Принцессы ласк и упоения

Лоррен Жан

СКАЗКИ ИНЕЯ И СНА

 

 

Принцесса под стеклом

Посвящается Жорису Карлу Гюисмансу.

I

Это была прелестная, нежная, маленькая принцесса с тонкими, хорошенькими, как у восковой фигурки, ручками и ножками; прозрачная кожа ее была так нежна, словно ее оживляло трепетное и гаснущее при малейшем ветерке пламя свечи, и из-под густых торсад ее каштановых волос лицо ее сияло такой поражающей и холодной белизной, что к имени ее простой народ прибавил прозвище, и ее называли не иначе, как «Бледная Бертрада». Отец же ее, старый воинственный король, вечно сражавшийся с язычниками на северных границах своего королевства, называл ее своей маленькой рождественской розочкой. И действительно, болезненной хрупкостью и нежной прелестью Бертрада напоминала эти бледные зимние цветы.

Печально было ее детство, проведенное в замке среди лесов и болот, где она росла под присмотром воспитательниц с монашескими лицами, вдали от шума придворной жизни.

Мать ее, принцесса Окситании, никогда не могла забыть золотых берегов своей родины и умерла через несколько месяцев после ее рождения, и эта ранняя утрата наложила отпечаток грусти на царственного ребенка, оставленнаго на попечении наемных рук.

Она родилась такой бледной и слабенькой, что долгое время опасались, что она не переживет своей матери. Почти бесприданница и взятая только за необычайную красоту молочно-белого тела и миндалевидных мечтательных глаз зеленоватого цвета бирюзы, эта принцесса, едва прибыв в Курляндию, впала в странную болезнь; рассказывали, что ее томит неизлечимая тоска по родному небу, на котором то и дело появлялись мачты, реи и паруса бесчисленных судов, проходивших у самого подножия императорского дворца, находившегося в вечно разукрашенном знаменами и флагами городе ее отца. Жизнь на берегу моря не проходит даром; этому прекрасному морскому цветку, пересаженному в унылую и плоскую Курляндию, покрытую торфяными болотами и лесами, недоставало шума океана, криков отплывающих матросов, тысячи разнообразных звуков оживленной гавани, и мать Бертрады быстро увяла от тоски по родине, снедаемая скорбью.

Отвращение молодой королевы к замкнутому соснами горизонту и озерам ее новых владений усилилось настолько, что в последние месяцы своей жизни она приказала замуровать до половины крестообразные окна своей спальни, обитой парчой и старинными вышивками, и покинула ее только тогда, когда ее вынесли со сложенными на распятии руками и со скованными стенками гроба ногами. Томительные часы последнего времени беременности и кровавые часы родов и выздоровления она провела в полумраке этой комнаты, устремив глаза на большое зеркало, повешенное на самом потолке, против наполовину замурованных окон, и отражавшее лишь кочевые облака и вечно изменчивое небо.

Умышленно обманываемая греза переносила ее в Окситанию, под раскинутые над приморскими странами небеса, покрытые плывущими облаками с перламутровыми изломами.

Это добровольное изгнание и тоска сократили ее дни; так думал, по крайней мере, народ. Но среди вельмож ходили слухи о смертоносном напитке и о ненависти принцессы крови, некогда пользовавшейся милостями короля и мечтавшей сесть на трон; молодая королева будто бы заплатила жизнью за злобу соперницы. Данный ей яд должен был убить и ребенка, которого она носила под сердцем; но оттого ли, что дозы были плохо рассчитаны, или небо сжалилось над этими двумя существами, предназначенными для одной и той же могилы, но умерла только королева, Бертрада же осталась жива.

Курляндский двор был довольно мрачен и полон странных рассказов: в то время как хрупкая и нежная Бертрада росла под надзором воспитательниц в тиши Лесного замка, король воспитывал при дворе своего племянника, сына старшего брата, умершего довольно загадочной смертью во время охоты, — того самого брата, трон которого он занимал.

Черный принц (так называл народ принца Отто) был мрачный молодой человек на пять лет старше Бертрады, и странное беспорядочное поведение его оправдывало ходившие о нем недобрые слухи.

Столь же бледный, как и его царственная кузина, но сильный и гибкий, несмотря на свою худощавость, он появлялся в городских дворцах и в лачугах старой гавани, всегда закутанный в черный дрогет. От разнузданных кутежей, почти не поддающихся описанию, он переходил к самой пламенной набожности; рассказывали, что он совершал поступки почти божественного милосердия наряду с поступками самой дикой жестокости и что он был одновременно самым отчаянным распутником и вместе самым кротким из молодых монахов, разбирающих старинные рукописи, ибо в необъяснимой причудливости своего нрава он иногда удалялся на целый месяц в какой-нибудь монастырь и вел там жизнь отшельника.

Его пристальный и жесткий взгляд, холодный, как оникс, выдавал его строптивую душу. Ему никто не давал отравы, но народная молва утверждала, будто он — жертва своеобразной цыганской мести. Один цыган, у которого он, из мимолетного каприза, отнял на одну ночь возлюбленную, приказав затем выгнать ее с побоями (таковы забавы принцев), через несколько времени после этого устроил ему странную серенаду. Пробравшись неведомо каким образом, в покои принца (в рассказах о цыганах всегда замешана чертовщина), жалкий кочевник, вместо того, чтобы вонзить кинжал в сердце своего врага, всю ночь пел ему свои родные песни, играя на заколдованной скрипке или на гитаре со струнами, сделанными из волос повешенного. Душа казненного, какого-нибудь разбойника из его племени, ставшего жертвой правосудия, всю ночь терзала принца, и после этого кошмара разум его помрачился.

Старый король, убитый столькими несчастьями, пожимал плечами, пренебрегая слухами, но должен был отказаться от мысли о союзе между принцем и его двоюродной сестрой. Он долго лелеял мечту соединить с красавцем Отто свою милую рождественскую розочку, но было бы слишком жестоко отдать нежную прелестную Бертраду во власть этому капризному и своевольному безумцу.

Принцессе было тогда шестнадцать лет. От матери своей она унаследовала не только несколько страдальческий овал лица, но и покатые плечи с голубыми жилками, просвечивающими под тонкий кожей, и проникновенный взор мечтательных глаз, зеленоватого цвета речной воды у покойницы, лиловатого, как аметист, у Бертрады. От королевы же она унаследовала беспокойную грусть, которая заставляла ее предпочитать полумрак комнат и молчаливые беседы с зеркалом разговорам у окна и прогулкам на открытом воздухе. Любимым ее удовольствием было запираться в какой-нибудь высокой зале, обитой вышивками, и подолгу смотреть на изображенные на них шелковые и шерстяные лица, незаметно оживавшие под ее взглядами. На солнце она смотрела сквозь камни перстней, которые унизывали ее тонкие пальчики, и в лунные ночи ее часто заставали за тем, как она пересыпала камни своих драгоценных ожерелий, любуясь их переливами в сиянии бледного светила.

Во всей природе она любила только отражения. Ее привлекала вода, а из цветов ей нравились только ирисы и ненюфары. В сумерки она любила останавливаться у холодных берегов источников и в больном тумане прудов, но всего больше на свете любила бесконечно и молчаливо созерцать застывшее олово зеркал; казалось, что душа матери притягивает ее к ним, поднимаясь из мрака на их таинственную поверхность.

И вот, в это время, когда ничто не указывало на возможность такого раннего конца, принцесса Бертрада тихо угасла или, скорее, заснула на руках своих прислужниц. Ей шел шестой месяц шестнадцатого года, и еще накануне она провела день в монастыре святой Клары, где монахини устроили ей торжественный прием. На обратном пути она остановила свои носилки посреди зрелых хлебов, залитых жгучим золотом заката, и некоторое время слушала песню жнеца. На следующий день она умерла.

К королю был послан гонец, а тем временем плачущие воспитательницы омыли и умастили благовониями белое девственное тело, одели его в серебряный муар и парчу; потом заплели блестящий шелк ее волос и положили на голову принцессы венок из жемчужных роз и сердцевины тростника, какие возлагают на статуи Мадонны. На золотой филигранной лилии они скрестили ее маленькие, сверкающие перстнями ручки, обули ножки ее в туфельки из беличьего меха и, преклонив колена у подножия двойного ряда высоких свечей, стали ждать в глубокой горести.

Но когда согбенный под тяжестью скорби и годов король явился в опочивальню в сопровождении епископа Афрания, облаченного в фиолетовую мантию и золотую митру, и целой свиты архидьяконов в траурных ризах и врачей, оказалось, что та, которую считали мертвой, только уснула, но странным и зловещим сном! Ничто не могло вернуть ее к жизни — ни молитвы священников, ни попытки чудодеев и врачей. В течение трех дней она была выставлена на эстраде, задрапированной белым бархатом и возвышавшейся посреди собора. В течение трех дней епископом и всем духовенством беспрерывно совершались богослужения; три дня народ, собиравшийся в пределах базилики, пел пасхальные стихиры, и гремел орган, но принцесса не просыпалась.

Лепестки роз, как сугробы снега, нагромождались у подножия высокой эстрады, жемчужные ожерелья сияли перламутровыми отливами на ее белой шейке, вокруг нее горели тысячи свечой, клубились голубоватые спирали ладана, но, далекая, словно недоступная и кажущаяся призрачным видением, принцесса лежала неподвижно: она спала среди парчи, горящих свечей, цветов и песнопений.

Она не жила и не умерла.

Тогда епископа Афрания осенило небесное вдохновение. Быть может, солнце, свежий воздух, ветер и дождь сделают то, чего не могли достигнуть Церковь и ее божественный песнопения? Он приказал сделать для этого нежного, впавшего в летаргию тела длинный узкий стеклянный гроб, украшенный на восьми углах серебряными филигранными лилиями. В него положили на одеяле из стеганого шелка спящую принцессу, и старый прелат решил, что во все дни, что пошлет Господь, принцессу Бертраду будут носить на носилках по городам и деревням, останавливаясь во всех часовнях и монастырях королевства. Длинный кортеж кающихся и молящихся всегда будет сопровождать царственное тело, и, может быть, Бог сжалится над их скорбью. Ночью странствующая рака будет отдыхать на церковном клиросе или в монастырской усыпальнице.

II

И по всей опечаленной стране потянулись бесконечные процессии. На дорогах можно было встретить только дьяконов в стихарях и монахов в рясах, певших горестные молитвы. Всюду, на окраинах полей и у городских застав, видны были лишь горящие глаза и восторженный лица, сложенные руки и босые ноги: женщины простого звания, ремесленники, крестьяне и рабочие в молитвенном рвении сбегались к кортежу спящей принцессы.

На желтеющих спелыми хлебами равнинах и посреди цветущих в апреле изгородей вдруг появлялись длинные, закутанные в капюшоны фигуры, широкие хоругви из мягкого шелка вздувались над нивами, как высокие паруса, запах мирры и ладана смешивался с ароматами земли. И среди горящих свечей и кропильниц медленно следовала рака с царственным телом.

Вся бледная, в белой парче и муаре, с закрытыми под венком из жемчужных роз веками, она была похожа на неподвижную фигуру Скорбящей Божьей Матери, сделанную из шелка и филиграна; прозрачные стенки ее восьмиугольного гроба сверкали на августовском солнце, как за-мерзшая вода. В ноябре случалось, что свечи внезапно гасли под дождем, высокие серебряные кресты качались в онемевших руках носильщиков, ветер рвал хоругви, и перед белым, звеневшим под градом гробом знатные дамы и простонародье вперемешку бросались на колени в дорожную грязь, и во все времена года над завороженными полями плыл беспрерывный похоронный звон колоколов.

Круглый год длились эти медленные и пышные паломничества; процессия заходила во все церкви, во все монастыри в стране. Царственная рака возвращалась в столицу королевства лишь дважды в год, за неделю до Рождества и за неделю до Пасхи. В эти большие церковные праздники, по царившему в народе убеждению, епископ Афраний причащал заколдованную принцессу. Говорили, будто священным веществом причастия он поддерживает жизнь в этом бескровном теле царственной девственницы, не могущей ни жить, ни умереть. Но это была просто народная молва. «Принцесса под стеклом», как звали теперь Бертраду, выставлялась в соборе для поклонения верующих от Вербного воскресенья до вторника пасхальной недели и всю неделю перед Рождеством, но никто не видел, чтобы епископ приближался к августейшей раке. Один раз в году, в Вербное воскресенье, шесть самых юных урсулинок, избранных из всех монастырей в стране, допускались к королевскому гробу и меняли на челе усопшей венок из жемчуга и тростниковых сердцевинок.

По окончании праздников кортеж принцессы снова отправлялся в путь под дождем и солнцем, и уже шел пятый год этих бесплодных паломничеств. Вопреки ожиданиям епископа, «Принцесса под стеклом» не поднимала неподвижных шелковистых век, и прекрасные руки ее по-прежнему были холодны, как мрамор. Старый король, впавший в какое-то оцепенелое слабоумие, равнодушный ко всему от горя, покинул боевой лагерь и заперся в Лесном замке, выстроенном посреди болот, в том замке, где двадцать лет назад угасла принцесса Окситании, мать Бертрады, и где, шестнадцать лет и шесть месяцев спустя, его рождественская роза, Бертрада, заснула таким странным сном. Старый монарх жил там во мраке высоких покоев с замурованными окнами, наедине с прошлым, всплывающим иногда из мертвой воды зеркал, и выходил из своего убежища лишь два раза в год, чтобы взглянуть на «Принцессу под стеклом», выставленную посреди собора.

Потом он скова возвращался в замок и забывал обо всем; страной правили министры.

Принц Отто тоже почти совсем исчез. После странного события — пожара одного из его летних замков, во время которого ужасной смертью погибли красивейшие куртизанки королевства, характер его сделался нелюдимым. Отчасти от угрызений совести, отчасти из боязни народной ненависти, обвинявшей его в том, что он сам поджег свой замок, он удалился на запад в леса, прилегающие к Северной Швабии и границам Богемии. Пожар, устроенный им во время праздника в честь наследного принца Литвы, во время которого погибли известнейшие красавицы того времени, окончательно помутил его разум. Укрывшись в глубине непроходимых лесов с горстью бездельников, он вел жизнь атамана разбойничьей шайки, похожую на жизнь баронов той эпохи, останавливая проезжих, убивая птиц налету, грабя евреев и купцов, нападая на зверя в логовище и на простолюдина в лачуге; и вся беднота трепетала перед Черным принцем, которого стали называть Красным принцем.

Последняя выходка Отто переполнила чашу.

Во время одного из своих вооруженных наездов, а может быть, и охоты, так как при нем были и собаки, принц встретился на лесной опушке с медленной процессией свечей и крестов, сопровождавшей принцессу. Пробудил ли в нем вид горящих свечей воспоминание о его преступлении, или же чары цыгана усилились под влиянием священных песнопений, но его охватил внезапный порыв ярости и, с пеной на губах, изрыгая проклятия, он бросился со своей сворой и людьми на благочестивую процессию, опрокидывая монахов и послушников, топча конями женщин и свещеносцев, распятия и хоругви. Произошла страшная паника, беспорядочное бегство; испуганные носильщики бросили стеклянную раку, которая разбилась, и нежное тело Бертрады, наполовину выпавшее из гроба, скользнуло в жирную грязь дороги. Оно пролежало здесь всю ночь под ноябрьским дождем. На следующий день, на заре, его нашли посреди серебряных подсвечников и брошенных на дороге хоругвей, по-прежнему неподвижным и бледным под запачканной парчой, в тускло мерцавшем жемчужном венке. Объятый ужасом принц Отто бежал, устрашившись собственного кощунства; хрупкое нежное тело «Принцессы под стеклом» двенадцать часов пролежало на дороге, забытое всеми. Когда слуги короля поспешно явились, чтобы поднять раку и перенести принцессу во дворец, они отступили в трепете: две струйки крови запятнали ее муаровое платье, тонкие руки, еще накануне скрещенные над филигранной лилией, теперь оканчивались бесформенными обрубками с запекшейся по краям кровью. Свирепые псы принца Отто, достойные своего хозяина, в погоне за священниками, женщинами и детьми, унесли добычу, которой не погнушался бы и сам Черный охотник, — они отгрызли руки принцессы.

И кровь струилась, теплая и алая, несмотря на закрытые глаза и бледное лицо; принцесса была жива.

При этом известии негодование охватило все королевство, старый король вышел, наконец, из оцепенения и обещал крупную награду за голову принца, а епископ Афраний добился от папы послания, которым запрещалось подавать хлеб, воду и соль богохульному Отто и его товарищам. На перекрестках воздвигли виселицы; сообщники Черного принца были изловлены, и тела их долго качались на этих виселицах, один только Черный принц спасся, успев бежать в чужие пределы и скрывшись неведомо где. Он исчез навсегда.

«Принцесса под стеклом» возвратилась в собор и была поставлена над царскими вратами у подножия Христа, простирающего пронзенные гвоздями длани; рака из горного хрусталя, украшенная по углам опаловыми анемонами, была вделана в стену и, озаренная лучами солнца, проникавшими сквозь стекла двух больших розеток, сверкала всеми цветами радуги.

Под нею горели огоньки свечей и, как огромная птица, качалось большое паникадило; с далекой, головокружительной высоты своей она казалась ослепленным глазам верующих светлой точкой, живой покойницей, оторванной от жизни и уже стоящей на пороге вечности, так близка она была к небу и так далека от земли. Бедные обезображенные руки ее покрыли золотой парчой и, укрытая до подбородка пышным саваном, она, действительно, больше походила на мертвую, чем на спящую. И люди проникались страхом, когда во время богослужений взгляды их внезапно упадали на маленькую восковую головку, покоившуюся на подушках и выступавшую из-под груды роскошных тканей.

Пронзенные ступни Христа, казалось, роняли на нее кровавые слезы своих ран. Старый король давно уже умер.

III

Прошли года, умерли и другие короли. Новая династия царила в Курляндии; то были дальние родственники короля, никогда не знавшие принцессу Бертраду и свирепого Отто, чужие люди, для которых царственная мученица, заключенная в воздушной раке, была совершенно чуждой, сказочной героиней… Старые люди вспоминали, что в детстве присутствовали при странных религиозных церемониях, но, к несчастью, к воспоминаниям этим примешивались рассказы о злодействах принца Отто, и рассказы эти смущали народ. Царствующая фамилия, находившаяся в апогее славы и дерзкой гордости по случаю объединения и умиротворения Курляндии, пришла к убеждению, что эта покойница, парящая среди церковных хоругвей, слишком долго омрачала своим призраком торжество побед. Эта «Принцесса под стеклом» омрачала сам собор; погребальная рака все богослужения превращала в панихиды, и при виде мертвенного лица, белеющего под полутемными сводами, в каждом славословии слышалась похоронная песнь. При жизни старого короля, эта вечно кочующая по дорогам «Принцесса под стеклом» достаточно долго устрашала города и деревни мрачной пышностью своих скорбных процессий. После шестидесяти лет полного спокойствия, загипнотизированная ею Курляндия еще не оправилась от этого кошмара; зачем же поддерживать до бесконечности в умах народа ужасное воспоминание о безумных и больных правителях, о заколдованных королевах и преступных принцах? Память о столь трагическом царствовании может лишь повредить процветанию и благополучию других правителей, и для всех будет большим облегчением, когда исчезнет этот заколдованный гроб.

То, чего хочет император, благословляет папа; то, чего хочет король, освящает духовенство.

Однажды ночью рака, в которой покоилась Бертрада, была спущена со свода. Бедная Бертрада! Не было епископа Афрания, и некому было защитить ее.

Он тоже давно уже спал под плитами клироса в обществе других прелатов, погребенных с посохами в руках в высоких саркофагах соборной усыпальницы. На том месте, где над головами верующих, сверкая, парила «Принцесса под стеклом», между знаменами и военными трофеями, были водружены герои царствующей фамилии, и народ приветствовал этот геральдический щит, затмивший своим золотом святое дарохранилище и молитвенное мерцание свечей.

Рака Бертрады была поставлена в боковую часовню. Она старилась там в тени, служа предметом поклонения нескольких старух, помнивших прежнее царствование, но и их приходило все меньше и меньше. Святая, не творящая чудес, не исцелявшая ни прокаженных, ни паралитиков, вскоре была предана забвению; церковные служители, которым было поручено наблюдать за лампадой, озарявшей ее призрачное великолепие, стали пренебрегать своими обязанностями; хрустальные стенки покрылись пылью, опалы на углах потускнели, пауки заткали их своей сетью, и забвение и безмолвие словно одело «Принцессу под стеклом» вторым саваном.

Шелк и муар ее одежд пожелтели, жемчужные цветы осыпались, и в сырой, заброшенной часовне эта живая покойница, похожая на восковую куклу, внушала невольный страх. Высокое стрельчатое окно с матовыми стеклами во все времена года проливало тусклый зимний свет на покровы алтаря, и стоящий на нем хрустальный гроб уныло светился, как ледяная глыба, сковавшая труп. Никогда здесь не зажигали свечей, никогда не служили обедни, и богомольные старушки, замешкавшиеся в каком-нибудь соседнем приделе, боялись впотьмах проходить мимо этой часовни, страшась и самой покойницы, и раны, может быть, еще кровоточащей под саваном.

А так как угодливые священники, стремясь выслужиться перед монархом, рассказывали о вампирах, которых находили румяными и полными в могиле, с закрытыми, как у принцессы, глазами и спящими подобно ей, высшее духовенство заволновалось и решило изъять королевскую дочь от подозрений народа. Надо было также как можно скорее приступить к богослужениям в опороченной часовне. Но все же сомнение останавливало духовенство; было бы кощунством похоронить это погруженное в летаргию тело, быть может, еще не переставшее жить. Тогда было решено поставить царственную раку на барку и пустить ее по течению реки, на милость Божию.

В безлунную ночь рака была перенесена на берег через лозняк, тянувшийся позади собора. Принцессу поспешно поставили на плоскую барку в присутствии епископа и трех дьяконов. Листья терновника и еловые ветки составляли вокруг нее зеленый ковер, потому что приближалось Рождество, а терновник и ель отгоняют лукавого. Потом епископ прочел последнюю разрешительную молитву, барку оттолкнули на середину реки, и мертвая изгнанница тихо поплыла вниз по течению.

Они долго следили за нею глазами и, решив, что она отплыла уже за черту города, поспешно вернулись в церковь и отслужили обедню, успокоившую их совесть.

Вдали, по направлению к Лесному замку, обвеваемая холодным ночным ветром, «Принцесса под стеклом» тихонько покачивалась на медленных струях извивавшейся среди болот реки.

Так она плыла много миль между пустынными зимними берегами: сухие камыши грустно звенели под сердитым ветром, громадные сизые тучи растерянно неслись по небу, и в звездные ночи большие черные тени тяжко вздымались над прудами; они кружились некоторое время с жалобными криками вокруг барки, потом уносились вдаль, как бы в отчаянии, и не было ничего печальнее этих призывов диких птиц над бледными водами. А «Принцесса под стеклом» продолжала лениво скользить по реке, между скованными морозом берегами, и никто не выбегал, чтобы приветствовать ее на пути, а когда-то молитвенные процессии ее поднимали всю страну. Густые вечерние туманы и заревой иней окутывали бедную принцессу, и хрустальная рака, омытая дождем и снегом, сверкала, как в былые дни.

Старинный Лесной замок, где она провела свое детство, видел, как она целый день колыхалась среди окружающих его болот, но дряхлый сторож, который один мог бы узнать ее, ослеп, толстых оконных ставней не открывали, и «Принцесса под стеклом» проследовала без единого привета мимо башен отчего дома.

Берега становились все унылее, все ниже и все более леденели по мере приближения к северу; на необозримые пространства тянулась застывшая грязь, в которой волновались бесчисленные стебли камышей, к небу не поднималось ни струйки дыма. В сочельник принцесса приплыла в совершенно пустынную местность, покрытую торфяными болотами и озерами, и здесь, среди бурого ивняка и пожелтелых камышей, вода в реке стала замерзать, и барка остановилась, задержанная льдом.

Бесконечная печаль царила над этой местностью, и даже сам воздух казался замерзшим и немым. Был рождественский сочельник, но над равниной не слышалось колокольного звона, а между тем, крыша и колокольня, видневшиеся в нескольких шагах из-за завесы сухих и побуревших камышей, указывали на то, что здесь стоит монастырь.

Действительно, то был странный мужской монастырь, точно погруженный в зимнюю спячку в этой унылой и безотрадной местности, и ни звон колоколов, ни молитвенное пение не нарушали его оцепенения накануне величайшего праздника церкви, накануне Рождества.

Странный монастырь! Уже более сорока лет в нем не звонили колокола, не пели псалмов и, словно впавший в летаргию, он молчал среди сонного безмолвия болот. Такова была воля его настоятеля, неведомого старца с совершенно белой бородой, уже стоявшего на пороге смерти.

Смутное предание говорило, будто в былые дни, еще при жизни прежнего настоятеля, в монастырь этот, тогда звучавший колоколами и песнопениями, явился изгнанник, незнакомец, похожий на разбойника, и попросил пристанища. Его приняли, и он прошел великий искус, поражая братию и послушников суровостью своих постов и жестокостью самобичеваний. На смертном одре покойный аббат назначил его своим заместителем, избрание монахов подтвердило это назначение. Но с тех пор на клиросе и на колокольне замолкли все голоса, псалмы и песнопения читались шепотом, и в течение сорока лет все колокола безмолствовали. Новый настоятель наложил обет молчания на всю общину, и без того строгие правила при нем стали вдвое строже, и в суровом соблюдении устава, постов, бдений, молитве и нищете, теперешний настоятель, — великий грешник, по словам одних, знатный вельможа, по словам других, — ждал смерти, зная, что она наступит, когда голос недвижных колоколов поплывет над полями, ибо в тот день, когда зазвонят колокола, для него засияет милосердие, и прошлое простится ему.

В эту ночь, под порхающим по монастырскому двору снегу, монахи один за другим вышли из келий и отправились в церковь для полуночной службы. Теперь эта служба совершалась вполголоса, без веселых песнопений и радостных возгласов. Настоятель явился последним; он был так дряхл, разбит, так подавлен горем, угрызениями совести и годами, что два монаха должны были поддерживать его; он шел с угасшими глазами, бледным изможденным лицом, и его можно было принять за труп, несомый братьями. Но едва они ступили все трое в алтарь, как раздался громкий и веселый звон: все колокола на колокольне пришли в движение и звонили, и сердца монахов преисполнились восторженным изумлением.

Все поспешно выбежали за ограду монастыря и рассыпались по берегу, чтоб увидеть, не ангел ли Господень спустился на башню; пораженный настоятель следовал за ними, опираясь на своих помощников и вытянув вперед дрожащие руки. Колокола звонили сами, но посреди реки, задержанная ставшим льдом, «Принцесса под стеклом» сияла сверхъестественным блеском. Вокруг нее тихо и медленно кружились хлопья снега, и под прозрачным хрустальным покровом виднелся ее лоб в венке из рождественских роз, но не искусственных, а живых, только что распустившихся.

Саван спал с ее нетленного тела и, с улыбкой на устах и закрытыми нежными веками она спала, держа в прекрасных беломраморных руках, тех самых руках, что некогда отъели собаки, огромный букет красных роз, алеющих кровью ее ран.

Настоятель упал на колени. Он понял, что Бертрада умерла, простив его, и что он тоже должен умереть.

К нему, своему жестокому палачу, к нелюдимому Отто, зловещему Черному принцу, бывшему Красному принцу, а ныне кающемуся монаху, она явилась в знак прощения и принесла яркие алые цветы, символические розы, расцветшие из ее ран, цветы ее крови.

Он хотел притянуть барку к берегу, но лед ломался под ногами братьев, багры падали в воду, и невозможно было добраться до барки. Всю ночь принц Отто провел в молитве, на коленях, на замерзшем берегу, под падающим снегом. Зажгли большие костры, монахи, собравшись вокруг него, пели по очереди Осанну и Мизерере; а в монастыре по-прежнему звонили ликующие колокола.

При первых лучах зари лед растаял, и чудесная барка поплыла вниз по сонной реке, потом исчезла на повороте русла.

 

Нейгильда

Нейгильда порой отправляется в путь На саночках в инее белом, Несется под небом сквозь легкую муть К далеким краям онемелым. Как светлая точка мелькает она Над тучей, быстрей урагана. Над стаями туч перелетных видна Нейгильда в санях из тумана, Сидит на снегу, на опушке лесной И воет с волками волчиха; А вороны в свите ее ледяной Мороз накликают и лихо. Во время пурги ледяные персты Срывают валетом снаружи, Подобные звездам, седые цветы, Покрывшие стекла от стужи. В мансарде дитя, оробевши, дрожит Под жалким своим одеяльцем. Мерещится крошке: Нейгильда глядит, Глядит и грозит ему пальцем. Она за морями, в далекой стране, В Норвегии, где нерушимы, В дворце из снегов, на седой крутизне, Таятся грядущие зимы.

Маленький Петерс спал в замерзшем великолепии дворца Нейгильды, посреди залы пиршеств, заключенный в огромной прозрачной колонне. Он спал, свернувшись, надвинув на глаза меховую шапку и засунув руки в теплые рукавицы, совсем маленький, похожий на реликвию в стеклянном ковчеге. Вокруг него, в унылой феерии белизны и розовых вспышек, царили сталактиты и айсберги пылающего северным сиянием дворца. За этой залой в бесконечность простирались другие, безотрадно белые, безотрадно обширные и пустынные. Полярный ветер носился по ним, как безумный, пушистый снег порхал, гонимый и наметаемый в углах порывами северного ветра.

Ветер охранял дворец. Притаившись у его входов, он леденящим, резким дыханием препятствовал снегу и морозу загромождать его двери, и тысячи ледяных игл, как громадные неподвижные ветки исполинского коралла, устремлялись во мрак, блистая всеми огнями и переливами радуги. Призрачный и великолепный дворец Нейгильды сверкал как призма среди безмолвия полярных ледяных заторов, нагроможденных Зимою.

Вечная зима, вечная безотрадность, вечный пожар пылающих северным сиянием ночей! Маленький Петерс жил среди этого безмолвия и пустыни, весь черный и окоченевший в жестком меховом платье, но нечувствительный к боли, сам превратившийся в льдинку с тех пор, как Нейгильда коснулась ледяной рукой его сердца, безразличный ко всему и точно зачарованный великолепием больших, блестящих и пустых зал и головокружительной высотой их сводов, полных мрака и звезд.

Сколько лет он живет здесь? Маленький Петерс уже не знал этого. Он потерял представление о времени, утратив память. Коснувшись его сердца, Нейгильда погасила в нем пламя жизни; он не помнил ни норвежского городка, где ребенком играл на большой площади, звенящей от хлопанья бичей и веселых криков, не помнил старого предместья с темными и такими узкими улицами, что соседи ходили друг к другу в гости по висячим досчатым мосткам, перекинутым из дома в дом. А в этом городке и в этом предместье, в пятом этаже старинного высокого дома, жила добрая бабушка с дрожащим голосом, которую маленький Петерс хорошо знал; добрая бабушка с седой головой, которая в длинные, серые зимние дни сидела за прялкой и рассказывала сказки двум маленьким детям, прижавшимся у ее ног перед камином и уже любившим друг друга нежной любовью.

Маленький Петерс был одним из этих детей. Маленький Петерс долго жил в далеком и многолюдном городке Норвегии, звенящем от хлопанья бичей и веселых криков. Закутанный в меха вместе с другими так же закутанными мальчиками, катался он на коньках по большой площади, заставленной санями. Но Петерс забыл ее название и имя бабушки, и название улицы, и название городка, где снег падал хлопьями в течение шести месяцев из двенадцати, пестря пушистыми белыми мушками однообразно серое небо.

С каким интересом и любопытством смотрел он на хороводы белого роя крупных снежинок, прижавшись носом к стеклам маленького окошка в комнате доброй бабушки, маленького окошка, в июне цветущего душистым горошком и настурциями, а зимой разрисованного инеем!.. В сказках старой бабушки эти снежные хлопья назывались белыми пчелками, и говорилось, что у этих пчелок тоже есть царица, как и у золотых летних пчел, но их царица — ледяная, с примерзшими к плечам в виде крыльев лунными лучами и в длинной мантии из инея, подбитой туманным снегом. Улей ее находился за полюсами; это — унылый и пустынный дворец, построенный из ледяных глыб, огромный призрачный дворец с высокими, роскошными, белыми и пустынными залами, сверкающий прозрачными куполами, вечно горящими пожаром северных сияний.

Царицу эту звали Нейгильда, и маленький Петерс любил и боялся ее. Да, маленький Петерс любил и вместе с тем очень боялся этой окаменелой и точно спящей царицы зимних пчел, этой властительницы белых полярных пространств, потому что разбитый голос бабушки изображал ее беспокойной кочевницей, и в декабрьские ночи можно было, взглянув на небо, увидеть сани этой царицы.

Какой сладкой тревогой, каким ужасом наполняла душу маленького Петерса эта царица снегов со своей стаей старых волков, сидящих на берегу фиорда и воем накликавших смерть.

Теперь он был ее пленником. Своей любовью он притянул мертвый взгляд царицы, и Нейгильда пожелала овладеть маленькой душой Петерса и сохранить ее для себя одной. Прижавшись к царственной груди и запрятавшись в ее леденящий иней, Петерс испытал ужасы и страхи заоблачных странствий над городами, проливами и морями. Длинные вереницы аистов испуганно метались в сторону, увидев его; стаи ведьм с криками разлетались перед ним в грозовые тучи, а матросы на судах крестились, завидев сквозь снасти полозья уносивших его саней.

Он видел, как под ногами его проносились колокольни соборов, драконы дозорных башен и исполинские вызолоченные архангелы, трубящие в трубы на вершине колоколен, крепости на горах, монастыри в долинах, реки под мостами и другие реки в полях. И все время большие белые пчелы кружились вокруг них в высоком бледном небе. Огромные вороны носились взад и вперед, распластав крылья, а перед санями беззвучно летели две белых курицы. Маленький Петерс прочитал «Отче наш», но Нейгильда поцеловала его в лоб, и маленький Петерс позабыл свои молитвы, щемящий холод охватил его, и от боли он хотел позвать Герду, маленькую девочку из старого дома в предместье, которая вместе с ним слушала перед тлеющим камином бабушкины сказки; но Нейгильда коснулась рукой сердца маленького Петерса, и Петерс забыл имя Герды, имя бабушки, название города и даже собственное имя, но ему уже не было холодно. Сладкая истома охватила его тело. Луна точно выросла, стала круглее и пылала среди перламутровых облаков, а бесконечно длинная мантия Нейгильды развевалась, покрывая плотную стаю огромных ночных птиц. И маленький Петерс заснул, словно погрузившись в мягкую и теплую перину.

И больше не просыпался.

Но вот в залу вошла Герда. Герда была та маленькая девочка, что в длинные летние вечера сидела с Петерсом на краю крыши высокого дома, на деревянной скамеечке, сделанной для них и для них поставленной между двумя окнами, и смотрела на летающих ласточек и кружащиеся на ветру лепестки жимолости.

Съежившись у ног бабушки, она много раз слышала сказку о Нейгильде и, как и Петерс, верила в существование белых пчел и морозное волшебство дворца Нейгильды, стоявшего за полюсами, в стране Зимы. Она любила Петерса нежной любовью, и, когда он исчез, отправилась искать его, покинув город, старый дом в предместье и добрую бабушку в мансарде.

Она отправилась в путь, распевая псалом, с преисполненным верой храбрым сердечком и, чтобы найти своего маленького пропавшего друга, спрашивала реку и камыши, поля и цветы; бесконечно долгие часы и дни, месяцы и годы шла она по безбрежному, унылому и однообразному миру, никогда не уставая, так как была еще в том возрасте, когда надежда крепка в человеческом сердце.

И природа и унылый мир сжалились над бедным ребенком… Чтобы отвезти ее в страну фей, барка сама отвязалась от берега, старые скрюченные ракиты внезапно выпрямлялись и пропускали ее, волшебные лягушки приветствовали ее на пути, а на одном острове, слывшем опасным, какая-то очень ласковая, но немножко страшная старушка в огромной шляпе из желтых роз, должно быть, колдунья, приютила ее у себя. Герда обезоружила даже фей. Под золотым гребнем, который сдерживал ее волосы и должен был усыпить ее память, она сохранила воспоминание; цветы, изгнанные вглубь земли, вырастали под каплями ее слез, барвинки говорили, и Герда узнала от их венчиков, заменяющих цветам уста, где скрывается маленький Петерс. И Герда продолжала свой путь по унылому и однообразному миру.

Старый ворон был ее проводником. Он научил Герду, как понравиться королевскому сыну, но в то же время она приобрела и расположение принцессы и спаслась от опасной чести быть царской фавориткой. Внушенные ею сны помогли ее бегству, и с наступлением ночи она скрылась из дворца; но ее ждали другие опасности и другие приключения. В лесу ее схватили разбойники и увели в свою пещеру; она уж дрожала под ножом жены людоеда, но чудесным образом ее спасла дочь разбойника, безобразная дикарка, плененная ее прелестными голубыми глазами и белой кожей. Герда вновь очутилась на свободе, и олень привез ее к плоской равнине тундр на границе царства Нейгильды.

Она бродила здесь уже много месяцев под низким небом и сердитым ветром, пересылаемая из юрты в юрту; лопарские колдуньи отправляли ее к финским знахаркам; потом верный олень принужден был покинуть ее, так же, как раньше покинул старый ворон, и совсем одна, дрожа в своем красном суконном платье и большой лебяжьей шапке, она храбро вступила во владения Нейгильды. Царица была тогда в отъезде, призванная по случаю мороза в Сицилию, где опасность угрожала миндальным деревьям. Не обращая внимания на стоящих на страже ветров, их ледяные лица и резкое дыхание, Герда вошла во дворец.

В двадцать первой зале она нашла Петерса, спящего внутри ледяной колонны, и, опустившись на колени под крутящимся вихрем снегом, тихонько запела псалом, который оба они некогда пели в мансарде с маленькими разрисованными инеем окошками, в старом доме предместья.

Колонна треснула сверху донизу, спящий маленький Петерс выпал из трещины и скользнул к ногам Герды, которая обвила его шею руками.

И под ее горячими слезами льдинка, сковавшая сердце маленького Петерса, растаяла, Петерс проснулся, память вернулась к нему, он узнал Герду, прочитал «Отче наш», вспомнил имя доброй бабушки и название родного городка и улицы и, схватив за руку свою маленькую приятельницу, поспешно выбежал из дворца Нейгильды. Вдвоем они пробежали ледяные поля, тундры и пришли на родную равнину, уже зеленеющую мартовскими озимями, уже цветущую апрельскими барвинками, и повсюду на их пути в деревнях колокола звонко пели смиренную божественную песнь, что пела Герда… божественную песнь, ту песнь, что пела Герда…

 

Принцесса Белоснежка

I

Когда королева Имогена узнала, что принцесса Белоснежка не умерла, что шелковый шнурок, которым она сама стянула ее шею, задушил ее только наполовину, и что лесные гномы унесли нежное неподвижное тело в стеклянном гробу и скрывают его от всех в волшебном гроте, она пришла в страшную ярость. Выпрямившись в кресле из кедроваго дерева, на котором она сидела задумавшись, в самом высоком покое своей башни, она разорвала сверху до. низу свою тяжелую мантию из желтой парчи, расшитую жемчужными лилиями и листьями, сломала, бросив оземь, стальное зеркало, поведавшее ей эту дурную весть, и, гневно схватив за заднюю лапу колдовскую жабу, служившую ей для заклинаний, с размаху бросила ее в огонь очага, где она зашипела и свернулась, как сухой лист.

После этого, несколько успокоившись, она раскрыла створки высокого окна, свинцовая сетка которого опутывала трубящих в рога карликов, и выглянула из окна. Кругом все побелело от снега, и в холодном ночном воздухе ленивые редкие хлопья, пушистые, как вата, затянули весь горизонт причудливой горностаевой пеленой с белыми мушками на черном фоне. Яркое зарево освещало снег у подножия башни, и королева знала, что это — отблеск огня из придворных кухонь, где повара готовились к вечернему пиру, потому что дело было в день Богоявления Господня, когда во дворце всегда устраивалось большое торжество. И злая королева Имогена невольно улыбнулась в глубине своей черной души, вспомнив, что в эту минуту для короля жарится чудесный павлин, из которого она предательски вынула печень, заменив ее смесью из яиц ящерицы с беленой, ужасным снадобьем, которое должно было навеки помрачить разум старого монарха и навсегда изгнать из его слабеющей памяти прелестный образ принцессы Белоснежки.

Но, и то сказать, как смела эта хрупкая и слащавая Белоснежка с большими голубыми фарфоровыми глазами и глупым кукольным лицом, как смела она быть красивее ее, дивной Имогены с Золотых островов? Нужно же было ей приехать в это дрянное Аквитанское королевство, чтобы днем и ночью ветер в изгородях, розы в цветниках и даже ее зеркало, вещее зеркало, которое феи наделили даром провидения и речи, кричали ей: «Твоя красота божественна и пленяет птиц и людей, могущественная королева Имогена, но принцесса Белоснежка красивее тебя!» Негодница! Королева не знала ни минуты покоя, и не было гнусности, в которой она, как настоящая мачеха, не обвиняла бы маленькую принцессу, чтобы погубить ее в глазах короля. Но старый дурак, ослепленный любовью, слушал только одним ухом, несмотря на любовную страсть, которой пылал к своей красавице-королеве, злой волшебнице. Даже яды не оказывали никакого действия на это хрупкое детское тело: невинность или добрые феи оберегали принцессу. Королева с яростью вспоминала тот день, когда она приказала своим женщинам раздеть маленькую принцессу и до крови бичевать ее дрожащие плечики; она хотела, чтобы под ударами розог померкла, наконец, ее ослепительная, чарующая нагота, но розги в руках мегер превратились в павлиньи перья, ласкавшие нежную кожу испуганной девушки.

Тогда, вне себя от злобы, она решила убить ее. Своими собственными королевскими руками она задушила ее и велела перенести ее тело ночью на окраину парка, чтобы обвинить потом в убийстве какую-нибудь бродячую толпу цыган. Неожиданное счастье! Ей даже не пришлось преподносить этой прекрасной выдумки королю: волки сослужили ей службу; принцесса Белоснежка исчезла, и гордая мачеха торжествовала, как вдруг спрошенное магическое зеркало снова повергло ее в горе. Она, правда, отомстила ему, сломав его в ту же минуту, но это мало помогло ей, потому что ее соперница была жива и спала под охраной карликов!

В замешательстве она достала из шкапа высохшую голову повешенного, с которой совещалась в трудные минуты, и, положив ее на большую книгу, раскрытую на столике с наклонной крышкой, зажгла три свечи из зеленого воска и погрузилась в мрачные мысли.

II

Она шла далеко, очень далеко от спящего дворца, среди мертвого безмолвия скованного морозом леса, похожего на огромный коралл. Поверх белого шелкового платья она накинула коричневый шерстяной плащ, в котором напоминала старого колдуна, и, спрятав гордый профиль под темным капюшоном, быстро шла под огромными дубами, белые от снега стволы которых казались фигурами высоких кающихся монахов. Одни, протянув во мраке длинные ветви, казалось, проклинали ее всей силой длинных бесплотных рук; другие, рухнув в причудливых положениях, точно преклоняли колени на краю дороги. И процессия этих призрачных монахов в рясах из инее молилась, простирая сложенные и неподвижные руки над снегом, заглушавшим шум шагов. В лесу было почти тепло, мороз погрузил его в сонное оцепенение, и королева, поглощенная своим замыслом, ускоряла беззвучный путь, крепко стягивая полы плаща над каким-то слабо стонущим и шевелившимся предметом.

Она несла шестимесячного ребенка, которого похитила мимоходом у одной из своих служанок, и ровно в полночь должна была зарезать его на перекрестке, как предписывала ей волшебная книга. Эльфы, враги гномов, прибегут напиться теплой крови, и она очарует их хрустальной флейтой с тремя клапанами, этой верной пособницей магических заклинаний. Очарованные эльфы послушно проведут ее через чащу леса к гроту карликов. Вход в него открыт в святую ночь Богоявления и в рождественскую ночь. В эти две ночи, велением и всемогущей милостью Господа, всякие чары становятся бессильны, и все пещеры и подземные тайники гномов, стерегущих зарытые сокровища, доступны смертным. Она войдет в пещеру, разогнав своим изумрудом испуганную стаю кобольдов, приблизится к стеклянному гробу, сломает замок, разобьет, если понадобится, стенки и поразит в сердце спящую соперницу. На этот раз ей не спастись от нее.

В то время как, обдумывая свою месть, она ускоряла шаги, под тонкими кораллами и причудливым убором одетого инеем леса вдруг послышались голоса, певшие псалмы, хрустальный звон заколебал оцепеневшие ветки, весь лес запел, как арфа, и королева, замерев от изумления, увидела странную процессию.

Под облачным зимним небом, по сверкающей снежной поляне шли дромадеры и породистые стройные кони, потом потянулись балдахины из пестрого блестящего шелка, знамена с полумесяцами, золотые шары на длинных копьях, носилки и тюрбаны. Чернокожие ребятишки, похожие на чертенят, в зеленых шелковых курточках, робко ковыляли по снегу, браслеты со сверкающими камнями звенели на их щиколотках, и, если бы не обнаженная улыбкой белая эмаль зубов, их можно было бы принять за маленькие статуи из черного мрамора. Они шли за величественными патриархами в мягких мантиях с золотыми полосами; важность их надменных лиц усугублялась шелковистой пеной длинных белых бород, и широчайшие шелковые бурнусы, такие же серебристо-белые, как и их бороды, раскрывались, обнаруживая тяжелые одежды, синие, как ночь, или розовые, как заря, все расшитые золотыми арабесками и самоцветными камнями. Балдахины, в которых, как во сне, виднелись смутные, закутанные женские фигуры, покачивались на спинах дромадеров, и поднявшаяся луна отражалась в блестящем шелке знамен.

Терпкий и острый аромат бензоя, нарда и корицы струился тонкими голубоватыми спиралями, выпуклые эмалевые чаши блестели в черных пальцах, заменяя курильницы, и под плывущей в небе луной звучало пение псалмов, скорее похожее на журчание нежных слов восточного языка и точно окутанное газом покрывал и дымом курильниц.

Королева, стоявшая за стволом дерева, узнала трех волхвов: негритянского короля Гаспара, юного шейха Мельхиора и старого Валтасара. Они шли, как две тысячи лет назад, поклониться божественному Младенцу.

Они уже прошли.

И королева, вся бледная под своим пастушеским плащом, вспомнила, но — увы! — слишком поздно, что в ночь Богоявления присутствие волхвов, идущих в Вифлеем, нарушает могущество чар, и никакое волшебство невозможно в ночном воздухе, еще напоенном благоуханием мирры, возносящимся из курильниц.

Напрасно было ее путешествие. Напрасно прошла она многие мили по завороженному лесу; снова приходилось совершать опасный путь сквозь глубокий снег в морозную ночь. Она хотела повернуть назад, но ребенок, которого она держала под плащом, странно давил ее руку; он стал тяжел, как свинец, он сковывал ее неподвижностью, и снег нагромождался вокруг нее высокими сугробами, из которых окоченевшие ноги ее не могли высвободиться.

Ужасные чары сковали ее в этом призрачном лесу: ее ждала неминуемая смерть, если она не сумеет порвать их. Но кто придет ей на помощь? Все злые духи благоразумно прячутся в своих убежищах в лучезарную ночь Богоявления; одни только добрые духи, друзья смиренных и страждущих, решаются выходить наружу. И коварная королева Имогена решила призвать на помощь гномов, добрых маленьких карликов в зеленых камзолах и шапочках из барвинка, подобравших Белоснежку. Зная, что они страстно любят музыку, она вынула из-под плаща хрустальную флейту и поднесла ее к губам.

Она шаталась под тяжестью ребенка, превратившегося словно в ледяную глыбу; стиснутые в снегу ноги ее посинели, почти почернели, но лиловые губы еще смогли вызвать грустные и нежные звуки, горестные и страстные, как прощание умирающей души. В смутной надежде она прибегла к последней бесплодной попытке.

И в то время, как вся ложь ее жизни жалобно плакала на ее устах, глаза ее жадно впивались в сумрак поляны, в тень деревьев, в извилистые борозды корней и даже в пни, оставленные дровосеками, — в таинственных очертаниях растений гномы появляются раньше всего.

Вдруг королева вздрогнула. Со всех мест поляны на нее смотрели бесчисленные блестящие глаза; точно кольцо желтых звезд охватило ее. Они светились между деревьями, в корнях дубов, вдали и совсем вблизи, и каждая пара глаз горела фосфорическим светом невысоко от земли, озаряя своим мерцанием ночь.

Это были гномы… Наконец-то! Королева подавила крик радости, тотчас же скованный ужасом: она заметила два острых уха над каждой парой глаз, а под ними виднелась мохнатая морда и оскаленные белые зубы.

Магическая флейта призвала только волков.

На следующий день нашли растерзанное зверями тело. Так в светлую зимнюю ночь умерла злая королева Имогена.