Это не привидения: привидения ведь не носят ботинок и не оставляют следов на снегу.
Я сижу на кровати и жду. Радостные люди с севера переходят шоссе под моим окном. Радостные люди с севера Европы. В застегнутых на все пуговицы пальто, с опущенными головами.
Это не привидения, это немцы.
Окно закрыто. Мне не слышно, что они говорят. Мне не слышно ни шума машин, ни звука шагов по снегу. Я сижу на кровати в надежде услышать хоть что-нибудь. Все еще неспособный ничего произнести.
Комната пуста. Я не узнаю эту комнату, и я не узнаю того, что находится внутри меня. Я не знаю, что это за химия, но это наверняка что-то нейтральное. Спокойная химия сна. Звуки отдыха. У меня гудит в ушах и ноют ноги. Щеки горят, а руки потеют. Я здесь, и я во многих других местах. Как чемоданы, потерявшие пассажира на пути в чужую страну.
Конечно, я с большим удовольствием поел и даже сказал «ссс-пасибо» медсестре, это далось мне нелегко, но все-таки спасибо.
Как только начинается дождь, я засыпаю. Когда просыпаюсь, уже глубокая ночь, и бодрствовать нет смысла. В моей комнате книг нет. Нет и телевизора. Нет ничего. Врач приходил в девять. Я спросил почему я лежу в пустой комнате, и он очень любезно ответил, что пока еще рано накапливать информацию и что ко мне всего лишь шесть дней назад вернулся дар речи.
Шесть дней назад, а всего их было сколько?
Последние шесть дней из целой кучи дней.
Разумеется, я не помню ни этого места, ни окна, ни улицы, ни стен, ни автобуса – сколько бы доктор ни настаивал, что автобус всегда один и тот же. Но это вроде как нормально. Доктор говорит, что я не в состоянии ничего запомнить. Доктор говорит, что в данный момент мой мозг представляет собой дырявое решето, рваную сеть, сквозь которую могут пройти любые рыбы, какого угодно размера, и ни одна не задержится.
Спокойной ночи.
Ссс-покойной ночи, доктор.
Сеть с прорехой размером с немецкий автобус.
Темнота в белой комнате. Холодные ладони. Только ладоням и холодно. На улице никого. Шоссе освещается лампочкой из кабинки видеосвязи. Не все шоссе – только пара метров рядом с кабинкой, дальше шоссе пропадает.
Сначала я задумываю число:
«Семь».
Потом снова задумываю то же число:
«Три».
В следующий момент я засыпаю.
Доброе утро, сестра.
И медсестра искренне восхищается, так что даже кажется, что ей никогда не говорили «Доброе утро»; возможно, так оно и есть, люди сейчас очень невоспитанные. Не то чтобы утро действительно было таким добрым, может быть, даже собирается дождь, хотя, может быть, и нет – с погодой ведь никогда не угадаешь.
Смотрю мультики в зале для восстановления. Кролик, одетый во фрак, играет на фортепьяно. Женщина-врач, видя улыбку у меня на лице, спрашивает, нравится ли мне мультфильм. Я отвечаю, что да, потому что кролик очень забавный, сильно невезучий, но забавный. Потом женщина спрашивает, знаю ли я, как зовут кролика, и я честно ей отвечаю, что никогда в жизни не видел этого кролика, а она говорит, что его зовут Багз Банни; по мне, это имя ничуть не хуже подходит кролику, чем любое другое.
На обед я опять ухожу в свою комнату. Я вижу, как за окном проезжает немецкий автобус с рекламой пива на боку.
Медсестра забирает у меня поднос.
Дождя нет.
Осень, однозначно. Моему телу хорошо, несмотря на легкую боль в груди – может быть, это всего-всего страх; куда хуже то, что, поглядев на стены, не понимаю, что это за стены. Не нужно иголок, ожалуйста, я ненавижу иголки. Я трусливый наркоман. Готов причинить себе любой непоправимый вред, но боюсь всего, от чего еще можно излечиться. Я не могу ухватиться за одну простую мысль и держать ее в голове до наступления ночи. Мне нужно все время думать о новых глупостях. Сколько я протяну. В какую странную ситуацию я попал. Какого цвета была «скорая помощь», которая меня сюда доставила. Как выглядели улицы.
Когда видишь «скорую помощь», никогда не воображаешь себя внутри. А когда находишься внутри никогда не думаешь, как там снаружи. Машины скорой помощи всегда пусты. Пациент находится где-то в другом месте, так же как никого нет в автомобиле, съехавшем с шоссе, и никто не чувствует боли от ударов и не признает, что пламя охватило именно его дом. Как неимоверно скучна болезнь, и при этом сколько мыслей одновременно лезет в голову! Как долги. Как ужасно там, в коридоре, и как ужасно слышать чужие голоса, однако насколько все это секунду спустя становится безразличным. Проходите, пожалуйста, сестра. Нет, ничем серьезным я не занят. Так что я глотаю пилюли, и понемногу ко мне подбирается сон. Ни о чем не нужно беспокоиться. Пора отдохнуть от беспрерывной слежки за самим собой. Если вас не затруднит, я бы попросил вас пока что не уходить. Итак, медсестра остается со мной еще ненадолго, а ведь всегда чувствуешь себя лучше, много лучше, когда кто-то смотрит на тебя и смотрит на веши, на которые смотришь ты. Кто-то рядом с тобой в комнате. Исчезает ужас перед воображаемыми опасностями, перед неизбежными катастрофами. Я все еще не сплю. Хочу, чтобы ко мне вернулся рассудок. Чтобы выстроилось что-нибудь, не грозяшее рухнуть в любой момент. Все рушится, дорогая моя, все рушится. Я все еще чувствую, как по моему телу бегает чужая химия, будто армия вооруженных орангутангов. Странные истории угрожают мне своим оявлением, а после исчезают, словно дети, которые разбегаются, позвонив в чужую дверь. Какие кверные утра! Какие скверные ночи! Бог – это карлик с ножом, притаившийся где-то у меня в голове. Бог – это мертвая медсестра рядом со мной. Не засыпайте, сеньора. По крайней мере не раньше, чем засну я. Где моя мать? Почему рядом со мной никого нет? Как печально. Как смешно. Как тупо. Смерть, наверное, выглядит именно так. Очень похоже. Смерть – это нечто важное только для тебя. Руку бы отдал за бутылку пива. Расскажите мне, в чем соль анекдота, сестра, и можете идти. Разве мы не бегали по пляжу, как все? Не окунали ноги в воду? Тогда зачем сейчас все это? И разве мы не делали все так хорошо, как только могли? Тогда за что теперь столько муки? Я не сержусь на вас, сеньора, не в этом дело. Дело в том, что у меня болит голова, и я напуган, и я не понимаю. Какой кошмар. Подумать только: я общался с людьми, выпивал, выслушивал невероятные истории, великолепно проводил время, болтался по аэропортам, покупал журналы, смотрел расписание полетов на электронных табло, а что теперь? Не отвечайте, если не знаете. Ну конечно же, я путешествовал, путешествовал по всему свету. Для этого людям и дают паспорта. Не волнуйтесь, сестра, я спокоен, я засну, как только смогу – просто в моей голове новая лампочка загорается тотчас же, как гаснет одна из старых.
Мне дали двадцать минут, чтобы привести себя в порядок. Я спокойно принял душ. Ничего у меня не болит. Меня отвели в комнату отдыха. Это единственное, что мне сейчас нужно. Почесали спину. Дали две таблетки. Комната маленькая. Здесь только массажист и еще один господин, по всей вероятности, доктор.
– Вы доктор?
Да, он доктор. Потому что он кивнул головой с очень серьезным видом, как это делают врачи. И откуда же взялось это мое хорошее настроение? Несомненно, от таблеток. А где же мой страх?
– Вы помните о страхе? – спрашивает мой друг доктор.
Ну да, о страхе я, конечно, помню, потомку что страх – это вроде простуды. Если однажды заразился, никогда не излечишься окончательно.
– Как это я дошел до такого плачевного состояния?
– Вы нанесли себе большой вред. Бомбардировали себя всем, чем только можно.
– Вероятно. Кстати, какой прекрасный массаж. Шиацу?
– Да, сеньор, шиацу.
Это произносит массажист, потому что масссаж, в конце концов,– его дело. Как приятно, что кто-то берет на себя труд погладить другого человека. Какие добрые руки у этого массажиста.
– Мне вернут мою голову?
– Мы сделаем все возможное,—заверяет мой друг-доктор, после чего прощается и уходит. Никакой симпатии он у меня не вызывает. Какой деловитый! Склоненная голова, глаза почти закрыты. Такое впечатление, что я явился сюда, чтобы портить ему жизнь. Лечите меня, друг мой, а не рассказывайте.
Долгая прогулка в рощице – нужно нагулять аппетит. Так мне объяснили. Поэтому я прогуливаюсь. Разглядываю деревья, высокие и мощные, не знаю, как они называются. Я спрашиваю об этом санитара, который идет рядом, словно молчаливый друг, но он тоже не знает; так и получается, что все мы ходим по свету, не придавая значения важным вещам. Еще я смотрю на небо, небо пахнет водой, как будто собирается дождь.
Немного холодновато, но, поскольку меня одели в чудесный пуховик, это не так чтобы неприятно, скорее наоборот. Тепло в теле и холод на лице – словно едешь в машине с открытым верхом и с отоплением, словно клянешься, сложив пальцы крестиком, словно пытаешься зарезать тигра деревянной ложкой. В общем, голова моя куда-то летит и я не знаю, что говорю. Роща может вывести нас к шоссе, но задолго до этого санитар говорит, что пора возвращаться. Машины на шоссе едут медленно. Я долго смотрю на машины. Во многих из них сидят дети, они возвращаются из школы. Санитар просит меня ни на что не смотреть слишком пристально.
Говорит, это мне противопоказано. Не знаю, кто мог такое выдумать. Мы не отошли от здания и на сотню шагов. Говно прогулочка.
Я спрашиваю санитара, как называются эти деревья, но он не отвечает.
Теперь передо мной стоит тарелка с прекрасным филе и прекрасным картофельным пюре. Разумеется, я прошу пива, и, разумеется, мне отказывают. «Наверняка все именно так и начиналось,– говорит медсестра.-С пивка».
Наверняка. Тогда поедим. Без пива, что тоже не страшно.
Теперь я лежу в постели. Пожалуйста, оставьте окно открытым. Мне нравится свежий воздух. «Как скажете»,– говорит медсестра, а потом спрашивает, как я провел день.
Право не знаю, что вам ответить, моя дорогая наверное, хорошо, запутавшись в этой глупенькой радости, которая ничего хорошего нам не принесет
Мужчина тащит полиэтиленовый пакет, набитый пустыми бутылками. У пакета одна ручка оторвалась, и бутылки вываливаются и катятся по шоссе, одна из них врезается в телефонную кабину и разбивается. Другие ведут себя спокойно, застряв в снегу на краю кювета. По небу летит самолет. Мне его не видно, слышен только шум. В этот момент человек на шоссе поднимает голову вверх и, возможно, видит его, потому что он на какое-то время забывает о пустых бутылках и провожает что-то взглядом – определенно это самолет. Потом подбирает выпавшие бутылки и удаляется.
В комнату входит медсестра, она принесла мне пластиковый стаканчик с тремя таблетками внутри. Я достаю таблетки, наполняю стакан водой из бутылки, стоящей рядом с кроватью. Глотаю таблетки.
Медсестра спрашивает, как звали кролика.
Дождя нет.
Мне приснилась бронзовая пантера на крыше черного здания возле завода на другой стороне реки.
Доктор обратил особое внимание на то, что я оказался способен запомнить этот сон, несмотря на что вечером я не способен вспомнить, что ел утром ни тем более что видел из окна сутки назад.
«Это всегда один и тот же автобус»,– говорит доктор В этот момент автобус тормозит возле телефонной будки – не потому, что здесь у него остановка, а по правилам дорожного движения: все машины останавливаются здесь на секунду, а потом медленно едут дальше.
Каждый день я вижу этот автобус в первый раз.
Тогда доктор спрашивает о городе, который я видел во сне.
Не знаю, как он называется.
Тогда я спрашиваю о городе, который вижу из окна.
Берлин.
Большой экран в реабилитационном зале показывает семейство, сидящее вокруг стола. Доктор с помощью пульта переключает канал. Теперь показывают автогонки. Одна из машин врезается в ограждение, но гонщик остается цел. Он сдергивает с себя шлем и швыряет на землю. Доктор спрашивает, какого цвета машина. Красный «феррари». Потом снова переключает канал, на экране возникает ужинающий негр. Я вижу лицо этого человека, он что-то говорит и подносит вилку ко рту, он говорит и ест без остановки, причем делает это одновременно. Фоном к его болтовне проходит смех за кадром. Доктор интересуется, как фамилия этого человека, но мне нечего сказать по этому поводу, а потом дают более широкий план, и на экране появляется все семейство, ужинающее вокруг стола. Доктор переключает канал. Идет документальный фильм. Гигантские черепахи плавают среди коралловых рифов. Я говорю доктору, что не отказался бы тоже там очутиться. Тогда он спрашивает, нравится ли мне море, и я отвечаю, что да. Потом доктор выключает телевизор и спрашивает, какого цвета была машина.
Какая машина?
Потом спрашивает, как выглядела черепаха.
Не знаю, что и сказать. Тогда доктор спрашивает, устал ли я, и я отвечаю, что нет, несмотря не то что уже поздно и за окном темнота.
Процесс выздоровления может занять несколько месяцев. Так говорит доктор. А эти люди, кажется, специалисты во всем, что касается расстройств памяти.
– А вы знаете, что Рональд Рейган в последние свои годы не мог вспомнить годы своего президентства?
– Я не знаю, кто такой Рональд Рейган.
– Президент Соединенных Штатов. Раньше он был актером.
– И в каких фильмах снимался?
– Не думаю, чтобы вы их смотрели. Я по крайней мере ни одного не помню.
– Бедняга, он забывает, что был президентом, а остальные в это время забывают его фильмы.
– Это просто пример, чтобы объяснить вам, что любое событие, каким бы большим и значительным оно ни было, может стереться из памяти. Вам не нужно винить себя за то, что вы сожгли свою память, но вы должны помочь нам восстановить ее, если действительно хотите достичь хоть минимальной гармонии у себя в голове. Итак, теперь мы знаем, что задача это непростая. Основные трудности здесь прямо связаны с особенностями человеческого мозга: десять или двенадцать миллионов нейронов, соединенные множеством способов, представляют собой динамическую систему, по своей сложности далеко превосходящую самые продвинутые компьютеры. К исследованию синапсов и молекулярного взаимодействия нам придется прибавить и все, что касается функционирования полисинаптических и полинейронных соединений. Действие памяти основано на восстановлении ряда синаптических и нейронных цепочек из числа всех возможных, всех существующих цепочек. Рассуждая с точки зрения нейрофизиологии, акт вспоминания состоит из поиска, воссоздания и узнавания одной конкретной цепочки, которая использовалась в исходной ситуации. Из всего сказанного можно сделать вывод, что перед нами – чуть более усложненный вариант задачи про то, как отыскать пару для носка в корзине с грязным бельем.
– Благодарю вас. Теперь я себя чувствую лучше.
Сегодня возле меня, на металлическом стуле, обшитом красной кожей, сидит незнакомый мужчина. Окно закрыто. Я имею в виду, что в комнате есть окно, но оно закрыто и жалюзи опущены. Я спросил мужчину, сидящего на красном стуле, работают ли жалюзи и можно ли отсюда что-нибудь увидеть, он ответил, что да, жалюзи работают великолепно и за окном, разумеется, находится шоссе, а еще дальше – город. Затем мужчина очень подробно объяснил, что мой случай представляет собой прелюбопытный вариант корсаковского психоза. «Прелюбопытный» – так выразился он, я бы сам ни когда так не сказал. «Корсаковский психоз», также известный под названием «синдром Корсакова», развивается вследствие дегенеративного полиневрита и дает такую клиническую картину: заболевшие сохраняют способность без всякого порядка вызывать в памяти старые воспоминания, появившиеся намного раньше начала болезни, они могут адаптироваться к современным обстоятельствам в той мере, в какой эти обстоятельства им знакомы, могут давать адекватные ответы на поставленные вопросы, правильно повторять услышанную фразу, ряд цифр или слов, однако через короткий промежуток времени – может быть, всего через несколько секунд – больным уже не удается вспомнить предметы, события или людей, которые только что входили в зону их внимания, и действия, которые они только что производили сами.
Все эти объяснения представляются мне чрезвычайно интересными. Кстати, позади меня находится окно, но оно закрыто, жалюзи опущены.
Возле моей кровати, на металлическом стуле, обшитом красной кожей, сидит мужчина. Я спрашиваю его, работают ли жалюзи, и он отвечает, что жалюзи работают великолепно, чему я, разумеется, несказанно рад: когда лежишь в больнице, нет ничего лучше раскрытого окна и города вдалеке. Да, а мужчина, оказывается, доктор, невролог и вполне симпатичный тип. Доктор спрашивает, виделись ли мы раньше, я отвечаю:
– Раньше? Когда?
– Раньше… прямо сейчас.
– Раньше прямо сейчас я смотрел на окно и задавался вопросом, есть ли за окном город.
– Берлин.
– Что?
– Город за окном – это Берлин.
– Так вот, сначала я, оказывается, думал о Берлине, а потом, повернув голову, увидел вас на стуле.
Потом доктор поднимает жалюзи и уходит.
Сегодня дождь. Сегодня никто не пришел меня навестить.
На экране в реабилитационном зале появляется фотография мужчины, сидящего рядом с мальчиком на каких-то бревнах. Мне кажется, где-то я такое уже видел. Не мужчину с мальчиком, а эту самую фотографию. Может быть, человек без памяти способен видеть образы будущего. Так же как слепые развивают в себе поразительный слух, у лесбиянок дьявольски умелые языки, заключенные способны подружиться с мышами, а астронавты ловят в невесомости шарики молока, словно орешки. Короче говоря, необходимость подталкивает человека к необычайному.
Мужчина и мальчик на снимке похожи друг на друга; безусловно, это отец и сын, хотя точных указаний на это и нет. Точно так же фотография женщины в красном пальто, в одиночку переходящей улицу в незнакомом городе, наводит меня на мысль о Женщине брошенной, может быть, даже вдове – хотя на самом деле это вполне может быть влюбленная женщина, женщина, у которой свидание с любовником в какой-нибудь гостинице, или же просто женщина, идущая домой с работы.
Фотография человека в дверях больницы скорее наводит меня на мысль о человеке заболевшем, а не о выздоровевшем.
А увидев поезд, я думаю о путешествии туда не обратно.
Взглянув на снимок застывшего в улыбке солдата, я считаю этого солдата погибшим.
Кадры на экране сменяются с неприятной и даже болезненной медлительностью. Доктор обещает что частота смены кадров со временем будет возрастать. Что изображения будут приобретать все более личный характер – чем больше у врачей накопится информации и чем больше я сам буду им помогать. А пока это все, чем я располагаю. Лица и фигуры множества незнакомцев, которым поручено вытащить вслед за собой людей из моих собственных воспоминаний. Охотники в лесу, идущие по следу неведомых животных.
Доброй охоты всем вам.
Десять часов утра, и прекрасного утра. Когда медсестра спрашивает, что мне снилось, я отвечаю: «Невада, пустыня Невада, а после пустыни – Лас-Вегас, Луксорский обелиск и летящие фламинго, а также исполины на крышах зданий на Гран Виа в Мадриде, птица феникс и ангел на площади Изящных искусств».
Сестра с отменным прилежанием записывает мои сновидения, словно бы они могли ей зачем-то пригодиться. Потом выходит и возвращается с завтраком. Она высокая, серьезная и дотошная женщина. Женщина, по какой-то причине проводящая свою жизнь среди людей, которые ничего о себе не знают. Я спрашиваю ее о семье, она отвечает, что у нее двое детей. Спрашиваю о муже – она говорит, что мужа нет. Спрашиваю о работе, и она отвечает, что лучшая награда для нее – это видеть, как мы выздоравливаем. Тогда я спрашиваю, как на ее вгляд, достаточно ли быстро я выздоравливаю, и она смеется, говорит, что да, и, мол, беспокоиться мне не о чем, теперь время для меня ничего не значит и для меня нет разницы между днями, и что раньше, чем пропоет петух, я уже буду в прекрасной форме, с ясной головой, и мысли мои придут в порядок, и я буду хранить в памяти каждый момент – так же бережно, как еврей-бухгалтер помнит каждую цифру.
Я принимаю душ, надеваю чистое белье, которое медсестра оставила на кровати. Мастурбирую, думая об узловатом теле мировой чемпионки по культуризму. Удивительная женщина, которую я видел по телевизору бог знает когда, бог знает где. После этого я раздеваюсь, принимаю душ и надеваю белье, лежащее на кровати.
Врач задавал мне вопросы о том, что мне снилось, но я снов не запоминаю, поэтому ответить мне нечего. Тогда врач пересказал мне мои сны по записям, которые этим самым утром сделала медсестра. Я не знаю, о каких записях идет речь, не знаю, о какой медсестре идет речь. Невада и Мадрид. Вот что мне снилось. Лас-Вегас, Луксорский обелиск и фламинго. Возможно. Так я и говорю доктору, и так, действительно, может быть, потому что я помню, что бывал там, хотя и не помню, чтобы мне это снилось. Доктор говорит, что я многое забываю и что каждое следующее впечатление замещает предьщущее. с той же абсурдной монотонностью, с какой волны одна за одной накатывают на песок. Еще он говорит, что некоторые мои воспоминания, предшествующие большому взрыву в моей голове, остались со мной, а другие нет. Разумеется, я спрашиваю, по каким законам исчезают следы моей памяти. Врач отвечает, что лучше всего сопротивляются уничтожению незаконченные эпизоды. Именно они выживают, даже когда уходит почти все остальное. Врач поясняет, что это называют эффектом Зейгарник. По его словам, в ходе эксперимента профессора Зейгарник пациенты должны были выполнить серию последовательных заданий различного характера (от восемнадцати до двадцати одного): загадок, арифметических примеров, упражнений для рук, и что половина из них прерывалась до того, как пациент успевал с ними справиться, и потом пациенты более отчетливо вспоминали именно эти прерванные задания, тогда как другие часто исчезали, не оставив следа в памяти. Врач говорит, что эффект Зейгарник коренится в мотивации завершения. И что прерванные задания, без всякого сомнения, вспоминаются лучше, чем завершенные.
Врач говорит, что нерастраченное напряжение благоприятствует запоминанию.
Врачу это неизвестно, но теперь я совершенно уверен, что именно из-за эффекта Зейгарник я, несмотря ни на что, все еще помню твое имя.
Как хорошо одеваются доктора: на них под халатами элегантные костюмы, лица их выражают ничем не омраченную надежду. Веру. С другой стороны, сколь мало веры в больных! Что за нелепые пижамы, комичные спортивные костюмы, что за шляпы, как мало изящества, какое мрачное настроение, сколько прогулок по садикам, сколько разговоров ради разговоров, и сколько молчания, и насколько раздражает и то и другое! Как мало солнца и много дождя, как короток день и как в то же время до странного коротка ночь.
Да будет вам известно, что здесь многие утратили рассудок вследствие неожиданного, дикого улучшения их состояния.
Нет, я об этом не догадывался. Но теперь, после ваших слов, это не кажется мне столь уж необычным. Закончив фразу, я отправляюсь искать мяч, поскольку наша краткая беседа происходит за игрой в футбол с неким хорватом, не способным волейбольным мячом попасть по трактору, так что я направляю ему выверенные пасы, а он возвращает мне дурацкие плюхи, после которых мяч либо падает в цветы, либо отскакивает от желтых панелей, покрывающих снаружи почти все здание.
Едва войдя внутрь, хорват прощается со мной и уходит, тяжело отдуваясь, с мячом под мышкой. Дикое улучшение означает, что доселе сокрытый порядок всех вещей снова берет тебя в плен. Какая радость, какая печаль, какая лавина ненужных чувств, чудовищное покушение на спокойствие, страшное поражение! В конце концов, каждому свое. Часов около шести, где-то перед ужином, меня приглашает в свою комнату девушка из Брикстона, которую я вроде бы никогда раньше здесь не видел, и через миг мы уже трахаемся с неподдельным энтузиазмом – по крайней мере я, потому что это прелестное создание, с великолепным, потрясающе ароматным телом: несомненно, так пахло кое-что из того, что я позабыл. Прелестная чернокожая девчонка, разъеденная бесконечной химией лондонских клубов. После секса я засыпаю, а проснувшись, застаю ее одетой, она лежит в ногах кровати и читает один из тех бесподобных английских журнальчиков, что каждые две недели разрывают мир на куски.
Моя подруга рассказывает, что у нее был парень который прожил шесть лет с сердцем обезьяны пока однажды на его домик в Челси, всего в двух кварталах от стадиона, не обрушился пассажирский самолет.
Сразу после этого признания я слышу, как по коридору на тележках развозят ужин.
Фотографии с берегов реки Сайгон возникают только сейчас, как страшно замедленные снимки поляроида, которые наконец-то проявляются на белой бумаге спустя годы после того, как были отсняты.
Доктор, шумный весельчак моего возраста, предпочитающий ничему не придавать излишней значимости, говорит, чтобы я не торопился и не боялся, что память многое скрывает, однако часто все это где-то остается, а потом он говорит о своей жене, рассказывает, что его жена годами прячет свой дневник – дневник, в который она с детства все записывает,– она прячет каждую из этих тетрадок, чтобы он не смог до них добраться, но все-таки они где-то лежат, и рано или поздно он их отыщет. Доктор уверяет, что все сокрытое как раз и ожидает момента, чтобы проявиться. За окном видна женщина в кабинке видеотелефона. Немного поговорив, женщина вешает трубку, она стоит в кабинке до тех пор, пока все, что она сказала, и все, что она услышала, не становится на свои места, а после выходит из будки и пересекает шоссе, почти не глядя на машины,– словно то, что находится на другом конце телефонного кабеля, представляет опасность бесконечно большую.
– Как же так получается, доктор: я смотрю на ваше лицо, я его не помню, и все-таки, пока вы стоите передо мной, я уверен, что буду помнить вас весь день, пока…
– Пока не посмотрите на цветы.
Желтые цветы, тюльпаны, если не ошибаюсь, стоят в стеклянном кувшине рядом с кроватью, и когда я поворачиваюсь к цветам, доктор, возможно исчезает, но когда я поворачиваюсь обратно, он все еще здесь.
– Ретроактивная и проактивная интерференция.
– Звучит неплохо.
– Одно воспоминание замещает другое. Это как когда подбираешь мелодию, а на ее место вклинивается другая, более старая или, наоборот, недавняя.
Однажды я наблюдал парочку – оба были голые,– болтавшую у окна дома, который стоял напротив моего. Позади них был огромный аквариум, светившийся голубым светом. Красный коврик. Включенный телевизор.
Мужчина и женщина, болтающие голышом возле окна. Интересно, какое другое воспоминание было замещено этим. Конечно, доктору я об этом не говорю ни слова. Поэтому он начинает скучать и беспокоиться.
– Вы придете завтра?
– Естественно.
– И тогда я вас вспомню?
– Не думаю.
– Пока я вас не позабыл: вы можете объяснить, почему некоторые образы возвращаются сами собой, а другие словно исчезли навсегда?
– Откровенно говоря, нет. Может быть, вследствие неких механизмов торможения, аффективной природы, вы отбрасываете воспоминания, связанные отрицательными эмоциями; однако может быть и так, что ваш процесс фильтрации отдает предпочтение определенной информации, а остальное выталкивает из вашей памяти в зону ожидания. И в том и в другом случае почти все, чего вам не удается увидеть, не потеряно навсегда.
– Скажите вот еще, доктор: я хороший больной?
– Нет, совсем нет; полагаю, вы скрываете и то чего пока не утратили.
После этих слов мой друг – хороший доктор быстренько сваливает, все-таки не забыв попрощаться, причем с той пакостностью, которая отличает врачей от остального человеческого племени:
– А теперь, если пожелаете, можете посмотреть на цветы.
Цветы желтые, это наверняка тюльпаны.
А потом восходит солнце, и город вдалеке похож на Берлин, и дождя больше нет, хотя, если присмотреться к облакам, покажется, что так долго не продлится, и у машин на шоссе хватает осторожности не лететь на предельной скорости, поскольку асфальт все еще влажный от недавнего дождя, вспомнить который уже невозможно.
Медсестра входит в реабилитационный зал, напевая веселую немецкую песенку, а на большом экране, наоборот, показывают японский садик. Точнее сказать, японский садик в Бруклине. Не то чтобы я так уж хорошо разбирался в садах – просто это ясно написано на табличке, установленной у окруженного гладкими камнями ручейка. Медсестра считает, что это великолепный сад, я тоже, посему мы немного болтаем о забавной японской традиции устраивать непонятные немые садики, где цветы прячутся, а камни оборачиваются к пришедему спиной; еще мы говорим о том, насколько эти садики все-таки красивы, и о том, как мало общего они имеют с нами – со всеми нами или со всеми ними, потому что эти японские сады обладают способностью не замечать гуляющих по ним; с другой стороны, это истинно японская добродетель. Потом медсестра покидает реабилитационный зал, напевая нелепую немецкую песенку.
И вот я под водой, смотрю на экраны на дне бассейна, а на экранах, естественно, цветы, которые колышет ветер, и неподвижные цветы в стеклянных кувшинах. Я уверен, что видел такой иллюстрированный бассейн и раньше, хотя, разумеется, не помню где. Я здесь не один, вот уж нет: на каждой дорожке плавает по человеку. Рядом со мной сеньора в желтом купальнике, она плывет очень изящно и намного быстрее, чем можно было бы предположить. На следующей дорожке – паренек лет пятнадцати-шестнадцати. Дальше за ним – девушка восточного типа. Я заныриваю и рассматриваю их тела, а еще рассматриваю цветы на дне, и в этот момент я спокоен. Но потом, когда я поднимаю голову на поверхность, возвращается головокружение от того, что я не знаю, сколько времени здесь нахожусь и где я был до того, как попасть сюда. Страх бегуна в эстафете, которому никто не передал палочку. В раздевалке я общаюсь с больным, который, вероятно, хорошо меня знает, хотя мне не удается обнаружить ни его лицо, ни что-либо из того, что он говорит, среди моих беспорядочных воспоминаний. Он, видимо, подготовлен и этому. Каждый день нам приходится заново становиться друзьями, говорит он, улыбаясь и давая понять, что его такое положение не сильно заботит. Само собой, я прошу прощения за то, что так скоро его забыл, но больной только улыбается и еще раз пересказывает мне историю своей жизни, в коей по меньшей мере десять глав, самые интересные из которых – это дочь, местная , чемпионка по фигурному катанию, и попытка самоубийства (на сей раз его собственная) в одной гамбургской гостинице. Когда я спрашиваю его о работе, мой друг отвечает, что работает в европейском космическом центре и что находился где-то на верхних эшелонах комашды, готовившей проект «Янтарь». Это был серьезный проект, перекрывший, по его словам, все рекорды по пребыванию на орбите благодаря венгерскому космонавту, который в одиночку просидел пять лет на маленькой станции, после чего добровольное отсоединил шланг подачи кислорода, превратившись, таким образом, в первого орбитального самоубийцу. Мой друг также добавляет, что смерть этогсо человека чуть было не выбросила из проекта его самого и еще шестерых участников. Потом он снимает мокрые плавки, заходит в душ, выходит из душа, вытирается, одевается, причесывается и уходит,– правда, перед уходом желает мне всего лучшего из наи.лучшего на этот новый день, который я так или иначе все равно забуду. Пять лет в космосе в одиночку – это много, даже и для венгра. Я стою голый в раздевалке. В душевые заходят и выходят другие мужчины. Я же, напротив, решаю душ не принимать. Может быть, именно запах хлорки позже помогает мне вспомнить цветы на мониторах со дна бассейна.
Доктор научил меня песенке. Слова такие: «Я буду ждать тебя тысячу весен». Это хорошая песня. Я очень старался ее не забыть. Потом он дал мне листок с числами. Когда он спрашивает меня про песню, мне остаются лишь числа: 7, 10, 43, 5, 12.
Доктор просит меня взглянуть в окно, но окно закрыто, жалюзи опущены. Теперь он спрашивает про числа, но я не знаю, о каких числах идет речь. Доктор утверждает, что любое впечатление, даже самое незначительное, замещает для меня предыдущее. Доктор говорит, что мой мозг перенес слишком много химической агрессии, но что этот лес будет мало-помалу нарастать заново. Когда доктор уходит, я долго смотрю на опущенные жалюзи, стараясь представить, что там, по ту сторону. В конце концов я нажимаю на кнопку, чтобы поднять жалюзи, и вижу шоссе, город вдалеке, машины и кабинку видеотелефона. Я закрываю глаза и ложусь на кровать. У меня не получается вспомнить ни одно из чисел, но после долгих усилий я могу уверенно сказать, что в песне пелось:
«Я буду ждать тебя тысячу весен».
Какой-то человек выигрывает у меня в шахматы и страшно этому радуется. Я говорю ему, что определенно никогда не умел играть в шахматы, только ему все равно:
– Здесь все так говорят, когда проигрывают.
– Можете думать что пожелаете.
Я в негодовании удаляюсь и гуляю по залу отдыха. Вижу женщину, играющую в виртуальную любовь. Виртуальные романы нынче безумно популярны: нужно просто выбрать себе персонаж и как можно лучше прожить некую ситуацию в соответствии с заранее заложенными в твоего избранника чертами характера. Одна неуместная реплика – и ты в пролете. Gаmе оvеr. Это в тысячу раз сложнее, чем убивать марсиан. И разве в этот самый момент не появляется какой-то субъект и не просит меня вернуть долг? Всегда найдется хитрец, который попытается извлечь выгоду из чужого несчастья. Здесь почти никто ничего не помнит, так что не составляет труда убедить кого угодно в чем угодно. Нет, сеньор, не думаю, что я вам что-то должен.
– Прошу прощения, я почти уверен, что одолжил вам сотню марок меньше чем неделю назад.
– Неделю назад я был такой же, как сейчас, и я бы не стал просить у вас сотню марок, даже если бы мне грозила виселица.
В итоге этот тип уходит прочь, обиженно ворча, что само по себе говорит об ужасных манерах, а я остаюсь смотреть на деревья по другую сторону высоких окон и слушать карликовую музыку, льющуюся из всех щелей. Что за дурацкая мания повсюду преследовать человека музыкой! Это то же самое, что лить тебе на голову суп, когда ты не голоден. Мимо проходят двое близнецов, они обсуждают свой рождественский подарок, и один уверен, что это был велосипед, а второй искренне убежден, что им подарили кварцевые часы.
А тем временем старик в глубине зала неожиданно вспоминает, как звали его собаку.
Не вызывает сомнений, что жизнь моя пропала, потому что дни все накапливаются, и теперь медсестра – симпатичная, этого не отнимешь,– и доктор начинают беспокоиться, хотя, само собой, искусно это скрывают. Они искоса посматривают на меня и что-то пишут в своих маленьких книжечках, и общаются с коллегами, и осматривают других беспамятных, и входят, и выходят, и снова входят, а красные розы на дне бассейна в это утро поражают меня так же сильно, как наверняка поразили меня вчера, и позавчера, и во все другие такие же дни.
Бесспорно также, что никто не знает, что со мной делать, поскольку, когда я спрашиваю доктора, каким же образом мне предстоит выкарабкиваться, он отвечает, глядя в пол: «Там видно будет». Коротковато для надежного диагноза.
Истина в том, что весь ущерб моим нейронам, с которым нам приходится иметь дело, причинил себе я сам, руководствуясь довольно-таки странной логикой человека, бросающего мотор за борт, чтобы плыть побыстрее,– все это терпеливо разъяснил мне доктор; он использовал именно такой образ: лодка и мотор, и еще один, включающий в себя бейсбольную биту, два килограмма клубники и французское название музыкального инструмента с двенадцатью струнами; правда, этот образ от меня ускользнул, хотя я и старался его удержать, слушая так же внимательно и истово, как слушают налагаемую на тебя епитимью.
Вот заходят два друга из соседней комнаты, они поют песни и танцуют на кроватях, и как только я их вижу, я сразу же убеждаюсь, что это близнецы и что пижамы у них одинаковые, и на какой-то момент у меня возникает ощущение, что мы все одинаковые. Верно также и то, что секунду спустя эта абсурдная идея покидает мою голову так же радостно, как туда влетела. Два моих друга абсолютно одинаковы, но я, разумеется, совершенно другой. Хотя это не делает одних из нас лучше других.
Мои друзья спрашивают, как я себя чувствую сегодня, и я отвечаю, что хорошо,– и это почти правда.
Я спрашиваю, как я себя чувствовал вчера, и они рассказывают, что вчера мы кричали из окна, пока водитель одной из проезжавших машин не поднял на нас взгляд, и тогда мы помахали ему рукой, словно это был друг, приехавший именно к нам, но в конце концов этот человек опустил взгляд и машина промчалась мимо.
Когда заходит медсестра, близнецы освобождают помещение, и тогда медсестра мне сообщает, что из двух близнецов памятью обладает только один, а второй позабыл все напрочь, и что медики находят этот случай потрясающе интересным, поскольку когда здоровый брат смотрит на больного, он видит отражение себя самого, каким он был раньше и каким стал сейчас, а больной брат видит только чужого человека с собственным лицом.
Конечно, я позабуду про обоих, как только зажгут ночник на тумбочке, и даже раньше – если примусь достаточно внимательно рассматривать провода на стене.
Вероятно, проблемы других людей, включая их лица, и были тем, что я пытался забыть с самого начала. Машины, дома, освещенные окна, следы босых ног на песке, потерянные перчатки и закрытые двери в гостиничных коридорах.
Позади автомата с напитками прячется женщина. Одному богу известно зачем. В конце коридора на стуле сидит медсестра – как линейный судья на теннисном матче, вперивший взгляд в черту на земле, в любой момент готовый определить, с какой стороны от черты ударился мяч. Потому что некоторые мячи попадают в поле, а некоторые вылетают за, и на этот счет добавить больше нечего. Полагаю, что вечер лучше утра: хоть я и не могу ясно вспомнить свое утро, каждый мой шаг по коридору наполнен легким, но достоверным чувством успокоения. Это словно пар на зеркале в ванной: исчезает, стоит лишь распахнуть окна. Что-то неспособное, конечно, изменить мир, но все-таки достаточно значимое для того – и это мой случай,– кто проводит свою жизнь в ожидании маленьких перемен, отделяющих одну секунду от другой, пока все они, вместе взятые, не будут поглощены той чудесной черной дырой, которую представляет собой моя память. Например, стук шариков для пинг-понга, или звук работающих телевизоров в чужих комнатах формируют окончательные очертания минут, а ведь именно минуты и берутся в расчет, когда о часах тебе сказать абсолютно нечего. Минуты – это страницы в середине книги, одновременно горящей с двух сторон. Когда прекратится стук шариков для пинг-понга, с этой частью моей жизни будет покончено. Даже сам этот коридор подожжен с двух сторон. Меня заставляет двигаться так медленно не страх что-то завершить, а страх так ничего и не начать. В общем, все это очень скучно. Скучно, как мертвец перед зеркалом. Скучно, как крест на пустой могиле. Безмерно скучно. Я чувствую себя одним из астронавтов в анабиозе, которому лететь еще многие сотни лет. Пока на земле люди видят смену времен года, здесь внутри почти ничего не происходит. Здесь внутри у нас даже ногти не растут. Можно ли выдумать что-нибудь хуже? Разумеется, да – это просто такое выражение, и все-таки: можно ли выдумать? Ногти растут даже у мертвецов.
Медсестра неожиданно поднимается со своего стула – возможно, ее вывел из себя какой-нибудь вылетевший за поле мяч или, быть может, она тоже почувствовала жар пламени, пожирающего коридор.
Все это время позади автомата с напитками находится прекрасно замаскированная женщина.
Дождь лупит по телефонной кабинке с шумом, которого я здесь не могу слышать, но, естественно, какой-то шум все-таки должен быть. Кабинка оснащена монитором, служащим для того, чтобы видеть человека, с которым говоришь, и чтобы этот человек видел тебя. Поскольку сейчас внутри никого нет, на экране светится только лицо девушки-оператора. Повторяющаяся запись, которая любезно подсказывает, как пользоваться видеотелефоном. Сейчас девушка не говорит ничего. Смотрит на дождь. Конечно, это не совсем так: видеозапись не может видеть дождь, но если даже и так, все равно в каком-то смысле девушка смотрит на дождь и ничего не говорит. Шоссе сейчас пустынно, и если спросить меня, то, возможно, оно всегда таким и было, потому что первая машина, которую я обязательно увижу на рассвете, действительно будет первой – точно так же, как это первая из ночей, а ее конец ознаменует приход первого из дней. Я совершенно свободно могу вспомнить множество ушедших ночей и множество ушедших дней, но мне никак не удается удержать эти недавние дни и эти недавние ночи.
У меня дырявые карманы.
Что бы мне ни дали сегодня, до завтра это у меня уже не продержится.
В белом здании два этажа, снаружи оно ни капельки не белое, снаружи оно выложено большими желтыми панелями. Сад ничем не огорожен, ничего подобного: здесь каждый свободен уйти в любой момент, это больница, а не тюрьма. На первом этаже рядом с большим вестибюлем помещается столовая, и столовая тоже выложена панелями, только зелеными, как трава в саду. Обычно я, как представляется, ем в одиночку в своей комнате, но сегодня я пообедал в столовой и даже пообщался с женщиной, которая безнадежно пытается восстановить какие-то воспоминания, к несчастью, ее покинувшие, как она объясняет, по вине безалаберных русских лабораторий. Сейчас многие из старинных русских мафий, которые раньше занимались перепродажей отходов военной промышленности и, разумеется, немыслимых партий плутония, взялись за подпольную торговлю самопальной химией. Добрая женщина рассказала мне, что русская химия нанесла Восточной Европе больший ущерб, чем наводнения девяносто девятого года, а наводнения девяносто девятого года, кажется, оставили без крыши над головой больше десяти миллионов человек, и еще несколько тысяч неудачников погибло. Добрая женщина также сказала, что именно неудачников течение уносит первыми, откуда бы ни приходила вода. Никто ничего не помнит, говорит женщина. Прежде чем спросить меня о моих собственных воспоминаниях.
– Я?
– Да, вы, о чем позабыли вы?
И хотя проще вопроса не придумаешь, я, по правде говоря, не очень хорошо представляю, что ответить этой доброй женщине, поскольку за то время без памяти, что я провел в больнице, мой мозг выказал признаки хаоса большего и иной природы, нежели хаос остальных людей без прошлого: старые сожженные образы проявляются, а другие, новые, пропадают. Медики мои этим крайне обеспокоены, даже придумали название: мнемоническая анархия.
Так что же я позабыл?
Сам вопрос абсурден, однако именно он витает в коридорах этого дома, когда наступает ночь. Вопрос, витающий внутри запертых комнат и в саду, над головами у нас у всех, кто гуляет и смотрит на небо всякий раз, когда дождь дает нам передышку. Тот же вопрос плавает по поверхности бассейна, мы унесем его с собой, когда уйдем отсюда. В сторону города, расположенного на конце шоссе, или любого другого города, столь же чужого.
Так что же я позабыл?
И откуда же я, на хрен, могу это знать, моя дорогая?
Единственное, что я могу ей ответить, это что часть того, что я, наверное, позабыл, остается здесь и что пока ты с ума сходишь, пытаясь потушить новые пожары, старые пожары продолжают жить со стойкостью образов из старых кинолент.
Что я позабыл?
Все молитвы, имена моих родителей, тень от деревьев рядом со стеной моей школы, чемпионат мира по футболу 78-го года, плавал ли я когда-нибудь на корабле, пулевые ранения, если таковые были, детей, если таковые есть, их лица, лица миллиона женщин, как ни странно – не так уж много фильмов, но некоторые напрочь, числа, возможно какой-нибудь язык, вечера, ночи, утра, вкус многих вещей, а также цвет многих вещей, сотни песен, сотни книг, советы, долги, обещания, направления, угрозы, улицы, пляжи, порты, целые города, я позабыл Берлин и позабыл Рим, конечно же, я не забыл Токио, я забыл вчерашний день – полностью, как забуду и день сегодняшний, а потом – завтрашний.
Что еще я позабыл?
Я забыл вас, моя дорогая, забыл сад и бассейн, и я забыл все раны на собственных руках, но – мне очень жаль, вы и представить себе не можете, как мне жаль,– мне не удалось позабыть ее.
Сегодня я встретил в зале для восстановления памяти одного парня, который вроде как брат-близнец другого парня и который, по его словам, живет в комнате рядом с моей. В ожидании сеанса мы перекинулись несколькими фразами, от которых уж точно ни от кого из нас ничего не убыло:
– Вы откуда родом?
– Я не уверен.
– Давно вы здесь?
– Три недели.
– А я?
– Вы здесь как минимум три недели, потому что, когда мы приехали, вы уже были.
– Как ваш брат?
– Думаю, хорошо. Он мне все время что-то рассказывает, и у него заготовлено по истории на каждый мой шрам. Видите этот?
– Да уж вижу: отметина на голове длиной с палец.
– Я получил ее, влетев в стеклянную дверь в загородном доме неподалеку от Праги.
– Так вы чех?
– Кажется, так. Вы знаете Прагу?
– Наверняка. А что стало с домом?
– Мать перед смертью продала. С тех пор мы живем в центре, возле реки.
– В Праге холодно?
– Не знаю, этого мне не говорили. Предполагаю, что зимы там холодные, а летом можно до позднего вечера ходить с короткими рукавами.
– В этом я уверен. В любом уголке Европы лето хорошее. Или, по крайней мере, хороши некоторые летние вечера. Вы знаете Скаген?
– Не думаю.
– Это маленький поселок на севере Дании.
– Вы это помните или кто-то вам так сказал?
– Наверное, помню, потому что я, в отличие от вас, забываю все, что мне говорят.
– Тогда что же это за Скаген?
– Я точно не знаю, но отчетливо помню дюны, громадные дюны рядом с пляжем, и помню, как Балтийское море сливается с Атлантикой. И волны одного моря разбиваются о волны другого.
– Я лето проводил в Испании.
– Да что вы, я все еще помню Мадрид, как будто мой первый дом.
Я не помню Коста-дель-Соль, но, видимо, я замечательно проводил там время.
– Не сомневаюсь.
– На Коста-дель-Соль люди никогда не спят, и там где-то есть маленький парк аттракционов с деревянными русскими горками.
– Быть может, это Фуэнхирола.
– Быть может.
Потом мой друг опускает голову и теряется в в списке воспоминаний, воспринятых им с невинностью человека, который в любом месте чувствует себя как дома. Когда приходит медсестра, мой друг на нее даже не смотрит и на меня не смотрит, а я прощаюсь и отправляюсь на лечебный сеанс. Есть люди, развившие в себе чрезмерную привязанность ко всему, что они потеряли. Мне, конечно, легко говорить подобные вещи – ведь теперь я прекрасно помню Фуэнхиролу.
– Сегодня отличный денек. Так оно и есть.
– Вы гуляли по саду?
– Полагаю, что так, потому что руки у меня замерзли и я все еще не снял солнечные очки.
– Что еще вы сегодня делали?
– Я смотрел картинки на большом экране.
– Вы помните что-нибудь из того, что видели?
– Завершенный в Голландии эксперимент, целью которого являлось сокращение числа школьных прогулов.
– Звучит интересно.
– Так оно и есть. Называется «проект Фоглера». Это кампания, которая проводится, чтобы показать детям, как все грустят, когда в классе кого-нибудь не хватает. Что-то вроде рождественской повести мистера Скруджа. Когда Дух показывает старику, какими были бы Святки без него – в настоящем, прошлом и будущем. Один мальчик говорил, что снаружи школы он чувствует себя лучше, чем внутри. Что само по себе чувство нахождения снаружи ему нравится больше.
– Вы помните это чувство?
– Нет, но могу себе представить. К тому же бедный мальчик говорил очень убедительно.
– Вы видели и другое.
– Это вопрос?
– Нет, я знаю, что вы видели, я тоже там был.
– А что другое?
– Фильм.
– Какой?
– «Когда смерть наступает на пятки».
– Я этого не помню.
– Фильм, в котором Кэри Гранта принимают за шпиона и похищают, а кончается все сценой в горах, там, где высечены портреты президентов.
– Там играла Ева Мари Сейнт?
– Да.
– Теперь вспоминаю. Никто не поверит, что человек может удержаться на скале, когда ему наступают на руки, а еще этот самолет: эпизод с самолетом и пшеничным полем вышел немного ненатуральным.
– Вам не нравится Хичкок?
– Мне не нравится, когда меня обманывают. «Птицы» мне нравятся. Вот это хороший фильм.
– Но там тоже не все натурально.
– Да, но там это не важно. Там все происходит по вине матери, которая хочет отыметь собственного сына. Знаете анекдот про психиатра?
– Нет.
– Ну, один мужик в Нью-Йорке годами ходил к знаменитому психиатру, потратил на него кучу денег, а в один прекрасный день психиатр ему говорит: «Друг мой, я знаю, в чем ваша проблема, вы в глубине души всегда хотели вступить в половую связь со своей матерью». Бедняга вконец расстроился и отвечает: «Знаете, доктор, я бы заплатил вам вдвое больше, только бы вы мне этого не говорили».
Вечером праздновал свой день рождения безнадежный больной амнезией. Ему принесли торт с сорока свечами, но юбиляр вытащил все свечи, оставил только одну. «Я не собираюсь таскать на себе годы, которых не помню». Вот что он сказал.
Звучит разумно.
Я заснул, думая о Кэри Гранте. Эти старые актеры похожи на голову, привинченную сверху к костюму. Как бы там ни было, очаровательный типаж.
В реабилитационном зале – прогресс минимальный, к чему отрицать?
Одному богу известно, как давно я не гулял по Мадриду, однако, когда я вижу изображения на экране, стеклянный дворец и гигантские пальмы вокзала Аточа, вооруженных копьями воинов и каменных ангелов на крышах домов Гран Виа, я чувствую то же, что чувствует преступник, глядя на чужое преступление, на оружие, которое ему не принадлежит. Ничего. Возможно, только легкое облегчение, как когда узнаешь, что тебя обвиняют не в том преступлении, которое ты совершил. Разумеется, именно в реабилитационном зале человек должен начинать прядение наряда памяти из нитей, которые удалось связать этим добрым людям. Образы, звуки, какие-нибудь песенки, с помощью которых пациент должен зашнуровать ботинки воспоминаний и выйти отсюда по своим собственным следам. Но по какой-то причине, ставящей моих докторов в постыдный тупик, следы моей памяти вспыхивают и исчезают, как самолеты в небе во время бомбежки, уловленные прожекторами страха. А точнее, у меня все то так, то эдак. Разрушение нейронов, с которым мы имеем дело,– я цитирую своих докторов – случай крайний, однако, конечно, не уникальный. Перед нами человек, который каждое утро причесывается по-разному, не в силах вспомнить собственную внешность, а мы ведь успешно излечили ребенка, путавшего свою мать с любой женщиной, которую показывали по телевизору,– будь то Мэрилин Монро или одна из этих новых виртуальных звезд.
– А как звали-то?
– Кого?
– Как звали мальчика?
– Андре.
– Он был француз?
– Бельгиец. А разве это важно?
– Полагаю, это важно для бельгийцев.
– Главное, вы не должны принимать наше естественное беспокойство за растерянность.
– Что стало с Андре?
– К нему вернулся образ его матери.
– Образ его матери?
– Да, его мать погибла в авиакатастрофе.
– Получается, вы заменили Мэрилин Монро или эту виртуальную звезду, например Риосукэ, на мертвую мать.
– Обязанность памяти – принимать вещи такими, как они есть.
Иногда вещи как они есть оказываются невыносимыми. Кстати, не знаю, известно ли вам, что Риосукэ была первой виртуальной звездой, которая покончила с собой задолго до цепной реакции самоубийств всех этих злосчастных электронных поп-идолов. И больше того, я помню – как ни странно это для вас прозвучит,– что видел в Токио выступление Риосукэ, на большом экране станции Сибуя, за несколько дней до ее виртуальной смерти, и помню, что звучала старая песня Франсуазы Гарди, по-немецки: «Wenn dieses Lied erklingt», и почти что помню, как я плакал,– конечно, тут я, может быть, и преувеличиваю.
Разумеется, всего этого я докторам не сообщаю, но, выходя из реабилитационного зала – а это всего-навсего пустое помещение с большим киноэкраном напротив очень удобного кожаного кресла,– я продолжаю думать о бедном Андре, которого бомбардировали высококачественными изображениями его мертвой матери. Слишком уж часто работа всей этой братии заключается в том, чтобы волочить людей к тем местам, откуда они убежали. К летним вечерам в Токио или к обломкам самолета, затонувшего посреди Атлантического океана.
Я весело бегу по влажному газону перед зданием больницы – у меня, как и у всех остальных пациентов, праздник: впервые за много дней нет дождя. Естественно, удостовериться в этом я никак не могу, как не могу удостовериться ни в чем другом, кроме цвета предметов, которые вижу перед собой. Откуда-то появляется отличный кожаный мяч, и когда он подлетает ко мне, я довольно ловко принимаю его на грудь и пасую незнакомой красавице, которая бежит за мячом, словно это самое приятное дело в ее жизни. Как хорошо быть снаружи и смотреть на мир отсюда. Как зелен этот газон, и, пожалуйста, бейте со всей силы – здесь вы ничего не разобьете, и после моих слов девушка вкладывает в удар столько рвения, что мяч проносится у меня над головой и улетает все дальше, пока не врезается в стеклянную дверь больницы. Тут же появляется колоритная немецкая медсестра, чем-то явно недовольная, поэтому я и моя подруга бросаемся наутек по влажной траве, мы бежим во всю прыть, несколько раз падаем, ощущая влажность травы лицами и, естественно, задницами, мы достигаем изящной оградки, прячемся за ней и хохочем, как ненормальные,– возможно, это не самое уместное сравнение, однако дело в том, что мы хохочем и смотрим друг на друга, и хотя мы едва успели перекинуться парой слов, я не могу удержаться.и щупаю ее грудь сквозь крестьянское платьице в итальянском стиле, и вот мы уже целуемся и весело принимаемся за дело, и бог знает, как давно я уже не трахался, но на какой-то момент я прижимаюсь к этой девушке, словно весь мир перевернулся вверх дном и я боюсь рухнуть в преисподнюю вместе со всем остальным.
А потом к нам подбегает орущий мужик, спрашивает, где его мяч, и я отвечаю, что не понимаю, о чем идет речь, но, в любом случае, хороший кожаный мяч – это очень серьезная штука и что ему надлежит быть осторожнее, тем более имея в виду всеобщую нашу склонность рано или поздно забывать, куда мы кладем наши вещи.
По другую сторону ограды на траве лежит, улыбаясь, обалденная девчонка. Само собой, я присаживаюсь рядом с ней. Мы сначала курим, потом трахаемся. Когда мы заканчиваем, тучи вежливо смыкаются над нашими головами, черные, как вакса.
Прежде чем я успеваю нырнуть в бассейн, медсестра сообщает, что я, несмотря на все сопротивление, делаю успехи – мое естество меня предает. Это как в школе: как ты ни стараешься этого избежать, в конце концов чему-то учишься. Срочно в воду!
И вот я высох и нахожусь в танцевальном зале – оказывается, у них есть и такой, и я отказываюсь танцевать, словно от этого зависит моя жизнь, и сажусь в угол наблюдать, как танцуют другие. Другие танцуют хорошо, некоторые с искренним воодушевлением, и хотя симпатичные девушки и очень симпатичные парни настойчиво пытаются меня уговорить, я не поддаюсь на их уговоры, потому что, будь что будет, и что бы ни было раньше, и что бы ни случилось потом, непреложным остается одно: смерть не застанет меня танцующим.
А что же они танцуют?
Ха, да это мертвая музыка лондонских диджеев, печальная музыка ночных подвалов Буэнос-Айреса, красная музыка Испании, вальсы Штрауса, венгерские польки, арабские пляски, хорошая музыка и тупая музыка, музыка прошлого и музыка будущего.
А как же французские песни?
Нет, только не французские песни.
А что самое лучшее во французских песнях?
Именно то, что французы не любят петь, и, когда они поют, это заметно.
Проходит медсестра, покачиваясь в такт кумбии,– в общем-то любой может себе представить, как танцует кумбию медсестра из Гамбурга.
– Потанцуйте,– говорит эта славная женщина,– в любом случае, сколько бы вы ни танцевали сегодня, завтра вы все равно об этом забудете.
Если сегодня я перережу вам глотку, завтра к вечеру я, безусловно, забуду и об этом, однако, вы же понимаете, это не оправдание.
Разумеется, когда я слышу, что начинают разносить полдник, я забываю о танцах, потому что, по правде говоря, у меня разыгрался волчий аппетит. Итак, я возвращаюсь в коридор и пристально разглядываю поднос с пончиками, однако в итоге принимаю решение в пользу яблочного пирога – если немцы что-то и умеют делать, так это яблочный пирог, и я спрашиваю медсестру, верно ли, что это немецкая больница, и она отвечает, что я совершенно прав и мы находимся меньше чем в двух километрах от Берлина, посему я беру пирог и сок и пару салфеток, и через секунду от полдника не остается и следа.
Не помню, как я заснул, но просыпаюсь я от грома. Из тех ли я людей, кто боится грозы, или же я из тех, кто смеется молниям в лицо и засыпает как ни в чем не бывало?
Откровенно говоря, не знаю, но скоро проверим.
Пустая комната, шум дождя, первый утренний свет, голоса медсестер, готовящих завтрак, работающие телевизоры, шелест машин, чистые руки, потушенная лампа, открытое окно. Все дни похожи на этот день.
Вот я в реабилитационном зале: река, ребенок, пожарный автомобиль, крест, две курицы, еврейская свадьба, Марадона, женщина в аэропорту. Воспоминания наобум, ненаправленная программа, цель которой – установление прямых соответствий в мозгу любого человека.
Быстренькое приключение в раздевалке рядом с бассейном – с тайванцем, хрупким, словно девушка.
В столовой одна женщина упала в обморок.
Во время вечерней прогулки я насчитал три самолета. Последний из них навеял мысли о женщине в аэропорту, о ребенке и о реке, только это не мои воспоминания.
Я смотрю на большой экран, и снимки авиакатастроф приводят мне на память влажную траву на прогулке.
Потом наступает ужин, за ужином один из пациентов рассказывает мне о своем доме и о лице своего отца. Здесь люди говорят тебе о вещах, которые они находят, так же как в барах люди говорят о вещах, которые теряют.
И тотчас же – ночь.
Медсестру зовут Анна.
Я спросил, как ее зовут, когда она принесла мои таблетки. Она ответила:
– Меня зовут Анна, так же, как и вчера.
– Позвольте объяснить вам суть дела. Ваша кратковременная память отказывается хранить информацию, которую мы пытаемся вам возвратить, а ваша долгосрочная память функционирует хаотично, как барабан для лото, из которого каждый раз вылетают разные номера, так что мы не можем разобраться в иерархии значимости ваших воспоминаний или в значимости их отсутствия. Остальные ваши способности, кажется, не затронуты – вы ведь преодолели мучительный период афазии. Результаты, достигнутые в реабилитационном зале, как уже было сказано, нас откровенно разочаровали.
– Прошу прощения.
– Вашей вины здесь нет. Вы пациент, а не кандидат в сборную. То, что мы предлагаем сейчас, представляет собой серьезное продвижение в развитии эксперимента «Пенфилд».
– Эксперимента «Пенфилд»?
– Речь идет о работе, начатой в 1963 году великим канадским нейрохирургом У. Пенфилдом, главное здесь – психофизиологические свидетельства сохранения памяти. Применяя в группах эпилептиков слабую электрическую стимуляцию головной коры височной доли, Пенфилд достиг потрясающих результатов в восстановлении сцен, соответствующих воспоминаниям о минувших событиях. После стимулирования особой точки в этой зоне больной обретал потерянное, но близкое ему воспоминание. Во время первого эксперимента «Пенфилд» больной очутился в офисе. «Я здесь,– произнес он.– Я вижу столы. Меня зовет какой-то человек, человек, склонившийся над столом с карандашом в руке».
– По-моему, не густо.
– Другой больной, недавно приехавший из своей страны, сообщил, что слышит чей-то смех. «Это мои друзья из Южной Африки». Еще одна женщина, подвергнутая той же стимуляции, слышала рождественскую песенку, которую пели в ее деревне, в Голландии. Ей казалось, что она стоит в церкви и заново переживает красоту этого момента. Так она стояла много лет назад.
– Я не хочу возвращаться в церковь.
– Я просто привел пример. По словам пациентов, эти возвращенные переживания кажутся «более реальными, чем воспоминания». Они разворачиваются, сохраняя временную последовательность пережитого, заканчиваются вместе с прекращением стимуляции и могут снова возникнуть, если приложить электроды к той же точке коры головного мозга. Несмотря на полученные результаты, работы в открытом Пенфилдом направлении вот уже несколько десятилетий не развивались должным образом.
– Почему?
– Вечные споры о местонахождении зон памяти. Но мы решили двигаться дальше по пути старика Пенфилда.
– Почему?
– Потому что его метод работает.
– Когда вы говорите «мы», к кому это относится? «Мы» звучит как-то скверно.
– Я имею в виду команду доктора Уортона Тьера.
– Так намного лучше.
Так и вышло, что я каждый день на какое-то время погружался в эксперимент «Пенфилд» – разумеется, продолженный в нужном направлении знаменитой командой доктора У. Тьера.
Да, кстати, город, который можно разглядеть из моего окна, оказался Берлином.