Когда я ночью спал с ужасною жидовкой…

Бодлер.

Тебя навеки я теряю, Все слаще чувствуя любовь. Господь ведет тебя, я знаю, А мне с тобой не даст он счастья вновь. Не надо слез, ни тщетных жалоб! Священна мне судьба твоя, И как мне сердце грусть не сжала б, На твой корабль гляжу с улыбкой я. Надежд полна, ты уезжаешь, Вернешься с гордостью домой, И никого ты не узнаешь Из тех, кто провожал тебя с тоской. И ты поймешь, как радостно участье Того, кто может нас понять. Его найти, — какое счастье! Как тяжело его терять!

24 марта 1899 г. — Эти стихи Мюссе, случайно попавшиеся мне на страницах, раскрытых машинально, — почему сегодня они вызвали на моих глазах слезы? И почему я, который уже, вероятно, не плакал двадцать лет подряд, — я, который даже в детстве не отличался чувствительностью, почему теперь, читая эти слова прощания, я волнуюсь мучительно и сладко?.. И почему я раскрыл эту книгу? Подобно моим современникам, я питаю глубочайшее презрение к Мюссе, а вот эти строки автора «Роллы» повергли мое сердце в море слез.

Тебя навеки я теряю, Все слаще чувствуя любовь.

Это оттого, что я никогда не переживал такой острой скорби и такого самоотвержения возлюбленного, подчинившегося разлуке с покидающей его возлюбленной.

Я никогда не любил. Радости, доступные последнему ремесленнику, самому скромному чиновнику, мгновение, которое все пережили хотя бы раз в жизни благодаря любви, все это оставалось для меня всегда тайной. Я, — безумец, я — ненормальный, я был всегда во власти низменных инстинктов; все низкие стороны моего существа, возвеличенные воображением, превратили мою жизнь в ряд кошмаров. Я никогда не был чувствителен, никогда не обладал даром слез; я всегда старался заполнить свою внутреннюю пустоту жестоким и чудовищным. Похоть — это мое проклятие. Это она исказила мое зрение, развратила мое воображение, увеличила все безобразия и омрачила все красоты природы до того, что только отталкивающая сторона вещей и людей привлекала мое внимание и была для меня казнью за мою порочность.

Это пережиток Зла в небытии.

Я никогда не вдыхал аромата того голубого сентиментального цветка, который хранят в своем сердце модисточки и работницы в шестнадцать лет; мало того, из злости я всегда осмеивал, вышучивал этот аромат шестнадцати лет. У меня никогда не было друзей, никогда не было любовниц; я проводил ночь или содержал некоторое время профессионалок, которых всегда щедро оплачивал; они всегда чувствовали отвращение к моему дыханию, к моим губам — чувствовали, что я их не желал…

Они всегда были для меня лишь телом для опытов — даже не для удовольствия. Жадный к ощущениям и анализам, я смотрел на них, как на анатомические данные, и ни одна из них не подарила мне желанного трепета, ибо я старался уловить это ощущение, затерянное в глубине моей души; ведь не существует нарочитого наслаждения, — есть только бессознательные и здоровые радости; я испортил себе всю радость жизни, стараясь из нее что-то создать, вместо того чтобы жить, ибо поиски редких ощущений и ухищрения ведут фатально к разложению и небытию.

Никогда я не переживал той минуты забвения, которую последняя из проституток, покончив с трудовым днем, дарит своему возлюбленному, — а один Бог знает, сколько я разбросал денег! Решительно все чувствуют во мне человека ненормального, автомата, гальванизованного вожделениями, автомата — то есть мертвеца, и я навожу на всех страх своими глазами трупа.

А эти глаза трупа сегодня плакали. И ты поймешь, как радостно участье Того, кто может нас понять. Его найти, — какое счастье! Как тяжело его терять!

Париж, 25 марта 1899 г. — Я перечитал мой вчерашний дневник. Сколько здесь глупостей! Не правда ли, как хорош сентиментальный припадок герцога де Френеза! Меня растрогали стихи Мюссе: значит, у меня душа модистки.

Но почему я плакал? Сегодня я знаю.

Да, этот разговор, случайно подслушанный через перегородку, в меблированных комнатах, куда я забрался прошлой ночью, две-три фразы, которыми обменялись мои соседи по комнате — это взбудоражило меня всего; и со дна моей взволнованной души поднялась старая тоска и расцвела в слезах…

Этот отель на улице Аббатисс со своей вывеской, горевшей всю ночь, эта надпись «комнаты по 1 франку», светящаяся на тусклых стеклах его фонаря, этот почти притон, дорогу к которому я теперь так хорошо знаю.

Чтобы безлунным вечером, вдвоем, В случайной спальне позабыться сном.

(я цитирую теперь Бодлера, чтобы извинить мои худшие слабости)… и в этом-то отеле шестого разряда я чуть не нашел мою дорогу в Дамаск, — здесь мне показалось, что я слышу слова искупления.

Ну, — не смешно ли это?

Я последовал туда за девицей — ни красивой, ни уродливой, подобранной в каком-то неизвестном кабаке, вовсе не ради ее порочной мордочки, а из потребности тех сильных ощущений, острый вкус которых хранится во мне с тех пор, как я отведал этого плохого вина; меня гораздо больше интересует в этих похождениях обстановка и даже атмосфера, чем их участницы, ибо у меня есть склонность к этим подозрительным местам, — пристрастие к опасности.

О! прекрасное и зловещее смешение и подозрительное сообщество, ужасный риск, неожиданные встречи в этом шаблонном приюте нищеты и порока, преступления и проституции!

Впрочем, как только мы вошли в комнату — девица мне разонравилась; я отправил ее — она обнаружила редкую расхлябанность даже в своем ремесле — и, утомленный, я присел в ожидании на постели; тоненькие перегородки этих меблированных комнат всегда таят за собою множество неожиданностей. И действительно, не прошло и десяти минут, как в соседней комнате послышался шепот. Парочка, умолкшая при нашем появлении, возобновила свою беседу; слышался шорох белья, скрип постели, молодой голос, свежесть которого и веселость поразили меня; женщина то замирала от влюбленности, то ворковала, словно горлинка и с жестом, который я угадывал, в позе, которая рисовалась моим глазам, прокартавила с истинно парижским акцентом: «Ты хорошо пахнешь… ты пахнешь спелой рожью. Я люблю тебя! Ты такой беленький, словно зернышки ржи… Мне хочется тебя съесть!» И тоненький голосок мещаночки, журчащий, как ручеек, умолк под целым каскадом поцелуе: они ласкали друг друга.

Кто был этот человек, которому голос шестнадцатилетней феи шептал эти упоительные слова: «Ты пахнешь спелой рожью… Ты такой беленький, как зернышки ржи… Мне хочется тебя съесть». — Мне никогда не говорили ничего подобного.

Должно быть, они насладились вдоволь в эту ночь… Мужчина больше молчал и только на рассвете я услышал его голос: «Какие у тебя светлые глаза, Мими!» И мое перевозбужденное воображение нарисовало мне жест и улыбку проснувшегося влюбленного, а девчонка своим звенящим голоском с восхитительной шаловливостью ответила: «Вы находите мои глаза светлыми? Это оттого, что они смотрели на вас, сударь». И снова они начали целоваться и играться, шлепать босыми ногами: девчонка выскочила из постели, — мужчина старался ее поймать.

Теперь по их шагам и шуму я угадывал, что они одеваются. Это не были проститутка и бродяга, ибо они, очевидно, не имели времени прохлаждаться. Это была парочка честных любовников: он, должно быть, рабочий, спешащий на работу; она, вероятно, модистка, которая теперь должна сочинить предлог, объяснявший эту ночь, подаренную ею возлюбленному, — спешкой в мастерской, сверхсрочной работой, потребовавшей целой ночи. Они оба, должно быть, были очень молоды. Мне было интересно увидать их лица; я встал и, припав к портьерам, стал подстерегать их выход из отеля, стоя босыми ногами на каменном полу, раздетый, у открытого окна.

Он вышел первым: желтенькое пальто, шляпа котелком. Должно быть, это был маленький чиновник или приказчик, не старше двадцати двух лет, высокий, худощавый, с незначительной физиономией. Она из осторожности не рискнула выйти раньше, чем спустя две минуты, но он ожидал ее в конце улицы.

Она была очаровательна, — тоже блондинка, со своими спутанными непокорными локонами под скромной черной соломенной шляпой, которую она сама украсила васильками и маками; черная суконная кофточка, платьице из дешевого синего фуляра с цветочками, дополняли ее туалет. Она постукивала по тротуару своими желтыми ботинками, гибкая… вернее, похудевшая от любви, слегка побледневшая, с синевой вокруг глаз; но таким счастьем было озарено ее свеженькое личико, что она казалась олицетворением радости и весны.

Им вдвоем не было еще сорока лет. Фруктовые и винные лавки отпирались, убирали ставни с окон. Она догнала его на углу улицы и там они простились долгим поцелуем.

Я наблюдал за ними из окна.

Наконец они расстались; пройдя десять шагов, она еще раз обернулась, чтобы взглянуть на него, но было уже слишком поздно. Он завернул за угол. Тогда она ускорила шаг, исчезла вдруг, согнувшись, словно подавленная тяжкой печалью.

Тебя навеки я теряю, Все слаще чувствуя любовь. Господь ведет тебя, я знаю, А мне с тобой не даст он счастья вновь.

А я снова лег в постель и спал мертвым, тревожным сном, — сном, в котором бесконечно переплетались самые противоречивые образы. Томас Веллком, восковая кукла Эталя, некоторые лица, замеченные в кабаках, прошли чередой у моего изголовья, и еще другие, — лица, которые я видел в ранней юности, даже в детстве, считавшиеся мною позабытыми, — между прочим, лицо Жана Дестре, работника на ферме, разбившегося у нас во время жатвы при падении с воза. Мне было тогда лет одиннадцать.

Почему привиделось мне это лицо? Со времени этого случая оно никогда не являлось мне. Томас Веллком немного напоминает его. Но я никогда не обращал внимания на это сходство. Появление ли Томаса вызвало образ Жана Дестре, или призрак моего детства сам выплыл из моего прошлого?.. И я проснулся на залитой солнцем постели, разбуженный шарманкой, игравшей под окнами.

Был уже двенадцатый час, — день чудный, небо синее, — одно из тех мартовских утр, которые похожи на майские и лазурь которых иногда возвещает Парижу весну. На бульварах стояли тележки бродячих продавцов, полные чайных роз, лакфиолей, желтых тюльпанов, горделивых и нежных нарциссов; хозяйки покупали их, стоя на краю тротуара; работницы, проходя, украшали себя букетиками. Уже возвращались из мастерских домой. Париж работал с пяти часов утра и у торговки жареной картошкой уже весело столпился целый рой юных полировщиц в черных блузах, — простоволосых, с беспечными физиономиями.

И этот Мюссе, найденный мною по возвращении домой, эти страницы, машинально перелистанные, эти нежные, проникнутые любовным отчаянием, строки, — в пустоте и мертвенной роскоши моего жилища без женщины:

И ты поймешь, как радостно участье Того, кто может нас понять.

Теперь я знаю, почему я плакал.