Тушить пожар, конечно, нечего было и думать: нас было слишком мало, чтобы даже попробовать сделать что-нибудь, тем более, что все уже было полно дыма. Я успел в этом убедиться, добежав до матросского помещения и снова предоставив руль на попечение Розетты.

По всей вероятности, бунтовщики, покидая «Эврику», подожгли смоляной склад в носовых камерах трюма, так как вместе с дымом распространялся и сильный смолистый запах, вследствие чего матросское помещение и пространство между деками были уже почти недоступны. Я в этом тотчас же признал дело рук Вик-Любена: такая мысль могла зародиться только в его голове. Сжечь всех нас живьем в открытом море, — да, это было мщение, достойное его черной души!…

И вспомнив, что в настоящий момент негодяй получил уже свое возмездие, я перестал негодовать на Белюша, который таким образом являлся орудием возмездия в руках Вечного Правосудия. Первой моей заботой было по крайней мере предотвратить возможность взрыва — и я со всех ног кинулся в капитанскую каюту, уже полную дыма. Один за другим я схватывал бочонки и кидал их через открытый иллюминатор в море. Небольшое количество пороха рассыпалось по неосторожности на полу, но я стал собирать его руками, выбрасывая за окно.

На это потребовалось довольно много времени, а когда все это было сделано, я хотел спасти для Розетты ящик с драгоценными камнями, оставшийся на дне тайника, или же хоть захватить несколько пригоршней золота, которым был наполнен доверху большой сундук. Но было уже поздно. Дым сгущался с минуты на минуту; мне нечем уже было дышать. В тот момент, когда я, как обезумевший, выбежал на палубу, я едва было не задохнулся.

Что же касается останков Жана Корбиака, то их уже не было видно: черный дым окончательно заволакивал все.

В помещении между деками, где я хотел пробежать, пол был уже совершенно накален, и я вынужден был бежать со всех ног. Из среднего люка вырывались громадные клубы едкого, удушливого дыма.

Внизу уже слышался вой пламени и треск самого остова корабля. Теперь уже десятки насосов с сотней дюжин рабочих рук ничего не могли бы поделать против пожара, свирепствовавшего с невероятной яростью, а у нас не было даже и ведер… Да и что могли поделать пять человек, считая в том числе Розетту и Клерсину, так как отец мой и маленький Флоримон не могли идти в счет?!

На палубе я застал всех довольно спокойными: Розетта по-прежнему стояла у руля, добросовестно исполняя обязанность рулевого; Клерсина сидела подле моего отца с Флоримоном на руках. Белюш ходил по палубе, как бы отыскивая что-то, чего он не находил. Ветер между тем начинал заметно свежеть, луна спряталась за горизонтом.

— Все кончено! — заявил я, вернувшись на палубу. — Не позднее, чем через четверть часа, пламя проберется сюда… Киль уже представляет собой сплошную раскаленную печь…

Я обратился к отцу за советом, но Розетта услышала мои слова.

— Что из того! — проговорила эта бесстрашная девушка, — не все ли нам равно, будет ли это через четверть или через полчаса?! По крайней мере мы умрем все вместе и в тот же день, как и дорогой мой отец, умрем свободные и под открытым небом!…

Но две слезы, выступившие на ее ресницах, казалось, противоречили ее словам. Сердце мое надрывалось при этих словах, которыми она, несмотря на все свое мужество и стоицизм, не могла не почтить свою молодую жизнь, расставаясь с ней так преждевременно, в полном рассвете своей молодости, красоты и надежд на счастливое будущее!

— Умирать! Кто говорит о смерти?! Нет, слава Богу, мы еще не думаем умирать! Скорее мы кинемся на буйки, если это будет необходимо! — воскликнул я.

— Нет буйков! — точно эхо отозвался Белюш, останавливаясь около нас — Эти негодяи утащили их!

— В таком случае надобно, не мешкая ни минуты, смастерить плот! Живо за дело все!…

— Плот?… А из чего?…

— Из этого, — вскричал я, кидаясь к обломкам грот-марса-рея, сломанного еще три дня тому назад и теперь лежавшего в виде кучи на носовой палубе. — Досок и канатов у нас тоже вволю! Живей, живей за дело!

Клерсина также принялась помогать нам. Усердно работая топорами, мы в несколько минут разобрали лестницу, части которой также пошли на сооружение плота, — и вскоре последний был совершенно готов. Он представлял собой род бесформенного подноса, имевшего в ширину четыре-пять сажен и почти столько же в длину. Общими силами нам удалось спустить его на воду, надежно причалив к корме судна. Поднос этот держался на воде в достаточно горизонтальном положении, как мы и надеялись, но его страшно качало волнами, несмотря на громадную быстроту хода «Эврики». Что же должно было статься с нашим плотом, когда он будет всецело предоставлен самому себе, мелькнула у меня мысль, но делать нечего, у нас не было иного выбора, и волей-неволей надо было мириться и с этим. Приходилось или кинуться в волны на этом жалком обломке, или же сгореть живыми через каких-нибудь десять минут, посреди океана, без малейшей возможности какой-либо помощи или спасения!…

Между тем в течение тех тридцати или сорока минут, которые мы потратили на сооружение и спуск этого плота, пожар усилился; хранившиеся в судовых погребах и складах бочонки с маслом, салом, жиром, спиртом и другими горючими веществами также немало способствовали усилению пожара. Теперь уже все судно представляло собой какой-то плавучий, извергающий пламя вулкан. Теперь уже и палуба становилась раскаленной, как полчаса тому назад был пол нижнего помещения. С минуты на минуту следовало ожидать, что палуба начнет трескаться и взлетать на воздух. Пламя с ревом и свистом вырывалось уже наружу через люки и лизало своими огненными языками часть палубы. Нельзя было терять ни минуты. Надо было бежать отсюда; бежать куда бы то ни было…

Но это было дело весьма нелегкое; посредством почти горизонтально натянутого, вследствие чрезвычайной быстроты нашего хода, каната, на протяжении по меньшей мере пятнадцати сажен, отделявших корму «Эврики» от нашего плота, нам следовало переправить вдвоем, Белюшу и мне, двух женщин, мальчика и нашего раненого, так как шевалье Зопир де ла Коломб, конечно, не мог идти в счет: он едва ли сумел бы справиться сам с собой, а не то, чтобы помогать другим. Я спустился первый, держа Розетту в своих объятиях, следом за мной спускался Белюш с Клерсиной. Когда мы с большим трудом усадили на мокром, скользком плоту обеих женщин, наполовину обезумевших от ужаса, так как их поминутно обдавало водою и качало из стороны в сторону, подбрасывало и кружило, мы поспешили снова взобраться наверх, проявляя буквально чудеса ловкости, чтобы взять на плот Флоримона и моего отца, а в случае надобности и шевалье Зопира де ла Коломба. Но, к великому моему ужасу и удивлению, его не оказалось на палубе, когда мы явились туда.

— Мосье де ла Коломб! — крикнул я. — Где вы?

— Здесь! — отозвался глухой, подавленный, едва слышный голос с носовой палубы, а вслед затем явился и он сам, выплывая из густого облака дыма, кашляя, чихая и протирая глаза, с опаленным паричком и ресницами, наполовину обгоревший, но торжествующий, держа в одной руке ленточку с Грималькеном, а в другой — свою кожаную сумку.

— Не мог же я оставить то, что у меня есть самого дорогого! — проговорил он со своей обычной, детской ясностью души.

В тот момент, когда мы только что начали опускаться во второй раз по натянутому канату, каждый со своей ношей, раздался страшный треск внутри судна, как будто все оно расселось; страшное судорожное содрогание прошло по нему от основания и до верхушки мачт. Носовая палуба взлетела на воздух вследствие взрыва раскаленных газов. Пламя вырывалось теперь отовсюду, бешено устремляя к небу свои страшные огненные языки сперва по низу, затем добираясь до мачт и наконец до парусов, пожирая просмоленные канаты и снасти и змейкой обвиваясь вокруг мачт.

Нам нельзя было задержаться ни секунды: всего еще какие-нибудь две минуты, — и было бы уже слишком поздно. Но вот наконец, разбитые и усталые, с окровавленными руками, мы во второй раз спустились на плот… Шевалье спустился за нами следом. В продолжение нескольких секунд ни я, ни Белюш не в состоянии были сделать ни малейшего движения и оставались неподвижны как статуи. Луна только что скрылась за горизонтом, но зато вся «Эврика» рдела, как плавильные горнила, — и вдруг весь океан вблизи несчастного судна озарился величественной, страшной, гигантской иллюминацией на протяжении целых пяти миль в окружности. Загорелись паруса! От ватерлинии и до вершин своих уцелевших мачт все судно горело, как раскаленный уголь. Надо было во что бы то ни стало расстаться с «Эврикой», и притом как можно скорее.

Белюш взял у меня мой большой нож и стал перепиливать им канат, затем, когда от него осталось не более одной пряди, бравый матрос предупредил нас, чтобы мы цеплялись, как можно крепче за доски плота и друг за друга, и убедившись, что мы последовали его совету, окончательно перерезал последние волокна. Мы получили такой страшный толчок, что весь плот едва не опрокинулся. Никакое обычное судно не вынесло бы такого толчка, — это можно сказать с уверенностью, — но плот, по самой природе своей не тонущий, почти тотчас же снова принял надлежащее положение и завертелся на хребтах беспорядочных волн, как злополучная щепка, брошенная в водоворот.

Для того, чтобы понять весь ужас и отчаяние нашего положения, надо испытать, что значит находиться на жалком плоту в темную, безлунную ночь, с женщинами и детьми, в открытом море, да еще при сильном волнении. Всегда мужественная Клерсина прижала к своей груди маленького Флоримона, который плакал теперь навзрыд. Розетта, безучастная ко всему остальному, ужасно скорбела о том, что тело ее отца, оставшееся в пожаре, сгорает теперь, всеми покинутое, и что она не успела даже проститься с ним, запечатлеть на его мертвых устах свой последний прощальный поцелуй.

— Прощай, отец!… Прощай, дорогой мой! — шептала она с душераздирающим выражением глубокой, безысходной скорби и тоски.

Шевалье казался совершенно истощенным. Что же касается моего отца, то он лежал в глубоком обмороке посреди плота, с трудом поддерживаемый мной и Белюшем. «Эврика» представляла собой один сплошной пылающий костер, вышиной по меньшей мере в пятьдесят сажен, горящий над самой поверхностью воды точно гигантский пуншевый огонь, разливая до самых облаков красное зарево пожара, отражавшееся в облаках и в воде. Вдруг судно стало как бы распадаться и медленно погружаться в море.

Нам слышен был шипящий треск его раскаленной массы, погружавшейся в воду, треск и шипенье, напоминавшие погружающиеся в воду пятьсот или шестьсот бочек расплавленного олова. Столб густого белого пара окутал тонущий корабль и стал медленно подыматься к облакам, охватывая все еще пламенеющие мачты. Вскоре над поверхностью моря не осталось уже ничего, кроме трех тлеющих и курящихся факелов… Это были верхушки мачт «Эврики», а спустя еще немного над водой плавала только одна большая головня… Затем и она скрылась, в свою очередь, — и тогда кругом наступила черная, беспросветная ночь.

Это произвело такое удручающее, страшное впечатление, от которого у всех нас невольно сжалось и замерло сердце. Пока «Эврика» горела и мы видели ее пламенеющий костер над водой, нам казалось, что наше судно еще живет, что через него мы еще связаны с остальным миром, а в тот момент, когда вдруг совершенно неожиданно наступил полный мрак, мы оставались в нерешимости, вернее, в полном незнании, куда нас несет, мы не видели друг друга, а только ощупью могли убедиться в присутствии здесь каждого из нас. Ведь ветер мог измениться за это время, как это часто бывает перед рассветом, и теперь мог гнать нас прямо в открытое море, вместо того, чтобы нести к берегу. Впрочем, мы были до того утомлены, что едва ли даже находили в себе силы задавать себе этот вопрос. Разбитые, измученные и изнемогающие от усталости и нравственных волнений, переносимых нами в течение этой ночи, мы почти ничего не сознавали и незаметно погружались в какое-то забытье, из которого нас неожиданно вывел голос Белюша, призывавшего нас сплотиться, прижаться ближе друг к другу и поддерживать взаимно друг друга. Без него мы, вероятно, один за другим, незаметно для самих себя, соскользнули бы с мокрого плота и были бы поглощены темной морской бездной, но он за всем следил, все видел, обо всем заботился…

Сколько времени продолжалось это бесчувственное, бессознательное состояние, трудно сказать, вероятно, всю ночь, так как я положительно не помню ничего из того, что было дальше. Море мало-помалу успокоилось, и плот принял до известной степени какое-то однообразное качание, которое убаюкивало, точно люлька; этому баюкающему движению поддался даже и сам Белюш, который впал теперь в какую-то пассивную сонливость и стал безучастно относиться ко всему. Его тоже укачало, как и всех нас.

Когда я наконец очнулся, на небе занималась уже заря; вдруг мне показалось, что глазам моим представляется какая-то странная галлюцинация.

Я чувствовал, что нахожусь погруженным по горло в ледяную ванну, что смертельный холод пронизывает меня насквозь. Сидя на корточках и опустив голову на руки, без мыслей и дум, я не сводил глаз с небольшой черной точки, заметно приближавшейся к нам. Мало-помалу эта черная точка начинала приобретать известные очертания, становилась громадным черным чудовищем с одним большим огненно-красным глазом, устремленным прямо на меня, и приближалась с каждой минутой. Я видел, как это чудовище рассекало воду громадными черными плавниками, с равномерным шумом, и слышал, как оно тяжело и громко пыхтело.

Клерсина, очевидно, тоже видела его и слышала то же, что и я, так как она вдруг громко вскрикнула, приподнялась на минуту и снова кинулась на колени, протянув вперед руки к этому привидению.

— Господи Боже, возьми меня, если такова твоя воля! — воскликнула она, возведя глаза к небу. — Я готова!… Но пощади этих детей, они сироты и ни в чем неповинны!… Сжалься над ними, Господи!… Сжалься над ними!…

— Эх, черт возьми! — воскликнул Белюш, протирая себе глаза, — да ведь это судно, пароход, который идет прямо на нас!… Вставай все!… Мы спасены! Ура!…

Действительно, это был пароход, шедший на нас. В ту пору паровые суда были еще очень редки, и я видел всего каких-нибудь два или три. Но теперь, когда я очнулся и вернулся к сознанию действительности, я сейчас же понял, что это пароход. Я увидел черный столб дыма, выходивший из его трубы, и стройный сноп искр, взлетавших вместе с дымом кверху, видел колеса, и вслед за тем услышал пронзительный свисток.

Это был не только пароход, но пароход этот видел нас и останавливался ради нас. Из сероватого дыма, стлавшегося над морем, слышался человеческий голос, обращавшийся к нам:

— Кто вы такие? Принадлежите ли вы судну, сгоревшему в эту ночь?

Не помня себя от радости, счастливый и ликующий, я приложил обе руки ко рту и отвечал:

— Да! Мы потерпели крушение! Мы пассажиры трехмачтового судна «Эврика», погибшего в эту ночь.

— Мы уже три часа как вас разыскиваем! — продолжал голос из тумана. — Сколько вас?

— Шестеро на плоту!… Вышлите шлюпку… У нас нет даже весла!…

— Хорошо… Сейчас будет шлюпка… Потерпите еще две минуты!

Но не прошло и двух минут, как подошла лодка и забрала всех нас. Четверо дюжих гребцов мигом доставили нас к борту, и мы стали подниматься наверх с чувством особого, необъяснимого наслаждения… У мостика нас встретили капитан и чуть ли не весь экипаж. Все спешили оказать нам помощь. Судно, на которое мы были приняты, называлось «Жак Картье», буксирный пароход порта Сан-Мало, высланный специально для розыска нас, так как пожар «Эврики» был замечен и привел в волнение все побережье.

Судьбе было угодно, чтобы ветер гнал нас прямо К северо-востоку и заставил обогнуть Финистер и мыс Фрегель. Теперь мы находились не только в трех милях от берегов Франции, но, кроме того, у самого входа в залив Сан-Мало — главную цель наших стремлений и надежды. В восемь часов утра мы вошли в гавань, где семафоры уже возвестили о нашем приближении, и половина города ожидала нас у пристани. К полудню мы уже были в нашем возлюбленном Сант-Эногате. Отца моего уложили в его собственную кровать, которая теперь служит мне, и окружили заботами, благодаря чему он вскоре стал заметно поправляться и понемногу выздоравливать от своих ран… Грустно подумать, что командир Жан Корбиак не дожил одного дня до момента, когда бы мы и его могли приютить под нашей кровлей.