Надо ли вам сознаться, что ничто так не заботило и не печалило меня, как мысль, что Розетта может, хотя бы в продолжение всего одной минуты, думать, что я сбежал ради своего собственного спасения?! И между тем как я спешил вдоль берега Сабины по направлению к заливу Сан-Марко, это предположение не переставало мучить и угнетать меня. Я знал, конечно, что мой отец при первой же возможности объяснит ей настоящую причину моего поступка, но уже одно то, что она могла считать меня способным на что-нибудь гадкое, неблаговидное, было мне до глубины души противно.

Дело в том, что счастливый час пробил и для моего молодого сердца. Я в это время витал уже в счастливых, радужных грезах первой, чистой любви, на которую смотрят как на святыню; героиней и кумиром этой любви была Розетта. С самого первого момента встречи с этой девушкой я почувствовал в своей душе наплыв каких-то новых, совершенно незнакомых мне чувств, силы и глубины которых я и сам тогда еще не подозревал, но я тогда уже сказал себе, что с первого же взгляда на нее поклялся быть ее рыцарем; это слово прекрасно передает тот энтузиазм, то беспредельное чувство уважения и доверия, какое мне внушала эта девушка с первого раза и которые впоследствии она ни на минуту не переставала внушать мне. Мне было тогда восемнадцать лет, а теперь семьдесят пять, и я могу сказать, что главное счастье моей жизни заключалось именно в том, что первая женщина, которую я узнал близко, была вместе с тем и самая совершенная, какую я когда-либо знал.

Нет надобности говорить, что я тогда никому на свете ни за какие сокровища мира не признался бы в том обожании, какое я питал в глубине души к этой девушке, и каким полно было все мое существование. Хотя Розетте было всего шестнадцать лет, но я чувствовал себя в сравнении с ней каким-то жалким маленьким мальчиком. Только что выйдя из монастыря, она, очевидно доказала всем, что унаследовала от отца его геройский дух.

— Ах, — думал я, — если бы мне только удалось показать себя достойным ее, блистательно выполнить возложенное на меня поручение!… — Эта мысль, это желание не ударить в грязь лицом придавало мне крылья, не давало мне чувствовать усталости и утомления, не давало замечать трудностей пути.

На третий день с рассветом я прибыл, но увы, вплавь, в цитадель Сан-Марко. Никакого другого средства переправы через пролив, отделяющий ее от берега, у меня не было. Мне пришлось раздеться, связать свою одежду в узел, укрепив его на голове, и таким образом переплыть глубокий канал, шириною приблизительно около трехсот метров.

Что же касается самого укрепленного замка, то это была настоящая цитадель, построенная из камня, кирпичей и бревен на маленьком островке в глубине залива; здесь мне прежде всего бросились в глаза стены, рвы, окопы, грозные жерла орудий, направленных в открытое море, словом, все, что представляет из себя крепость. Подплывая, я заметил там сильное движение. Люди бегали взад и вперед, таскали оружие и припасы, снаряжая маленький катер, пришвартованный к набережной островка. Распоряжался всем этим делом Белюш. «Белюш здесь, следовательно, он и комендант благополучно достигли этого надежного убежища»… При этой мысли я почувствовал, будто большая тяжесть свалилась у меня с плеч.

Белюш встретил меня со своим обычным равнодушием и проводил к командиру Жану Корбиаку, которого я застал в крайне возбужденном состоянии, весьма близком к раздражению.

— А, вот и ты! — воскликнул он при виде меня. — Ну, вот видишь, видишь прекрасные результаты вашего гениального плана!… Дочь моя в руках этих негодяев!… Да неужели ты думаешь, что я не предпочел бы быть лично на ее месте?… Но, слава Богу, все это скоро кончится!… Остается только покончить с этими сборами, сесть на катер и плыть вверх по Сабине, чтобы перерезать путь этим негодяям! Мне уже надоело это, эти милые монастырские хитрости, которые не ведут ни к чему! Я сожалею только об одном, что позволил Белюшу увезти себя, точно тюк контрабандного товара…

Комендант не жестикулировал, но только потому, что паралич лишал его возможности это сделать. Зато глаза его метали молнии, а из глубины высокой бержеры с боковыми подушками, к которой приковывал его злой недуг, лицо дышало энергией и силой, а слова звучали твердо и властно.

— А я явился сюда, комендант, — не без смущения начал я, — именно с тем, чтобы от имени отца и ваших детей просить вас не делать новых неосторожностей и оставаться здесь, где вы находитесь в полнейшей безопасности.

— Ах, в самом деле!… Это еще новая выдумка твоего отца! — гневно воскликнул комендант, но тотчас же сдержался. — Я не хочу сказать о нем ничего дурного! Нет, я знаю, он благородный, смелый товарищ и верный, преданный друг. Но мне кажется, ему не пошло впрок это четырнадцатилетнее пребывание в Сант-Эногате. А потому, быть может, он позволит мне сделать, как я считаю лучше, для спасения моих детей и его самого!… Но прежде всего скажи мне, каким образом сам ты очутился на свободе?… Почему, собственно, Вик-Любен отпустил тебя?

Мне пришлось подробно рассказать коменданту, как и почему я бежал, причем я воспользовался случаем сообщить ему о тех причинах, какие побудили моего отца отправить меня к нему.

— А-а! — сказал он, значительно смягчившись, — ты все это проделал?… Это недурно, милый друг, за это можно тебя похвалить. Я вполне сознаю, что твои намерения и намерения твоего отца прекрасны и великодушны, и ценю их. Но вы должны согласиться с тем, что я решил сделать с Вик-Любеном, а я решил повесить этого негодяя на первом суку, который мне попадется на глаза. Таков уж мой принцип, если человек, кто бы он ни был, позволил себе написать мне такую записку, какую я получил от него: человек этот не должен оставаться в живых.

— Как! Вик-Любен осмелился писать вам! — воскликнул я, вне себя от удивления.

— Ну, да! А то как же бы я мог знать о вашем плене?… Вот эта записка, которую, я получил обернутой вокруг ружейной пули… И счастлив его Бог, этого злополучного посланца, что он не явился сам ко мне с этим письмом, не то, клянусь честью, он в настоящее время уже давно бы болтался на рее!

И комендант указал мне глазами на клочок бумаги, лежавший подле него на маленьком столике. Я взглянул на записку, написанную карандашом, детским безобразным почерком на грязной скомканной бумаге.

Вот что гласила она:

«Комендант Пиратов Баратарии и Сан-Марко, я упустил тебя из рук, но зато дочь твоя в моих руках, и она расплатится со мною за тебя!

Вик-Любен».

— Ну, что ты скажешь теперь на это? — обратился ко мне капитан Корбиак, когда я пробежал глазами это безграмотное послание.

— Что я скажу на это? — повторил я. — Скажу, что эта дерзкая записка доказывает как нельзя больше, что отец мой действительно прав! Единственная цель этого негодяя — заманить в ту западню, которую он подставил для вас, комендант!

— Какое мне дело до его цели! Главное, чтобы он знал, что меня нельзя безнаказанно задевать! И он это узнает, мерзавец, за это я ручаюсь!…

— Но скажите мне, комендант, что вы, собственно говоря, думаете предпринять против него? Как намерены действовать? — спросил я, уже немного сомневаясь в своем решении воспротивиться всеми силами намерениям командира: его уверенность в успехе предполагаемой мести начинала передаваться и мне.

— Я намерен преследовать его, схватить и повесить, как собаку! Вот что я намерен сделать.

— Да, он с какими силами?

— С теми двумя слугами, которые еще остались у меня здесь, с Белюшем и с тобой, мой милый мальчик, если ты хочешь принять участие в этом деле!…

Все мои надежды на возможность благоприятного исхода исчезли при этих словах. План коменданта казался мне верхом безумия. С двенадцатью-пятнадцатью отборными, надежными и беззаветно смелыми людьми эта затея могла бы еще, пожалуй, при счастье как-нибудь удастся, но при наличии таких сил, как четыре человека, предприятие, о котором мечтал Жан Корбиак, являлось положительным безрассудством, чем-то совершенно немыслимым.

— Что я буду участником в этом деле, комендант, — отвечал я, — это, конечно, не может подлежать сомнению, если только вы будете упорствовать в своем намерении и захотите непременно осуществить его. Но только позвольте мне сказать вам, несмотря на все то уважение, какое я питаю к вам, — что дело это заранее проиграно! — воскликнул я твердым, сильным голосом.

Затем я перечислил ему все меры предосторожности, какие принимает Вик-Любен, упомянул о разведчиках, которых он оставляет на своем пути, о численности его людей, об их прекрасном вооружении, возможности избрать удобное для себя поле действий и не дать атаковать себя иначе, чем когда это ему будет удобно, не говоря уже о том, как забавно было даже думать об атаке сотенного отряда конных, хорошо вооруженных людей четырьмя воинами, хотя бы даже самыми отважными смельчаками. Кроме того, Вик-Любен мог еще выставить перед собой, в качестве надежной ограды, своих пленных и удобно укрываться за их спиной. Словом, я доказал Корбиаку полнейшую невозможность успеха в этом деле, если не выставить против Вика-Любена настоящей маленькой армии. Но даже и при этом условии комендант мог бы восторжествовать над ним, только добровольно бросившись в пасть волку, так как шайка разбойников теперь находилась уже в пределах Луизианы.

Все эти доводы были так ясны, так очевидны, что комендант волей-неволей должен был признать их справедливыми и вынужден был сдаться. Но это случилось не без жестокой внутренней борьбы, и я даже теперь убежден, что был обязан своим торжеством в этом деле не столько вескости и очевидной неоспоримости моих аргументов, сколько личной беспомощности и полнейшей невозможности больного принять участие в предстоящей борьбе. Если бы не недуг, если бы у Жана Корбиака была прежняя сила, то ничто в мире не удержало бы его пуститься в погоню за Вик-Любеном, чтобы померяться с ним силами.

Но теперь комендант был недвижим, не мог даже приподняться на своем кресле, не мог шевельнуть рукой, следовательно, не мог сражаться и поражать врага, как в былое время. Он сознавал это с сердечной болью, и сознание это было до того тяжело для него, что на глаза его навернулись две слезинки, которые, казалось, так и застыли на месте.

— Ну, да! — воскликнул он. — Отец твой прав!… Но я сдаюсь не ему, не его справедливым доводам, а только своему параличу!…

Но что же делать? На что теперь решиться? — вот вопросы, которые теперь невольно напрашивались. И, помолчав немного, комендант поставил их один за другим.

Я изложил план отца: назначить свидание в Каракасе и оттуда всем вместе отплыть в Европу. Однако на это необходимо было потратить немало времени, отложив отъезд, быть может, на несколько месяцев, а вместе с тем отложить и свидание коменданта с его детьми на такой же срок. Но теперь, когда он уже видел их, он положительно был не в силах примириться с новой разлукой с ними, он жаждал вновь увидеть их около себя, и как можно скорее, он всеми силами желал немедленной развязки всего этого дела.

— Кроме того, — говорил Жан Корбиак, — нам нельзя терять времени. Мое инкогнито нарушено, через каких-нибудь пятнадцать дней Вик-Любен будет уже в Новом Орлеане и мое убежище станет известно. Откуда я могу знать, что не явятся прямо сюда, чтобы взять меня силой, и что для этого не прибегнут даже к дипломатическим переговорам с Мексикой? Я сделал громадную ошибку, что так поспешил развязаться со своими судами и распустил весь свой гарнизон. Теперь я вполне сознаю это, но делать нечего. А все моя болезнь виной! Я полагал, что делаю хорошо, заранее приступая к ликвидации своего имущества, чтобы Жордас не имел с ним лишних хлопот и забот… Теперь же главное — это предупредить моих врагов и успеть собрать свои пожитки, прежде чем они успеют сюда явиться. По прошествии двух недель, никак не позже, мы должны уже быть в открытом море на моем собственном судне, и быть наготове принять на судно моих детей и твоего отца, как только они прибудут в Новый Орлеан. Быть может, нам удастся приобрести какое-нибудь судно в Галвестоне…

— А вы желаете приобрести судно большой или малой вместимости? — осведомился я.

— Я желал бы судно от трех- до четырехсот тонн по меньшей мере, чтобы взять с собой все, что у меня еще здесь осталось, и перевезти все это в Европу.

— Значит, у вас еще много товара! — с недоумением проговорил я, оглядываясь вокруг.

Мы находились в большой, красивой, но совершенно пустой зале, обставленной всего несколькими простыми стульями и двумя-тремя некрашеными белыми столами.

— Я распорядился продать все, что у меня было самого громоздкого и затруднительного, но у меня еще осталось много такого, на что трудно найти покупателя в Мексике! — отвечал Жан Корбиак с легкой улыбкой. — Впрочем, друг мой, если желаешь убедиться собственными глазами в том, что у меня там есть, то позови Белюша.

Я тотчас же вышел на террасу и позвал слугу. Тот вскоре явился к нам тем же медленным, ровным шагом, лениво волоча за собой ноги, как в разговоре тянул слова; он производил впечатление неуклюжего пещерного медведя и своей поступью, и всеми своими движениями.

— Белюш, — обратился к нему комендант, — наши планы изменились, мы не отплываем сегодня на катере, как предполагалось раньше, а намереваемся предпринять нечто другое.

Верный слуга и глазом не моргнул. Очевидно, он питал самое непреодолимое отвращение ко всем лишним словам и проявлениям своих ощущений и впечатлений.

— Проведи-ка ты молодого человека в наши склады и покажи ему все! — продолжал Корбиак.

— Все? — лаконично повторил тот.

— Да, я сказал все! — подтвердил комендант. Белюш молча направился к старинному буфету в смежной комнате и достал оттуда связку ключей, напоминавших ключи тюремных помещений, затем зажег большой фонарь и знаком дал мне понять, что он готов. Мы пошли с ним по круговой дороге вдоль внутренней стороны крепостной стены. Придя к тяжелой чугунной решетке, которую пришлось открыть при помощи трех разных ключей, мы наконец проникли в длинный темный коридор, в конце которого находилась тяжелая дубовая дверь с громадными железными засовами. Перешагнув за порог этой двери, мы очутились у входа в целый ряд казематов, выбитых в скале и, очевидно, вполне безопасных даже на случай бомбардировки.

— Вот это — наш пороховой погреб! — сказал Белюш.

Здесь стояли в образцовом порядке, чинно в ряд, ящики и бочонки всех видов и размеров.

В следующем каземате находились снаряды для орудий всех калибров и различные артиллерийские принадлежности. Далее следовал склад оружия, целые ящики ружей и пистолетов, патронов, гильз и всего остального. Следующие пятнадцать или двадцать казематов представляли собой поистине чарующее зрелище. Все, что только могло быть произведено ценного и изящного, прекрасного и художественного, казалось, собиралось здесь годами. Была здесь и ценная мебель всевозможных стилей и эпох, и бронза, и китайский фарфор, и дорогой нефрит, и редкое дерево, и чудные ткани, не имеющие себе цены, и дорогие меха, и даже бочонки со старыми испанскими и французскими винами. Были здесь и картины известных мастеров, и музыкальные инструменты, и дивные восточные ковры, и драгоценные вещи, статуи из мрамора и бронзы, и ящики дорогих сигар, дамасское оружие и старинные книги, коллекции редких гравюр, были и роскошные экипажи, и сбруи, усыпанные драгоценными камнями, разукрашенные золотом и серебром, английские и арабские седла, и земледельческие машины, и физические аппараты, и редкие зоологические коллекции. И все это — одно на другом, без разбора, целыми грудами, всего так много, что у меня глаза разбегались и в голове начинало кружиться. Не будь здесь этого отсутствия всякого определенного порядка и классификации, можно было бы думать, что находишься на одном из тех всемирных базаров человеческой промышленности и искусства, какие открываются каждые пять-шесть лет в какой-нибудь «столице мира» под названием всемирных выставок.

В глубине последнего каземата Белюш открыл для меня два сундука, один из них был наполнен по самые края золотой и серебряной монетой, другой, немного меньших размеров, чем первый, содержал от восемнадцати до двадцати килограммов драгоценных камней: сапфиров, рубинов, изумрудов, опалов и алмазов чистейшей воды, перемешанных с драгоценным жемчугом всех оттенков и величин. Словом, тут заключались в различных видах несметные богатства, ценность которых я не мог даже приблизительно определить.

— И все это взято у англичан! Мы никому не обязаны этим и никто не имеет права упрекнуть нас в незаконности этого нажитого нами добра! — проговорил Белюш по обыкновению угрюмым тоном и как бы нехотя, но с внутренней гордостью и полным сознанием своей правоты, тоном, в котором слышалась спокойная, чистая совесть человека, которому нечего стыдиться или бояться.

Когда мы выходили из последнего каземата, Белюш указал на другой длинный ряд казематов, таких же, как и те, откуда мы только что вышли. Все они были пусты в данный момент.

— Здесь мы хранили вина, пряности, хлеб и всякие товары. Теперь все они благополучно сбыты и денежки за них получены! — пояснил мне Белюш довольным, добродушным тоном торговца, успешно уладившего свои дела.

Затем он тщательно задвинул все засовы, навесил замки, замкнул на три ключа решетку длинного коридора, и мы опять той же дорогой вернулись в жилое помещение цитадели. Я был положительно ослеплен и даже как-то подавлен всеми этими несметными богатствами, всей этой царской роскошью, вид которой произвел на меня какое-то гнетущее, тяжелое впечатление. В моей душе являлось почти безотчетное чувство, что эти громадные богатства воздвигают между мной и Розеттой непреодолимую преграду, и это почти бессознательное чувство тяготило и угнетало меня.

Я вернулся к капитану после осмотра его складов и магазинов бледный, расстроенный и невеселый.

— Ну, что ты скажешь про мои товары? — с видимым равнодушием и безучастием спросил Жан Корбиак, обращаясь ко мне. — Как ты думаешь, хватит мне груза на судно вместимостью около трехсот тонн?

— Я полагаю, что для всего этого потребуется судно водоизмещением по меньшей мере в восемьсот тонн! — сказал я.

— Ба-а! Можно будет, в случае надобности, выбрать лишь наиболее ценное, а остальное оставить здесь. Во всяком случае, нам придется довольствоваться тем, что можно будет найти здесь, в Галвестоне, из продажных судов, а здесь ведь их не так много. Главное — надо спешить, не теряя ни минуты времени. Это безусловно самое разумное в нашем положении. Я желал бы, чтобы вы завтра же отправились, ты и Белюш, в Галвестон и присмотрели, что там можно найти по части судов в данный момент! — добавил комендант.

— Зачем же завтра? — сказал я. — Мы можем отправиться сегодня. Я попрошу вас только дать мне время перекусить что-нибудь, так как я очень голоден, а затем я готов хоть сейчас пуститься в путь!

— Ах, какой же я, право, негостеприимный! — воскликнул Корбиак. — Я даже не подумал до сих пор накормить тебя, ведь это непростительная оплошность с моей стороны!… Бедный мальчик, воображаю, как ты должен бранить меня в душе за это… Эй, Белюш! Прикажи-ка подать покушать господину Жордасу, да не забудь, что у него молодой, прекрасный аппетит!…

Не прошло и пяти минут, как в комнату явился слуга, неся громадный поднос со всевозможными яствами. Как достойный сын моего отца, я не заставил себя долго просить и сделать честь угощению коменданта.

— Ты настоящий сын Ансельма Жордаса, — сказал почти весело Жан Корбиак, — это меня радует!

Закусив как следует, я объявил, что готов отправиться с Белюшем в Галвестон.

— Вы сядете в катер и отправитесь оба в Галвестон, — сказал комендант, — посмотрите, имеется ли там какое-нибудь судно, способное совершить плавание в Европу без серьезных поломок, притом судно, по возможности более или менее значительных размеров, а если найдете такое судно, то немедленно приобретите его во что бы то ни стало. О цене говорить не стоит, лишь бы судно было подходящее, затем сегодня же вечером или в ночь возвращайтесь сюда — сообщите мне о том, как обстоят дела. Если же ничего подходящего в Галвестоне не найдете, то вам придется завтра же отправиться в Тампико!

В ту пору Галвестон, куда мы прибыли два часа спустя после нашего отъезда из Сан-Марко, не был еще особенно людным и излюбленным моряками портом. Когда наш катер входил в его гавань, там стоял только старый испанский бриг, ветхий и полусгнивший, семь или восемь береговых катеров и большое американское трехмачтовое судно «Эврика», разгружавшееся в данный момент. Груз его состоял из железных лопат, кирок, вил и других сельскохозяйственных орудий.

Я с первого же взгляда нашел, что «Эврика» была бы очень подходящим для нас судном. Это был превосходнейший клипер, какие обыкновенно строят американцы для перевозки срочных грузов, легкий, прочный, надежный и быстроходный. Судя по элегантности и стройности корпуса, удивительной высоте его мачт и очень значительному числу парусов, в сравнении с его вместимостью, можно было почти с уверенностью сказать, что это судно, если бы нам посчастливилось приобрести его, могло бы назваться положительно исключительным приобретением, но возможно ли было приобрести его, — вот в чем заключался теперь главный вопрос.

По счастью, капитан клипера, рыжеволосый янки, был вместе с тем и собственником этого судна. Впрочем, такого рода щегольские и превосходные суда вообще строят только для себя. Недолго думая, мы отправились на клипер.

— Не согласны ли вы будете продать «Эврику»? — сразу же спросил я.

— Если бы я нашел такого покупателя, который дал бы мне за нее хорошую цену, то почему бы и нет! Я был бы даже совсем не прочь отказаться от этого! — отвечал он, смерив нас таким взглядом, который, казалось, не предвещал нам ничего особенно хорошего. Казалось, взгляд его говорил нам: «Да уж только не в ваших карманах, любезные мои, найдется такая сумма, какую я считаю хорошей ценой за свой клипер».

— А что вы, собственно говоря, называете хорошей ценой? — продолжал я, не смущаясь взглядов капитана.

— Ту сумму, которая покрыла бы мои расходы по постройке этого судна, по покупке необходимых материалов, и притом обеспечила бы мне возвращение в Нью-Йорк.

— Назовите цифру!

С минуту янки стоял как бы в нерешимости.

— Сто двадцать тысяч долларов! — проговорил он наконец, — никак не меньше! — добавил он, глядя в потолок.

— Какая у вас вместимость? — продолжали допрашивать мы.

— Восемьсот тонн!

— Какой ход?

— О, в этом отношении я не имею соперников! — засмеялся янки. — Вы можете посмотреть мой лаг и увидите, что наш средний ход по пути из Нью- Йорка был по пятнадцать узлов в час…

— Судно это в исправности?

— Как нельзя более! Новехонькое, прямо из мастерских всего шесть месяцев тому назад! Это — его первое плавание; сделан он из перуанского корабельного леса, с медной обшивкой, норвежские мачты, свежие паруса и снаряжение… Я готов уступить вам, сверх того, и весь мой экипаж! — добавил янки со скрытой улыбкой, заметив, что мы не шутим, а говорим серьезно.

Осмотрев деки, пространство между деками и трюм, мы убедились, что «Эврика» действительно превосходнейшее судно, какого только можно было поискать. Складское помещение трюма было светлое и просторное, кормовая часть, отделенная под кают-компанию, и шесть маленьких кают были превосходно устроены и обставлены со всеми удобствами для приема пассажиров.

— Та сумма — ваша последняя цена? — осведомился я у капитана после осмотра, когда мы вместе с ним вышли на палубу.

— Это мое первое и последнее слово! — решительно заявил он.

— Ну, в таком случае, вы завтра получите эту сумму полностью! — сказал Белюш, — но только судно нам необходимо в течение дня.

— Когда вам будет угодно. Разгрузка может быть окончена через каких-нибудь два-три часа. Теперь скажите, намерены вы оставить меня капитаном на «Эврике»?

— Не знаю, не думаю!

— В таком случае, это будет вам стоить на двести долларов дороже! — сказал янки. — Эта сумма должна покрыть мои расходы по возвращению на родину.

— Пусть так, но ни копейки более! — заявил я ему в свою очередь, и на этом мы с ним простились.

Между тем комендант ожидал нас с величайшим нетерпением. Когда мы сообщили ему о результатах нашей поездки, он остался чрезвычайно доволен.

На другой день поутру мы отправились в Галвестон вместе с комендантом, чтобы вручить рыжему янки сто двадцать тысяч двести долларов полновесными английскими гинеями. За какой-нибудь час все дело было улажено, условия подписаны, бумаги получены и засвидетельствованы, оставалось только принять экипаж.

Комендант Жан Корбиак, сидя на корме в своем большом переносном кресле, приказал представить себе поодиночке всех людей экипажа. Их было всего-навсего тридцать человек, преимущественно испанцев и американцев.

Один из них оказался англичанином и был немедленно уволен с приличным вознаграждением. Старший боцман, рослый янки по имени Брайс, казавшийся умным, расторопным и энергичным парнем, сохранил за собой свое звание.

Прежде чем принять их на свою службу на шесть месяцев сроком, комендант Корбиак предупредил, что они должны будут подчиняться строжайшей дисциплине, как это принято на военных судах.

— Вас будут кормить вволю, хорошо платить, порцию вина и тафии будете получать дважды в день, утром и вечером, двойное содержание, полная экипировка для каждого из вас, а по прибытии на место — премия в двадцать долларов… Если я вздумаю рассчитать вас не раньше и не позднее шести месяцев, я как в том, так и в другом случае выдам вам наградные. Словом, вам не на что будет пожаловаться, если вы только будете хорошо и добросовестно исполнять все мои требования. Но знайте, что я прежде всего требую полнейшего и беспрекословного подчинения моим приказаниям, и малейшее нарушение или погрешность против правил и порядков, установленных мной на судне, будет караться наказанием. Я ни в каком случае не намерен допускать ни малейшего возражения или недовольства… Знайте это все… А теперь обдумайте и решите сами, можете ли вы примириться с моими условиями, от которых я ни в коем случае не отступлю!…

Матросы отвечали дружным «ура!» на слова коменданта Корбиака, причем Брайс первый подал сигнал к этому приветствию.

Вечером того же дня «Эврика» стояла уже на якоре в потайной бухте, служившей гаванью для цитадели Сан-Марко. С рассвета следующего дня началась нагрузка и переноска всех ценных товаров из казематов цитадели в трюм клипера.

Через неделю погрузка «Эврики» была окончена. Одновременно с этим палуба клипера украсилась шестью надежными медными пушками, а между деками возвышалась целая пирамида с ружьями и другим оружием, которое таким образом было во всякое время у всех под рукой. Белюш лично наблюдал за погрузкой снарядов, пороха и оружия. Комендант, переселившийся уже и довольно удобно устроившийся на судне, успел за это время убедиться, что при содействии Белюша и моем он прекрасно сумеет удержать в своих руках главное управление судном. И это положительно возродило его, он словно ожил от этого сознания.

— Если бы кто-нибудь сказал мне шесть месяцев тому назад, что я еще буду командовать судном, я бы, конечно, не поверил ему! — говорил он, весело улыбаясь, в тот момент, когда кабестан «Эврики», под усилием половины людей ее экипажа, сделал поворот и поднял свои якоря, крепко засевшие в песчаном дне.

С того момента, как я расстался с Розеттой и моим отцом, прошло уже двенадцать дней.

— Командир, якоря подняты! — пришел доложить Белюш, почтительно останавливаясь перед Корбиаком. — Какое будет ваше приказание?

— Держать курс на запад… мы идем в Баратарию! — просто отвечал командир, как будто это имя не напоминало ему ровно ничего.

На палубе раздался свисток, затем топот ног и суета. Клипер медленно повернулся на киле, вобрал ветер и с легкостью ласточки, скользящей над водой, вышел в канал, ведущий в открытое море. В тот момент, когда мы выходили из канала в восточной стороне залива, страшный взрыв заставил всех нас обернуться. Казалось, будто грозный вулкан разверг свою огнедышащую пасть над островком, где возвышалась цитадель Сан- Марко, и метал в воздухе, вместе с языками пламени, бесформенные громадные глыбы камня, превращая все в дымящиеся развалины. Момент-другой, и там снова воцарилась мертвая тишина.

Длинный фитиль, зажженный Белюшем в момент нашего ухода из гавани цитадели Сан-Марко, тлел некоторое время и, дойдя до пороховых погребов укрепленного замка, взорвал и разом уничтожил все, что еще оставалось от «этого последнего жилища Жана Корбиака.