Вот я в Бангкоке, сижу на террасе отеля «Ориенталь», смотрю на корабли, идущие по Чао Прайя (река – это граница старой части города), и в этот самый момент к набережной пристает длинная деревянная лодка, а в ней два каких-то типа в белых костюмах и кислородных масках, они выпрыгивают на берег и, прежде чем я успеваю их пригласить, уже сидят за моим столиком и говорят о.деньгах. Люди здесь крайне нервные, и почти все носят дыхательные маски, и все хотят убраться отсюда обратно, еще даже не приехав. Конечно, я советую парням немного успокоиться, выпить по паре бокалов виски, и, конечно, угощаю я. Один из них просит кокосовое молоко – он повыше ростом, и я делаю вывод, что это телохранитель; другой – таиландец, воспитанный в Швейцарии, молодой, но уже не новый – заказывает французское вино. Он переменяет тактику, приносит извинения, снимает маску и кладет ее рядом с моим компьютером. Прекрасно, для начала мы обсуждаем жару, уровень воды в реке, который за последний период муссонов вроде бы поднялся выше, чем было предсказано, и в конце концов мы говорим о деньгах. Он знает, что моя химия хороша, поэтому соглашается на стандартные расценки компании – с учетом значительной скидки за объем покупки. Мой друг представляет могущественную финансовую группу, серьезных людей, которые не шляются в три часа ночи по секс-шоу Пат-Понга, выискивая дерьмо новейшей разработки. И я, конечно, его понимаю. Назначаю ему встречу в двенадцать на цветочном рынке. Почему на цветочном рынке? Потому что это прекрасное место. Мой друг хохочет, а затем, прямо перед уходом, признается, что скучает по Швейцарии, словно это меня как-нибудь касается, или словно по Швейцарии можно скучать. Когда приносят счет, оба моих знакомых уже сидят в лодке, в своих масках и белых костюмах, держа курс на какое-нибудь новое дело. Я вижу, как они вылезают из лодки где-то возле Чайнатауна, поднимаются на одну из роскошных яхт, сделанную как будто из красного дерева. Возможно, так оно и есть. Я расплачиваюсь за пиво, и за кокосовое молоко, и за французское вино. В Бангкоке есть дома в шесть этажей, стоящие дешевле, чем рюмка французского вина на террасе отеля «Ориенталь». Официантка мне улыбается. Не все азиатские женщины смотрят вам в глаза, но таиландки это делают. После того как тебе улыбнется таиландка, ты сразу начинаешь чувствовать себя лучше. Это как конец сезона дождей или начало лета.

В гостинице я получаю по электронной почте странное сообщение:

Возвращайся.

К. Л. Крумпер.

Имя мне не знакомо. Так часто бывает. Ошибочные сообщения, или правильные сообщения, пришедшие на ошибочный адрес, или же просто слишком короткие сообщения от людей, которых ты не помнишь.

Я снова на улице после душа, беру тук-тук и отправляюсь в прохладный кинотеатр. Фильм только что начался; мужчина, сидящий рядом со мной, обращается ко мне по-английски: «Уже многих убили». Когда фильм кончается, я совершаю прогулку по огромным коммерческим центрам, полным студентов в униформах. Там, где в другом городе размещался бы один человек, в Бангкоке размещается шестеро; мы идем по улице так тесно, что кажется, будто все мы друзья. Скоро в городе появится монорельсовая дорога: это означает, что над рельсами, расположенными уровнем выше автодороги, которая проходит над самой улицей, появится четвертый уровень. Если смотреть снизу, небо каждый раз становится дальше.

На цветочный рынок я явился раньше, потому что в нашем мире нет другого такого места и потому что я знаю здесь одного дядьку, готового поделиться старым опиумом в обмен на небольшое стирание памяти. Компания держит нас за яйца, но всегда есть способ расплескать кое-что из кувшина. Выражаясь метафорически. Цветы мертвым и умиротворенные опиумные улыбки – живым. Если мир в один прекрасный день взлетит на воздух, развалины цветочного рынка в Бангкоке будут, несомненно, одними из самых красивых. В одном из тех кратких опиумных снов, что схожи с жизнью внутри шкатулки с драгоценностями, я видел ребенка, сидящего рядом с автоматом по продаже жвачки на автобусной остановке в городе, который вполне мог быть Токио. Я не уверен насчет города и еще меньше – насчет ребенка. Когда наконец приходит мой элегантный таиландец, я уже беспечален и в то же время на удивление спокоен. Мы сидим в маленьком кафе – маленькое означает один складной столик и два пляжных стульчика, выставленные на улицу в окружении цветов, мотоциклов, моторикш, а теперь еще и телохранителей, поскольку мой друг притащил с собой два новых шкафа в добавление к тому, с которым я уже знаком. Заметьте, он представил мне всех, как будто мы в футбол собрались играть.

Он вручает мне деньги, а я передаю ему прямоугольную черную сумку «Адидас» размером с маленькое предплечье или большой член. Мой партнер берет ее, даже не посмотрев, что в ней – для этого он слишком хорошо воспитан. Мы заказываем чай. Я позволяю ему рассказать кое-что о своих делах – кое-что одинаково скучное для нас обоих, а потом у меня появляется впечатление, что он хочет сказать мне кое-что еще, а возможно, и выпить пивка, расслабиться, стянуть с себя маску и даже ботинки, и – кто знает? – может быть, попеть старых песен, потому что новых песен с каждым днем появляется все меньше. Посему я предлагаю ему избавиться от его головорезов и устроить прогулку по караоке-барам Сукумиты. Мой друг просит у меня прощения за головорезов, а затем отсылает их по одному, с той же галантностью, с какой он мне их представлял. Мы уходим с рынка, минуя десять или двенадцать миллионов погребальных венков, и букетов, и цветов для подношений богам, и бус, и плащей, и украшений, которые тайские боксеры надевают до и после каждой схватки.

– Меня зовут Феунанг.

Произнеся свое имя, Феунанг садится в огромный белый лимузин. Я усаживаюсь следом за ним, и не знаю почему, но у меня возникает впечатление, что моего имени он слышать не хочет.

Вверх и вниз по Сукумите, оставляя по сторонам караоке и печальные порношоу, Рussу Smoking, Рussу Рing Рong, поднятие бананов и забавную толстушку, которая пишет своей киской на школьной доске «WЕLСОМЕ» (Рussу Writing).

Мы решаем зайти в один из двухсот стрип-баров на плазе Нана; уличные девчонки пытаются уцепиться за Феунанга, но Феунанг проходит между ними, словно призрак.

В танцзале не так уж много народу, поэтому почти все девочки танцуют вокруг нашего столика: филиппинки, таиландки, вьетнамки,– все чересчур смазливые и все чересчур далеко уехавшие из дому. Феунанг заказывает бутылку «Клико». В молчании пьем шампанское. Феунанг грустит, я доволен, потому что предполагаю, что платить будет он и потому что давно не пил шампанского. Разумеется, нельзя точно сказать, как давно: дни исчезают без остатка, поглощенные стершейся памятью. По временам остается только ощущение, что я был, что я пил и что я смотрел. Как постоянное дежа-вю. Но вернемся к Феунангу: у него проблемы, его собственные проблемы, и пока я гляжу на его бледное, даже слишком бледное для таиландца лицо, во мне растет ощущение, что, быть может, я закончу ночь в его постели, а также ощущение, что, быть может, мне это понравится.

Допускаю, что мы могли спать вместе и когда-то раньше.

– Не думаю,– говорит Феунанг.

Хотя знать это наверняка невозможно.

Я просыпаюсь на огромной белой кровати с балдахином и москитной сеткой, в громадной комнате тоже белой, с прозрачной стеной, через которую виден весь Бангкок или, по крайней мере, много Бангкока, на последнем этаже «Гем Тауэре» – самой высокой башни на рынке драгоценностей.

К. Л. Крумпер.

Имя возникает у меня в голове.

Возвращайся.

Сообщение тоже возникает у меня в голове. Потом и то и другое так же легко пропадает. Феунанга рядом со мной нет, он в другой комнате. Он голый, разговаривает со своей матерью. Когда я подхожу к двери, Феунанг приглашает меня войти.

– Давай заходи, может быть, она захочет с тобой познакомиться.

Прекрасно. Но сначала я надену штаны – никто ведь не знакомится с матерями, тряся яйцами. И есть еще одна небольшая проблема. Мать Феунанга умерла.

– Он спал со мной, мама. Он очень хороший мальчик.

– Это всегда проверяется по глазам. Подойди поближе, не бойся.

Я не боюсь, но действительно волнуюсь. Мне приходилось слышать о программах реинкарнации, Но, думаю, сам я такого никогда не видел. Программы реинкарнации разрабатываются исходя из миллиона данных и примеров реакции живого человека. Когда кто-нибудь боится смерти – а боимся ее, видимо, мы все,– так вот, когда кто-нибудь боится смерти и имеет достаточно денег, чтобы расплатиться за одну из таких программ, для него изготовляют бесчисленное множество снимков памяти, шаблонов поведения, записок, дневников, графологических проб, исследований нервной системы фотографий, анализов, воспоминаний, домашних видеозаписей и всякого такого. На основе этого материала создается программа, способная заменить любимого человека после его смерти. Как одна из этих шахматных машинок, что навсегда покончили с русскими чемпионами. Программа реинкарнации порождает естественные человеческие реакции, основываясь на инстинктах, воспоминаниях, генетических кодах и тому подобной хренотени, в которой я не разбираюсь, но получается нечто вроде жизни после смерти – не для тех, кто нас покинул (этим все программы уже по фигу), но для тех, кто остался.

Вот такой способ не расставаться с любимыми существами или, в случае серьезных фирм, способ и в дальнейшем рассчитывать на блестящие решения тех, чьи мозги принципиально незаменимы.

Говорят, что есть большие корпорации, которыми годами продолжают управлять мертвые финансисты, говорят также, что есть такие президенты компаний, которые пользуются советами программ реинкарнации своих великих предшественников. А еще я слышал, что мертвый танцовщик возглавляет оперный театр в Париже. Разумеется, это незаконно, и, разумеется, удостовериться в этом нет никакой возможности. По закону программой может пользоваться только прямой родственник, первоначальный заказчик программы; идентичность пользователя проверяется по радужной оболочке глаза. Конечно, по закону мне полагалось бы торговать безопасными порциями сокращения памяти, а не выдергивать ее у людей с корнем.

Что касается матери Феунанга, бедняжка помещается в черно-белом мониторе, похожем на мониторы охранников в магазинах «7-11».

– Это всего лишь искусственный образ,– говорит мать Феунанга. Она замечательно хороша собой, хоть и мертвая.

– Как бы там ни было, это прекрасный образ… то есть, я хочу сказать, прекрасная женщина.

– Спасибо.

Мать Феунанга улыбается, он сам тоже улыбается.

Мать говорит:

– Итак, вы спали вместе.

Я смотрю на Феунанга, но поскольку он вроде бы ничего не скрывает, то отвечаю первым я:

– В общем, да, сеньора, вроде бы да.

Тогда она сообщает:

– У Феунанга очень хорошее тело.

Абсолютная правда. Они оба этим гордятся, и мать, и сын. Они сильно похожи друг на друга, оба очень красивы. Она почти так же молода, как и он.

– Когда она умерла, ей было столько же лет, сколько сейчас мне: тридцать два. Мне тогда было пятнадцать. Над программой мы работали вместе. Она знала, что умрет, Я тоже это знал.

Меня поражает, что он говорит такое в присутствии матери. Она уже, кажется, привыкла, но все равно выглядит грустной. Оба они так выглядят.

Она, как и все матери, умеет притворяться лучше.

Какое-то время мы все молчим, но мать всегда остается матерью.

– Ну да ладно, занимайтесь своими делами, мальчики должны общаться друг с другом.

Феунанг все еще печален, кажется, он никак не решится уйти.

– Давай, дурачок, иди со своим другом. Оставь наконец меня в покое, мне нужно о многом поразмыслить… Иногда вы, дети, вообще ничего не понимаете.

Когда мы возвращаемся в спальню, я спрашиваю Феунанга, знает ли его мать, что она из себя представляет.

Феунанг как будто удивлен:

– Ну, естественно, она знает, что она – моя мать.

Я оставляю Феунанга наедине с его печалью и с его матерью и направляюсь по квартире в сторону лифта. Поскольку там везде темно, я несколько раз натыкаюсь на какую-то мебель, потом свет загорается – его зажгла девушка на другом конце гостиной. Это сестра Феунанга, такая же красивая, как и он, и как их мать.

– Я сестра Феунанга.

– А я его друг.

– Я знаю, кто ты такой, я вас вместе и видела, и слышала. Я видела, как вы этим занимались. А еще я знаю, что ты ему не друг, знаю, что ты пришел, чтобы вырвать маму у него из памяти.

Я лишь продаю химию; то, что люди с ее помощью вырывают из себя, меня не касается. Поэтому я спокойно смотрю на девушку и говорю ей именно это.

– Не надо сердиться. Действительно, время пришло. Он всю жизнь проводит при ней, как привязанный. Эта машинка его убивает. Эта машинка оставляет боль без движения, как булавка, которой к стене пришпилили жучка.

– А вы с матерью не разговариваете?

– Нет, я с программой не разговариваю; предпочитаю, чтобы смерть делала свое дело.

Потом она провожает меня к лифту, мы ждем вдвоем, в тишине, когда он приедет.

Только в конце она говорит:

– Прощай, желаю удачи.

Я выглядываю из окна и вижу прямо перед гостиницей ярмарку с певцами, потом все остальное для меня исчезает. Окно, конечно, открыто, так что температура в комнате приятная, несмотря на сырость. Все остальное в гостинице по понятным причинам заморожено. Замороженный коридор, замороженный лифт, огромный замороженный вестибюль. Когда я выхожу на улицу, температура снова приходит в норму. Несмотря на сырость.

Ярмарка развернулась на площадке перед гостиницей. Единственное пустое пятно среди высотных домов, отелей и коммерческих центров. Наверняка это стройка, остановленная из-за нехватки средств – пустырь уже обнесли забором и рядом с входом свалены ненужные строительные материалы. Ярмарка представляет собой всего-навсего несколько диковинных автомобилей и ряд автоматов: видеоигры, видеосъемка, видеопочта, видеопредсказание будущего. Подростки выстраиваются в очередь, чтобы оставить в кабинках свои послания. Многие пишут о любви. Твое изображение и твой голос остаются на пленке, и любой следующий посетитель может выбрать их в меню. «Дочка кондитера – самая красивая девчонка на улице Сукумита». «Я видел тебя возле подвесного моста, когда ты ждала школьный автобус». И всякое такое. Ребята оставляют сообщения друг другу и смеются, как дурачки.

Позади игровых автоматов – вход на представление. Дверью служат два поставленных нос к носу грузовика и занавеска между ними. Зрительный зал – это та же самая стройплощадка, но со сценой в глубине и с пластиковыми стульями перед сценой. Я плачу за вход, маленький мальчик подает мне стул, а девочка ненамного старше предлагает холодное пиво. Я принимаю и то и другое и усаживаюсь позади последнего ряда. Все певцы – мужчины, у них один оркестр на всех. Шесть музыкантов взобрались на картонные подмостки, украшенные резьбой и рисунками, чтобы стало понятно, что это море. Между морем и певцом располагаются танцовщицы. Десять или двенадцать девушек в нелепых платьях – сверкающих, слишком длинных или слишком узких, как будто бы самые низенькие напялили платья самых высоких, а самые щуплые оделись в наряды толстушек. Каждый певец поет одну, две или три песни, в зависимости от реакции публики. Танцовщицы не всегда одни и те же: они разделены на две сменяющиеся группы. Пока одни танцуют, другие меняют костюмы.

Одежда тоже повторяется через каждые два-три номера. Публика не просто подбадривает или отвергает певцов. Если певцу удается тема или ее интерпретация, он подходит к краю сцены, и тогда девушки из передних рядов встают и вешают ему на шею цветочные венки. Настоящий мастер может за вечер собрать на шее тридцать—сорок венков. Иногда лица певцов полностью скрыты цветами, но и в такой ситуации умельцы продолжают петь как ни в чем не бывало. Естественно, мой восторг перед выступающими не мешает мне то и дело ходить за пивом, а еще я выпиваю пару ампул LМВ. Несмотря на шум и толчею вокруг оркестра, на шум самого оркестра на сцене и на шум детей на ярмарке, LМВ оставляет меня спокойным, достаточно внимательным, в состоянии тихой радости и почти полной невозмутимости. Прикованным к полу. Я превратился в водолаза в свинцовых ботинках шагающего по морскому дну.

Когда мне надоедают лица всех танцовщиц и песни всех певцов, я выхожу из этого маленького театрика, огороженного грузовиками. На другой стороне ряды автоматов уже почти опустели. Я захожу в одну из видеокабинок и просматриваю меню отправленных сообщений. Конечно же, там есть и одно, оставленное мною. Я выбираю на экране свое фото, и через секунду включается запись. Судя по дате, отправлено где-то на месяц раньше. На экране появляюсь я, смотрю прямо и не говорю ни слова. Позади меня – девушка, но у меня нет уверенности, что она со мной. Я наверняка один. В любом случае, девушка стоит спиной. На мне солнечные очки, вокруг меня день. Солнечный день. Рубашку я не узнаю, но куртка все еще со мной, лежит в чемодане в моей комнате. Синяя куртка на молнии. Одежда почтальона или электрика. Сэконд-хенд. Я продолжаю смотреть на изображение, но изображение на экране ничего особенного не говорит. Оно остается там, в молчании, пока время записи не подходит к концу. Я могу посмотреть любую другую картинку, поэтому возвращаюсь в меню и выбираю следующее по времени сообщение. На экране возникает та девушка, что стояла позади меня на предыдущей пленке. Девушка, конечно, не со мной. И сейчас, и тогда. Она оставляет сообщение по-тайски и посылает воздушный поцелуй. Ни она, ни ее поцелуй не имеют ко мне никакого отношения.

Я покидаю ярмарку, думая о том, сколько времени я провел в Бангкоке, и понимаю, что не знаю этого. Я волнуюсь: а вдруг последний пробел в моей памяти унес с собой что-нибудь важное.

Я беру тук-тук, чтобы добраться до центра, но застреваю, как только мы выезжаем на проспект Кончеминг. Очень вероятно, что движение в Бангкоке самое худшее в мире. Через один час и двести метров я бросаю тук-тук и пешком спускаюсь к реке. Иной возможности передвигаться по Бангкоку в течение часа пик нет, а час пик длится здесь с шести вечера до двух ночи. В ожидании лодки, освещенный прожекторами стерегущих реку вертолетов, я смотрю на проходящие мимо деревянные баркасы с целыми рыбачьими семьями на борту – их рынок открывается в полночь. Спокойствие мое исчезло. Картинка в видеоавтомате озаботила меня настолько, что следует принять еще две ампулы.

Когда подходит лодка, мне уже лучше, поэтому я говорю рулевому, чтобы он прокатил меня по реке. Мы поднимаемся к священному городу, проходим мимо террасы «Ориенталь». Миллионы туристов ужинают по обоим берегам реки. Бурная жизнь на площадке для вертолетов. А самолеты летают дюжинами, дожидаясь свободного места на полосе аэропорта. На последнем этаже «Гем Тауэре» все еще горит одно окно. Самое высокое здание на рынке драгоценностей. Повсюду слышна мрачная музыка гостиничных оркестров, а за террасами и небоскребами видны отблески пожара. Больница Ракамуи в языках пламени.

Я спрашиваю рулевого, что он знает о пожаре.

– Людей эвакуировали всех, но с огнем справиться не смогли. Уже несколько часов полыхает. Сгорит без остатка.

Мы возвращаемся к отелю по сети каналов. LМВ оддерживает счастливую дистанцию между мной и другими людьми, поэтому нет смысла заканчивать ночь в баре с девочками. Любой контакт будет теперь нежелательным. Когда я открываю дверь, телевизор, конечно же, работает. Вид объятой пламенем больницы словно бы поддерживает температуру в комнате. Я достаю из мини-бара бутылку пива, затем еще одну. Позволяю сну тихонько подкрасться ко мне по еще свежим следам LМВ. Разумеется, приятную температуру в комнате поддерживает горячий воздух, проникающий из открытого окна.

Я засыпаю спокойно, глядя на пылающее здание.

Утро я провожу в теннисном клубе. У меня сделка с группой английских хирургов. Не знаю, составляют ли трое группу. В любом случае, они говорят и ведут себя как одна команда. Дочь одного из хирургов пыталась покончить с собой. Я никак не могу взять в толк, чья именно дочь, потому что эти трое говорят одновременно, и нервничают, и одни вещи мне объясняют по три раза, а другие не объясняют вообще. Погода стоит прекрасная. Все корты заняты. От тихого шелеста мячей и тихих вскриков теннисистов мне становится дурно. Физически дурно. Не люблю теннис. Не люблю теннисистов. Меня раздражает, что в этих замечательных желтых вытянутых тубусах лежат теннисные мячи, а не что-нибудь иное.

Дочь хирурга нашли совсем ранним утром. Она плавала на поверхности бассейна. По счастью, когда ее достали, она была еще жива. Я искренне радуюсь этому обстоятельству. У девочки не все получалось в колледже, но такого объяснения недостаточно: дело также в смене континента, в новых друзьях, таиландской пище, а может быть – об этом они точно не знают – и во взрослом мужчине, само собой европейце, замешанном в этом деле. «Замешан» и «дело» – именно такие слова они употребили. В любом случае, химия сейчас нужна не ей, а ее матери. Жене хирурга. Именно она обнаружила тело своей дочки, дрейфующее по голубой воде бассейна. Бассейн, конечно, скоро осушили, однако этого недостаточно, так как бедная женщина продолжает смотреть на воду, которой уже нет,– так, словно бассейн по-прежнему наполнен и словно там по-прежнему плавает тело ее дочери.

Врачи вручают мне запечатанный конверт. Я прячу его, не раскрывая. Потом они десять раз меня благодарят. Все одеты в теннисные костюмы, и каждый держит в руках ракетку, и ракетки дергаются всякий раз, как хирурги открывают рот,– будто лапы какого-то глупого животного.

Прежде чем уйти, я спрашиваю про больницу. Они говорят, что вроде бы это был поджог, но сразу же добавляют, что это пока только слухи. Еше они сообщают, что пожар начался в неврологическом отделении и что они уже две недели ждут, что с ними будет дальше.

Две недели для меня – это много времени. Я хочу сказать, что для меня столько не прошло. Мое беспокойство накладывается на шелест мячиков, и вскоре я убеждаюсь, что не могу этого выносить, и сажусь на скамейку прямо на солнце, лицом к кортам. Наблюдая, как все эти люди в белом подают и отбивают, попадают и мажут по желтым мячам, я ощущаю, как кровь моя испаряется по мере того, как два солнечных луча, твердые, словно вилки, пронзают мои глаза, достигают мозга и движутся дальше, пока не выходят на затылке, и, конечно, я теряю сознание.

Пальмы, игроки, расчерченные ровными линиями грунтовые корты – все исчезает в одно мгновение.

Как всегда происходит в подобных случаях, восхитительный шелест мячиков исчезает последним.

Шесть часов, аэропорт Бангкока, и все подавлены трагедией. За последние три недели в реку падает вот уже четвертый самолет. Люди говорят о более строгих правилах движения для вертолетов. Естественно, все рейсы откладываются. Маленькие кабинки для отдыха в здании аэропорта не могут вместить столько народу. Туристы теряют надежду в бесконечных очередях. Благодаря карточке моей компании мне удается получить кабинку в зоне для «ви-ай-пи». На полу, распростершись, рыдает женщина. Она кого-то потеряла в катастрофе. Разумеется, служба чрезвычайных ситуаций пытается что-то для нее сделать, но сделать абсолютно ничего нельзя, бедная женщина так и лежит на полу. Я уже видел подобное: после авиакатастрофы люди буквально вжимаются в пол, чтобы оплакать свою потерю. Рассудком этого не объяснить. Так себе обстановочка для «ви-ай-пи»-зала.

Посему я выпиваю пару пива и ложусь спать. Мне снится, что я в каком-то баре, потягиваю бурбон из маленькой рюмки и черное пиво. Мой сосед поднимается с места, бредет – скорее решительно, чем прямо,– к музыкальному автомату и включает ирландскую песню. Одну из тех печальных песен, что так хорошо звучат, когда ты сидишь в баре, выпиваешь в одиночку и тебе в ближайшем будущем нечего делать и некуда идти. В десять часов меня будит симпатичная таиландка, говорящая со мной с экрана, который висит под потолком моей кабинки, сообщает, что мой самолет готов к отлету и что воздушное сообщение понемногу налаживается.

Еще девушка рассказывает, что над Малайзией собирается тайфун, но над Вьетнамом погода обещает быт прекрасной. Я покидаю кабинку и через десяток коридоров прихожу к своим воротам для вылета. В самолете один из пассажиров пытается что-то купить у меня для своего ребенка. Я отказываю сразу по нескольким причинам. Во-первых, существует разумеется, официальный запрет продавать что-либо на борту самолета. Кроме того – и это намного важнее,– защита детских нервных клеток осталась единственным законом, не знающим исключений. По крайней мере, среди легальных компаний. Особеннс после скандала со спящими детьми в Коза Муи: публичных домах побережья были обнаружены сотни малюток, которым ежедневно стирали память, чтобы сохранить их сексуальную невинность, пользовавшуюся повышенным спросом у искушенных сексуальных туристов из Европы.

Таиландец сулит мне горы денег, но я, конечно, все отвергаю. Потом я чувствую себя обязанным сообщить об этом случае, но в итоге решаю ничего не делать, потому что пассажир убедил меня, мальчик – его сын и что он всего-навсего пытается освободить малютку от чрезмерной привязанности к псу-лабрадору, которого переехал тук-тук.

Этот пес был для него всем.

Вот что говорит отец, а я тем временем смотрю на мальчика, и вид у него действительно печальней некуда. Взгляд прикован к иллюминатору. Другой самолет летит так близко к нашему, что лица пассажиров нам видны так же отчетливо, как им – наши.

Мальчик говорит:

– Хочу, чтобы все самолеты взорвались.

Потом он закрывает глаза, как человек, ожидающий, что его желание исполнится.

Когда он открывает глаза, самолета рядом с нами больше нет.

Три часа спустя мы приземляемся в аэропорту Хошимина. Кажется идиотизмом, но когда наш самолет наконец останавливается, я чувствую себя до странного довольным. На какой-то момент я посчитал вполне возможным, что такому маленькому мальчику удастся уничтожить такой большой самолет.

Машины с асфальтом и бег облаков.

Асфальтируют шоссе между Хойаном и Хюэ – эта дорога идет вдоль побережья Вьетнама. Женщина рядом со мной – вьетнамка, мужчина – уругваец, все называют его Дарвин. Шофер – вьетнамец, выросший в США. Автомобиль у нас большой и черный. Думаю, немецкий. Мы все целуемся. Разумеется, все, кроме шофера: только женщина, и Дарвин, и девочка лет пятнадцати (сначала я решил, что это их дочь, но выходит, что нет). Не помню, как все началось. Дарвин – редкостно талантливый химик, знает толк в ТТ и «капельках» и во всех возможных эйфориках и транквилизаторах, а еще у него него есть «красное чешское небо», о котором ничего не было слышно со времен пожара в Праге. Шофер время от времени поглядывает в зеркало заднего вида и приговаривает: «Оh, bоу!», но тотчас же возвращается взглядом на дорогу, поскольку шоссе вдоль побережья очень извилистое и, словно этого недостаточно, на пути то и дело попадаются асфальтоукладчики.

– Над нами летит дирижабль! – Жена Дарвина застегивает рубашку, высовывается из окна и указывает на небо, а там и в самом деле летит дирижабль, он пересекает бухту Хойан по направлению к Китайской бухте.

– Это за тобой, Дарвин.

Девочка тоже одевается, мы с Дарвином остаемся обнаженными. Я не уверен, что понимаю, что здесь происходит. Дарвин протягивает мне брюки.

– Оденьтесь. Мы, кажется, уже закончили с этими делами.

Потом он предлагает мне бокал шампанского и пару малюсеньких зеленых таблеток.

– Они очень мягкие, зато быстро действуют.

И действительно, через десять секунд я чувствую, что на мое тело надели нечто вроде наряда Деда Мороза – мне тепло, весело и спокойно.

– Моя жена уверена, что все, что летает, летает по нашу душу. Я ушел из лаборатории шесть лет назад. Теперь я занимаюсь этим только для развлечения. Небольшая поддержка, придающая жизни некое равновесие.

– Вообще-то странно, что такой химик, как вы, оказался на улице.

– Он не на улице.– Это вмешалась его жена. Дирижабль больше не летит нашим курсом.

– Простите, если напугала вас. С тех пор как он оставил лабораторию, они рыщут по его следу. Он слишком хороший химик, чтобы позволить ему уйти.

Жена на десять лет старше Дарвина, это сильная женшина. У любого, кто захотел бы явиться за ними, будет много проблем.

– Мы можем попробовать снова вернуться к нашим делам.

Девочка улыбается. Дарвин улыбается. Я улыбаюсь внутри своего воображаемого костюма Деда Мороза.

Он и вправду хороший химик. Таких теперь мало. Лаборатории кончают тем, что из-за чрезмерного контроля, и жадности, и наркотиков для пятнадцатилетних ребят неизбежно теряют самых лучших. Слишком быстро и слишком просто.

– Лучшая химия появилась в годы СПИДа – теперь люди предпочитают трахаться, это и дешевле, и веселее. Им нужны только краткосрочные стимуляторы и эти синие ампулы, которые для них как карамельки. Все, что осталось интересного, находится у вас. Вы – охотники за памятью, только слишком уж быстро вы движетесь вперед, слишком уж безжалостно сжигаете нейроны. Все это не так просто, как вы хотите представить. Границы воспоминаний нечетки. Не забывайте об этом, если вы еще в состоянии.

По другую сторону дороги простираются джунгли, идущие до самого Хюэ. Проезжая мимо хижин у подножия горы, мы видим маленькие комнатушки, освещенные лишь голубыми огоньками телевизоров. Уже ночь. Девочка и жена Дарвина спят в обнимку на заднем сиденье. Дарвин возится с компьютером, шофер вполголоса напевает. Как ни странно, во всех домиках телевизор настроен на один и тот же канал. В машине экран не работает, поэтому не могу сказать, на какой именно. Это явно программа новостей. На секунду на всех экранах возникает неподвижное изображение белой женщины. Не знаю почему, но фотография на экране всегда наводит на мысль о ком-то пропавшем или умершем.

Фотография этой женщины на мгновение освещает джунгли, а потом исчезает.

Плаваю в бассейне отеля «Рекс» – фантастического здания, в котором во время войны селились американские офицеры, а сейчас отель заполняется за счет иностранцев и северовьетнамских коммерсантов. Каждый раз, выныривая на поверхность, я слышу чарующую музыку – разумеется, это мамбо. Многие танцуют вокруг бассейна. Великолепные француженки и толстые американки. Напитки разливают в ритме музыки. Когда я уже выбрался наружу и запахнулся в свой бурнус, одна из женщин, перекрикивая музыку, спросила официанта, как называется песня, и тот, перекрикивая музыку, ответил: «Сhа сhа сhа du louр!».

Это наверняка означает «Волчье ча-ча-ча».

Когда у меня начинается отходняк от «белых огоньков», я опускаю руку в карман халата и достаю пару желтых шариков – это самый лучший матрас, на котором можно растянуться после хорошей встряски. «Белые огоньки» стали так популярны во Вьетнаме, что туристы с пляжей Бангкока специально приезжают сюда, чтобы наполнить головы радостью. «Белые огоньки» появились на свет в лабораториях Камбоджи, но теперь производство и особенно продажа сделались почти исключительно вьетнамским бизнесом. Естественно, в Европе и Америке есть свои «белые огоньки», но, естественно это не то же самое. Вывезти отсюда наркотики так же сложно, как помочиться на мавзолей Хо Ши Мина, и, может быть, даже более опасно. Меньше чем неделю назад здесь расстреляли трех голландских дурней, при которых обнаружили две баночки этих ампул. Я видел их по телевизору в то же утро. Еще я видел похороны борца сумо, который покончил с собой из-за несчастной любви, а еще – сотню идиотских контейнеров с плутонием, которые запустили в космос, но теперь это не имеет никакого значения. Я опускаю руку в карман халата и проглатываю два желтых шарика. Темнеет. Последний купальщик покидает бассейн, и вскоре вода успокаивается.

В моем номере вьетнамская девушка сообщает мне с экрана, что я получил шесть телефонных звонков. Как-то многовато, я удивлен, но потом оказывается, что все они от одного человека. Я готовлюсь к завтрашней встрече с моим нетерпеливым другом.

Выпиваю бутылочку виски из мини-бара, потом бутылку пива. Последние следы «белых огоньков» покидают меня. Я валюсь на кровать. Оставляю на ночном столике горсть желтых шариков. Желтые обладают ограниченным эффектом, однако на сон грядущий это более чем приятно.

В электронной почте лишь одно сообщение:

Возвращайся.

К. Л. Крумпер.

Это начинается с утра. Начинается с образа мужчины, сидящего за столиком в берлинском кафе. Похоже на воспоминание, но это, безусловно, нечто иное. Может быть, предчувствие. Человек без памяти постоянно наблюдает картины будущего Ностальгия исчезает, ее место занимает миллион загадок. Новые любови, новые города, новые реки, новые мосты. Возможно, это случится завтра. Мужчина за столиком в берлинском кафе просит счет, расплачивается за два пива и уходит. Он уже готов взять пальто с вешалки у выхода, но в последний момент убеждается, что пальто не его. Выйдя на улицу, он ощущает январский холод, а сразу же вслед за этим – дождь. Он не помнит, чтобы ожидал встретить на улице такой холод и такой дождь, но наверняка знать не может. Поравнявшись с витриной, мужчина останавливается, чтобы рассмотреть свадебное платье. Никаких мыслей по этому поводу у мужчины не возникает, он переходит улицу, увертываясь от машин, и направляется к почтовому киоску. В киоске он, разумеется, покупает марку. Затем ищет почтовый ящик и бросает туда открытку. С одной стороны открытки – короткий текст, написанный от руки, с другой – фотография Лас-Вегаса. Отель «Фламинго» в Лас-Вегасе. Это письмо он написал уже давно, только не помнит когда. Вот все, что написано на открытке: «Я все время думаю о тебе».

Вернувшись в гостиницу, мужчина обнаруживает, что в его номере слишком жарко, поэтому раскрывает окна и пытается уснуть. Дождь так и идет. Время – за два часа ночи. На столике лежит билет на самолет и паспорт. В телевизоре поет девушка, азиатская девушка в серебристом платье. С серебристыми волосами. По какой-то причине картинка и звук в телевизоре не совпадают, картинка идет с одного канала, звук – с другого. Мужчина слышит голос диктора, сообщающий по-немецки, как сыграли команды бундес-лиги. В три часа этот человек все еше не спит; он знает, что сейчас три часа, потому что рядом с кроватью стоит будильник. Из соседней комнаты доносятся звуки: тихим голосом говорит женщина, возможно, молится. Она говорит по-французски, а французского он не знает. Именно в этот момент, пытаясь следить за словами молитвы на незнакомом ему языке, мужчина осознает, что официант в кафе, прощаясь, обратился к нему по имени, и это открытие так его беспокоит, что он забывает обо всем остальном и начинает думать только об этом.

Когда наступает утро, мужчина все еще думает о том, что незнакомый человек назвал его по имени.

Двадцать пятый район.

До конца дня делать совершенно нечего.

Провернув удачную сделку с местным политиком, я прошу таксиста немного меня покатать, потому что погода стоит хорошая и потому что движение на этих холмах ненапряженное, а виллы по сторонам снабжены огромными бассейнами, в которых плещутся шикарные девушки. Разумеется, собаки и проволочные изгороди тоже присутствуют, есть и охранники в бейсбольных шапочках, натянутых, до ушей. Вьетнамские миллионеры не скрывает своего богатства, они его защищают с помощью личных армий, составленных по преимуществу из бывших лаосских наемников. Это люди, способные съесть собственных родителей. Жизнь на холмах Сайгона – праздник, на который забыли пригласить неожиданность. Новые коммерческие центры в Чолоне, зарубежные банки в Первом районе, головокружительные планы по перестройке аэропорта в Тан Сон Ньят – все благосостояние Хошимина выходит из этих бассейнов. Из зеленой речной воды в которую эта нация погружена по пояс, не выходит ничего, кроме риса. Именно из голубой воды этих бассейнов выходит все богатство нового Вьетнама. И именно в эти бассейны оно возвращается.

Странная боль в спине, странная, но все же знакомая. Уже не новая боль. Я на секунду закрываю глаза, по крайней мере, мне так кажется, хотя потом я понимаю, что глаза мои остались открытыми, а куда-то подевался весь окружающий мир. Моментальное отключение. Малюсенькие вспышки темноты. Конечно, это барахлят мои нейроны. Через секунду все проходит. Я прошу шофера убавить звук в его телевизоре и, разумеется, не получаю желаемого.

«Ветераны войны поют песни о любви».

Таков ответ таксиста.

Одна из этих отвратительных групп восьмидесятилетних певцов, сидящих в инвалидных креслах. С такими нельзя бороться. Счет, выставленный старыми героями, все еще не оплачен. Когда поют отважные дети-бойцы из тоннелей Ку Чи, иностранцы не имеют права возражать. Я, конечно, само уважение, и, пожалуйста, не нужно убавлять громкость. Музыка выплывает из открытых окон такси, проходит тихими рощами и просачивается на праздники. Там она, естественно, натыкается на жесткую электронную музыку, недавно доставленную из токийских клубов, любовные песни ветеранов войны накалываются на розовые кусты, и этого, конечно, избежать не удается.

Кстати сказать, от моего внимания не укрылось, что над этими кварталами самолеты летают на большей высоте – полагаю, из уважения к отдыху солидных людей,– и даже вертолеты закладывают странные петли, делают хитроумные виражи, чтобы бумажные салфетки не разлетелись со столов, чайные сервизы не дребезжали, а прически у дам не растрепались. В общем-то, может быть, дело еще и в том, что пилотам мешают отблески солнца на поверхности бассейнов. Как бы то ни было, собаки приветствуют очертания вертолетов в небе помахивая хвостами и воя. Чуть живые от восторга.

В доме моего друга-политика обходительнейший слуга-филиппинец успел подать мне четыре мартини, пока я дожидался хозяина возле бассейна, в котором, к несчастью, не было девушек и вообще никого не было. Только низенький садовник ходил поблизости, собирая образцы растений и раскладывая их в полиэтиленовые мешки – как сумасшедший профессор или детектив из телевизора, который намеревается обнаружить преступника по собранным на ковре волоскам. Когда мой клиент наконец-то объявился, я уже не мог сосредоточиться на том, что он мне говорил – из-за жары или из-за мартини, а может быть, из-за того, что солнечные дни не дают мне обращать внимание на реальный мир. Однако я все-таки расслышал слово «судьба», произнесенное по меньшей мере дважды за время нашей короткой беседы. Интересно было бы знать, о чем говорил этот тип.

«Судьба» – это слово, которое хозяину такого большого сада употреблять вообще незачем. «Судьба» – это слово, которое нужно бы оставить тем кто все еще ждет.

Я прошу таксиста притормозить возле белого дома с нелепыми лестницами и башенками; кажется архитектору, который его строил, было лет шесть. В саду полно народу. Деловые люди в рубашках с засученными рукавами и идеально повязанных галстуках, девушки в бикини вокруг бассейна. Девушки осваивают трамплин. Некоторые прыгают с решительным видом, другие притворяются напуганными, чтобы привлечь к себе побольше внимания. Бизнесмены выпивают и лезут руками в воду, чтобы потрогать девушек, и все вместе похоже на детский парк, заполненный идиотами. Все мужчины (включая и меня) всегда из кожи вон лезут, чтобы понравиться шлюхам – как будто бы в этом деле, помимо коммерческого интереса, существует возможность настоящего соблазнения или даже искрометного веселья, которое просто где-то прячется. Это так же грустно, как переживать из-за боя подкупленных боксеров, так же смешно, как палить по мертвой утке. Вот о чем я размышлял в тот момент, когда таксист по неведомой мне причине самостоятельно решил, что я видел достаточно, тронулся с места и спросил, не глядя на меня:

– Ну, а теперь куда?

Разумеется, я не нашелся, что ему ответить.

Ребенок сидит у окна. Смотрит на лестницу, которая поднимается на второй этаж. Комнаты внизу размещены так близко к бассейну, что вода порой выплескивается на шторы, потому что окно открыто, потому что кондиционер, кажется, сломался, потому что хозяин эттого мотеля потратил пущенные для ремонта деньги на баб. Все это Хай успевает мне рассказать, пока достает из-под кровати библию. Хай – это веселая, маленькая, худая и некрасивая девушка, употребляет кокаин, у нее трое или четверо детей, которые ей помогают: они наблюдают за дверью, лестницей, коридором бассейном, потому что хозяин мотеля помимо того, что тратит деньги на шлюх,еще и отличается привычкой в обмен на молчание отбирать у Хай деньги и кокаин. Ну конечно же, Хай однажды пыталась его убить и перекинула , через лестничные перила, да только хозяин, крепккий старикашка, бывший мотогонщик, рухнул прянмо в бассейн и вылез оттуда полумертвый от смеха, а в остальном вполне целый.

– Молчание его мне на хрен не нужно,– говорит Хай, тряся библию, из которой сыплются бумажные кулечки.– Он никогда не приведет сюда полицию. Это место просто кишит шлюхами.

Мальчик смеется каждый раз, когда мать упоминает про шлюх. Хай, естественно, сердится.

– Смотри, чтобы никто не пришел, и прекрати смеяться – у нас тут дела. Эти дети, вечно они отвлекаются. Готовы смеяться без повода, как дурачки.

Хай раскрывает один из кулечков, два другие засовывает обратно в библию и прячет книгу под кровать. Потом насыпает на стекло ночного столика приличную горку кокаина.

– Только попробуйте, каткой он хороший.

Я мизинцем придвигаю порошок к краю стекла. Потом наклоняюсь и вдыххаю. Ребенок смотрит на меня очень внимательно.

– Очень хороший, это точно.

Проходя мимо бассейна, я вижу остальных детей Хай; заметно, что сложная система наблюдения их очень развлекает. Один мальчишка забрался на пальму. Он пригибается, когда над ним пролетают вертолеты, и, наоборот, тянется вверх, пытаясь ухватить самолеты. И те и другие слишком от него далеко.

Шестой район – не лучшее место для прогулок, но в центре ничего стоящего не найти. Щепотка хорошего кокаина всегда распрямляет спину и пробуждает ощущения, но, конечно, и отходняк ужасный – не то что после мягкой и приятной химии для подростков, которую продают в дискотеках на центральном проспекте. И все-таки, пока я ловлю на улице моторикшу, хотя мне больше подошло бы такси, но это не имеет значения, поскольку становится слишком жарко, чтобы дожидаться появления солнца,– так вот, пока я ловлю моторикшу, я не могу не ощутить, как вера в старые испытанные средства возрождается во мне вместе с радостным весенним чувством.

Я размышляю о встречах, которые ожидают меня на этой неделе. Почти все встречи – в городе, хотя по крайней мере одна будет на берегу реки Перфуме на выезде из Хюэ. Хюэ – это город, который разрубает страну пополам, это зона, по которой все войны прошлись с особенной жестокостью. Я размышляю о встречах в запретном городе Хюэ, от которого почти ничего не осталось,– с тем же волнением, с каким смотришь на заросший травой пустырь и воображаешь величественный храм или библиотеку, сожженную французами. И тотчас же поверх образа грандиозного невидимого дворца проявляется что-то иное: мужчина и женщина лежат на диване в зеленом свете гостиничного номера. Мужчина лежит сверху, его голова покоится меж женских ног – поэтому я не могу его узнать, а женщина улыбается прямо в камеру. Одна их тех фотографий, которые делают с помощью автоспуска, придавая тем самым человеческой жизни чрезмерный смысл. Привет в будущее. Машина времени, которая работает лишь в одном направлении. Конечно, между кокаином и этими картинками нет никакой связи. Кокаин нужен лишь для того, чтобы изображение не фиксировалось, дрожало и в итоге исчезло.

Я добираюсь до Второго района на мотоцикле почти полчаса.

Отпускаю рикшу радом с гостиницей, заказываю в ресторане пиво и прямикам направляюсь в туалет. Набираю приличную горсть и сразу же отправляю в нос. Из туалета я выхожу так, как будто мне сейчас предстоит забить гол с углового. Я ощущаю в себе желание, но это не желание чего-то конкретного – просто абстрактный и нервный энтузиазм, который дает кокаин. Салютую своим пивом группе иностранцев, которые уже ожидают танцевального вечера.

Официант – вроде бы мой старый знакомый – озабоченно смотрит по сторонам: оркестр не явился, а вокруг танцпола собралась уже куча народу.

Перебравший кокаина, кое-как поправивший дело «капельками», поддержавший себя ТТ и окончательно уничтоженный ядовитым ликером из вьетнамского риса.

Я провожу ночь поочередно то улыбаясь, то скрежеща зубами, гляжу на девушек на танцплощадке, не способный ни к каким активным действиям. Меня прямо-таки пугают непроизвольные и, уж конечно, ненужные мне вспышки в мозгу, расстройство речи на всех известных мне языках, а тут еще эта нелепая драка с каким-то позабытым знакомым, который пытается получить от меня долг, о котором мне ничего не известно и который, разумеется, не обозначен в моих записях. Провалы в моей памяти создали эту хаотическую ситуацию, когда должники и заимодавцы вертятся как ящерицы, не в силах ухватить свои долги за хвост. После пары толчков и удара кулаком по воздуху мой друг решает, что он все-таки не совсем уверен, и, видя, насколько искренне я отстаиваю свое неведение, решает оставить меня в покое и удаляется с группой веселых вьетнамцев, давно уже не дававших покоя стайке датских вдовушек за соседним столиком. Чтобы отметить это событие, я заказываю бутылку шампанского, ведь две удачные сделки этим утром дают мне карт-бланш на вольное поведение – карт-бланш, подтвержденный хрустом банкнот в моих карманах. Говорят, что музыка диско умерла, но вот только Донна Саммер поет «Lоуе tо Lоvе Yоu Ваbу», и пусть Бог спустится с небес и отпилит мне обе ноги.

Прежде чем закрыть глаза, вполне возможно, что и навсегда, я проверяю по своей электронной записной книжке, какое сегодня число.

Хошимин. Двенадцатое сентября. Третий год нового тысячелетия.

Они просто сумасшедшие, эти странные старые француженки – не обращают внимания на посвист пролетающих лет, вспоминая прошлые времена и ненавидя себя за это. Словно бы старость – это вопрос принципов. Они одеваются в черное и танцуют на террасах. Теперь мы в «Континентале», и французская женщина рассказывает мне историю, которой перевалило за сто лет. Историю, которой эта страна не знает. Так она мне говорит. Кажется, когда-то мы вместе работали, но точно сказать невозможно. Американец, который всегда разгуливает здесь в распахнутой рубашке, как будто это занавес, из-за которого должен появиться знаменитый актер, приглашает француженку на танец, и они танцуют. И танцуют так хорошо, что все начинают на них смотреть, а я почему-то чувствую гордость – может быть, потому что когда песня заканчивается, женщина возвращается за мой столик и улыбается мне, и всем становится совершенно ясно, что она – со мной.

Мы продолжаем пить в гостиной «Континенталя», и тут появляется тупой агент вьетнамской разведки, подходит к нашему столику и предупреждает, чтобы впредь я вел себя осторожней. А я искренне не понимаю, о чем он там распинается. Возможно, он путает меня с продавцом таблеток: ведь мы с француженкой безостановочно глотаем желтые – в конце концов, они отупляют меньше всех остальных амфетаминов последнего поколения, удобных в обращении, быстрых, недолговечных, дорогих и нелепых, как бенгальские огни.

Не давая мне времени объясниться, агент перескакивает за другой столик и продолжает надоедать местным продавцам. Однако подруга моя уже успела испугаться, поэтому она предлагает мне навестить ее завтра в усадьбе и обещает в полдень прислать за мной гладко выбритого шофера – чтобы мы могли спокойно закончить сделку. Конечно, я соглашаюсь, и вот она уходит, шествуя по центру танцпола словно королева по руинам дворца. Элегантная женщина и определенно выгодная сделка. Перед сном я выхожу поплавать в бассейн. Там никого нет, и я плаваю голышом. Потом у себя в комнате я довольно долго смотрю новости. Выясняется, что мексиканский астронавт погиб в тренажере, имитирующем капсулу космического корабля. Эта новость, уж не знаю почему, страшно меня угнетает. Конечно, передают видеозапись из объятой пламенем кабины тренажера.

Я вижу, как мексиканский астронавт выбирается наружу и как он сухой спичкой догорает на земле. Я уверен, что, когда мне наконец-то удастся заснуть, я увижу во сне астронавта – но вместо него мне являются две обнаженные женщины и множество странных зверей: зебры с лосиными головами и карликовые слоники, дремлющие возле какого-то цирка.

Шофер едет на старой русской машине по направлению от центра Хошимина. Девушки в замечательной голубой форме выпархивают из фабричных ворот и улыбаются как школьницы после уроков. В окружении велосипедов мы медленно продвигаемся к автостраде. На всем нашем пути – палатки с едой, возле новой английской бензоколонки нам встречается группа музыкантов, шумно справляющих каодаистский праздник. Любовь, которую эти люди питают к музыке,– абсурдна. Каодаисты пришли в себя после печальных военных дней, в последние годы они объединили больше трех миллионов верующих, у них в джунглях прячется прекрасно обученное войско, и они набирают все больше веса в опиумном бизнесе – камбоджийцы ведь оказались неспособными грамотно веста гражданскую войну, которая длится уже столетие. Тем хуже для них. А вечер выдался чудесный, и этот тип за рулем, толстый вьетнамец – что само по себе редкость,– говорит, что мы почти приехали. Еще через час мы встаем на паром, который ходит через Меконг и Тьен Ли. На пароме я выхожу из машины, чтобы посмотреть на воду, подышать и пообщаться с детьми, которые меняют сласти на авторучки.

Водитель интересуется, как мне нравится река, я со всей прямотой заявляю ему, что Меконг – моя любимая река, и тогда мой спутник радуется, словно это его личный огород.

Проходит еще немного времени, и владелица одной из старых французских плантаций, моя клиентка, рассказывает мне, что успела позабыть все прочие реки, но все еще помнит Сену, поэтому мы довольно долго говорим о Сене. О мостах и о прогулках вдоль воды, и скоро я убеждаюсь, что нет ничего более печального, чем обсуждать реку, которую не можешь видеть. Мы пьем чай и французское вино, но почти ничего не едим. Женщина приглашает меня остаться на ночь.

Ей лет шестьдесят, и когда она раздевается рядом со мной, я чувствую себя как богомолец, вошедший в разрушенную церковь. Ее тело могло быть шикарным лет двадцать назад, но теперь этого никогда не узнаешь. Мы целуемся, раздевшись, но не трахаемся. Когда она засыпает, я забираю свои деньги и ухожу.

Не только о реках – обо всем, абсолютно обо всем следует забывать.

Всегда найдется что-нибудь, что позволит людям считать себя баловнями судьбы. Мой друг – коммерсант из Киото, успевший вскочить в последний вагон последнего поезда, уходившего со станции Кобэ перед зариновой атакой. Посему он полагает, что жизнь ему улыбается и даже называет его по имени. Разумеется, есть в его жизни неприятный эпизод, связанный с детскими публичными домами на юго-востоке Таиланда – и эпизод этот просто должен быть позабыт. Мой друг говорит, что эти дети – настоящие дьяволы, что их тела – это тело дьявола, а их глаза – это глаза дьявола. Дети танцуют, и пьют, и царапаются маленькими бритвами, и целуются друг с другом, и писают друг на друга, и теперь мой коммерсант уж не уверен – возможно, ему лучше было бы пропустить тот поезд на станции Кобэ, потому что безумные таиландские дети его разоряют и жизнь его исчезает в музыке дискотек и в абсурдных танцах детей, одетых лишь в американские носочки – если не совсем голеньких. Мой друг убежден, что так жить нельзя, и, возможно, он прав, поэтому я вручаю ему заказ и ухожу из маленького французского ресторана рядом с портом, даже не закончив ужина, потому что временами истории других людей, покинув их головы, накапливаются в моей. Слишком часто люди хотят, чтобы важные для них вещи не исчезали полностью: так ты хочешь отделаться от какой-нибудь мелочи, но не решаешься ее сжечь и оставляешь на улице в надежде, что кто-нибудь ее подберет.

И вот я начинаю успокоительную прогулку по бульвару Хам Нги, пытаясь не подобрать ничего, что не нужно другим, раздумываю о завтрашних заказах, игнорирую торговцев часами, которые являются с рынка и преследуют туристов до самой набережной. Часы в их чемоданчиках показывают все время на свете: среди них не найти пары часов с одинаковой датой на циферблате или таких, которые показывают одно и то же время.

Местная пресса занята происшествием с тремя русскими предпринимателями: они найдены мертвыми в номере одного из ханойских отелей, полагают что это ритуальное самоубийство. Трое мужчин в пиджачных парах, сидящие вокруг стола и держащие друг друга за руки; вены на руках вскрыты. И это не первый случай. Мне кажется, черт знает в каком году подобным образом ушли из жизни сто сорок человек. Все – бизнесмены. Всегда в гостиничных номерах.

Всю ночь надо мной властвует эйфория местного производства, «белые огоньки» из Лаоса и в нагрузку – моментальные вспышки депрессии. Я вижу, что за цирковой палаткой прячутся лилипуты с кинжалами, а потом молодая немка, которую я, кажется, знал в Берлине, спрашивает, что я здесь делаю, а мне совершенно нечего ей ответить, и в итоге мы отправляемся пить текилу на террасу отеля «Рекс», мы танцуем вокруг картонных медведей и мы уже настолько пьяны, что нашим вьетнамским Друзьям, несмотря на их святое терпение, ничего не остается, кроме как выставить нас из отеля пинками, и вот мы уже возле реки, покупаем старый добрый кокаин в дверях плавучей гостиницы, считаем самолеты, которые появляются и исчезают над джунглями, как дрессированные собаки.

Моника, славная немецкая девушка в командировке, показывает мне свои сиськи, это две славные немецкие сиськи, и Моника клянется, что они настоящие, а потом она у меня отсасывает, и я кончаю ей прямо в рот, и она глотает половину, а остальное сплевывает и просит у меня прощения – как будто она в гостях съела не все, что ей положили на тарелку. Потом мы долго целуемся, поскольку я считаю что всегда приятно целовать женщину, которая только что у тебя отсосала, или любую женщину вообще, или любого человека, с которым ты провел достаточно времени.

Моника много рассказывает мне о Берлине, но на самом деле ее рассказы мало что для меня значат. Она говорит, что полиция очистила вокзал возле зоопарка, как чистят пол после убийства на кухне, и что турки набрали силу на старом северном вокзале и смогли оказать там вооруженный отпор новым формированиям старых ультраправых.

Берлин, как и многие другие вещи,– это нечто мне знакомое, но в то же время и нечто мной позабытое.

Кокаиновые подъемы и спады не дают сконцентрироваться, поэтому нам не удается поймать общий ритм, и когда я собираюсь дать ей прикурить, в ее руке уже нет сигареты.

Моника опускает ноги в воду, течение здесь такое сильное, что мне приходится держать девушку, чтобы река не забрала ее целиком; а посреди реки, в дельте, светится огнями башня, и над ней зависли два вертолета с голубыми прожекторами для ночных полетов, и Моника позволяет воде унести один ее ботинок, и река его принимает, и новая порция кокаина на какое-то время помогает нам собраться, но вскоре мы снова ощущаем себя разбитыми и подавленными.

Люди в здешних краях чересчур истово верят в эту реку, в воду всех рек.

И все такое красивое. Мальчики, девочки, лотки с бананами, и чай, и пиво, и бухта Халонг с ее тремя тысячами островов и миллионами гор, погруженных в море, словно хвост плохо спрятавшегося дракона… Все это очень красиво, но зато никому ни на что не нужно.

Я выхожу из отеля всем довольный, почти что бегом, почти что напевая, но очень быстро уличная жара одолевает меня, я начинаю потеть, и задыхаться, и дрожать, и в конце концов падаю в обморок.

Я прихожу в себя в пункте скорой помощи рядом с площадью, мной занимается вьетнамская медсестра, очень похожая на невесту. И не просто на невесту, а на вполне конкретную невесту – на девушку в голубом, которая праздновала свою свадьбу не террасе гостиницы «Хоунг Жам» в Хюэ. Вьетнамские невесты выходят замуж не в белом, а в голубом, или в зеленом, или в желтом, или вообще в чем пожелают. Да и какая разница, если в итоге все кончается, и ты бродишь по улицам, и поднимаешься, и опускаешься, и смотришь на небо – не обрушится ли, а детки сидят за столом послушные, как утки, а дни ожидают своей очереди наброситься на них, словно убийцы из подворотни. Мать в ожидании. Отец в ожидании. Никто не возвращается по дороге, ведущей к реке. Пылающий дворец в Хюэ, сожженный французскими солдатами. Неразорвавшиеся бомбы в гостиных жилых домов, сломанные велосипеды в гаражах и распахнутые рояли в кают-компаниях затонувших кораблей.

И идет дождь, и наступает вечер, и вся печаль мира не в силах ничего изменить.

Я прихожу в себя в пункте «Скорой» рядом с площадью, мной занимается вьетнамская медсестра, очень похожая на невесту. Она сообщает мне по-английски, что я пережил эпилептический припадок. Это слово ничего мне не говорит. Но мне знакомы боль в спине, вспышка черного пламени, а также ощущение, что я проснулся в другом месте, в другой жизни. Возможно, я всегда был эпилептиком. Этого мне не установить. Пункт скорой помощи представляет собой простую брезентовую палатку, и брезент откинут в сторону, так что мне с носилок видны море и горы Халонга. На песке возле моря – окруженная людьми сцена, и на этой сцене поет по-японски совсем маленькая девочка. Платье на ней мокрое, да и все вокруг мокрое. И публика, и песок. Я спрашиваю медсестру, сколько времени я провел без сознания. Она точно сказать не может – наверное, больше десяти минут. Десять минут – это более чем достаточно для того, чтобы на город обрушился смерч и уже успел его покинуть. Ботинок на девочке нет.

– Сейчас праздники.

Сначала я не понимаю, о чем она говорит. После эпилептического припадка приходишь в себя как после авиакатастрофы. Все нормальное тебя удивляет, воспринимается только необычное.

– Это праздники бухты Халонг. Сюда съезжаются все музыканты со всей страны, а еще приезжают японские группы из Окинавы.

Я спрашиваю медсестру, был ли при мне чемоданчик. Она говорит, нет. Она говорит, даже паспорта не было. Потом она говорит, чтобы я отдыхал.

Еще она добавляет, что сегодня воскресенье, хотя об этом я ее не спрашивал.

– По воскресеньям на пляж приходит куча народу но никогда ничего не случается. Я здесь уже три месяца, и вы мой первый пациент. Вы здесь отдыхаете?

– Не знаю. Не думаю. У меня был чемоданчик.

– Нам никто ничего не оставлял. А люди здесь честные, все больше рыбаки. Пираты —они на другой стороне бухты, за горами. Пираты больше не заходят в порт.

Я не понимаю, всерьез ли она это говорит. Спрашиваю ее – отвечает, что да.

Затем я спрашиваю, замужем ли она.

Она снова отвечает, что да.

Вернувшись к себе в гостиницу, я вижу, что чемоданчик стоит возле кровати.

В комнате, разумеется, мороз. Так нелепо в тропиках работают кондиционеры. Пять градусов, даже меньше – так холодно, что форель, положенная на телевизор, могла бы оставаться свежей лет шесть или семь.

Новое сообщение от Крумпера, с тем же текстом:

ВОЗВРАЩАЙСЯ.

И больше ничего.

После припадка в моей голове с наглостью сквоттера обосновался образ женщины в желтом, с чудными косичками, уложенными спиралью. Может бьпъ, город за спиной женщины – это Токио, может быть, это горят огни Синдзюку.

Еще пришло сообщение из компании. Два невьполненных заказа в последние дни. Две несостояшиеся сделки, и никаких объяснений. Объяснения следует представить.

Я отвечаю тотчас же и, конечно, прилагаю медицинский отчет. Немедленного ответа не поступает. Теперь ждать приходится мне.

Синдзюку, центр Токио, освещенные здания и женщина, глядящая в другую сторону, не на меня а куда-то за меня.

Постепенно огни Синдзюку меркнут.

На их место приходят новые образы – это как в старом телевизоре, которому после включения требуется время, чтобы настроить картинку.

Теперь все вокруг обрело привычные формы, и женщина, конечно, ушла.

Идет сильный дождь, идет слабый дождь, идет дождь с наклоном и в одну и в другую сторону, и совершенно вертикально, что невозможно; по крайней мере дождь не идет снизу вверх – но все другие направления он использует. Компания обязывает меня пройти детальное неврологическое обследование. Наверное, диагноз «эпилепсия» часто бывает связан с использованием товара для собственного употребления. У меня был отрицательный результат на двух последних проверках, однако, само собой, это ничего не означает. Они также озабочены моим здоровьем – так они говорят. Я перечитал эту фразу дважды, как будто она написана на санскрите. Компания озабочена только компанией. Они потеряли уже не одного агента с солидной партией товара. Компании нужно лишь одно: подстраховаться на случай частных попыток сожжения памяти. Не должно быть свободных агентов, нагруженных химией, полученной на складах компании.

В общем, я возвращаюсь в Бангкок для тщательного неврологического обследования и у меня нет доступа ни к товару, ни к заказам до тех пор, пока ни не убедятся, что я в порядке. Я не уволен, я просто отсрочен. Я – отсроченный человек, бредущий по улицам Бангкока, в кармане у меня – приглашение на свидание с женщиной, авторитетнейшим неврологом азиатского отделения компании. Обалдеть. Поэтому пошли-ка в кино, и пить, и танцевать до той поры, когда все разъяснится и мне вернут мой чемоданчик и наконец-то оставят меня в покое.

Кстати, пришло сообщение от некоего К. Л. Крумпера, хотя я о таком вроде бы никогда не слышал.

Сообщение такое:

ВОЗВРАЩАЙСЯ.

Это полный текст сообщения.

Я купаюсь в закрытом бассейне подвального этажа. Когда я нахожусь под водой, я ни о чем не думаю. Возможно, только немножко об этом Крумпере и его странном послании. Когда выныриваю, смотрю сквозь прозрачный купол на идущие по реке лодки. Длиннющие баркасы, водные мотоцивды, а еще десять или двенадцать вертолетов. Здоровенный голландец по имени Глюван, или что-то в этом роде, рассказывает мне, что еще помнит времена, когда Бангкок возвышался над землей лишь на пол-метра,– еще до монорельсовой дороги и до шести уровней воздушных автострад, до коммерческих центров со стеклянными коридорами – даже до кондиционеров.

Он рассказывает об этом без малейшего сожаления, потом бросается в воду и переплывает бассейн, потом обратно, потом еще раз – в итоге он тяжело сопит вылезая, забирает свое кимоно, машет мне рукой на прощанье и уходит.

А я остаюсь и думаю о том, как странно встретить человека, который помнит так много.

Второй день ожидания я посвящаю кино и тайскому боксу. Встаю поздно, поскольку вчера мне не спалось и я напивался на Сукумите до тех пор, пока какой-то филиппинский танцор не вознамерился садовыми ножницами отрезать мне указательный палец. Что поделаешь, бывают и такие ночи. В электронной почте никаких сообщений. Ни от Крумпера, ни от компании, ни от кого. Поэтому я ухожу из гостиницы, забираюсь в мультисинема и для начала смотрю «Серебряного серфера», а потом очень плохое кино про плачущих людей в больнице – из тех американских фильмов, которые снимают в надежде получить «Оскар»,– там играет этот знаменитый актер – не помню, чтобы я когда-нибудь его видел,– у него роль семидесятилетнего старика, хотя на самом деле ему всего девятнадцать. Звездам Голливуда нравится бросать вызов невозможному, но только немногим из них удается завязать шнурки или произнести простейшую реплику вроде «будьте любезны, еще пива» так, чтобы это выглядело естественно. Меня хватает на полчаса. Потом я выхожу, покупаю на улице пиво, прячу его в бумажный мешок, и возвращаюсь к «Серебряному серферу», и еще раз смотрю его от начала до конца. Прекрасное кино! Серебряный серфер шляется по космосу, и на душе у него хреново, и он печален, как последний из людей, но если ты попробуешь к нему завестись, он пальнет в тебя молнией и вышвырнет вон из галактики. Кино заканчивается только в три часа, поэтому я беру тук-тук и в Ратчадамноен смотреть первый бой.

Лучшие бои проходят по четвергам в Ратчадамноене, об этом известно всем, так что, когда я подъезжаю, стадион уже набит до отказа. В дверях я покупаю программку и усаживаюсь на ринге. Места на ринге в десять раз дороже, однако стоящие пари всегда заключаются по эту сторону металлической сетки. Снаружи располагаются отстойщики и туристы. Отстойщики – нелепое слово, я знаю, возможно, это выражение времен англо-бурской войны, выражение, которое может употреблять только голландец с охотничьим ружьем в руках… Однако к делу: начинается бой. Я ставлю сто батов на маленького, но жилистого бойца. Не слишком накачанного.

Добрая лошадка. Тайские боксеры двигаются как лошади. Поднимают колено, опускают головы, как андалузские скакуны. Мой друг переживает ряд неприятных моментов, так что обстановка вокруг ринга накаляется, но в конце последнего раунда он одним тычком укладывает соперника на брезентовый пол. Тот поднимается, но получил он уже достаточно, так что мой друг ударом колена по почкам возвращает его обратно. Я все еще подсчитываю свой выигрыш, когда начинается вторая схватка. Двое незнакомцев; я ставлю на одного из них, более некрасивого, и проигрываю. Третья схватка мне не нравится: один из бойцов прямо раздувается от наглости, он выступает под защитой бывшего полицейского из Ливерпуля, который зарабатывает тем, что тренирует боксеров и мухлюет с результами боев. Грязная игра мне не по душе, поэтому я отправляюсь в бар выпить пива.

Зрители восторженно ревут, когда подопечный англичанина укладывает бедолагу-соперника на землю, но это кино я уже смотрел. Я выигрываю в четвертой и пятой схватках, проигрываю в шестой и снова выигрываю в последней. Моему бойцу присудили победу решением судей. Конечно, находится множество несогласных, но так бывает всегда. Я забираю деньги и ухожу. Моя всегдашняя букмекерша выглядит очень недовольной. Мне кажется, давненько я не отхватывал такой богатый куш. Правда, точно сказать не могу.

– Я-то считала тебя неудачником.

Вот что говорит моя букмекерша, старуха, сгоревшая в черной атмосфере тай-боксинга.

– Удача тут совершенно ни при чем. Нужно просто смотреть им в глаза.

И если это все, что есть, давай продолжим танец.

На выходе со стадиона победителей всегда поджидают лимузины. Я усаживаюсь в белый «Дэу» такой длины, что когда водитель будет уже на месте назначения, я только-только начну подъезжать Водитель спрашивает, нравится ли мне музыка Затем включает радио, звучит песня Коула Портера.

Когда мы едем мимо рынка Мехуанг, там, где сеть каналов, я вижу человека, сидящего на земле и жгущего письмо.

Почему-то я начинаю бояться, что даже после того, как я спалю свою память подчистую, этот, именно этот образ никуда не денется. Возможно, он будет последним.

Все остальное по дороге выглядит абсурдно – как мертвый ребенок, привязанный к лопастям ветряной мельницы.

Сидя в машине, я пью французское шампанское, продолжаю слушать песенки, вытягиваю ноги и давлю подошвами цветы. Мой друг водитель очень вежливо просит, чтобы я перестал мешать с говном убранство салона. Эти люди исключительно серьезно относятся к цветам – и правильно делают. В Бангкоке лимузины всегда напичканы цветами, на самом деле в Бангкоке все напичкано цветами, и, само собой, лучше от этого не становится. Сказочно длинный автомобиль доставляет меня на улицу Сукумита, а потом постепенно исчезает.

Девушки танцуют новомодный танец на пластмассовых танцплощадках. Я выпиваю бутылку немецкого пива, потом бутылку японского и, по правде говоря, не ощущаю никакой разницы. Один из моих здешних друзей,которого я никогда раньше не видел, продает мне две дозы GРG. Две краткие вспышки. Эйфория из пробирки. Никакая это не германская продукция. Немецкую химию на улице не купишь. Я выпиваю первую ампулу в туалете, и становится хорошо – просто хорошо. Домашняя вьетнамская химия, то, что мы называем «народные промыслы». Когда я говорю «мы», я имею в виду агентов по химии с лицензией. Легальных агентов. Так нас называют на улице. Видит бог, в один прекрасный день мы спалим всю землю с помощью десятка бумажек с печатями и миллиона правил, которые компания яростно и упорно не соблюдает.

Юная камбоджийка забрасывает меня словами, которых я не понимаю. Потом она пытается затащить меня в караоке «для взрослых», но поскольку я не хочу помереть со скуки, я прошу маму Сам отпустить девушку со мной в отель. Мама Сам – старая проститутка, которая контролирует окрестных девочек. После некоторого изменения цены мама Сам дает свое согласие. Девушка облачается в странное пальто из золоченой кожи и прощается с подружками, как будто собирается провести каникулы на пляже, я тоже со всеми прощаюсь, улыбаюсь, жму руки, как туповатый тореро.

На улице Сукумита больше света, чем в целых австрийских городках, но даже так, за дешевой радостью от GРG, я различаю миллион черных облаков.

Обратно мы возвращаемся в тук-туке, там я выпиваю вторую ампулу. Я съеживаюсь на сиденье в ожидании веселья. Мы продвигаемся медленно, в окружении моторикш, маленьких, шумных и раздражительных мотороллеров, машин, вертолетов, девочек и мальчиков, которые никогда не спят. Я и девушка, вместе, одинокие, безмерно грустные.

Девушку зовут Лин То. Над нами проносится поезд, слышен лишь шум дрожащего моста, потом ненадолго возвращаются все другие звуки.

Лин То говорит мало. Да ей и незачем. Свою пылкость она приберегает для любви. Скорее всего, у нее есть парень, который прячется в джунглях. Только любовь имеет значение, все остальное – ничто. Так или иначе, мы приезжаем в отель, решения за меня принимает GРG, и мы трахаемся. Лин То красива, и у нее великолепное тело, но голова ее находится в Камбодже, прилегла на плечо солдата опиумной войны.

Половина камбоджийских девочек с Пат Понга и Сукумиты трахается с полудурками, чтобы вытащить из тюрьмы своих парней. Большие командиры продают своих пленных, чтобы иметь деньги на покупку игрушек из японских арсеналов. В итоге, как только Лин То выходит из комнаты, я принимаюсь рыдать. Не по собственной воле, а потому что вьетнамский GРG – это дерьмо, отходняк от которого несносен. Домашняя химия – это как плетеный стул: больше удовольствия получает не тот, кто на него садится, а тот, кто делает. В этот момент мне так грустно, как в цирке с повешенными акробатами. Потом – удивительное дело, если иметь в виду «народные промыслы»,– скорбь разом улетучивается. Браво, сайгонские любители! Я думал, будет хуже. До неврологического контроля у меня остается еще шесть часов.

Я сразу же засыпаю, несмотря на шум вертолетов.

Вот женщина, и это, скорее всего, ты. Ты какая-то уж слишком худая, стоишь с фотоаппаратом на шее. На тебе резиновые сапоги, длинная юбка с орнаментом «принц Уэльский», черная обтягивающая футболка, и ты улыбаешься, хотя сейчас, кажется, не время для улыбок. Не знаю почему. Позади тебя – озеро или, возможно, это очень, очень спокойное море. В руке у тебя тростник – это заставляет думать о путешествии по реке. Малайзия или Вьетнам. Другая рука – та, в которой ничего нет, с силой сжата – как будто в кулаке у тебя что-то спрятано, что-то, чего ты не можешь уронить. Между твоим кулаком и твоей улыбкой – непреодолимая дистанция. Это тело побеждено анархией.

Когда люди говорят о тебе, я не знаю, о чем они говорят.

Я смотрю на крышу Ват По, самого большого и самого старого храма Бангкока, где покоится Отдыхающий Будда. Эти огромные белые стены и деревянный потолок вмещают в себя – по крайней мере, так говорят – всю мудрость, всю традицию тайской медицины и, разумеется, руки лучших массажистов этой части света, и пускай снаружи дым и пробки на дорогах пугают идущих с уроков детей в школьной форме – здесь время останавливается и бежит по спине, как миллион счастливых паучков.

Ты принимаешь специальную ванну, а потом старые массажистки сверху донизу проходятся по тебе ветками вереска, пока кожа не потеряет память и ее место не займет новая, радостная и доверчивая – словно человек, точно не знающий как и почему, но надеющийся на лучшие времена.

«Добрый, добрый вечер»,– говорит сестра Феунанга, голышом лежащая на дубовом столе, совсем рядом с моим дубовым столом. Сначала я не понимаю, кто эта женщина и почему она обращается ко мне, но тут она говорит: «Я сестра Феунанга», потом, уже снаружи, в дверях храма – разумеется, мы оба одеты, а солнце лежит на спинах драконов на воротах в запретный город, потому что дело иде к закату,– она говорит:

Феунанг умер.

В своей комнате на «Гем-Тауэрс», высоко на городом, она рассказывает, что Феунанг решил уйти из жизни, приняв огромную дозу опиума, пока еще не забыл свою мертвую мать, потому что мужество Феунанга перед болью забвения было меньше, мужество перед болью памяти и болью смерти.

Комната сестры Феунанга тоже большая и белая, из окна видна река, самолеты на том берегу реки бирманские джунгли до самого горизонта. Сестра все еще носит траур, она красивая и предлагает мне саке и «длинные ночи», а это лучшая вытяжка из морфина в Азии, а потом мы, разумеется ложимся в постель.

Нет ничего лучше, чем трахаться с грустной женщиной, и именно поэтому, да простит меня бог, вдовы и матери, и сестры покойных – это всегда (при прочих равных) лучшее порево.

Потом сестра Феунанга садится, обнаженная, на кровать и говорит, что ее мать все еще живет внутри созданной Феунангом программы реинкарнации.

– Ей немного осталось. Без контроля радужной оболочки моего брата вся программа разрушится меньше чем за две недели.

Естественно, я спрашиваю, знает ли мать, что Феунанг умер.

– Да, знает, конечно, и не понимает, зачем она воскресла, чтобы узнать о смерти сына, и задается вопросом, не была ли лучше другая, первая ее смерть, смерть, которая по крайней мере настигла ее, когда она знала, что ее близкие остаются здесь, убитые горем, но живые.

Мать зовет нас из гостиной, и дочь рассказывает, что она, как и все матери, спит мало, чутким сном охотника, и что как бы тихо ты себя ни вел, она, как и все матери, всегда знает, что в доме находится чужой.

Девушка облачается в белый шелковый халат, миланский халат – не то чтобы я хорошо разбирался в халатах, она сама мне это рассказывает. Я надеваю штаны, и вот мы вдвоем заходим в темную гостиную, освещенную лишь мерцанием монитора. Мать Феунанга здоровается со мной, и улыбабается мне, и вспоминает меня, потому что память у программ реинкарнации такая же, как у их покойных хозяев, а память матери Феунанга была видно, превосходной.

– Я помню вас и помню ваши усилия по освобождению моего сына от самого воспоминания обо мне. И вы представить себе не можете, как я скорблю, что мой бедный Феунанг так и не воспользовался чудесной химией, которую вы ему предоставили.

– Добрый вечер, сеньора. Скорблю вместе с вами.

Мы усаживаемся рядом с ней. Рядом с матерью Феунанга. Так близко к монитору, что я могу внимательно посмотреть ей в глаза, и в глазах ее – тоска женщины, которая вернулась из смерти, чтобы увидеть то, чего видеть не хотела, чтобы обрести жизнь, которая ни для кого не имеет значения.

Сестра Феунанга смотрит в монитор не так, как смотрел Феунанг, и эта разница очевидна обеим женщинам.

– Она никогда не хотела получить меня обратно. Она любила меня, пока я была здесь, а теперь не разговаривает, просто ждет, когда истечет время и я исчезну навсегда, и по-человечески ее нельзя в этом винить.Программа реинкарнации знает, чем является, но даже так ты все равно чувствуешь то, что чувствуешь: смерть моего сына скоро станет и моей смертью, и все должно быть именно так. Не думайте, что это меня беспокоит.Когда-то я уже научилась ждать смерти, и это знание помогает мне ждать теперь. Мои последние дни полностью заняты скорбью по Феунангу, потому что этой боли я раньше не знала.

Мать Феунанга обращается только ко мне, она знает, что дочь ее не слушает.

Сестра Феунанга смотрит в монитор так, как смотрят в альбом с фотографиями,– то есть не видя ничего кроме неприкосновенных воспоминаний о прошлом.

– Раз уж вы оказались здесь, мне бы хотелось быть уверенной, что вы заставите мою дочь забыть обо всех смертях и, конечно, об этой бессмысленной реинкарнации. Моя дочь – это все, что у меня осталось, и, хотя она в это не верит, я остаюсь ее матерью, даже находясь здесь внутри.

Сестра Феунанга выходит из комнаты.

Картинка в мониторе смотрит, как она удаляется, потом смотрит на меня, сидящего напротив, потом смотрит за окно, как будто может разглядеть Бангкок по ту сторону стекла, и мне становится интересно, может ли она на самом деле видеть город, и она тут же мне отвечает, что нет. Что не может. Что она не видит ничего за оконным стеклом.

– Отсюда Бангкок мне не виден, я не могу видеть город таким, каков он сейчас – я лишь могу вспоминать, каким он был раньше.

Потом она спрашивает, собираюсь ли я задержаться здесь надолго, но вопрос этот задан с отвратительно вежливой интонацией экскурсовода.

Нет, сеньора, не надолго.

– Тогда желаю вам приятно провести время,– говорит мать Феунанга и после этого закрывает глаза так что я интересуюсь, не устала ли она, и она оворит, что да, а потом, как идеальная живая хозяйка дома, предлагает мне поесть перед уходом, поскольку известно, что мальчики сейчас почти ничего не едят, а еще она добавляет:

– Позаботьтесь о ней, пока вы здесь, а потом, пожалуйста, уходите без лишнего шума.

Мать Феунанга засыпает, потому что уже поздно, и я выхожу из комнаты, и сестра Феунанга провожает меня до лифта, а когда лифт приходит, машет на прощание рукой, не пожелав мне удачи, вообще не сказав ни слова.

Хорошие времена кончились. На Бангкок обрушился муссон, стало трудно дышать без бутыли с кислородом, и вот, хоть это и против моих правил, я покупаю в гигантском супермаркете бутылку с двухчасовым сроком действия. Бангкок превратился в супермаркет. Вся Азия – это гигантский коммерческий центр, омываемый беспокойными реками. Только вода спасает Азию от окончательной гибели. Да еще жара и москиты. К черту все это. Шагу ступить некуда. Вперед, на баррикады!

Жизнь – это супермаркет, который закрывается лишь однажды, зато навсегда.

В семь часов приходят результаты моего анализа.

Естественно, результат положительный, и, естественно, я отстранен.

Я ужинаю рядом со священным городом, рядом с Буддой, которого невозможно охватить взглядом.

Когда я возвращаюсь в гостиницу, в моем номере уже дожидается агент, ответственный за материалы.

Это белый мужчина. Возможно, швед или датчанин – определенно, скандинав.

Само собой, он улыбается. У скандинавов вообще странная привычка улыбаться лишь тогда, когда нет никакого смысла это делать.

– Материал уже изъят, книга записей тоже.

– А что будет с недоставленными заказами?

– У нас уже есть человек в этом регионе. Успокойся и отдыхай. Если будешь продолжать в том же духе, побьешь рекорд по отстранениям от работы.

– Это, по-моему, в первый раз.

– Это всегда в первый раз.

Мне не нравится сидеть в своей комнате с кем-то, кого я не приглашал, поэтому я собираю вещи и вызываю такси.

– Куда едешь?

– В аэропорт.

– А потом?

– Не знаю. Куда самолет унесет. Извини, но мне не нравится твоя работа, а раз мне не нравится твоя работа, то и ты, скорее всего, мне не нравишься.

– Не волнуйся, твоя работа мне тоже не по душе. Я занимался химией три года, в Восточной Европе, потом попросился в отдел управления.

– Никто не просится в отдел управления.

– А вот я попросился.

– Почему?

– Не знаю, может быть, я питаю почтение к памяти.

Поистине, компания находится в руках сумасшедшего. На колбасную фабрику не нанимают евреев.

– Сколько у меня времени?

– Ты не прошел слишком много проверок, а последнюю так и вовсе провалил. С другой стороны, ты много поработал, ты быстро передвигаешься и знаешь регион, к тому же нужно иметь в виду, что никто из кожи вон не лезет, чтобы попасть в Индокитай, так что наши готовы предоставить тебе еще пару возможностей. Это только коридорные разговоры. Но ты ведь знаешь, как оно бывает.

Разумеется, все мы знаем, как оно бывает: дверь говорит то, что коридору уже известно.

«Дверью» мы, агенты, называем группу руководства. Когда дверь открывается, принятое решение давно гуляет по улице. Если кто-то скажет тебе, что для коридора ты уже умер,– можешь искать себе другую работу, потому что дверь примет решение об отстранении меньше чем через неделю. Мнение коридора столь же надежно, как ставка в заезде с единственной лошадью-участницей.

– В общем, в коридоре я еще жив.

– В общем, вроде бы да.

Когда я выхожу из номера, мой друг-датчанин сидит на кровати и с лица его свисает широченная улыбка – как мертвая мышка из кошачьего рта.

А в песнях поется, что вслед за дождем приходит солнце, а вслед за солнцем – дождь. Вранье. Вслед за дождем продолжает идти дождь, и, отправляясь в аэропорт, я думаю лишь о пустом времени, которое ожидает меня впереди, и о загадочном списке отстранений от работы, которые мне приписывают, и о глупом агенте-датчанине, и о его глупой любви к памяти.

Когда выметаешь из сада опавшие листья, значение имеет только сад.

Стоит такая жара, что кажется, на дворе август – хотя на дворе ноябрь. В комнате деревянный пол и стены с обоями. Обои идут от пола до потолка. Широкие синие полосы и узкие желтые полосы. Ничего нового. Гостиница построена на воде большого озера Ханой – в прямом смысле. Бассейн подвешен в двух метрах над поверхностью воды. Вода над водой. Есть в этом что-то абсурдно рациональное. Образ будущего, когорый сложился в прошлом. То самое совершенное будущее, которое так никогда и не наступает. Все здесь меня знают. Я был здесь прежде, однако не нахожу здесь ничего знакомого. Правда, и ничего удивительного. В бассейне никого нет, кроме пяти японцев, восседающих в пяти гамаках под искусственными пальмами. Бизнесмены. Естественно, звучит эта ничего не значащая музыка, которая звучит повсюду: в самолетах, лифтах, залах ожидания. Музыка, которая кажется ненастоящей.

Иногда дни проходят так грустно, что попросту нет смысла. Нет смысла ни бегать, ни ждать, ни готовиться. Настолько грустные дни, что не заслуживают ни усилия, ни малейшего движения. Таким дням нужно позволить уйти – как ночным поездам. Несмотря ни на что, я с головой бросаюсь в бассейн и долго плаваю, и всякий раз как я поднимаю голову, чтобы вдохнуть, я вижу пятерых японцев, и две пальмы, по одной на каждой стороне бассейна, и серую воду озера, и темное небо над озером.

Когда я вылезаю, официант предлагает мне напитки, я выбираю текилу и в ожидании сажусь в гамак по другую сторону бассейна, точно напротив моих японских друзей. Потягиваю текилу, а они тем временем потягивают свои странные коктейли. Пятеро против одного.

Какой бы ни была игра, в данный момент мне представляется, что выиграть в нее невозможно.

Твоя мать сдает карты в отдельном зале возле столовой. Мне ее не видно, но я знаю, что она там. Во время ужина я визу, как из зала выходят мрачные игроки. Все они японцы. Но не те японцы из бассейна, а другие. Ничего удивительного: Ханой полон деловыми японцами. Один из них, пожилой мужчина, раздавленный карточной неудачей, говорит, что твоя мать играет рискованно и что она всегда выигрывает.

– Я знаю.

– Откуда?

– Она всегда выигрывает.

– А вы не играете?

– Не знаю.

– Не умеете играть?

– Не умею проигрывать.

Японец садится рядом со мной. Прежде чем сесть, он спрашивает:

– Можно?

Я ничего не отвечаю, и тогда он сам принимает решение и садится рядом со мной.

– Это ужасная женщина.

– Угу, я в курсе.

– Вы хорошо с ней знакомы?

– Думаю, да, правда, точно не знаю почему.

Он заказывает пиво для себя и пиво для меня. Сначала мы пьем молча. Столовая понемногу пустеет, а мы с моим другом-японцем продолжаем пить пиво, кружку за кружкой, пока их не становится столько, что считать бессмысленно. Тогда он произносит что-то по-японски. Что-то, чего я не понимаю.

– Простите, я не говорю по-японски.

– Мне нужно позвонить жене, но наша славная знакомая выиграла мой телефон с жидкокристаллическим дисплеем. Могу ли я воспользоваться вашим?

– Сожалею, но такие вещи мне не нравятся.

– Моя жена любит меня, как бы странно это ни звучало.

– Вот и прекрасно.

– Эти гостиницы ужасны. Интерьеры здесь такие обыкновенные и в то же время такие странные, что когда подходит момент, самоубийство кажется единственным сообразным поступком.

Потом пожилой японец поднимается и уходит, не забыв перед этим пожелать мне спокойной ночи.

– Спокойной ночи, дружище. Не играйте с ней.

– Не беспокойтесь.

Утро. Как только я просыпаюсь, я уже знаю, что этот человек умер. Официант, принесший мне завтрак, рассказал, что тело обнаружили в ванне. Безжизненное.

«Безжизненное тело» – это, по-моему, наилучшее определение для нас для всех.

Пришли пустые дни. Дни, когда ты один, ничем не занят, сидишь на площадях, разглядываешь цирюльников и прорицателей, массажистов и парочки на мотороллерах. Вот такие пришли дни, и поделать с ними нечего. Куча неотвратимо растет. Остается лишь позволить этим дням пройти, а потом и другим – и так до тех пор, пока ко мне не вернется деятельная жизнь, списки, заказы, визиты, встречи, работа.

Сначала я говорю себе:

«Работа сейчас – это все,– и тут же добавляю: – Но этого недостаточно».

Я вернулся в Хошимин, поскольку возвращаться – это как сунуть голову под одеяло: ничего не меняет, но все-таки успокаивает. А для того, кто всегда оказался на чужбине, не остается ничего другого, кроме как возвращаться в чужие города. Сайгон в данном случае – такой же чужой город как и любой другой.

И вот я на террасе отеля «Рекс», здороваюсь какими-то незнакомцами, а официант приносит мне невообразимый коктейль – переливчатую жидкость с искорками и зонтиками, столь любимыми в здешних краях, и, разумеется, я отказываюсь это пить поскольку, что бы со мной ни происходило в прошлом, я уверен, что никогда не был человеком, способным пить подобные смеси. Однако выясняется, что это подарок от заведения, а нет страшнее неблагодарности, чем отвергнуть подарок, посему я замолкаю и выпиваю все до дна, но все-таки тут же заказываю пиво. Сейчас восемь вечера, и на террасе уже зажгли свет – я имею в виду сотни разноцветных лампочек, из которых составлены арфы, и сирены, и гигантская корона, во всем великолепии украшающая фасад,– я понимаю, это дурацкое выражение, но иначе тут и не скажешь, да еще все эти животные из папье-маше: слоны, олени, акулы, медведи, змеи – все стремятся в лучшем виде показать себя туристам и профессионалам. Совсем недавно я причислял себя ко второй категории; теперь, отстраненный примерно в …надцатый раз, я не уверен, где мое место. И все-таки, в любом случае добро пожаловать в Сайгон, и пусть злое лихо, уцепившееся за меня, оторвется и потеряется на одном из непредсказуемых поворотов, которыми славится жизнь и которые приносит каждое новое сжигание памяти.

Еще пива?

Официант смотрит мне в глаза, словно пытаясь дать мне понять что-то, чего я поначалу не могу уловить, но вскоре ловлю – как бумажку, которая выпадает из кармана и оказывается билетом на футбол.

Проходят часы – два, три, четыре, пока не наступает полночь, и на террасе заступает новая смена, и очаровательный вьетнамский официант, мальчик' лет двадцати, элегантный, тонкий, сухощавый, что теперь редко встретишь в этой стране, побежденной водой,—так вот, официант отправляется вместе со мной в мой номер, и там, под мешающими сосредоточиться бликами вертящейся короны на фасаде, мы делаем общее дело – не то чтобы мне до смерти хотелось отыметь этого парня, просто, как я понял, такова была наша давнишняя договоренность, о которой я, разумеется, позабыл. К тому же после уничтожения вируса люди и там, и здесь, и повсюду обожают безбашенный секс – полагаю, они таким образом пытаются наверстать все эти годы нелепого воздержания.

Утром я снова один.

В Хошимине за полдень, под моим окном скопилась пробка из велосипедистов, и трезвонят звонки, и прорицатели и массажисты на улице Катинат работают без роздыха, и революция уже позабыта – как и все остальное, несмотря на видеокамеры с их идиотской привычкой запоминать самые незначительные движения, самые пошлые пейзажи, самые бессмысленные дни. А быть одиноким от этого ничуть не легче.

Вечер я провожу в бассейне и, переплыв его десять или тринадцать раз, яростно работая руками, вдруг осознаю, что это последнее отстранение от работы которое я считал первым, но, конечно же, ошибался, превратило меня в человека-амфибию, погружающегося в воду на глазах у десятков японцев, сидящих в десятках гамаков под цветными зонтиками.

В раздевалке бассейна, которая, естественно, тоже расположена на террасе, ко мне подходит местный торговец, голый, с плавками в руке, и предлагает три капсулы ТТ, и, естественно, я их беру, потому что все вокруг так грустно и еще потому что, кажется, давненько мне в Азии не попадался ТТ. По какой-то неведомой причине одни наркотики путешествуют лучше других. ТТ – это просто релаксант с небольшой дозой эйфории, очень схожий с абсолютно легальным пондинилом, но чуть более возбуждающий – не только из-за того, что внесен в черный список, но и потому, что приносит сладкое покалывание в косточках, это особенность амфетаминных дериватов, изготовленных с должной тщательностью. Безобидный бархат, чтобы скоротать вечерок. Да еще прогулка на лодке в дельту реки, где ходят грузовые суда и сверкающие лайнеры с американскими туристами, а дети швыряют с берега в воду монетки и шепотом загадывают желания.

Одинокий, в отставке. Отдавшийся недолгой эйфории ТТ, как школьник-европеец, путешествующий на каникулах.

Определенно бывают наркотики для мужчин и наркотики для детей, а химическая индустрия все переворачивает вверх тормашками, но в то же время получается – уж не знаю каким образом,– что каждый день становится именно таким, как предначертано. Это как гадалка, которая врет, но все-таки всегда угадывает, как бы причудливо ни завивалась судьба,– потому что ощущение, в отличие от события или идеи, обладает непререкаемой правотой. В общем, я считаю, что все эти ощущения из пробирок не теряют от этого своей реальности и всегда совпадают с нашей судьбой, хотя вполне может быть, что ТТ ошибается, поскольку именно так – абсурдно и при этом верно – рассуждаешь под амфетаминами. В лабораториях этот эффект называют «тень от паучьих лапок». Штрихи, которые в конце концов очерчивают фигуру так же надежно, или даже лучше, чем прямой взгляд. Крохотные булавки химического счастья.

Закрыв глаза, я вижу смерч за окном и сидящую у стола женщину, но на столе ничего нет. Руки у нее сложены на груди, она такая серьезная, что выглядит просто красавицей. У этой женщины такой вид; будто она вот-вот произнесет: «Нам надо поговорить».

Я сижу в одном из баров Донг Хоя, в центре Хошимина. Десять часов вечера. За окном ничего нет. ТТ, принятый прошлой ночью, оставил после себя дешевую грусть, которую я попытался развеять с помощью косячка, лексатина и шести кружек пива. На зоопарк в пригороде Лимы (в Перу) обрушился самолет. Я видел это по телевизору. Львы сожрали почти все трупы.

В глубине бара – человек с ножом в руке. Нож охотничий, такими свежуют кабанов. По крайней мере, мне так кажется – тут я не специалист. В любом случае, на такой нож стоит посмотреть. Рядом с незнакомцем – женщина лет пятидесяти с телом на двадцать лет моложе. На такое тело стоит посмотреть. Народу в баре немного. Пара вьетнамцев в пиджаках и галстуках и здоровенный индус, похожий на здоровенный мешок с цементом. Человек ножом воткнул нож в стол. Когда он замечает я на него смотрю, он поднимает руку и машет мне. Потом подзывает официанта. Говорит ему что-то на ухо. Официант возвращается за стойку.

– Этот господин хочет угостить вас бокалом шампанского.

Я принимаю бокал, а затем, само собой, подхожу к его столу, чтобы поблагодарить.

Присаживайтесь, друг мой.

Я сажусь напротив него, женщины и ножа.

Вы один?

Да.

– Очень жаль. Это плохое место для одинокого человека. На самом деле одиноки все. Моя жена как раз говорила мне, что если бы ей было нужно переспать с кем-нибудь в этом баре, она начала бы с вас.

Спасибо.

– Знаете, мы с юга – не с этого юга, а с юга Соединенных Штатов. Добрые люди. Я – пастор в церкви исполнителей обещаний. Вы о нас слышали?

– Да, кажется, да, возможно, в Аризоне, хотя точно не уверен.

– Мы выполняем наши обещания, а это уже больше, чем можно сказать обо всех остальных в наши дни.

Женщина улыбается мне. У нее короткое платье и очень большой бюст.

– Сначала я думала переспать с индусом, потом поняла, что для такого количества мяса слишком жарко. Так что я сразу подумала о вас.

Очень вам благодарен.

– Мы можем зайти к нам в гостиницу, это в конце улицы. Муж подождет нас здесь.

Я естественно, согласен. Женщина встает с места, я тоже встаю, мы идем через бар, а потом через улицу.

Мужчина все так же попивает шампанское и смотрит на свой нож.

Комната в их гостинице желтая. Стены, коврик, покрывало на кровати – все желтого цвета. Женщина просит, чтобы я достал свое хозяйство. А потом просит, чтобы я его трогал, и пока я этим занимаюсь, она засовывает руку к себе в трусы и ласкает себя, пока не кончает, что занимает довольно много времени. Смотреть, как женщина кончает – все равно что смотреть на разогнавшийся поезд: делать ничего не надо, а все равно увлекательно. Затем она сбрасывает одежду, становится на кровать, выставив зад, и говорит, чтобы я пристраивался сверху, что я, конечно же, и проделываю. Такая женщина – несомненно, результат десятка триумфальных пластических операций, но это ничего не меняет. Тело, которое борется, всегда лучше побежденного тела.

Она постоянно кричит. Как-то неестественно, и мне становится немного стыдно. Мой член, который не слишком велик или, по крайней мере, не столь велик, как сейчас требуется, входит и выходит, оскальзывается и не попадает, танцует внутри нее, как ребенок в надувном бассейне.

Когда мы возвращаемся в бар, мужчина сидит на том же месте. Вьетнамцев и большого индуса уже нет. Их места заняли другие люди. Туристы, торговцы часами, а возле видеоавтомата танцует девочка десяти или двенадцати лет.

Я сопровождаю женщину к ее столу, но сам не сажусь.

– Исполнители обещаний. Наша память священна. Невозможно выполнить того, чего не помнишь. Вот этим ножом я зарезал уже трех убийц памяти.

Я слышал о таких людях в Бангкоке, а может быть, и раньше. Убийцы убийц памяти. Рromises keepers. Исполнители обещаний, неотесанные белые американцы. Не знал, что они забрались так далеко.

– В аэропорту Бангкока я взял скандинава с полным чемоданом.

– Полным чего?

– Не знаю, эту дрянь нельзя открыть, не имея код. Но в его электронной записной книжке нашлось много интересной информации. Как вам понравилось в гостинице?

Женщина говорит, что понравилось, но говорит это без особого энтузиазма. Я вовсе не чувствую себя разочарованным. Женщина добавляет, что я ее бил, а это уже неправда. Исполнитель обещаний, кажется, доволен.

– А теперь, если вас не затруднит, я бы предпочел, чтобы вы ушли: мне надо поговорить с женой.

Я ухожу, счастлив был познакомиться, и пока я иду к дверям, я обращаю внимание на то, как они смотрят друг на друга. Мужчина с ножом и его жена. Жестокие исполнители обещаний.

Он смотрит на нее как человек, заглянувший в колодец, а она – как человек, упавший в колодея и уже потерявший надежду на спасение.

Любовь – это миллион разных заболеваний.

Теперь я вышел из бара, возвращаюсь в свой отель, вертолеты летают низко, чуть не задевая антенны. Небо черное, уже поздно. Мне жарко. Бедняга скандинав мертв, а мой чемоданчик разыскал меня и здесь – самым странным образом. Возможно, в конце концов он снова окажется в деле.

Утро я провел на пляже, возле рынка Кан Дзе. Пляж так себе, но в окрестностях Сайгона ничего лучше нет. Вода чистая, и в ясный день отсюда можно разглядеть холмы полуострова Вунг Тау. Само собой, день выдался пасмурный, и единственное, что можно было разглядеть,– это старые платформы Вьетсовпетро. Русские нефтеналивные платформы, брошенные много лет назад. Русские оставили их здесь, как забывают перчатки в кафе. С той же элегантностью. Девочка, продающая ананасы, рассказала мне, что американцы думают снова пустить их в работу, хотя лично она сомневается, что в этой зоне осталась нефть. Девочка не просто чешет языком – все это время она собирает ракушки на пляже. Я внимательно выслушал ее прогноз, еще я купил У нее ананас.

Девочка задержалась еще ненадолго – чтобы нарезать ананас. Его режут на маленькие дольки. Быстрыми наклонными движениями. Потом заворачивают в листья. Девочка очень красивая и прекрасно обращается с ножом. Мне показалось, что у нее эти качества парные.

Вероятно, я заснул на песке. Разбудил меня самолет. Шум самолета. Конечно, я почувствовал себя виноватым. Тотчас же. Потому что человек всегда чувствует себя виноватым, когда случайно засыпает, а потом его внезапно будят, и он делает вид, что не спал. Словно бы кто-то говорит: «Ты что, заснул?» – а ты машинально отнекиваешься.

Разумеется, вокруг не было ни души.

Ночью, где-то после двух, я танцую с вьетнамской девушкой, которая училась в Европе и обо всем помнит и обо всем мне рассказывает. Зеленые поля Голландии, черное небо над Лондоном, модная музыка, названия всех журналов, диссертация о мертвых языках в Кембридже, украденный велосипед и безумно влюбленный парень из Брикстона. Девушку зовут Хианг, но в Лондоне все называли ее Фу, потому что она поразительно похожа на знаменитую японскую актрису, о которой я ничего не знаю и которая снималась в Голливуде и всякое такое. Фу – образованная девушка, которая трахалась с каким-то парнем на другом краю света, а сейчас она вернулась домой, потому что у нее старые родители и одному богу известно, переживут ли они зиму. Особенно мать, славная женщина, потратившая жизнь на рождение девяти детей; все дочки, все разбрелись по свету: две в Австралии, еще несколько в Париже, одна в Риме, две умерли в воздушной катастрофе, и последняя – Фу, надолго уехавшая в Лондон, печальная, измученная, но все еще живая и желаюшая как можно скорее обо всем позабыть. Я почти что по обязанности сообщаю ей, что как раз в этом состоит моя работа, но девушка не отказывается от своего презрения к химическим заменителям памяти – и употребляет именно такое слово, я имею в виду «презрение». Я объясняю, что в любом случае от работы меня отстранили, и, возможно, окончательно.

Потом я глотаю еще один ТТ, и мы трахаемся.

Рассвет я встречаю вместе с Фу, небо над Сайгоном голубеет, а вода в реке начинает краснеть, и я предчувствую – поскольку все это я уже видел раньше, что день будет до одурения жаркий.

Все та же желтая комната. Сторож обещаний ушел в ванную помыть конец. Конец у него чуть больше моего, с набухшими венами – я говорю об этом потому, что вены на руках и на мужском члене всегда выглядят привлекательно,– и намного темнее, чем кожа у него на животе. Его жена недвижно лежит на кровати, с распахнутыми ногами и закрытыми глазами, словно девочка, сделавшая это в первый раз на траве возле бассейна. Но, само собой, это был не первый раз и здесь нет травы, и пока я ее дрючил, ее муж пытался засунуть свой член с набухшими венами мне в задницу – по счастью, стоял он не слишком хорошо, и я чувствовал, как он раз за разом выскальзывает наружу, словно рассеянная гусеница. В итоге он все-таки кончил, но, несмотря на все старания, не в меня – зато как мощно! Можно подумать, он уже года два не кончал. Понимай как знаешь. Чемоданчик, мой чемоданчик, естественно, просто стоял в шкафу. Потому, что эти двое слишком тупы, чтобы представлять, сколько стоит эта химия, или потому, что они настолько доверились Богу, что ни о чем особенно не волнуются. Пока мы трахались, я пару раз подумал о его страшном ноже, но в этот раз, к счастью, нож мне на глаза не попался. Когда я прохожу мимо двери в ванную, мне кажется, что кроме шума воды из крана доносятся слова молитвы.

Такие это люди. Зарабатывают все новые шрамы, один за другим, но про химию и слышать не хотят. Этот мужик носит фирменную футболку своего братства с надписью «БЛАГОСЛОВЕННАЯ ВИНА».

Прямо в ней и кончил.

В коридоре звучала веселая японская песенка. Все служащие мне улыбались, а было их немало: во Вьетнаме в гостиничных коридорах всегда полно народу, которые непонятно чем занимаются, но, возможно, находятся там на случай, если вдруг кому-то понадобятся, и каждый из них – просто море обаяния.

В лифте я открыл чемодан своим ключом. Все осталось на месте.

На секунду вспоминаю о бедном скандинаве, которому перерезали глотку в сортире бангкокского аэропорта. Я думаю о нем, как думают о кролике, подвешенном на крюк. То есть без особого интереса. Возможно, даже с радостью, которая объясняется воздействием «капелек»: «капельки» ведь способны к любой мысли прицепить ощущение благополучия. Замечательный лифт, славный денек, любезные вьетнамские официанты, роскошный коврик. Эта субстанция обтачивает края воскресений и превращает их если уж не в нечто волшебное, то, по крайней мере, в нечто терпимое. «Сладкая химия», как выражаются в отделе классификации.

Пока я добирался до выхода, мне захотелось мартини, так что пришлось завернуть в бар. Я решил, что вероятность встречи здесь со старым исполнителем обещаний слишком мала. Большинство парочек после секса предпочитает поцелуйчики и нежные слова.

Великолепный ливень за окнами бара. Великолепный шум мотороллеров на бульваре Лелуа. Великолепные женщины в вестибюле гостиницы.

Еще один мартини, правда на сей раз по-быстрому: искушать судьбу тоже не годится. Особенно если судьба держит в руках нож для разделки кабанов.

Только взглянув на стену бара и увидев фотографию в рамке – тень дерева на двери гаража рядом с белым домиком, классический американский пейзаж,– я чувствую, что действие «капелек» подходит к концу и что все вокруг понемножку начинает приходить в норму, то есть становиться хуже.

Без всякой видимой связи в голове у меня возникает другая картинка. Черно-белая фотография, и на ней – женщина в море, из воды выглядывает лишь голова, а лицо закрыто руками: женщина то ли плачет, то ли протирает глаза от соли.

Я допиваю второй мартини и выхожу из гостиницы. Медленно бреду вниз по бульвару в сторону реки. Мне надо всерьез обдумать мой новый статус свободного агента. Обдумать возможность и риск. Размышляя на ходу, смотрю по сторонам, но не вижу ничего, кроме все той же толпы, день и ночь бродящей по центру Сайгона.

Одинокий, с ясной головой, лишившийся недавнего избытка доверчивости. На какое-то время оставленный попечением химии, ведомый лишь двумя бокалами мартини и корабельными огнями, которые поднимаются от реки вверх по проспекту.

Хошимин – не лучшее место для нелегального агента. Слишком оживленно. Здесь все говорят больше, чем знают, чтобы не цеплялись полицейские и чиновники по контролю за химией. Известие о смерти скандинава должно направить компанию на след пропавшего материала. Посему – ни одной продажи в этой зоне.

Возле рынка Тай Бин я покупаю у девочки лет десяти—двенадцати два значка члена компартии. Не то чтобы они мне нужны – иногда просто невозможно отказать таким красивым девочкам. Я знаю, это смешно, и никто из тех, кто не оказывался рядом с одной из этих красавиц, не сможет меня понять но если уж ты оказался, то обязательно начнешь думать о том, чтобы провести рядом с ней всю жизнь Так же, как невозможно услышать разговор о ста миллионах и не задуматься хотя бы на секунду, что бы ты стал делать с такими деньгами.

Я захожу в чайное заведение – это всего-навсего девять пляжных стульчиков, расставленных на улице,– и пью чай, а потом бутылку рисового ликера. Мой чемоданчик лежит у меня на коленях. Химии более чем достаточно, чтобы похоронить этот бульвар, этот дождь, этих детей, эту дорогу к реке, да и всю реку.

Пьяный от рисового ликера, воодушевленный той постыдной радостью, с которой живой солдат забирает часы мертвого солдата, я вижу наступление лучших времен, вижу, как спираль моих бедствий делает счастливый поворот.

Теперь я – отстраненный от работы торговец с грузом запрещенного товара, страдающий сильными припадками эпилепсии, не имеющий никаких доступных контактов в этой зоне, разыскиваемый всем штатом компании – а это немало,– и главный подозреваемый в убийстве обходительного и улыбчивого скандинавского агента. Что еще удерживает меня здесь?

Определенно не очень многое.

Цирюльники все так же сидят на улице, повесив зеркала на деревья, я как будто вспоминаю их, хотя на самом деле вижу воочию. Так бывает. Невозможно поверить, что видишь все это впервые. Безработные цирюльники, сидящие на складных утьях, глядящие в собственные зеркала. На собственные лица. А вот мальчик сел на тротуар, рядом со своим младшим братом, и что-то ему объясняет – несомненно, что-то важное, а потом мимо проходят туристы, и мальчик снова на ногах, и тянет их за рукав, предлагает проводить к реке. На реке их ждут лодки. Лодки родителей, братьев или дядьев этих мальчишек. Лодки, снующие по дельте вверх и вниз, здесь вам обещают прекрасную экскурсию по Красной реке.

Конечно, небо наполнено шумом вертолетов, и вышки вертолетных аэродромов придают Сайгону, городу все-таки плоскому в сравнении с Куала-Лумпуром, Бангкоком или Гонконгом, вид перевернутого стола. Говорят, вьетнамцам не нравятся небоскребы. Говорят, ни один вьетнамец не может спать вдали от земли, где похоронены его предки. Возможно, все так и есть, я бы не стал делать предположений о том, что происходит в головах у этих людей. Раньше вьетнамцев недооценивали, и это доставило немало огорчений свободному миру.

Солнце уже поднялось высоко. Колокол на французском соборе звонит дважды – это два часа дня, а потом один за другим проходят все остальные часы. Спускается вечер, и спускается ночь, а я спокойно лежу в постели в ожидании утра.

Больше рассказывать не о чем.