Дмитрий Донской

Лощиц Юрий Михайлович

Глава десятая

На окском рубеже

 

 

 

I

Предчувствие чего-то неминуемого, томящегося в тени дней, напрягающего жилы для рывка беспокоило в те годы многих. Но и предчувствовали по-разному. У кого преобладала боязнь: московское молодчество не останется безнаказанным; нельзя так дразняще много строить, так вызывающе нарушать свои же слова о ежегодной выплате царского «выхода», так упорно не ездить на поклон, не просить соизволения на тот или иной шаг во внутренней русской политике; наконец, нельзя так самоуверенно ощетинивать каждое лето копьями окский берег. Восточный зверь только по видимости сыт и дрябл; глупо самоуспокаиваться, тешить себя двумя-тремя примерами ордынской якобы беспомощности…

Иные в предчувствиях исходили злорадством: достанется и Москве, как до нее Твери досталось, обломают басурмане рог и этим гордецам.

Но и в Москве прекрасно понимали, что великая ордынская замятия вовсе не предсмертная судорога, а скорее кровавое сновидение несытого зверя, и пробудиться он может мгновенно. Предчувствовали здесь, однако, и нечто совсем новое — близость страшной беспощадной схватки, неслыханного поединка с чудовищем, которое еще недавно одним лишь рыком, одним лишь гадким духом из пасти обращало смельчаков вспять.

А что до московского молодчества, то по нынешним временам есть молодцы и поудалей — те же новгородские ушкуйники хотя бы. Вот уж кто живет без всяких предчувствий, не веря ни в сон, ни в чох, ни в братнюю молитву, а одному лишь зелену вину кланяясь до земли.

В последний раз «прославились» волховские сорвиголовы в то самое лето 1375 года, когда всерусское ополчение, включавшее в себя и рать из Новгорода, стояло у стен Твери. Ватага ушкуйников сбилась вокруг двух вожаков-воевод, одного звали Прокофием, кличка другого была Смолнянин. Летописец подсчитал, что «новгородцкиа разбойницы» разместились на семидесяти ушкуях, а всего их было две тысячи человек (из чего легко вывести, что каждый ушкуй вмещал от 25 до 30 человек).

Поскольку великий московский князь на ту пору перегородил Волгу у Твери двумя мостами, а встреча с Дмитрием ничего доброго волховским проказникам не сулила, они дали большого крюка: по Белозерскому водному пути спустились в Сухону и оттуда волоком пробрались в верховья реки Костромы, притока Волги. Здесь, на костромском устье, у стен одноименного города, и началась цепь бесчинств, приведших в итоге всю новгородскую ватагу к позорной гибели. Вздумали свой же, русский город приступом брать, а когда навстречу им высыпало более пяти тысяч народу, разделились и половину ватаги услали в тыл костромичам. Московский наместник оказался слабодушен; фамилия его была Плещеев, и летописцы потом покачивали головами, обыгрывая ее: «Плещеев, подав плещи, побежа», то есть показал противнику спину.

Вломившись в город, ушкуйники распоясались совершенно, такого даже и за ними прежде не водилось: грабеж пошел сплошной, а то, что в руки не давалось, поджигали. Побуйствовав неделю в Костроме и нагрузив в ушкуи живого полону, витязи Прокопия и Смолнянина подались куда Волга вынесет.

В Нижнем Новгороде они опять выскочили на берег, пожгли часть посада, прихватили и здесь пленников, чтоб было кем торговать на Низу. Выгодно продав живой товар в Булгаре, и на этом не успокоились забубённые головы, безнаказанность подстрекала их ко все более рискованным поступкам.

Никогда еще ушкуйники не заходили так далеко — и в переносном и в прямом смысле слова. Их лодки вдруг объявились в самом устье Ахтубы. Ордынцы не были сильны на воде и не смогли выставить здесь никакого заслона. Правда, налетчики все же не решились идти на Сарай и выбрали волжское русло. Впереди была Асторокань.

Местный князь принял их с почестями, не жалел лестных слов и вина. В ватаге началась свирепая гульба, собиравшая толпы зевак; диву давались, глядя на то, сколь много может вместить в себя русское чрево. А потом по приказу своего князя перерезали упившихся новгородцев. Все напотчевались вдоволь на том пиру, перемешалась кровь с вином, и виночерпии шатались, перешагивая через тела.

Русь всколыхнуло известие о постыдной погибели новгородского отряда. Какою мерой мерили, такой же и им возмерилось, возмущались одни. Другие дивились удальству ватажников: надо же, в самую середку Орды ворвались! Значит, совсем прогнил Улус Джучиев, только ткни пальцем — и рассыплется?!. Но были и те, кто жалел и сокрушался: какая силища потрачена напрасно на грабеж среди своих, на пустое бахвальство перед чужаками! Ох тебе, волюшка новгородская, неуправная, бестолковая…

Следующим летом великий князь московский вывел заслонные полки на уже притоптанные стоянки вдоль окского берега. Пребывали в ожидании новых карательных действий Мамая против княжеств — участников похода на Тверь. В прошлом году один такой карательный отряд прошелся по волостям Нижегородского княжества, поэтому Дмитрия Ивановича ныне заботила охрана не одних только московских границ. Нижегородцы также приведены были в боевую готовность, чтобы в случае опасности действовать согласованно с великокняжескими полками.

Летописи молчат, но не исключено, что в сторожевом стоянии участвовали и рязанские силы, и мещерские заставы, и — худо-бедно — под присмотром находилось, таким образом, все срединное и нижнее течение Оки.

Год на год не походил. Сейчас каждый следующий год обязан был давать прибавку в поступательности. Не впустить ордынца внутрь Междуречья — так можно было бы обозначить малую задачу 1376 года. Вторая, более трудоемкая, откладывалась на его конец, на зиму. К ней можно было приступить лишь по выполнении первой, истекавшей с наступлением холодов, потому что знали: по снегу Мамай не пустит своих всадников на Русь изгоном, а утяжелять набег малоподвижным обозом с фуражом тоже не в его привычке.

Наконец дождались зимы, и теперь пора было использовать большую часть заслонных полков для осуществления второй задачи.

Все-таки многократные ушкуйнические самовольства на Волге и ее притоках, как отрицательно ни относился Дмитрий Иванович к разбойничьему пошибу новгородской вольницы, оказались небесполезны хотя бы тем, что давали возможность наблюдательному уму приглядеться к слабым местам золотоордынских окраин.

Одним из таких слабых мест, безусловно, являлась сейчас Волжская Булгария. Ее связь с Сараем весьма порасшаталась за времена великой замятии. Это не означало, что Булгарский улус совсем откололся от Орды; князьями тут по-прежнему сидели то ставленники сарайских ханов, то исполнители воли Мамая. Но неразбериха, царившая на Низу, вносила разлад и в жизнь окраины, еще во времена Узбек-хана переживавшей пору расцвета.

Русские люди помнили, однако, и времена более отдаленные, до нашествия, когда волжский сосед внимательно прислушивался к голосу великокняжеского Владимира. Дмитрий Иванович считал, что настала пора напомнить о тех временах во всеуслышание. В этом с ним полностью сходился его тесть-нижегородец. Он-то и возглавил поход на Булгар.

Летописи о зимнем походе 1376 года сообщают вкратце и совсем ничего не говорят о его политической и военной подоплеке. А ведь как-никак готовился первый чисто наступательный шаг русских сил в направлении Орды, первый за все времена ига. Можно догадываться: в этом рискованном предприятии была продумана каждая подробность. Начать с назначения предводителем великокняжеского войска Дмитрия Константиновича Нижегородского. Тем самым походу как бы придавался смысл поступка частного и местного: тесть великого князя московского выступает, чтобы несколько осадить своего восточного соседа, не более того. В случае возможных осложнений с Ордой Дмитрию Ивановичу нетрудно будет доказать свою непричастность к происшедшему. Но и Дмитрия Константиновича такой расчет устраивал. Поход обещал быть успешным, поскольку зять придал ему в помощь полк во главе с таким надежным воеводой, как князь Дмитрий Михайлович Боброк-Волынец. Нижегородцу выпадала честь вписать первое слово в открывающуюся ныне новую страницу русского противостояния Орде.

Очень точно было выбрано и время. Готовились всю зиму, а к Булгару подошли по последнему льду 16 марта, в самую неподходящую для воинских передвижений и потому самую неожиданную пору. В Никоновской летописи, правда, целью похода назван не Булгар, а расположенная несколько поближе к Нижнему Казань. Археолог и историк А. П. Смирнов в своей книге «Волжские Булгары» доказывает, однако, ошибку летописца: хотя Казань ко времени событий действительно существовала, она была слишком мала и незначительна, чтобы стать целью столь крупного похода. (Кроме Дмитрия-Фомы и Дмитрия Боброка, в ополчении участвовали сыновья нижегородского князя Василий Кирдяпа и Иван.) О том, что шли на саму столицу, говорят и подробности летописного рассказа.

Булгар встретил русских раскатами грома, невольно поражавшими в это время года: вроде бы рановато для первой весенней грозы? Выяснилось, что грохот производился пушечной пальбой: защитники столицы «гром пущающе з града, страшаще Русское воинство». Видимо, булгары недавно завели у себя пушки, эту новинку европейской военной техники, и рассчитывали ошеломить противника чудовищным рыком, клубами дыма и языками пламени из орудийных жерл — о толковом прицельном огне вряд ли тогда могла идти речь. Одновременно они устроили основательную вылазку, и тут также имелся у них в запасе свой «конек», состоявший в том, что часть всадников выехала верхом на верблюдах. Зрелище змееголовых и двугорбых существ, по их замыслу, должно было переполошить лошадей противника и внести дополнительную сумятицу в его ряды.

Однако ни пушки, ни верблюды не произвели должного впечатления на русских. Если они пока и не имели пушек (существует мнение, что все же имели), то по крайней мере немало слышали об этих метательных снарядах, действующих с помощью легковоспламеняющегося зелья. От тех же псковичей и новгородцев слышали, на которых немец уже хаживал с неповоротливо-смешными чугунными громобоями. Испугать мог первый, второй, ну третий выстрел, а там и скучно делалось: эка невидаль! иная гроза летом до печенки проймет, хоть ложись да помирай; а тут жди, пока это они ее зарядят, да пока примерятся, да огонь раздуют, и летит тот камень все по одной и той же дуге, и шлепается в снег да в грязь, что твоя жаба.

Такими же медлительно-нелепыми показались русским в бою и верблюды. Не хватило, знать, лошадок у булгарцев. Как начали подпихивать вылазку к городским стенам, эта их горбатая конница наделала хлопот собственному воинству — там и сям возникли заторы.

Еще от прадедных времен сбереглось предание, что булгары в поле несильны, но города свои держат крепко. До осады, однако, не дошло. Стольные князья Асап и Мамат-Салтан поспешили выслать челобитчиков, и последние вели себя настолько робко и согласительно, что русские князья, посоветовавшись, выставили самые крутые требования: откуп был запрошен в пять тысяч рублей! Число, что и говорить, громадное! Пять тысяч вся Русь, бывало, платила в Орду в качестве годового «выхода». Но попытка не пытка, пусть Асан с Маматом, за спинами которых стоит трусливая купеческая верхушка города, пощупают как следует своих купцов.

Именно так те, должно быть, и поступили. Откуп распределен был между победителями следующим образом: великому князю московскому Дмитрию Ивановичу — одну тысячу, великому князю Дмитрию Константиновичу — тоже тысячу, три тысячи — воеводам и воинству.

Кроме того, по условиям мира побежденные обязались принять к себе в столицу на постоянное свободное жительство великокняжеских даругу (разновидность посла) и таможенника, который бы следил за правильностью торгового обмена местных и иноземных купцов с русском стороной.

Дмитрий Иванович мог только порадоваться столь успешным итогам булгарского похода. Обошлось почти без потерь в живой силе. Впечатлял своими размерами привезенный на Русь откуп. Но куда ценнее откупа была сама победная весть, она разнесется теперь эхом по всем княжествам, вдохновит друзей Москвы, заставит крепко задуматься ее недоброжелателей. Тем же, кто знает по книгам и преданиям домонгольскую старину, — знак особой важности. Ведь, пожалуй, сам Всеволод Большое Гнездо был бы доволен таким походом… Хорошо, наконец, и то, что столь решительная победа смывает досадную память о недавнем волжском кутеже ушкуйников, вырезанных в Асторокани.

Москва показывает: вот как можно повести дело против Орды и ее улусников, если браться за него с умом.

 

II

Между тем из Вильно передали: умер Ольгерд.

В Москве, в великокняжеском совете, когда получено было подтверждение несомненности случившегося, стали прикидывать: сколько же детей мужеска пола осталось от старика? Оказалось, не так уж и мало: от первой жены пятеро да от второй семеро. Самый старший, Андрей, сидит в Полоцке, москвичи его знают добре, во всех Литовщинах участвовал, не одного из них в стычках пометил шрамами. Следующий, Дмитрий, княжит теперь совсем поблизости, в Брянске. Этого тоже не раз видали в лицо и в спину, только вот не уноровили достать копьем либо сулицей. За ними — Константин, Владимир, что на киевский стол отцом посажен, Федор.

Все сыны от Ульяны тверской носят литовские языческие имена: Корибут, Скиригайло, Ягайло, или, как еще прозывают его, Лягайло, он же Агайло, затем Свидригайло, он же Свистригайло, Коригайло, Минигайло, Лугвений… Как-то разберутся они нынче между собой, да еще при живом дяде Кейстуте, у коего тоже великовозрастных ребят немало, тот же Витовт хотя бы?..

По русским обычаям великое княжение от родителя (при отсутствии у него родных братьев) переходит к первенцу, остальным сыновьям достаются уделы. Но у литовцев свои правила престолонаследия, верней, никаких правил, кроме воли отца. Сам Ольгерд ведь не был у Гедимина первенцем, но зато он был у него любимым сыном. Кто же у Ольгерда любимейший из двенадцати? Сердце старика повернулось к выводку здравствующей жены-тверитянки и избрало… Ягайлу.

К подобному волеизъявлению, похоже, никто не был готов ни в самой Литве, ни в ее соседях. Старшие сыновья, естественно, разобиделись. Не порадовался решению покойного брата и старый Кейстут с сыновьями. И тех и других оскорбляло, что в столь важное государственное дело вмешалась женщина; но и возмущаться было поздно — вмешалась она давно, когда всякую малую трещинку в отношениях Ольгерда со старшими детьми можно было еще замазать глинкой, она же те трещинки лелеяла и холила исподволь, пока не расщелилась земля вглубь — поперек всего литовского рода.

Не успели еще у людей просохнуть слезы по Ольгерду, как один из его сыновей от второго брака, Скиригайло, он же Скорагайло, — и правда, скор оказался на руку — ввел дружину в Киев, повязал единородного своего брата Владимира, выслал его под стражей из города, а сам сел княжить на здешнем столе.

В Москве с напряженным вниманием ожидали новых вестей из Литвы. Доходили смутные слухи о других настроениях, едва ли не мятежах междукняжеских. Похоже, что Ягайлу не так-то просто было усесться на отцов стол, несмотря на дружную поддержку единоутробных братьев. Поговаривали об особой решительности противодействующих ему Кейстута и Андрей Полоцкого. Но у последних вроде бы не имелось таких многочисленных связей с виленской военной верхушкой, какая была у Ульяны и ее чад.

И вдруг, как снежный ком на загривок, обвалилась весть: убит великий князь Кейстут Гедиминович, перебиты его бояре и слуги, а Витовт Кейстутьевич бежал из Литвы к немцам. В Вильно возмущение, неразбериха, но как будто осиливают сторонники Ягайла и его матери.

Как ни насолили москвичам Кейстут и Витовт в пору Литовщины, но гибель одного и бегство другого совсем не вызвали радости в Кремле. Дмитрию Ивановичу нужна Литва дружеская или хотя бы мирная, какою ее видели в последние годы правления Ольгерда, а не буйствующая, мятежная, сама себя поедающая Литва. Распад Ольгердова монолита чреват осложнениями на московско-литовском порубежье, и значит, опять придется поглядывать в оба — и на юго-восток, и на запад.

Впрочем, политик и в самом малоприятном осложнении обязан видеть не одну лишь его хлопотную для себя сторону, но и прозревать возможность положительных последствий. Одно из таких последствий литовской замятии вскоре обнаружилось. Из Пскова сообщили в Москву, что туда с просьбой об убежище прибыл Андрей Ольгердович, князь полоцкий. Псковичи, по своей неискоренимой привычке покровительствовать всякому попавшему в нужду князю, приняли беглеца и, как засвидетельствовал местный летописец, «посадиша его на княжение».

Событие было знаменательное. Бояре-старики из окружения Дмитрия Ивановича хорошо помнили, что первенец Ольгерда когда-то был посажен на псковский стол еще в полудетском возрасте, тридцать пять лет назад (сейчас ему где-то под пятьдесят). Быстро соскучась по своей Литве, он вскоре уехал и насылал лишь наместников, что, понятно, обижало псковичей. Потерпев так несколько лет, они насовсем отказали Андрею в столе, и он, вымещая злобу, стал пограбливать псковских купцов, на что псковичи ответили несколькими набегами на полоцкие волости.

Нынче же, забыв прошедшие которы, великодушный Псков опять вводит старшего Ольгердовича под своды Троицы и препоясывает его довмонтовым мечом.

Так-то так, но и Дмитрий Иванович должен был выразить свое великокняжеское согласие (или несогласие) с действиями псковичей. Полоцкий князь покинул берега Великой и отправился в Москву.

Встретили его если и не совсем радушно, то далеко не равнодушно. Все-таки тоже родственник. Вон Елена Ольгердовна, сестра его, до сих пор нет-нет да и всплакнет по родителю. Что и говорить, не простого был нрава покойник, старших своих сыновей, Андрея и Дмитрия, невзлюбил он давно, с тех пор, как приняли крещение по православному обряду.

Видать, правды в Вильно Андрей уже не добьется, а если и добьется, то не тотчас же. Хочет он пожить и послужить по русской правде, пожалуйста! Дмитрий Иванович согласен отдать ему в кормление Псков, благо сами псковичи не против. Но уж коли служить, так честно и грозно. Андрей Ольгердович — воин знаменитый; хотелось бы верить, что если случится какая тревога с ордынской стороны, то и он в тени не отсидится; равно и немцу не даст потачки, когда тот сунется на Псков или Новгород.

Как и положено, скрепили согласие свое договорной грамотой и на ней крест взаимно целовали.

Сама та грамота не сбереглась. Но еще в XVII веке московские дьяки и подьячие видели ее и поместили сообщение о ней в перечне древних великокняжеских грамот, известном в науке как Опись 1626 года. Эта Опись упоминает «…грамоту докончальную великого князя Дмитрия Ивановича и брата его князя Володимера Ондреевича с великим князем Ондреем Олгердовичем…».

Замечательная подробность! Полоцкий князь по чину никогда не был «великим». Называя его так, московская грамота тем самым подтверждала его законное право на великий литовский стол. Дмитрий Иванович открыто отдавал своему новому союзнику предпочтение перед Ягайлом и его братьями. Москва защищала потерпевшую сторону, рискуя навлечь на себя неудовольствие стороны победившей.

 

III

В том же 1377 году, когда умер Ольгерд и «прибеже князь Ондрей Олгердович во Псков», на окском рубеже произошли события, весьма печальные для Москвы и Нижнего Новгорода.

Победный поход русских ратников на Булгар вызвал вполне понятное неудовольствие в ставке Мамая. На ту пору к могущественному темнику как раз перебежал из-за Волги, из Синей Орды некий царевич-чингисид, которого русские летописи называют Арапшей (возможно, Араб-шах). Был он «свиреп зело, и ратник велий, и мужествен, и крепок, возрастом же телесным… мал зело…» (Карамзин, усиливая это выражение летописца, говорит, что Арапша «был карла станом, но великан мужеством»).

Царевич горел желанием прославиться, и Мамай предложил ему пойти изгоном на Русь, чтобы в первую очередь наказать хорошенько нижегородского князя.

Слух об опасности опередил появление Арапши. Дмитрий Константинович быстро сослался с зятем, великий князь московский не медля собрал войско, сам повел его к устью Оки, на соединение с полками тестя.

Пока шли, от разведки то и дело поступали донесения, не содержавшие, впрочем, ни звука хоть о каком-нибудь воинском продвижении из пределов Мамаевой Орды. Это обстоятельство несколько расхолодило Дмитрия Ивановича. Может быть, нижегородские лазутчики ошиблись? Или поверили ложному слуху, намеренно пущенному из ставки Мамая?

Разведка по-прежнему не сообщала ничего нового, и, пробыв некоторое время в Нижнем, московский князь решил вернуться домой. (Возможно, ему как раз донесли о смерти Ольгерда и волнениях в Литве.) Не исключено, что этим своим решением Дмитрий Иванович избавил себя от смертельной опасности. Но вряд ли ему было потом легче оттого, что все произошло в его отсутствие.

Сборное войско, в которое входили владимирская, юрьевская, ярославская, переславльская и муромская рати, перевезлось через Оку и, соединившись с нижегородцами, направилось в мордовские земли, к реке Пьяне. Во главе русских полков стоял средний сын Дмитрия Константиновича, Иван. Дорога к Пьяне была ему хорошо известна. Ровно десять лет тому назад вместе с отцом, дядей Борисом и старшим братом Василием Кирдяпой Иван уже проходил здесь в челе суздальско-нижегородской рати, которая преследовала булгарского князя Булат-Темира, пограбившего окраинные волости Константиновичей. Славный то был поход! Как сокол, настигающий ворона, несколько раз била русская рать в хвост вражеского отряда. Выскочив на берег Пьяны, воины Булат-Темира замешкались — не было ни бродов, ни готовых переправ. Погоня буквально спихнула их в воду, многие тогда утонули, сам Булат-Темир едва спасся и с малым остатком отряда ускакал на Сарай.

Нынче же шли еще большей силой, только вот не с кем ею помериться. Где он, пресловутый Арапша? Ни слуху ни духу о нем, будто и не водится такого на свете. Рать перебралась за Пьяну. Про Арапшу и тут не было слышно. Где-то совсем далеко, говорят, ходит царевич. Да и попробовал бы сунуться на такую-то силищу!

Стояли июльские жары, над лугами стлалась дурманная духота. Люди томились от вынужденного безделья, изопревали в тяжелых доспехах, в калимых солнцем шеломах. Кое-кто начал разболокаться, снимать с себя кольчуги, поручи, железные шишаки. Укладывали ратное свое добро в сумы на телеги, туда же и копья со щитами наваливали, рогатины и прочее оружие. Кое у кого еще и навершие копья не было на древко насажено, так и не вытащил из сумы: чего, мол, там, все равно скоро по домам. Запахло над обозами пивом да медом, у окрестной мордвы напромышляли этого добра вдоволь. Собрались-то к бою, а попали к винопою. Тут и посваталось безделье к похмелью. Кто охотой увлекся, кто отсыпался за все свои ночи недоспанные; люди «ездеша, — вспоминал современник, — порты своя с плеч спущающе, а петли разстегавше, аки в бане распревше…». Об ордынцах говорили снисходительно: «может един от нас на сто татаринов ехати, поистинне никтоже может противу нас стати».

Между тем мордовские князья, в земле которых находилось сейчас бездействующее русское войско, тайными путями провели полки ордынцев к Пьяне. Разведка проглядела их, потому что, как и все остальные, боевые сторожа погрязли в беспечности.

Отрезвление было ужасным. Второго августа пополудни в русские обозные тылы вонзилось пять клиньев ордынской конницы. Ни один из воевод не оказался в состоянии наладить сопротивление. То, что происходило, нельзя было назвать сражением, это была кровавая бойня. Люди очумело метались: кто разыскивал коня, кто пытался напялить кольчугу, кто искал древко для наконечника сулицы, кто окликал воеводу или сотника; большинство кинулось наутек. Князь Иван во главе бегущих понесся верхом прямо к берегу Пьяны. Сверзившись с конем в воду, он тут же начал тонуть. И еще многие, многие захлебнулись в помутневших ее струях. А кто спасся от погони, хлебнул потом позора вдоволь. А кто и до Пьяны не добежал, оказался в плену, и полон тот был «безчислен».

Враг не удовольствовался разгромом русского войска и кинулся, возбужденный даровой победой, на Нижний Новгород. Расстояние от Пьяны до усть-Оки конники покрыли за три дня и утром пятого августа ворвались в нижегородский нагорный посад. Недостроенный полукаменный-полудеревянный кремль защищать было некому. Дмитрий Константинович накануне с небольшим числом слуг ускакал в Суздаль, «все бо воинство его избиено быша». Впрочем, горожан своевременно оповестили о невозможности обороны, и ордынцы узрели почти полностью обезлюдевшие дворы. Большинство жителей ушло на судах вверх по Волге, в Городец.

Ордынцы шарили в Нижнем два дня, пожгли крепость, более трех десятков деревянных церквей и затем подались пустошить окрестные волости.

Спустя две недели Дмитрий Константинович, по-прежнему остававшийся в Суздале, отправил старшего сына Василия Кирдяпу разыскивать тело утонувшего Ивана. Колоду с останками привезли в Нижний.

Слезы не живая вода, никого еще никогда не воскрешали, слезы — только живым утеха в их горе. Плач стоял тогда и в Нижнем, и в Суздале, и в Москве, где по родному брату взголосила великая княгиня Евдокия Дмитриевна. Некому было утешить переславльских, владимирских, муромских, ярославльских вдов.

Сокрушался о происшедшем и великий князь московский. Сколько перебито и угнано в полон лучших его воинов! Однако лучших ли? Кто повинен в случившемся? Только ли беспечный молоденький князь и бахвалы воеводы? А дозорные куда глядели? А пешцы, которые даже не удосужились насадить железные жала на свои рогатины?.. Все распоясались под стать друг другу, с каждого положен бы спрос за хвастовство, за ротозейство, за одурь пьяную. Да разве лишь на том свете и спросится, на этом уже не с кого… В старых летописях поминают слова, якобы князем Владимиром Святославичем сказанные: «Веселие Руси есть пити»… Как знать, может, когда и веселие было, ныне же одно постылое, постыдное похмелье. Вдоволь напохмелялись у Пьяны-реки, ничего не скажешь! Даже ушкуйников перещеголяли, асторокан-ский их кутеж.

Возмущало Дмитрия Ивановича и подлое поведение мордовских князьков. Мало того, что навели врага на русское войско, еще и сами по его следам занялись грабежом в нижегородских селах — в тех, куда ордынцы впопыхах не наведались. Молодцом городецкий князь Борис! Сделал то, что и должно, на первых хотя бы порах: с малой дружиной решительно кинулся вдогон мордовским ватагам. И не дивно ли, что опять на берегу Пьяны столкнулись? Одних Борис избил, прижав к воде, другие потонули, переправляясь на тот берег, только счастливчики спаслись. В иной бы раз порадоваться ратной удаче, да уж какая ныне радость; к тому же мордва не Орда, такие же данники хановы, победой над ними славы не наживешь, да и позора недавнего пьянского не искупишь.

Впрочем, мордовские племенные князьки и после того, как проучил их Борис, не угомонились. Наверное, распалял в них жажду легкой поживы все тот же царевич Арапша, который осенью опять наведался к окскому рубежу, правда, теперь уже с рязанского бока. Поэтому, как только Арапша, подгоняемый первыми снегопадами, ушел в степь, великий князь московский стал совместно с Дмитрием Константиновичем готовить рать в землю Мордовскую. Необходимо было наказать заокских соседей за новые грабежи, а главное — острастить их на будущее. Что это вдруг записались они в полные холопы к Мамаю? Времена переменчивы, а ордынцы не вечны: пришли в свой час без спросу и уйдут когда-нибудь, никого из холопов не предупредив. Стыдно тогда станет перед Русью тем, кто прислуживал ее ворогам по дням, когда те отдыхали.

Рать снова возглавил Борис Константинович. Нижегородский полк повел младший сын Дмитрия-Фомы Семен. Великий князь отрядил им в придачу отряд и воеводою поставил одного из молодых бояр своего совета, Федора Андреевича Свибла, — того самого Федю Свибла, с которым вместе подрастали и который потом, при строительстве каменного Кремля отвечал за возведение угловой, Свибловой башни.

Не проповеди читать соседям отправились ратники и по законам войны вели себя немилосердно. Когда вернулись в Нижний, то на виду у всего города, еще черневшего остовами обгорелых дворов, вытолкали толпу пленников на лед и затравили собаками. Страшное, кровь холодящее позорище! Не подобную ли кару стали с тех пор называть «собачьей смертью»? Но с тех именно пор летописцы никогда больше не поминали о мордовских грабежах в нижегородских волостях.

 

IV

Морозы стояли в ту зиму лютые. Много по деревням замерзло людей и скота. В реках и озерах лед дорастал до дна, и околевали рыбы. Деревья стреляли в лесах, дикое зверье жалось к жилищам.

В такую-то пору умирал в Москве престарелый, восьмидесяти пяти лет от роду митрополит Алексей. Кровь в его высохшем теле устало брела по жилам, не согревая ни ног, ни рук, испятнанных земляной ржавью старческих веснушек. Под бровями, будто инеем запорошенными, синели полудуги глубоко запавших глазниц.

В последние времена он часто недомогал, и за состоянием его здоровья следили многие, очень даже многие. В 1374 году, выехав по церковным делам в Тверь — это был один из последних его выездов за пределы Москвы, — митрополит познакомился с патриаршим послом по имени Киприан. То ли серб, то ли болгарин родом, Киприан оказался начитанным богословом, последователем учения исихастов, он был неплохо знаком с трудами византийского мыслителя Григория Паламы, коего книги на Руси также читали и почитали. Но цареградский посол, как показали беседы с ним, не худо разбирался и в мирских делах; он до этого прожил несколько лет в Литве, горел мыслью о духовном преображении этой земли, о присоединении ее к лону православной ойкумены, у которой ныне столько врагов и на западе, и на востоке. Кажется, он понимал и то, что подобное присоединение Литвы — дело нелегкое, поскольку ее князья-язычники непременным условием своего крещения выставляют учреждение для Литвы особой, отдельной от Москвы митрополии, а Москве это вовсе нежелательно; недаром Алексей в свое время так настойчиво добивался в Царьграде, чтобы не посылали в Литву митрополитом Романа.

Из Твери Алексей держал путь на Переславль, где тогда находился Дмитрий Иванович с семьей. Киприан вызвался сопровождать митрополита. Во время этой поездки посол познакомился с Сергием Радонежским, а в Переславле не мог не быть представлен великому князю московскому и владимирскому. Надо полагать, Дмитрий Иванович уделил столь высокому гостю все должные знаки внимания, поскольку тогда на Руси о Киприане еще не поговаривали как о «втором Романе».

Но из московской земли посол снова отбыл в Литву, и о нем вскоре именно в таком смысле начали поговаривать: как о «втором Романе».

Позже выяснилось, что Киприан вел неоднократные подготовительные беседы с литовскими князьями (еще и Ольгерд был жив). Да если бы только беседы! Выехав из Вильно в Царьград, он повез с собой письмо-жалобу литовцев на митрополита московского, которую сам помог им сочинить. «И вот шлется от них грамота с просьбою поставить его в митрополиты и с угрозою, что если он не будет поставлен, то они возьмут другого от латинской церкви, — грамота, которой он сам был не только составителем, но и подателем» — такая оценка привезенного Киприаном письма и его поступка была дана в патриаршей канцелярии в 1380 году. Более того, он, по этой оценке, именовался сочинителем «ябеды, наполненной множеством обвинительных пунктов» против митрополита Алексея.

Странная получалась картина: выставляя себя перед митрополитом поборником церковного единовластия на Руси, Киприан на деле добивался расчленения единой митрополии надвое; уговаривая Алексея не утруждать себя поездками в западные области, он же научал литовцев жаловаться как раз на то, что московский стариц к ним не ездит.

Пусть Дмитрий Иванович видел эту картину еще не во всех подробностях, но о главном он догадывался. К тому же, как ни скрытно действовал Киприан, рано или поздно главное его побуждение должно было выйти наружу.

Это произошло летом 1376 года, когда он вдруг объявился в Киеве в качестве… митрополита.

«Князь же велики Дмитрей Ивановичь, — читаем в Никоновской летописи, — не прия его, рек ему сице: „есть у нас митрополит Алексей, а ты почто ставишися на живаго митрополита?“»

Из другой летописи, Рогожской, известно, что константинопольский патриарх Филофей в том же 1376 году направил в Москву двух своих сановников с поручением разъяснить митрополиту и великому князю правоту его, патриарха, воли относительно Киприана: он вовсе не желает делить Русь на две митрополии, но поскольку Алексей стар и в продолжение многих лет оставлял без внимания западные епархии, то на них временно, дабы «не предать весь народ на погибель», ставится митрополитом Киприан, с тем чтобы «после смерти кир Алексея кир Киприан получил всю Русь и был одним митрополитом всея Руси».

Но неужели в Царьграде не ведают, отчего Алексей перестал ездить в Литву? Да Ольгерд просто не желал видеть его у себя в Литве, а когда митрополит на свой страх и риск прибыл все же в Киев, его кинули в темницу, едва-едва выскользнул из лап смерти. Может, и Романа поставляли в литовские митрополиты временно? Нет, Литва желала, чтобы он стал постоянным и единственным и гнул бы на всю Русь их линию. Так и Киприан, дай ему власть, будет гнуть линию Литвы, и в Москве сидючи.

Да и мог ли стерпеть Дмитрий Иванович такое оскорбление своего митрополита?! С детских лет этот человек был ему вместо отца.

Наконец, он кровно русский митрополит, и неужели это маловажно? Неужели это допустимо лишь в порядке исключения?.. Алексей и сам желает, чтобы его преемником был свой, соотечественник.

Так, совсем недавно — и Дмитрий тому свидетель — старец, почувствовав себя особенно плохо, послал людей за троицким игуменом.

Смутился Сергий, когда услышал от митрополита, что тот хотел бы видеть его своим преемником. Изучивший людскую натуру до самых невнятных ее закоулков, Алексей видел, что это не то смущение, которым стараются скрыть внутреннюю радость от услышанного. И не потому сказал Сергий свое твердое «нет», что так положено по обычаю: отказаться для начала, а там и согласиться. Сергий отказывался, при всегдашней его кротости, почти с протестующим видом. Нет, нет и нет!.. Он не родился для того, чтобы взойти на ступень такого высокого сана, дело это выше его меры, об этом не следует больше и говорить.

Огорчил Алексея безоговорочный отказ троицкого игумена. Искренне огорчен был и князь. Сергия поддержали бы все епископы, его и в Царьграде давно чтут, кто бы сказал против него хоть слово? Конечно, можно понять тихого игумена. То, что легко давалось Алексею, горожанину, всю жизнь проведшему на людях, почти в миру, смело и решительно вступавшему во всякое житейское коловращение, равно невозмутимому в княжом совете, в ставке хана и в приемной патриарха, — все это, пожалуй, совсем не с руки будет Сергию. Попробуй оторвать дерево от земли, крестьянина — от его нивы. Сергия с его загорелым, обветренным лицом, с его руками, почерневшими от мужичьей работы, действительно невозможно представить себе в ослепительных митрополичьих ризах, окруженного сонмом священнослужителей.

Но кто же все-таки заменит незаменимого Алексея?

Двадцать восемь лет прожил Дмитрий под его духовным призором, и не было ему в чем упрекнуть своего митрополита. В том лишь разве, что не оставлял теперь по себе достойного наследника?

 

V

И опять, в который раз ворвались изгоном конники Мамаевой Орды в нижегородскую землю. Должно быть, учуяли, что князь Дмитрий Константинович в Нижнем отсутствует, а без него не окажут им должного отпора. Горожане на лодках и лодьях, на стругах, насадах и учанах, на всем, что стояло тогда на привязи у пристаней, кинулись к противоположному берегу Волги и оттуда наблюдали за муравьиным мельтешением грабежа. Кто-то погреб в Городец звать в подмогу князь-Бориса. Тот вскоре объявился, но с малым числом ратных, недостаточным для боя. Сгрудившись на берегу, люди в оцепенении смотрели как на нелепый, часто повторяющийся сон: городская сторона заволакивается дымом, сквозь пелену его прорезываются столбы пламени, головни взлетают высоко вверх и сыплются с шипом в воду, и их относит по течению, и некоторые долго еще чадят…

Невыносимая, оскорбительная чреда повторений!.. И внукам и правнукам их будут сниться эти пожары.

Развеялся наконец дым на том берегу. Ордынцев тоже как будто ветром сдуло. По обычному своему правилу ушли они не той дорогой, какою на Нижний нагрянули, чтоб и на обратном пути было где поживиться. Теперь, говорят, от усть-Оки подались на Березовое поле.

1378 год еще раз показал нижегородцам, как непросто жить на передовом мысу и как обременительна честь зачинщиков. Несколько лет, отданных почти беспрерывной борьбе с ордынцами-налетчиками, с Волжской Булгарией и мордовскими князьками, основательно обескровили Нижегородское княжество. В итоге враг ни разу не проник здесь на земли Междуречья, но многие задумывались: не слишком ли дорогой ценой это далось? После поражения русских войск при Пьяне и бесчинств, учиненных Арапшей в самом Нижнем, Дмитрий Константинович предпочитал жить в старой столице своего княжества — в тихом, удаленном от воинских смерчей Суздале.

Впрочем, 1378 год только начинался, и основные его ратные события были впереди.

Во второй половине июля к Дмитрию Ивановичу все чаще стали поступать тревожные сведения от заокской дальней разведки, отмечавшей передвижение значительных сил противника к южным окраинам Рязанской земли. По предварительным наблюдениям, рать, вышедшая из степей Мамаевой Орды, была гораздо многочисленней обычных отрядов, что в последние годы тревожили русский юг.

Среди множества наших малых речек есть такое негромкое имя: Вóжа. Петляющая в полях и перелесках Заочья, она впадает в Оку немного севернее Рязани. В 1378 году это имя, ничем до того не приметное, впервые было занесено на страницы летописей.

В самом начале августа великокняжеская рать, предводительствуемая Дмитрием Ивановичем, перевезлась через Оку напротив Коломны и стала медленно, выдерживая все меры предосторожности, спускаться в южном направлении.

Это, пожалуй, напоминало прошлогоднее продвижение к Пьяне: снова решили упредить возможный удар неприятеля в глубь Междуречья, встретив его на дальних подступах к окскому рубежу. Но сходство было лишь внешним, по рисунку поведения, не по его сути. Слишком жива еще была и огорчительна память о Пьяне, чтобы позволить себе сейчас хоть малую толику небрежности, несобранности. Шли во всеоружии, несмотря на страдный жар августовского солнца, в поблекших от пыли доспехах, с грязными потеками пота на запыленных лицах.

Передали Дмитрию Ивановичу: с юга приближается на соединение с москвичами отряд прончан, подгоняемых опасностью неравного столкновения со степняками, ведет их князь Данило Пронский. И подбадривало это: все же какая-никакая, а подмога. И нагнетало тревогу: велико, знать, ныне числом Мамаево сборище?

Говорили еще: ордынские тьмы ведет некий мурза по имени то ли Бегич, то ли Бигич. Не слышно что-то раньше было про такого полководца. Как из бездонного мешка, каждый год извлекает Мамай новых и новых военачальников, неведомо лишь, в какую прорву исчезают предыдущие.

Вот и Вожа-река. Если Бегич, идучи от Пронска, не завернет на Рязань, то как раз сюда, к Воже, и должен бы выглянуть. Надо думать, и у степняков разведка не дремлет, чуют уже, где ждет их московская сила.

По многочисленности сторожевых разъездов, по обилию копытных следов, оставленных чужими разведчиками, по участившимся случаям мелких стычек наиболее ретивых всадников и та и другая стороны могли догадываться, что счет противника нужно вести не просто на тысячи, но на десятки тысяч. Это обстоятельство заставляло и тех и других держаться крайне опасливо.

Между ними была река, и очень многое зависело от того, кто решится первым ее перейти. Войско, переходящее или только что перешедшее реку, может оказаться в наиболее уязвимом положении, поскольку оно еще не выстроено в боевые порядки. Сильным налетом конницы его легко (или сравнительно легко) снова вогнать в иоду, в месиво, в толчею. Чтобы с уверенностью преодолевать речной рубеж, нужно твердо знать, что противник находится достаточно далеко, так далеко, чтобы не успел ударить по еще не выстроенным войскам.

Вот почему и русские и степняки сейчас ждали. Ждали день, другой и третий. Ждали, зная, что сражение неминуемо, но надеясь, что противник первым погорячится, сделает оплошный шаг, и тогда все решит один стремительный удар застоявшейся конницы.

Пехоты не было ни в том, ни в другом войске. Но Дмитрий Иванович уже знал, что у Бегича очень велик обоз, не в пример русскому. С таким обозом не ходят в легкий набег по пригородам и волостным селам. Такой обоз рассчитан на проникновение в глубь чужой, враждебно настроенной страны. Очевидно, Бегич предполагает не просто прощупать сторожевые стоянки на Оке, но надеется и Междуречья вкусить; он, может быть, и до самой Москвы не прочь пустить тысячу-другую всадников, чтобы напомнить русским о временах ордынской вездесущности.

Но сражение ему будет дано здесь, на Воже. Надо лишь вынудить его перейти наконец реку. А для этого надо показать его разведке, что русские избегают сражения, что они первыми не выдержали напряженности стояния и отходят. Несколько верст пустого пространства, ископыченного, со следами костров, — чем не надежная приманка?

11 августа, в послеполуденное время, ближе к вечеру ордынцы преодолели Вожу и «скочиша на грунах, кличюще гласы своими на князя великого Дмитрея Ивановича». Скакать на грунах означает ехать малой рысью, не переходящей в рысь полную. Смысл летописной фразы можно понимать двояко: или воины Бегича увидели вдали великокняжеские полки и стали их выкликать, медленно идя на сближение; или они еще не видели русских и, предполагая, что те отходят без боя, озорно и насмешливо кричали, заодно и себя приободривая.

Но, как бы там ни было, русские отозвались быстро. Накануне Дмитрий Иванович разделил свою рать на три полка. Теперь полк правой руки, который вел родной дядя великого князя Тимофей Васильевич Вельяминов, на всем скаку заходил в бок ордынским построениям; полк левой руки с Данилой Пронским во главе накатывался с другого. Главный полк, руководимый самим великим князем, «удари в лице» противнику.

Таково было самое начало боя в изображении Рогожского летописца, который, несмотря на предельную краткость своего рассказа, подробно остановился на расстановке русских полков, уточнил характер действий каждого из них.

Уточнение весьма важное, оно убеждает в том, что, отдав приказ переходить Вожу, Бегич, видимо, все же не был готов к немедленному сражению и не успел развести свои полки достаточно широко и тем самым обезопасить себя от возможных боковых ударов. Такой просчет тем более был непростителен с его стороны, что именно ордынцы всегда славились умением брать противника в охапку, быстро охватывая и стискивая его конными отрядами левого и правого крыла.

А тут с воем, ревом, улюлюканьем, ржаньем и визгом три громадных, плотно сбитых кома людей и лошадей, подобно трем горным обвалам, ударили в опешившие тьмы ордынцев. Звуки нарастали в своей ярости, ошарашивали тех, кто бездействовал в срединной толще Бегичева войска, всадников кренило то в один, то в другой бок. Передние уже повернули, но места для отступления не было, и они начали топтать своих. Задние же, свирепо ругаясь, не давали им пути; а с тылу, от реки, тоже подпирали те, кто еще только выбирался на берег. Большинство не могло понять, что происходит и почему, если столкнулись с русскими, не дадут им настоящего боя; крики начальников только прибавляли неразберихи; стесненная до предела середина потеряла управление и начала понемногу пятиться. В этой стесненности, несвободе действия была оскорбительная для степняков похожесть на табун, загнанный в загородки; но вот раздается страшный треск, будто лопаются сухие жерди под напором обезумевшей силы, и все неумолимо валит куда-то, и большинство бездумно устремляется туда же, не чуя, что там ждет — спасение или погибель? — лишь бы не топтаться дольше на месте…

Скоротечность сражения подчеркивалась стремительным шествием августовских сумерек. В это время года в среднерусских широтах темнеет уже к девяти вечера: на глазах западает за тучи и леса последнее зарево, взбухают над водами дышащие клубы тумана; все зыбится, мерещится и слоится.

По русским полкам полетело распоряжение: преследовать врага только до Вожи, сбить в реку, в дальнейшую погоню не ввязываться, поздно уже.

Часть ордынского войска, отсеченная от реки боковыми ударами русских полков, была уничтожена полностью; не меньшую часть повалили наземь при погоне, настигнув копьем, сулицей либо мечом. Река клокотала, выйдя из берегов.

…Белая стена, постепенно оцепенявшая берега и воду, глушила звуки. Словно безмолвный седой сон исходил от трав, от кустов, от слезящихся камней. Стоны раненых становились все нечленораздельней, будто сама земля изнемогала и бредила.

Ждали продолжить с утра битву, но утро не наступало. Верней, оно по всем приметам уже обязано было наступить, а белесая мгла никак не расточалась, не было на нее ни ветра, ни дуновения. Почти до полудня простоял туманный полог над берегами. Когда он наконец исчез, открылось странное зрелище за Вожей: «и обретоша в поле дворы их повержены, и шатры их, и вежы их, и юртовища олачюги их, и телеги их, а в них товара безчисленно много…»

Они бежали сразу же, с вечера, оставив весь обоз. Им важно было за ночь уйти как можно дальше, исключив возможность погони. На поле боя они оставили тела своих знатных мурз, которых пленные определили в лицо и назвали по именам: Хазибей, Ковергуй, Карабулак, Кострук и Бегичка.

Потери в великокняжеском войске оказались незначительными. Из воевод в вечернем бою погибли белозерский боярин Дмитрий Монастырев и Назар Данилович Кусаков.

Если попытаться представить себе то состояние духа, которое царило в русском стане после полудня 12 августа, то это была, наверное, смесь некоторой растерянности с той ликующей освобожденностью, какая бывает в теле и на душе после скинутого с плеч тяжкого груза. Откровенно говоря, не ожидали, что Бегич будет потрясен до такой степени и кинется прочь без оглядки. Но происшедшее вовсе не было каким-то недоразумением, победа вовсе не далась даром. Несколько дней изнурительного выжидания, противоборства выдержек чего-то да стоили. Великий князь московский и его соратники оказались много хладнокровнее и дождались наконец того самого часа, той самой минуты, отгадали ее среди иных.

Растерянность же была оттого, что впервые побеждали в открытом поле самих ордынцев, да еще так впечатляюще, так крупно и бесспорно. За многие десятилетия притерпелись бежать и рассыпаться при виде своего старинного ворога, но осиливать его, да еще и бежать за ним вдогон оказалось внове, к этому тоже требовалась привычка, навык.

Так вот и вчера, может, не стоило спешить с приказом о прекращении погони? Теперь же, с разрывом во времени в полсуток, затевать преследование Бегича неразумно с военной точки зрения.

Конечно, на будущее надо и это иметь в виду — что ордынцы при поражении так же приходят в ужас и так же безостановочно бегут, как и прочие смертные. А в остальном, в главном, на Воже победили по всем правилам! Победили, навязав свою волю, место и время сражения, сумев извлечь все выгоды из толковой расстановки полков и стремительности одновременного трехстороннего удара. Неудивительно поэтому, что многие столетия спустя битва при маленькой Воже, казалось бы, обреченная навсегда остаться в тени великого события 1380 года, была высоко оценена не только русскими историографами, но и К. Марксом, определившим ее как «первое правильное сражение с монголами, выигранное русскими».

 

VI

При виде потрепанных, обесчещенных остатков своего войска Мамай должен был наконец осознать всю нешуточность намерений московского улусника. Дело заходило слишком далеко. Хорошо было бы наказать Москву немедленно, да лето на исходе, и великой силы, хотя бы равной Бегичевой рати, сразу не набрать. Наступил сентябрь, и великий темник, чтобы хоть чем-то ответить на оглушительную оплеуху, полученную при Воже, сколотил легкоконный отряд и выслал его изгоном все на ту же Рязань.

Князь Олег Иванович о близости карателей проведал слишком поздно. Он не поспевал ни собрать достаточной рати, ни попросить помощи у москвичей, отошедших за Оку. Опять в который уже раз получалось, что ордынцы вымещают зло на нем, на его людях и городах именно потому, что он с краю. Он уклонился от сражения на Воже, но вынужден расплачиваться за успех Дмитрия. От чужой славы на спине соль. Перебравшись с малой дружиной за Оку, Олег по привычке скрылся в лесах, и горечь от сознания собственного бессилия снова исподволь начала производить в нем разрушительную работу.

Но и на московской стороне также не ожидали столь скорого ордынского ответа. Совсем недавно ратники великого князя и прончане защитили Рязань от воинов. Бегича, и их ли вина была сейчас, если Олег не подал заблаговременно никакого знака тревоги?

Впрочем, степняки не так уж много корысти извлекли из набега на самое бедное русское княжество. Если Мамай в чем и преуспел отчасти, то лишь в том, что косвенно осложнил отношения между Москвой и Рязанью. Но это последствие ордынской изгоны всплывет наружу не сразу, а лишь летом — осенью 1380 года.

Никоновский летописец, повествуя о битве на Воже, говорит, что полк правой руки возглавлял князь Андрей Полоцкий (Рогожская летопись, как помним, называет воеводой этого полка окольничего Тимофея Вельяминова). В том, что старший сын Ольгерда мог быть тогда одним из воевод русской рати, нет ничего невероятного. Вспомним: Андрей Ольгердович как раз в первой половине 1378 года бежал из Литвы в Псков и оттуда приехал в Москву. Участие в походе за Оку могло стать для знаменитого воина первым испытанием на верность русскому оружию.

А меньше чем через полгода предстояло ему еще испытание, на сей раз более трудное. 9 декабря большое великокняжеское войско — вести его Дмитрий Иванович поручил двоюродному брату — двинулось воевать Брянское княжество, подпавшее Литве. Рядом с серпуховским князем шли в качестве воевод Дмитрий Михайлович Боброк и первенец Ольгерда. Мало того, что воевать против литовцев отправились два князя — выходим из этой самой Литвы; Андрей Полоцкий выступал к тому же и против своего родного брата Дмитрия Ольгердовича, который еще при жизни отца посажен был на брянский стол, отнятый у смоленских князей. Москва хотела воспользоваться внутренними противоречиями в литовском княжеском доме и, кажется, не очень пока уверенным самочувствием Ягайла, чтобы на брянском направлении значительно отодвинуть на запад литовский рубеж. С выполнением такой задачи ощутимо укрепилась бы и окская оборона, поскольку Брянское и прилегающие к нему малые удельные княжества — Трубчевское и Стародубское — выступали на юг глубоким мысом и как бы подпирали собою с запада верховья Оки.

Дмитрий Иванович не случайно выбрал для наступления зиму: с приходом теплых месяцев коломенский и серпуховской полки в первую очередь могут понадобиться ему для стражи на окской линии. Вряд ли Мамай чувствует себя сполна отмщенным и не захочет новой крови.

Возглавляемое князем Владимиром Андреевичем войско действовало более чем удачно. Были взяты Трубчевск и Стародуб, повоеваны многие волости. К великой радости Андрея Полоцкого его брат Дмитрий, оказавшийся в Трубчевске, «не стал на бой, не поднял руки противу великого князя, но со многым смирением изыде из града, и со княгинею своею, и з детми своими, и з бояры, и прииде на Москву в ряд к великому князю Дмитрею Ивановичю…».

Это волеизъявление еще одного Ольгердовича было, пожалуй, подороже иной воинской победы. Оно укрепляло надежду на то, что раздорному русско-литовскому соседству удастся со временем придать черты устойчивого, скрепленного духовной общностью содружества. Пока же в освобожденные города были посланы великокняжеские наместники, а Дмитрий Ольгердович получил в виде кормления старый и богатый Переславль «со всеми пошлинами». Щедростью своей великий князь московский хотел подчеркнуть, как дорог для него добровольный приход этого бывалого военачальника.

Наступившее лето 1379 года, помимо ожиданий, оказалось спокойным. По крайней мере, если и были какие-либо воинские брожения вблизи окского рубежа, то настолько незначительные, что летописцы не сочли нужным их отметить.

Москву видимое бездействие Мамая должно было, однако, месяц от месяца настораживать. Так настораживает тишина предгрозья, когда солнце светит еще ярко и из-за лесных вершин пока не видно вздыбленной иссиня-черной стены, но воздух уже оцепенел, перестали петь птицы и трещать кузнечики и в отраженном сверкании листьев и трав появилась какая-то блеклая зловещинка.