареющего селадона, и скандала устраивать не стал. Досмотрел акт до конца и даже с удовольствием.

Все свои действия Козаков проделал сразу, еще, до совета Мордюковой, но, когда она совет дала, он его выгоду оценил и захотел еще порепетировать. Он и начал, но оператор снял его полет так быстро, что прочувствовать свое состояние актер не успел. «Не выполнил задачу», — скажет он с досадой, а партнерша ему возразит: «Нет, выполнил. Ты с этого начал».

Козаков в этот июльский день снимался в последний раз, и был у него, кроме реплики и «полета», всего один крупный план. За кадром раздавался голос дирижера: «Граф Зефиров, меценат», и на этот голос Зефиров появлялся перед зрителями и кланялся. Кажется, чего проще, но Козакову нужна музыка, и Белинский эту его просьбу охотно выполняет. Музыка и не только тогда, когда она требуется по ходу действия. Актерам она нужна — настраивает их на нужные эмоции, помогает начать действие в необходимом внутреннем ритме. Водевиль — это еще и точное соблюдение стиля, и характер мелодии И. Цветкова стиль этот довольно точно определяет. Вот и сейчас звучит один из лейтмотивов картины — чуть печальный, но именно чуть, и, слушая его, Козакову легко снять шляпу и тоже чуть печально улыбнуться в камеру.

«Ах, как прекрасны, как прекрасны водевили, Водевили давних лет, Где в легком стиле, легком стиле Все шутили, Где были танец и куплет».

На этом Козаков уходит, а Мордюкова начинает задавать вопросы, хотя чего ей спрашивать: даже внешний вид ее с очевидностью свидетельствует, что Раиса Минишна Сурмилова для актрисы как на ладони. Это особенно заметно, когда на другой день она появляется в своем обычном платье и прическе. Теперь — Нонна Викторовна Мордюкова, а тогда — Мордюкова в квадрате, в кубе: так все избыточно, так всего много. И красоты, и мраморных плеч, и победоносного вида, и величественной походки. А когда раздастся пение… Но это особый разговор, оставим его до той минуты, когда мы пение услышим.

А пока Мордюкову интересует одно: верит Сурмилова или нет, что кто-то отнимет у нее роль? Режиссер говорит, что верит и что фразу свою: «Кто здесь актриса?» — произносит с угрозой и на подтексте: «Кто это плетет интригу против меня?» (Лизин дебют состоялся только потому, что Лев Гурыч обманом отослал примадонну на свидание с князем Ветринским. Играть главную роль некому, и содержатель театра Пустославцев согласился на просьбы Синичкина прослушать его дочь. Все бы хорошо, и все, как вы знаете, кончилось хорошо, но опять-таки благодаря находчивости Синичкина, так как момент был опасный. Сурмилова все-таки успела примчаться в театр и появилась на сцене, грозно вопрошая: «Кто здесь актриса?»). Этот эпизод Мордюкова как раз и должна сыграть.

«Но все-таки она не цербер. (Это актриса — режиссеру.) Не Наполеон, а кухарка Наполеона». Это словечко «кухарка» опять очень точное, и степень проникновения в образ, коль скоро оно появилось, несомненно, велика, однако, когда начинают репетировать, точности нет, а есть наигрыш. «В пять раз меньше», — просит Белинский. А Мордюкова возражает: «Я училась у режиссера, который говорил: „Сначала сутрируй, а потом убери“». На первом дубле она и «убирает», а еще помогает себе тем, что за кулисами (до выхода к аппарату) смеется. Прекрасно смеется — на басах и с пренебрежительным тремоло, и это пренебрежение, а не церберство в ней и есть. Скажем по секрету: такую Сурмилову в роли Коры из пьесы Борзикова «Испанцы в Перу» нам ужасно как захотелось увидеть. Это наверняка была бы ее стихия — жестокая мелодрама, да еще с жестокими стихами, положенными на речитатив.

«Я дева Солнца в древнем Перу, Я жрица вечного огня. И сладкозвучные напевы Не соблазнят в ночи меня».

И дальше в том же духе и с теми же непередаваемыми голосовыми переходами от нижней октавы к верхней.

— Вам нравится ваша роль?

Мордюкова. Теперь — да, а поначалу пьеса казалась мне ограниченной. Вернее, не пьеса, не водевиль Ленского — я его не знала, но тот фильм, который мне довелось посмотреть. Однако и сценарий не произвел на меня сильного впечатления: кровеносные сосуды его были квёлыми. Но я все же решила попробоваться — сестра меня уговорила, она в «Синичкине» художник по костюмам. А когда решила, начала думать, на чем все можно построить, в чем, для меня лично, «манок» роли. А он в том, что я, именно теперь, самая сильная во всем: и в чувствах, и в профессии, и даже в умении формулировать собственные мысли. Вот когда такое пришло, тогда и работать захотелось — появилась тема.

И еще одно обстоятельство обнаружилось, весьма для меня важное. Я не могу работать в отрыве от режиссерского замысла, а Александр Белинский оказался как раз «актерским» режиссером. Тут как было. Пришла я на пробу — отвратительный момент. Представление о роли, разумеется, самое приблизительное, творческой атмосферы тоже, разумеется, никакой — одни костюмы чего стоят: старые, пропахшие нафталином…брр… Сидим мы с Козаковым, ждем Трофимова (он должен из Ленинграда приехать, но опаздывает), разговариваем о том о сем. И во время этого довольно-таки нервного ожидания появляется Белинский и категорически заявляет: «Я вам сейчас все скажу, а вы сыграете». Мы переглянулись…

— Ну и что, сказал?

Мордюкова. Представьте себе. Коротко, но ясно. Мне, например, сказал: «Умереть, но не сдаваться». (А я сама, как вы знаете, думала о чем-то подобном.) Козакову тоже был преподнесен довольно четкий афоризм; теперь мы уже не удивлялись, но смеялись и как-то сразу вошли в жанр водевиля.

Неожиданный ход — не правда ли? Предстоит сыграть роль, что называется, отрицательную, а «манком» для нее служат эмоции самые положительные. И не одни эмоции, которые могут быть кратковременны, но мысли, вызванные жизненным опытом, размышлениями, достаточно серьезные, стойкие, выстраданные мысли.

У Владимира Ивановича Немировича-Данченко есть прекрасное выражение: «артистический образ мышления». Сказано оно, правда, не по аналогичному случаю, но само определение чрезвычайно емкое и многое в профессии открывающее. Прежде всего, утверждающее возможность особого подхода к образу, при котором категории логические не то чтобы исключаются, но преломляются по-своему. У Мордюковой так и случилось. Она не искала в себе сходных с героиней черт, не искала в ней и ничего положительного. Она искала «зерно» роли, которое помогало бы ей, актрисе, эту роль почувствовать. «Манок» оказался действенным. Он разбудил интуицию, которая, по определению того же Немировича-Данченко, есть «верное схватывание и глубочайших и тончайших авторских замыслов и стиля произведения».

О стиле Мордюкова тоже говорила. И тогда, когда рассказывала о своей встрече с режиссером, и в аспекте более общем. «У нашей профессии две составные: прекрасное ремесло и нечто более высокое, к чему я стремлюсь. Высокое — это когда удается стать не просто слугой роли, но овладеть жанром, духом вещи». И тут еще один парадокс или, как мы теперь знаем, не парадокс, но «артистическое мышление».

Репетируя и снимаясь, актриса вряд ли проверяет свои действия теоретическими положениями, о которых сама же говорит. Рассуждения типа: «Сделаю так-то, потому что этого требует сквозное действие образа», — в момент творчества выглядят и достаточно искусственно и достаточно наивно. Но — и это «но» весьма существенно — отдаваясь течению роли, действуя бессознательно, Мордюкова границы этой роли держит безукоризненно, а если случается «перебор», она первая его и замечает. Откуда эта точность, выверенность, этот самоконтроль, если момент творчества — момент интуитивный? Опять находим ответ у Немировича-Данченко: «Образы, подсказываемые интуицией, не допускают разнузданности, а требуют строгого контроля в выборе театральных средств». «Требуют» тут употреблено в смысле диктуют, вызывают эту точность. Недаром чуть ниже в той же книге «Из прошлого» сказано: «Многие властители театральных направлений боятся ее (верную интуицию. — Н. Л.), избегают, а то и просто гонят из театра, как чуму. Без нее легче».

Первое августа. Что ни день — новое лицо. Сегодня даже два лица: Пустославцев — глава дела и Борзиков — его придворный драматург. Характеристика Борзикова в его фамилии, но Олег Табаков своего героя «борзым» не делает, а напротив, придает ему детские, наивные черты. Он неистовый графоман. Писания свои он любит искренне, нежно, но, как ни уверен он в их превосходных качествах, червь сомнения его порой гложет: слишком часто фортуна поворачивается к нему спиной. Вот и сейчас в нем, при всей его победительности, проскальзывает нечто неуверенное. (Обнаружится, правда, это несколько позже — мы в своем описании забежали вперед.)

В роли Пустославцева П. Щербаков

Борзиков появляется из глубины кулис и идет к авансцене — легкий, изящный, подвижный. Нет, пожалуй, не точно: это Табаков изящный и подвижный, а Борзиков суетливый, вертлявый. Ишь, как разбежались у него глазки при виде фигуранток (в их ролях — актрисы балета), одетых в нечто прозрачное и зеленое.

Режиссер просит Табакова пройти к авансцене так, чтобы ни одна из женщин не была обойдена его вниманием, а их, в свою очередь, просит встретить Борзикова и Сурмилову, с которой он вместе приехал в театр, как Элеонору Дузе и Арбузова. Легкие аплодисменты, легкий ажиотаж — все это балеринами изображается весьма формально, но результат как раз такой, какой нужен: фальшивый. Фальшь отношений обнаружится скоро и шумно.

Ситуация такова: Раиса Минишна вне себя — князь Ветринский ее бросил. Премьера ей не в премьеру, все ее раздражает — весь белый свет. Однако дело здесь не столько в сюжете, сколько в том, что Мордюкова и Табаков за сюжетом видят. А видят они возможность поиграть в нечто весьма знакомое и увлекательное. И поиграть не просто так, не потому, что это нужно, но получить от игры удовольствие, ибо всегда приятно испробовать свою силу, показать, что ты можешь. Себе показать — это в первую очередь, публика тут на втором плане.

Как бы в рассказе нашем не получилось так, что делается все напоказ, неискренне. Искренность как раз полная — от внутренней свободы, раскованности, от ощущения, что все так ловко получается. Тут есть одно, что подтверждает наши впечатления с очевидностью, ибо достичь это «одно» без подлинного увлечения невозможно. Мы имеем в виду непрерывность существования. Даже тогда, когда камера ее не видит, когда она направлена на партнера, или когда Мордюкова стоит в кулисах, только готовясь к выходу, она и тогда Сурмилова. Помните, мы говорили, что все в ней в эти минуты чересчур? «Чересчур» постоянно и ощущается и по первой необходимости сразу проявляется.

Главные эпизоды Белинский уже снял и теперь «добирает», а когда «добирают», переключения актеров от начала к концу или от конца к середине встречаются то и дело. Для исполнителей «Синичкина» в этих перебросках сложностей нет, и потому, разумеется, что роли достаточно незамысловаты — каким герой вошел в картину, таким он из нее и выйдет, но и по другим причинам тоже. Непрерывность существования связана и с чувством образа и с высоким профессионализмом — тренированностью эмоциональной памяти, которая способна удержать образ в себе надолго. На «раскачку» здесь времени не тратят, и это тоже сродни водевилю, который хоть и требует немалых усилий, но требует и того, чтобы труды и усилия не были заметны. Вот как теперь, когда Мордюкова и Табаков «выдают» скандал.

Что тут доминирует — и в этой и в остальных перепалках, коих в «Синичкине» немало? А то, что при всей их бурности они не вульгарны. Табаков глядит просто обиженным ребенком, услышав конец реплики Сурмиловой: «И хоть бы пьеса была», а Раиса Минишна, несмотря на то, что кипит (кипит как-то не страшно, смешно даже — как самовар), а вовсе не мечется, подобно «тигрице в клетке», что советует ей авторская ремарка. И чувствуется, что слезу она тоже готова пролить с легкостью — ведь бросил, бросил коварный Ветринский! Ощущая себя именно так, актрисе легко секунду спустя и помириться с драматургом и прийти в неописуемый восторг, получив от князя любовную записку. (Это то самое послание, которое Ветринский сочинил Лизе, но которое Синичкин, чтобы выманить Сурмилову из театра, переадресовал ей.)

В роли Борзикова О. Табаков

Итак, два главных лица ссорятся, а Пустославцев их мирит. Он для нас тоже впервые в действии, но нельзя не заметить, как верно нашел Щербаков тон этого содержателя театра в поддевке и смазных сапогах. В перерыве разговариваем с артистом, и он признается, что Пустославцев «пошел» у него от режиссерской фразы: «От героя всегда пахнет перегаром и чесноком».

«Я вначале думал, не смеется ли Белинский, а потом стал себе Пустославцева представлять и понял, что такой человек обязательно будет угнетать тех, кто от него зависит. А так как зависимых у него под рукой немало, он над ними вволю и издевается».

Он и сейчас таков, хоть и льстив. Премьера на носу, и Сурмилову с Борзиковым ему надо умаслить обязательно, но хамство все равно прорывается: «Молчи, стой, слушай! Убей бог мою душу, грешно вам ссориться: оба таланты!», «Таланты», конечно, найдено хорошо, без этого ссоре не кончиться, но в лице и голосе Пустославцева такое пренебрежение, что ясно становится, кто, по его мнению, тут главный.

И дальше, в этот день, эпизоды его и Табакова строятся на том, что Пустославцев с заранее недовольной миной сидит в ложе и то и дело прерывает репетицию, устраивая разносы всем подряд, а Борзиков примирительной улыбкой и легким прикосновением руки его успокаивает. Сурмилова мешкает — он ей: «Начинайте, несравненная Раиса Минишна» («несравненная» — голосом выделяет). Суфлера нет — он и за суфлера готов подсказать: «Ничего, ничего, я все помню».

В эпизоде мог быть и «перебор», он просто-напросто мог получиться неинтересным, если бы Борзиков только утихомиривал Пустославцева. Однако Табаков все время сохраняет оттенок, для характера его Борзикова чрезвычайно симптоматичный. Что бы Борзиков ни делал, в нем живет искреннее умиление его собственной работой. Эта «добавка» и для характера героя и для водевиля очень важна (тут ведь не ювеналов бич свистит), и потому всех устраивают импровизации Табакова. А он «резвится» вовсю: и из ложи в экстазе высовывается, и глаза в восторге закрывает, и все что-то шепчет, шепчет с замирающей улыбкой на губах. Когда же шепот становится слышным (это сценарием предусмотрено), мы понимаем, что шепчет он текст из «Испанцев в Перу» — очередного своего шедевра.

Съемка идет весело. Не знаем, сочтут ли это за плюс или решат, что весело — значит несерьезно, однако факт остается фактом и, на наш взгляд, положительным. Речь не о том, что когда весело — тогда дружно, а когда дружно — тогда работа спорится. Это само собой. Мы же хотим отметить, что актеры живут в той атмосфере, которая «Синичкину» показана, и это помогает им обрести нужный внутренний ритм.

В тот же день, первого августа, снимают довольно большой отрывок эпизода, который можно обозначить как «Скандал Раисы Минишны». Получив любовную записку князя, Сурмилова озабочена только тем, как прервать репетицию и уехать в Разгуляево, где он, по ее мнению, ее ждет. Впрочем, как — она знает: притвориться больной и обвинить в своей болезни всех окружающих. Так она и делает. Антрепренеру заявляет, что своими замечаниями и придирками он свел ее с ума, а Борзикова язвит тем, что его пьеса — дичь. Борзиков в крайнем расстройстве врывается на сцену, чем дает Сурмиловой прекрасную возможность добиться своего. «Ах, я лишаюсь чувств!.. Со мной обморок!! Оборок не сомните!..» — это она уже помощнику режиссера, который с расторопностью бросился ее поддерживать. Вот этот-то момент — от ее падения до ее гневного ухода — сегодня и снимают.

Народу на сцене много. Кроме тех, кого мы называли, — хор утопленниц (они же фигурантки) во главе с Аллой Ларионовой и первый любовник — его изображает Г. Георгиу. Задача у них двойная: с одной стороны, выражать сочувствие Сурмиловой, с другой — не перечить Пустославцеву, который вполне серьезно предлагает: «Вот премьеру отыграй и спокойно умирай!»

Он это поет (почти вся сцена идет на пении), и энергичный темп, насмешливый мотив определяют происходящее так же точно, как поведение актеров. Мордюкова, например, укладывается на грязный, истоптанный пол не с видом жертвы, волей-неволей покоряющейся условиям съемки, но энергично и деловито. Единственно, что ее беспокоит, и, кажется, всерьез, каково будет помощнику режиссера, на которого она должна рухнуть всей тяжестью. (Помощник режиссера — действующее лицо, в его роли артист 3. Раухвергер.) Вот он-то актрису и беспокоит — падать она собирается по-настоящему, жесткий пол в расчет не принимая, даже мысли такой у нее нет. И еще ее, но уже как Сурмилову, огорчают товарки, которые вполне деловито присоединяются к обидному речитативу Пустославцева.

Мордюкова лежит на сцене, и лицо ее, как в зеркале, отражает владеющие ею чувства. Вначале оно веселое и оживленное, а потом на нем недоумение и обида. Обида непосредственная, искренняя, для роли по-настоящему дорогая, и в первую очередь потому, что неожиданная.

В самом деле — мы уже приноровились к некой заданности характера, смирились с этим, а актриса приноравливаться не хочет, такой задачи перед собой не ставит. Раиса Минишна для нее — живая женщина, которая в тайниках души не может не чувствовать, что игра подходит к концу. Она еще борется — энергично, яростно, но помните, как жалобно она просила в финале: «Возьмите и меня! А то публика забудет». И ход к этому финалу — с самого начала пьесы, возможно, даже наверное, неосознанный ход, но то крепкое, в душе и мышцах сидящее чувство образа, которое уже бессознательно на верный путь направляет. И как теперь не обрадоваться, не улыбнуться от радости, слыша как Мордюкова, невольно делая нас поклонниками своей героини, гневно обличает Пустославцева.

«Провались ты, мироед, Со своим театром вместе! Пульса нет, дыханья нет И давленье сто на двести».

А теперь — некое отступление об артистичности. Определить, что она такое, так же трудно, как рассказать, что такое обаяние. Ему поддаешься — и все тут. Артистичность ощущаешь главным образом по удовольствию, которое безотчетно испытываешь. Глубокий замысел, новое, смелое прочтение — их можно принять или не принять в зависимости от того, каков твой собственный взгляд на роль или пьесу. Артистичность же в гораздо большей степени связана не с логикой, но с чувственным восприятием; не с тем, что нам показывают, а с тем, как это делают.

В истолковании образа Сурмиловой нет никаких откровений. Но режиссер с самого же начала знал, кого он будет приглашать на эту роль. В результате мы невольно думаем о том, что Синичкин несколько ослеплен своей Лизой, коль скоро всерьез полагает, что она может заменить на сцене Сурмилову.

В роли Льва Гурыча Синичкина Н. Трофимов

Не получится ли здесь какого перекоса, могут спросить? Не получится. И потому, что жанр не таков, в котором Сурмилова именно обязательно злодейка, и потому, что Лиза мила, и потому, что Николай Трофимов оправдал все свои хитроумные проделки искренней любовью к дочери, и потому, наконец, что против Мордюковой не пойдешь. Балансируя на границе дозволенного, актриса эту границу не только не переступает, но работает так точно, радостно, так увлекательно и легко, что в своей Сурмиловой убеждает несомненно. Такая она есть, и ничего с этим не поделаешь. И не хочется ничего делать — вот что тут главное.

Рабочий момент

В роли графа Зефирова М. Козаков

— Нравится ли вам играть водевиль? («вам» — это Николаю Трофимову.)

Трофимов. — Конечно, нравится. Водевиль, как никакой иной драматический жанр, требует всестороннего мастерства. Тут надо все уметь — и петь, и танцевать, и двигаться. Водевиль требует и огромного чувства правды, хотя, казалось бы, рассмешить в водевиле — пара пустяков. Но могу вас уверить, что рассмешить труднее, чем вызвать слезы. Для этого нужна непосредственность: вот почему водевиль трудный жанр. Но когда роль дается легко, она и радости приносит меньше.

— Значит, роль Синичкина кажется вам сложной?

Трофимов. Она и есть сложная: так и тянет наиграть. Синичкин ведь артист, а артисты и в жизни играют. Однако если все время играть — значит, признаться, что ты плохой артист. Надо сохранить человечность и соблюсти равновесие между игрой, которая есть натура Синичкина, и другими его прекрасными качествами. Он ведь искренне предан искусству, верит, что Лиза — талант. Отсюда его энергия: от веры и от любви.

Сегодня как раз тот день, когда хрестоматийно подтверждаются воспоминания о водевиле, как о жанре, способном трогать сердца. На той же пыльной, загроможденной аппаратурой и людьми сцене появляется Трофимов, и, глядя на то, что он делает, не думать о трогательности нельзя. А что он такого особенного делает? Даже не поет, проговаривает речитатив и смотрит на Лизу — больше ничего. Проговаривает же он его в тот момент, когда вполне уверен, что Сурмилова осталась в Разгуляеве с князем и дебют Лизы состоится.

«Жаль одного, что матушка твоя Не дожила до этого мгновенья! Она б всплакнула, слезы не тая, Увидя дочь любимую на сцене. О тень жены, с небес мне улыбнись — Исполнил я завет предсмертный твой. Смотри, смотри же, дочь твоя — актриса… Никитишна, довольна ли ты мной?»

Действие, как мы уже сказали, происходит на сцене, и, прежде чем начать, Трофимов прячется в кулису и там, отвернувшись от всех, довольно долго стоит. Стоит и шепчет. Тот, кто Трофимова как актера не знает, может подумать, что он, шепча, «наживает» нужное для роли состояние. На самом деле все гораздо проще: актер повторяет текст. Механически повторяет, для того только, чтобы твердо его запомнить. Сейчас ему кажется, что все в порядке, и он просит Белинского начинать. Режиссер дает команду, но актер сбивается, и не раз.

Для чего мы все это рассказываем? Неужели для того, чтобы лишний раз подчеркнуть, что актеры менее тщательно готовятся к съемкам, нежели к театральным репетициям? Нет, не для этого — хотя бы потому, что Трофимов и у Товстоногова сбивается и придумывает множество уловок, чтобы свое состояние скрыть.

Сказать нам хочется о другом: о том, что если роль готова, если новый человек в актере появился или появляется, речь этого нового, даже самая немудрящая, мучительно актеру необходима. «Отсебятина» легко идет тогда, когда ничего от образа в исполнителе нет, а когда есть — тогда и лексика нужна другая, и строй речи, и ритм ее. Ну что, кажется, стоит придумать слова Синичкина — тема его задана и не меняется от конца до начала, а между тем придумывать и трудно и не тянет, а тянет правильно сказать то, что написано. Десять раз остановиться, и извиниться, и начать сначала, пока наконец текст не «ляжет» на язык.

Трофимов так и делает — учит, а когда начинают снимать, самое главное, что у него от дубля к дублю появляется, — это «видение» жены. Тут не мистика, разумеется, а та же любовь, которая есть двигатель его роли и которая вполне естественно вызывает в его душе образ Лизиной матери. На последнем, третьем, дубле у него в глазах слезы, но… Сказать об этом «но» необходимо, несмотря на то, что терпит некий урон стройная система, нами же возведенная. Впрочем, может быть, и не терпит урон, а просто наглядно обнаруживается разница между тем, что чувствует зритель и что в то же самое время испытывает художник.

Если зритель всецело во власти происходящего, он уверен, что и актер не в состоянии контролировать себя, что он творит в экстазе. На самом деле бесконтрольность вовсе не обязательна, и исполнители свою способность одновременно творить и наблюдать не скрывают. Помните, что говорил Шукшин о «боковом» взгляде, который помогает ему следить за реакцией окружающих? У Трофимова тоже так. Кажется, всецело отдался речитативу, но стоит только музыке отзвучать, как он вполне деловито замечает, что полного совпадения не было. (Речитатив, как и все вообще музыкальные номера, записан в «Синичкине» раньше, а теперь актеры лишь еле слышно напевают текст, притом что слова обязательно должны попасть в такт музыке.) За этим «попаданием» Трофимов хладнокровно и следит, хотя действует — от лица Синичкина — вполне непосредственно.

Убеждает же нас в этом, помимо трогательного, доброго и чуть испуганного выражения лица и фигуры, та неожиданность и мгновенность, с которой возникают его актерские «приспособления». От «головы» так быстро не придумать и так просто не придумать — невольно будешь искать ходы более остроумные.

А сейчас все наивно, наглядно и все, для водевиля, верно: и то, как пугается Лев Гурыч, увидев вдруг возникшую Сурмилову, — открыто пугается, подчеркнуто, чтобы мы, зрители, поняли; и то, как он мечется, не зная, что придумать, лишь бы Лизин дебют состоялся; и то, как радуется, придумав верный ход. По фабуле, Синичкин ставит кресло графа Зефирова на шлейф Сурмиловой и тем самым срывает ее выход. Трофимова же эта заданность действия не устраивает: его Синичкин заранее о подобной хитрости не думал, мысль о ней пришла ему в голову потому, что он увидел, как шлейф случайно зацепился за кресло. Разница как будто небольшая, но для актера существенная. Появился мотив непреднамеренности, который и образу служит на пользу (не Макиавелли же Синичкин в самом деле) и актерскую задачу облегчает. Вдруг в сюжете — вдруг и в действии: одно тянет, обусловливает и подсказывает другое. Сейчас, например, подсказывает Трофимову «ход» с веревкой. Прилаживая графское кресло, он заметил на полу канат и тут же приспособил его к делу — обвязал им ножку стула, чтобы в нужную минуту поднять Зефирова под потолок.

Если суммировать коротко — Трофимов ищет контакты. С вещами, с партнерами, с ситуацией. Не случайно, когда Галя Федотова появляется на сцене и несколько растерянно останавливается, не зная, как выразить свое «преддебютное» состояние, Трофимов ей вполне серьезно советует: «Гляди на меня, на папу, и все будет хорошо». Он и сам отдельно от Федотовой не существует. Она — Лиза все время в поле его зрения, и именно ее радость, ее горе вызывают в нем потребность действия.

Впрочем, не в одном Трофимове эта потребность общения живет постоянно. Не сопереживания — термин этот и все, что с ним связано, в данном случае превосходит своей серьезностью то, что нужно исполнителям «Льва Гурыча», — но именно живого общения. Водевиль требует игры, умения заражаться этой игрой, мгновенного отклика на нее партнера. Когда на площадке появляется Андрей Миронов и начинает свой крохотный эпизод с Трофимовым, особые свойства жанра предстают перед нами не только в их сложности, но и в несомненной выигрышности.

Дуэт разыгрывается буквально из ничего: литавры отправились в полпивную, и Синичкин, который с Лизой уже в театре, вызвался их заменить. Он сидит в оркестровой яме и в нужный момент ударяет в медные тарелки (удовольствие при этом видеть, как он всем своим существом ловит этот нужный для удара момент), а Миронов (он дирижер) небрежно подает ему знак. У них и до этого есть крохотная сценка: желая продемонстрировать Пустославцеву таланты Лизы, Синичкин просит дирижера «дать музыку», и тот привычно командует: «Повтор от пятой цифры». Но командует он в сценарии — на съемках артисты придумывают другое. Что — скажем позже, а вначале два слова о герое Андрея Миронова.

Возможно, это несколько парадоксально, но для Белинского дирижер — несомненный интеллигент, волею судеб оказавшийся в таком вертепе, как заведение Пустославцева. В речи дирижера то и дело звучат стихи Пушкина об искусстве и сцене, которыми он пытается хоть как-то утихомирить бушующие здесь страсти или (что бывает чаще) иронически прокомментировать зрителям происходящее. По мысли постановщика фильма, мироновский герой еще и «собеседник»: связующее звено между нашим временем и тем, в котором происходит действие. Белинский уверен, что телевизионный фильм требует такого собеседника или, по крайней мере, что данный фильм его требует и что дирижер Налимов в силу того, что в интриге не участвует, самое подходящее для этой миссии лицо. В другие дни «апарты» Миронова в публику как раз и снимают, а сейчас его снимают в роли и во взаимодействии с окружающими.

Так вот, по сценарию, Налимов дирижирует танцем Лизы, но актерам интересно другое. Им интересно, чтобы Налимов запыхавшегося Синичкина не понял (тот от восторга с таким азартом врывается в оркестр, что в самом деле его нельзя понять) и в силу этого предложил ему самому стать за пульт. Предложил молча и так же молча сыграл, что хочу, мол, «эту галиматью послушать» (у актера сразу появляется конкретная задача). Нет, кажется сыграл не молча, а пробормотав что-то насчет галиматьи, но бормотание и не нужно было. Мимика и жест все сказали.

Миронову, когда он начал сниматься, надели черный парик и приклеили усы с эспаньолкой. В сочетании с пенсне грим изменил лицо актера до неузнаваемости, и это было, на наш взгляд, плохо. Помог случай. Отчаянно дирижируя (как и другие, Миронов то и дело просит включить фонограмму «для куража»), артист сбросил с себя парик, и все, не сговариваясь, решили от него отказаться. С париком появлялась некая характерность, для роли едва ли необходимая, тогда как «свое» лицо Миронову чрезвычайно помогает. Дело не в красоте — классическими чертами оно не отличается, — но в обаянии, которое для исполнителей водевиля более чем желательно. Соединенное с простотой (а это почти всегда так), обаяние заставляет быть снисходительным ко многим условностям жанра: сглаживает сентиментальность, шаткость сюжетных положений, однозначность характеров. Артистизм Мордюковой придает образу Сурмиловой занимательность и причудливость; дирижер нам заранее мил, потому что его играет Миронов. Контакт с публикой он устанавливает сразу, и доверие, которое благодаря этому возникает, роли и фильму на пользу.

В роли Налимова А. Миронов

Вот и сейчас мы охотно верим, что для Налимова бесцеремонное вторжение Синичкина — очередное безобразие, которое то и дело случается в этом театре, но к которому все равно трудно привыкнуть. Когда же зазвучит ария Коры (помните, «Я дева Солнца…»), на лице артиста выразится такой простодушный ужас, что мы поймем, что пушкинские строфы его душе и в самом деле созвучны. Но, хотя мы это поймем и проникнемся состраданием, не засмеяться, глядя на его гримасы, тоже будет нельзя. «Тосканини, низведенный до кафешантана», — режиссер так определит суть и комическую драму персонажа.

Миронов и играет этого Тосканини — играет его негодующим кротко, интеллигентным, тихим, ни на что хорошее уже не рассчитывающим. В этом «соль» его дуэтов с тем же Синичкиным — тот пылает, кипит, с жаром бьет в тарелки и барабан, а этот меланхоличен, рассеян. И отчего-то становится грустно. Особенно грустно тогда, когда Миронов — собеседник — споет нам куплеты о старинном водевиле, который, увы, перестал быть любимцем публики. И артисту, как нам покажется, тоже станет грустно: во всяком случае, глаза у него сделаются печальными, а улыбка извиняющейся, мол, простите мне эту мою слабость — симпатию к несерьезному зрелищу.

Впрочем, мы опять о результате, а не о процессе, и не по своей вине. Когда начнут снимать, Миронов скажет: «До чего трудно глядеть в этот глазок» (речь об объективе. — Н. Л.). И только это замечание позволит нам понять, что артист напряжен. А так, если глядеть на него со стороны, кажется, что никаких усилий работа от него не требует. Надел старинный сюртук, взял в руки палочку, попросил включить музыку — и начал.

— Андрей Александрович, трудно играть водевиль?

Миронов. Трудно, не трудно — кто знает. Когда от трудного получаешь удовольствие, оно перестает быть трудным. К тому же классические водевили — и русские и французские — прекрасно написаны. В них ум, изящество, нет пошлости. Они милые. Водевиль играть очень приятно, в особенности когда собирается компания, которая понимает и чувствует происходящее так же, как ты, разговаривает с тобой на одном языке.

На этом о «Льве Гурыче Синичкине» мы хотели бы кончить. Эпизоды с Андреем Мироновым были теми последними эпизодами, которые снимались. Однако необходимо сказать еще несколько слов.

Фильм в окончательном его виде далеко не всегда идентичен тому, что можно наблюдать на репетициях. Когда все снято, начинается монтаж, где эпизоды вступают во взаимодействие друг с другом и всеми остальными компонентами картины. При этом эпизоды не просто соединяются, но именно вступают в особое, подчиненное внутренним законам картины взаимодействие, благодаря которому фильм и должен обрести завершенность. Но не всегда так происходит: бывает, что режиссер не извлекает из материала всех его художественных возможностей. В «Льве Гурыче Синичкине», к сожалению, случилось именно так.