Мое спокойствие, по-видимому, поразило окружающих. Они молча переглянулись, не зная, как быть. У всех невольно напрашивался вопрос, не таится ли под моей просьбой или, вернее, требованием, какая-нибудь коварная, затаенная мысль? Они, видимо, опасались этого, и Брайс выразил это опасение вслух.

— Под моим требованием не скрывается ровно ничего! — отвечал я. — Можете быть спокойны: ничего, кроме вполне естественного желания обнять своих друзей, быть может, в последний раз, так как весьма возможно, что каждого из нас ожидает сегодня гибель и смерть в случае, если наше судно пойдет ко дну. Кроме того, вполне резонно, мне кажется, пользоваться во время бури советами и указаниями лучших и более опытных моряков, чем я.

Этот аргумент подействовал. Тем не менее я очень сомневался, чтобы Вик-Любен сдался на него, если бы, как раз в это время, точно в подтверждение моих слов и моего предсказания, которое, в сущности, было не моим, а предсказанием барометра, — все небо заволоклось на востоке черной тучей.

Самый океан начинал уже принимать свинцово-серый оттенок, а воздух как будто разрежался, и становилось трудно дышать.

У всех нас кровь приливала к вискам. Вдруг наступил полнейший штиль: паруса беспомощно повисли и полоскались в воздухе при малейшем движении боковой качки.

Вдруг что-то вроде заунывного воя донеслось из-за горизонта с восточной стороны. Затем налетел шквал, подхватил «Эврику» и погнал ее, как соломинку, вперед по волнам. Громадные волны громоздились одна на другую и точно колдовством вырастали из моря. После этого наступила вдруг мертвая тишина, а черное пятно на горизонте росло и заполняло все небо.

— Ну, вот, — проговорил я, — вы сами видите, что это не шутка. Я готов командовать, но только если вы откроете мне двери кают-компании… Если же нет, то делайте как знаете, я пальцем не шевельну для спасения «Эврики»!

В тот же момент пять человек с Вик-Любеном во главе бросились к входу лестницы, ведущей в кают-компанию, и отдернули закрывавшие ее брезенты; вход был открыт.

Между тем я, со своей стороны, не теряя ни минуты времени, крикнул спокойным, звонким голосом:

— Все наверх!… Долой брам-стенги и бом-брам-стенги! Убирай марсель и фок-марсель! Убирай все!…

Раздался пронзительный свисток Брайса.

Матросы устремились на ванты. Опасность была так велика, так очевидна, если можно так выразиться, и так живо чувствовалась всеми, что работа закипела с какой-то лихорадочной поспешностью. В четверть часа все паруса были убраны, верхние мачты сняты, палуба прибрана. Тогда ветер, как бы только дожидавшийся разрешения, стал завывать со свистом и стоном.

Но пока мне нечего было делать, и я поспешил в кают-компанию.

— Вы недолго пробудете там, господин Жордас? — спросил меня Брайс, видимо, очень встревоженный.

— Нет! нет! Десять минут, не более, — и я вернусь! — наскоро отвечал я, не помня себя от нетерпения скорее увидеть всех своих дорогих. Какое мне было теперь дело до урагана? Он мог свирепствовать, сколько ему угодно!…

Войдя в кают-компанию, я застал там Клерсину; она сидела и вязала чулок. Флоримон сидел у ее ног и забавлялся чем-то. Увидев меня, оба они вскрикнули от радости, и мальчик, бросив все, кинулся ко мне… Едва успел я обнять и расцеловать бедного ребенка, сильно похудевшего и ослабевшего вследствие столь продолжительного заключения, как он вырвался от меня и побежал в капитанскую каюту заявить о моем приходе.

Розетта тотчас же появилась на пороге и остановилась, как бы не решаясь идти далее.

Как могу я выразить то чувство беспредельной радости и восторга, какое охватило меня при виде ее после столь продолжительной разлуки? Она тоже заметно исхудала и казалась грустной и озабоченной, но все же и теперь была так же прекрасна, так же спокойна и мужественна, как всегда. Она с улыбкой протянула мне руку и тотчас ввела меня в комнату капитана. Мне достаточно было только взглянуть на него, чтобы сразу понять, что его песня спета. Собственно говоря, и то было чудом, что он остался жив до настоящего момента! Надо было иметь его железное здоровье, его удивительную духовную мощь, силу воли и энергию, чтобы перенести все эти страшные удары, обрушившиеся на него за это время. Все-таки за эти три-четыре недели и в нем произошла до того разительная перемена, что его трудно было узнать. Он лежал в постели ужасно исхудалый, осунувшийся, со страшно ввалившимися глазами, неподвижный и безмолвный. Казалось, в нем жили только одни его глаза, громадные, черные, говорящие, ясные и блестящие, как у молодого здорового человека.

Розетта объяснила мне, что пули, ранившие его в обе ноги, причинили ему страшные раны, требовавшие самого умелого ухода и самого заботливого лечения, а, может быть, даже и немедленной ампутации обеих ног. Между тем приходилось довольствоваться только ежедневным промыванием их вином и свежими перевязками!

Командир, по-видимому, был весьма обрадован, увидев меня, но не имел силы ответить на мои объятия.

При виде его другая мучительная забота охватила меня.

— А мой отец! — воскликнул я. — Что с ним?…

Розетта и Клерсина в недоумении переглянулись, затем сообщили мне, что они не видели его с самого дня, следовавшего за бунтом, что он никогда не помещался вместе с ними и, вероятно, содержался где-нибудь между деками или в каком-либо другом месте. Его приносили сюда на какие-нибудь несколько минут на другой день после бунта, показали Клерсину, командира и его детей, чтобы он мог засвидетельствовать, что все они живы, как я требовал этого. Затем бесчеловечные тюремщики снова унесли его, и с того времени обитатели кают-компании ничего не слыхали о нем и не видели его.

Итак, одна из моих надежд обманула меня. Я так мечтал обнять и поцеловать отца, а вместо этого не только не видал его и не узнал, как с ним обходятся и где он помещается, но даже не знал, жив ли он еще или скончался от своих ран. Я дал себе слово потребовать относительно этого самых подробных разъяснений у экипажа, как только будет возможно это сделать. Теперь же мне надо было собрать на лету кое-какие подробности относительно того, что произошло в течение этих трех недель.

Розетта сообщила мне все это в нескольких словах. Когда кучка матросов под командой Вик-Любена дала залп по ним, одна пуля пробила ей платье и юбки, но, к счастью, не коснулась ее. Дело в том, что в тот момент, когда раздался залп, корма судна приподнялась благодаря носовой качке, и потому заряд пролетел слишком низко и ранил командира только в ноги. Не будь этого, он наверное был бы убит наповал. Я же, находившийся в это время приблизительно на середине палубы, был менее счастлив. Клерсина осталась совершенно невредима, и Флоримон так же, так как он в то время бегал на носовой палубе вместе со своим другом шевалье де ла Коломбом. Увидев, что матросы вновь заряжают свои ружья, — в то время процедура заряжания ружья требовала по меньшей мере около трех минут, — Розетта поспешила вместе с Клерсиной схватить кресло командира и с отчаянным усилием, подгибаясь под своей ношей, дотащила его до спуска с лестницы. Как раз в этот момент прибежал сюда и перепуганный Флоримон. Не дав себе времени спустить больного с лестницы, они захлопнули за собой дверь, заложили ее и затем уже, снова собравшись с силами, внесли его сперва в кают-компанию, забаррикадировали чем попало дверь и, наконец, войдя в капитанскую каюту, заперлись там.

Этому присутствию духа и находчивости они обе обязаны своей жизнью. Бунтовщики не без труда взломали дверь кают-компании, но, снова очутившись перед второй забаррикадированной дверью, не захотели более возиться с ней, отложив эту работу до следующего дня, а сами принялись за бутылки и яства, находившиеся в буфетной.

В продолжение целой ночи они не переставали горланить песни, кричать, ругаться и ссориться, готовили грог и распивали его чашу за чашей. Затем одни из них улеглись спать в открытых пустых каютах, другие прямо на полу в общей зале. Но на дверь капитанской каюты они делали только безуспешные покушения, то ударяли ногами, и то без особого усилия, то говорили, что надо бы принести топоры и высадить эту дверь, но слова эти оставались словами и почти тотчас же забывались.

Брайс и Вик-Любен, озабоченные судьбой судна, хлопотали на палубе, тем более, что погода сильно испортилась и ветер дул неистово; они пока не думали о своих пленных, тем более, что отлично знали, что им нечего опасаться старого параличного больного, двух женщин и ребенка. Кроме того, за момент до бунта, в то время, как все были наверху, бунтовщики позаботились отобрать все оружие, какое мы имели обыкновенно под рукой, каждый в своей каюте. Поэтому, когда Клерсина и Розетта хватились наших ружей и пистолетов, то не нашли ничего.

Длинные часы этой мучительной трагической ночи прошли в томительной тревоге: Розетта и Клерсина ежеминутно ожидали, что вот-вот распахнется дверь и эта пьяная толпа, эти страшные люди ворвутся в их комнату и учинят какое-нибудь страшное дело. Меня они считали убитым; моего отца — также. У них даже не было ничего под рукой, чем бы перевязать раны несчастного командира, который молча переносил страдания, не издавая стона. Кроме того, им приходилось почти всю ночь возиться с маленьким Флоримоном, перепуганным всем, что он видел и слышал, этими непривычными криками, бранью, руганью и пьяными песнями матросов в общей зале кают-компании, от которой их отделяла только тоненькая деревянная перегородка… Одно время Розетта и Клерсина думали, что им суждено умереть голодной смертью, если только их смерть не должна была быть еще более ужасной, и в безмолвном, тупом отчаянии ждали развязки этой ужасной драмы… Вдруг они услышали голос моего отца, говорившего с ними через дверь, — и это сразу воскресило в их сердцах надежду на лучший исход. Он объявил им о моем договоре с бунтовщиками и просил открыть ему дверь, чтобы он мог засвидетельствовать то, что все они живы.

И вот, когда несшие носилки отца люди только что успели спуститься с ним вниз, Розетта и Клерсина стали просить, чтобы и его поместили вместе с ними в комендантской каюте, но Вик-Любен воспротивился этому, заявив, что такое условие не было внесено в число пунктов договора, а ему не было никакого расчета добавлять его. Согласно этому матросы унесли носилки, и с тех пор обитатели капитанской каюты уже не видали его и не имели о нем никаких вестей.

Точно также и относительно Белюша и обоих слуг они оставались в полном неведении с самого момента катастрофы; что сталось со злополучным шевалье Зопиром де ла Коломбом, также было неизвестно.

Личное впечатление Розетты было таково, что Вик-Любен не смел показаться в присутствии командира, что он избегал встать с ним лицом к лицу, так как Жан Корбиак по-прежнему внушал ему какой-то суеверный страх и невольный трепет, против которого он был бессилен. Как бы то ни было, но его до сих пор еще ни разу не видели здесь, хотя и слышали его голос. Брайс ежедневно лично приносил заключенным необходимую пищу и другие безусловно необходимые предметы через коридор, идущий между деками. Он не был ни слишком груб, ни слишком жесток с заключенными; напротив, скорее даже старался казаться, насколько возможно, человечным при исполнении своих обязанностей тюремщика, но всякий раз упорно отказывался сообщать что-либо обо мне или моем отце.

Таким образом установилось это мрачное заключение, в продолжение которого состояние здоровья командира все время ухудшалось.

Сильный шум на палубе прервал нашу беседу. Я поспешил выбежать наверх, успев, однако, предупредить Розетту о сильной буре и предстоящей серьезной опасности.

Выбежав на палубу, я тотчас же осмотрел все, желая показать экипажу, что я отнюдь не намерен нарушить своего обещания и всеми силами готов содействовать спасению «Эврики».

Ураган свирепствовал с неистовым бешенством, рвал и ломал все, что мог. Только что им был сломан грот-марса-рей, который повис, запутавшись в снастях. Чрезвычайно высокие мачты «Эврики» гнулись под жестоким напором урагана, как гибкий тростник, и, казалось, готовы были сломаться каждую минуту. В то время люди еще не додумались до гениальной мысли отклонять их назад к корме, с целью сделать их более устойчивыми. Несмотря на то, что на «Эврике» не оставалось уже ни малейшего клочка паруса, нас несло с головокружительной быстротой, несло как щепку, увлекаемую бурным, стремительным потоком вниз по течению. Двое из наших людей были ранены сломавшимся и обрушившимся на палубу грот-марса-реем. Взобраться наверх и перерезать все поврежденные снасти было делом далеко не минутным и нелегким. Кроме того, пришлось спустить все эти снасти вниз, распутать там, где они зацепились за другие, не поврежденные, затем убрать все это с палубы, все обломки рей и обрывки снастей.

Эта трудная, утомительная работа, да еще при таком ужасном ветре, привела весь экипаж и Вик-Любена в самое дурное расположение духа, а потому я не счел удобным обращаться к ним со своими расспросами или потребовать свидания с отцом. Удвоенным старанием и самым деятельным наблюдением за судном я старался доказать всем им свое искреннее желание спасти «Эврику» и исполнить как можно добросовестнее свое обязательство.

Без сомнения, я много способствовал тому, что судно уцелело и все мы не пошли ко дну, как этого почти ежеминутно можно было ожидать, так как даже теперь, когда я целые шестьдесят лет провел в море, я смело могу сказать, что второй такой бури не видал. Нет ни малейшего сомнения, что предоставленные самим себе Брайс и Вик-Любен никогда не могли бы справиться с ней. Ежеминутно судно получало страшные толчки; минутами нас неудержимо несло вперед, минутами мы делали скачки; в такое время руль должна была держать опытная, внимательная и чуткая рука. Громадные волны заливали палубу и, того и гляди, готовы были смыть кого-нибудь из людей.

Среди этого страшного потопа ежеминутно обрушивались на нас новые беды: то марсель переломится, как стекло, и, падая, убьет на месте матроса и ранит трех других, то сорвет еще рей и унесет прямо в море. Все снасти до того перепутались, что не было никакой возможности разобраться в них. Блоки, раскачиваясь над нашими головами, висели в воздухе, как дамокловы мечи или летучие палицы, готовые обрушиться на нас; тяжелые канаты поминутно падали нам на спину и на плечи; страшные ливни пронизывали нас положительно до костей, не оставляя ни одной сухой нитки. Все огни были погашены, а ночь была такая черная, беспросветная, непроглядная, что этот давящий мрак казался осязаемым и наводил на всех какой-то суеверный ужас. Таково было наше положение в продолжение целых двенадцати часов. Добавьте к этому еще мучительную неизвестность относительно участи моего отца, неизбежную близкую смерть Жана Корбиака, серьезную опасность, грозившую бедной Розетте, и притом еще уже вполне сложившееся убеждение, что все мои старания, все усилия, вся эта напряженная борьба со стихией неизбежно должны были кончиться гибелью и смертью так или иначе. Минутами у меня являлось такое представление, будто меня несет взбесившаяся лошадь, несет прямо в глубокую бездонную пропасть, а я лишь всаживаю ей шпоры в бока, чтобы скорей сорваться в эту пропасть.

«К чему стараться? К чему так выбиваться из сил? — мысленно говорил я себе. — Не лучше ли прямо сейчас же всем пойти ко дну и унести с собой, по крайней мере, то утешительное сознание, что эти негодяи не воспользуются плодами своих преступлений и злодеяний!»

Раза два или три это искушение было настолько сильно, что я чуть было не поддался ему и не пустил руль по ветру, чуть было не принес «Эврику» в жертву жадным волнам, повсюду разверзавшим свои голодные, ненасытные пасти. Но каждый раз бессмертный луч слабой, бледной надежды удерживал меня от этого, и я вслед за тем говорил себе:

— Как знать? Подождем еще немного… Ведь это я всегда еще успею сделать!…

Безотлучное присутствие мое на палубе и сравнительно блестящие результаты моих распоряжений и приказаний имели, однако, для меня тот благой результат, что вселили в сердца экипажа убеждение, что все они обязаны мне жизнью, и потому никто из них не посмел оспаривать приобретенного мною права спускаться, когда пожелаю, в кают-компанию.

Пользуясь этим новым правом, время от времени я спускался вниз посмотреть, что там делается. Когда же ураган стал немного утихать, я стал ходить туда завтракать, ужинать и обедать вместе с Розеттой, Клерсиной и Флоримоном. После двух суток отчаянной борьбы с рассвирепевшей стихией циклон стал незаметно переходить в обычную, хотя и сильную, бурю, которая продолжалась еще двое суток.

Теперь уже самая грозная опасность миновала, но все мы были страшно истомлены и разбиты беспрерывной работой у насосов, качкой, отдыхом на четверть часа, поминутно прерываемым новыми тревогами…

Наконец, на пятые сутки поутру ветер стал слабеть под влиянием мелкого частого дождя, который, по-видимому, не обещал быть продолжительным. Почти немедленно, как будто этот дождь состоял из капель масла, море успокоилось. Правда, по нему все еще ходили громадные волны, но они были длинные, равномерные и качали нас еще час-другой на своих зыбких, но могучих хребтах, затем и они стали мало-помалу утихать и наконец совершенно слились с гладью тихой поверхности вполне спокойного моря. На небе клочки ясного голубого цвета небесной лазури стали проглядывать тут и там между темными тучами и облаками; самые тучи стали как будто расходиться и расплываться, становясь менее темными. Циклон прошел.