Дмитрий Донской

Лощиц Юрий Михайлович

Глава двенадцатая

Обстоятельства битвы

 

 

 

I

Вполне возможно, что у читателя, хотя бы отчасти знакомого с разнообразной литературой о Куликовской битве — научной и художественной, — имеется немало вопросов, на которые он в предыдущей главе ответа не нашел. Ну, хотя бы, например, такой: почему автор не высказался определеннее о том, был или не был предателем рязанский князь Олег Иванович?

Или: почему ничего не сказано о численности русского войска на поле боя, если не точной, то хотя бы приблизительной? И о том, сколько русских погибло? И о том, какие все-таки города и княжества участвовали в битве? Были ли в числе ополченцев новгородцы, тверичи, нижегородцы, как об этом свидетельствуют некоторые старые источники?

Или: какова была численность и каков был национальный состав войска Мамая?

А как быть с разноречием мнений вокруг такого немаловажного события, как переодевание Дмитрия Ивановича в одежду простого ратника? Ведь не новость, что некоторые усматривают в этом переодевании едва ли не проявление малодушия великого князя.

Порой даже вопросы, казалось бы второстепенные, способны бывают приковать к себе пристальное и ревнивое внимание. Вот один из них: каков был цвет русских стягов и хоругвей на Куликовом поле? Черный, как читаем у Карамзина, белый, как пишет Татищев, или чермный, то есть червоный, алый, как пишут некоторые другие авторы? Ведь совсем немаловажно, какой именно смысл вкладывали русские ратники в цвет или цвета, знаменовавшие их понимание войны, смерти и победы.

Наконец, издавна немало несовпадающих предположений высказывалось относительно личности Пересвета и брата его Осляби, или Ослебяти. О втором, в частности, можно и сегодня прочитать, что он не погиб 8 сентября 1380 года и несколькими годами позже ездил в Константинополь по поручению русского митрополита. И что звали его не Андрей, а Родион.

Действительно, эти и сопутствующие им другие вопросы или обойдены автором в предыдущей главе, или на них отвечено без соответствующих разъяснений и обоснований. Сделано это намеренно, с тем чтобы дать по возможности цельное, ничем механически не прерываемое изложение событий, начиная от приготовлений к походу на Дон и кончая похоронами русских героев. Причем постараться дать такое изложение, в котором бы повествовательная задача решалась в первую очередь на основе достоверных древних свидетельств, а отрывочность последних восполнялась авторским и читательским домысливанием и сопереживанием.

Что же касается многочисленных обстоятельств битвы, продолжающих возбуждать вопросы и недоумения, то автор посвящает им теперь отдельную главу справочного характера, заранее предупреждая, что он не ручается за верность или окончательность своих ответов. Здесь важнее очертить круг вопросов, бытующих в настоящее время в культурном обиходе в связи с обстоятельствами Куликовской битвы. Начать с того, что все эти вопросы, большие и маленькие, восходят к одному, наибольшему и, так сказать, первопричинному, — о степени достоверности историко-литературных источников, излагающих поход русского войска на Дон и само сражение.

Владимир Даль, поясняя слово источник, говорит о его значении следующее: «Вода и иная жидкость, истекающая из земли, ключ, родник и живец, водная жила». И тут же приводит расширительное толкование: «Всякое начало или основание, корень и причина, исход, исходная точка; запас или сила, из которой что истекает и рождается, происходит».

В исторической науке, где образом-понятием источник пользуются на каждом шагу, оно также имеет значение исходной точки, родника, из которого историк обязан почерпывать содержание, необходимое ему для соответствующих выводов. Времена прибывают, пишутся новые истории, иногда мелькают в них вновь обнаруженные источники, но редко, очень редко. Потому что чем древнее исторические источники, тем их меньше и тем реже пробиваются из земли заглохшие жилы.

О Куликовской битве, отделенной от нас шестью веками, мы знаем и очень много, и очень мало. Много потому, что, во-первых, хорошо известно местоположение самого поля, и это для всех — и историков, и просто любителей старины, — безусловно, первый по важности источник. Пусть даже вы ничего не помните со школьной скамьи о битве, пусть вы не читали ни одного романа о ней, и ни единая строчка Александра Блока, посвященная Куликову полю, вам не запомнилась наизусть, но вы приедете на место, побродите по полю, подышите его воздухом, поговорите с жителями окрестных деревень, посмотрите на Непрядву у ее впадения в Дон, какой-нибудь здешний пятиклассник проведет вас к березовой рощице и скажет, что тут росла дубрава, в которой прятался запасной полк, — и вот уже вам понятно так много, что без всякого снисхождения вас можно считать знатоком: ведь только что вы прикоснулись к тем самым «запасу или силе», о которых говорит Даль.

В любой почти библиотеке вам выдадут какой-нибудь из современных исторических романов, посвященных Куликовской битве, и вы немало узнаете о ней, минуя знакомство с самим полем. Но, как бы ни понравился вам тот или иной роман, помните: к историческим источникам он не относится.

Даже соответствующие тома «Историй» Н. М. Карамзина или С. М. Соловьева, содержащие описание битвы, не суть сами источники. Иное дело, что в отличие от исторических романистов, которые, допустим, читали только Карамзина или Соловьева, эти последние постоянно, как к хлебу насущному, обращались к главным источникам по Куликовской битве — русским летописям. Они обращались к летописям как к великим «запасу или силе», не мысля сделать ни одного значительного вывода, не сверившись предварительно со свидетельствами древнерусских Пименов.

Летописей под рукой у того же Карамзина было много, они были разных изводов, разной сохранности и полноты, более или менее древние, но ни единая из них, касаясь событий XIV века, не обходила вниманием Куликовскую битву. В одних летописях о великом сражении говорилось предельно кратко, иногда всего несколько строк. В других изложение битвы занимало десятки страниц. Так, в Троицкой летописи — из нее Карамзин делал выписки особенно часто, ибо справедливо рассматривал ее как древнейший (из сохранившихся) источник по истории Москвы, — битве был посвящен лишь краткий рассказ. Более подробное изложение, которое можно было бы назвать уже «Летописной повестью», содержали две новгородские летописи, составленные несколькими десятилетиями позднее, чем Троицкая, ближе к середине XV века.

Эта «Летописная повесть» в отличие от «Краткого рассказа» изобиловала живыми подробностями подготовки к походу, самого похода и, наконец, битвы. Так, в ней говорилось о предательском поведении Олега Рязанского по отношению к Москве, о переговорах Мамая с Ягайлом, о сборе русских войск в Коломне, куда на помощь Дмитрию Ивановичу пришли старшие Ольгердовичи — Андрей Полоцкий «с Плесковици», то есть с псковичами, и Дмитрий Брянский «со всеми своими мужи». Чрезвычайно ценно было и следующее уточнение: что русские войска от Коломны шли до усть-Лопасни, где к ним присоединились Владимир Андреевич с полками и окольничий Василий Тимофеевич, приведший из Москвы «вси вои остаточныи». Переправа через Оку, сообщала «Летописная повесть», началась «за неделю до Семеня дни». К Дону же русское войско вышло 6 сентября, «и тогда приспела грамота от преподобного игумена Сергиа и от святаго старца благословение». Затем следовало известие о споре русских военачальников — далеко не все были согласны, что нужно переправляться через Дон. При описании битвы указывалось, что длилась она «от 6-го часа до 9», то есть от полудня по современному счету и завершилась погоней русской конницы, преследовавшей врага «до реце до Мечи». Наконец, сообщались драгоценные свидетельства о поведении перед битвой и во время нее великого князя московского, который не захотел остаться в безопасном месте, «а бился с Тотары в лице, став напереди, на первом суиме», то есть участвовал в первом столкновении сторожевых полков.

Сравнительно с «Кратким рассказом» «Летописная повесть» была как дверь, распахнутая в совершенно новое пространство. Она волновала яркостью и объемностью непосредственных, явно неизмышленных подробностей происшедшего.

Известно, что, кроме этих источников, Карамзин пользовался еще и знаменитой Никоновской летописью, составленной много позже, в эпоху Ивана Грозного, и то, что было написано в ней о сражении 8 сентября 1380 года, намного превосходило по объему и количеству подробностей и «Летописную повесть», и тем более «Краткий рассказ». Впрочем, отдельные вкрапления из «Летописной повести» иногда проглядывали в Никоновском своде. Но именно лишь проглядывали, потому что они здесь подавались вперемешку с пространными отрывками из другого сочинения, известного как «Сказание о Мамаевом побоище».

Итак, сравнительно поздняя Никоновская летопись не представляла собою самостоятельный источник для изучения битвы. Но было ли самостоятельным источником помещенное в ней вперемешку с «Летописной повестью» «Сказание…»?

Сам Карамзин на этот вопрос ответил отрицательно. В комментариях к V тому своей «Истории государства Российского» он говорит о «Сказании…» как о «баснословной повести», приводит несколько несуразиц, обнаруженных в различных его рукописных редакциях и списках, впрочем, признает сравнительную древность сочинения.

Однако суровый приговор историка не нашел единодушной поддержки у последующих ученых. Крупнейший исследователь «Сказания о Мамаевом побоище» С. К. Шамбинаго, признавая вывод Карамзина чересчур скептическим, утверждал: «Сухая Летописная Повесть давала канву рассказа, Сказания сообщали ряд сведений, которых нельзя игнорировать историку». Но он же вынужден был признать: «Изменяясь с течением времени, редакции Сказания вводили в изложение все новый и новый запас накоплявшихся преданий о Куликовской битве, почти никогда не проверяя их критически. Сказание разрасталось в объеме, переходя из летописного изложения в исторический роман».

Но чем же все-таки отличается «Сказание о Мамаевом побоище» от «Летописной повести»? Прежде всего особенностями своей литературной судьбы. Можно без преувеличения сказать, что в Древней Руси «Сказание…» было самым читаемым памятником, посвященным Куликовской битве. В отличие от сравнительно малодоступных летописных повествований на ту же тему «Сказание…» читали буквально все грамотные русские люди. Оно легко и повсеместно множилось в списках, сравнительно быстро перекочевало за пределы Московии, его переписывали для своих трудов украинские, белорусские, литовские и польские хронисты.

Этот особый успех «Сказанию…» обеспечило соединение в нем, казалось бы, трудносоединимых начал: внешней занимательности повествования, раскрашенного иногда почти в сказочные тона, и насыщенности его материалом, в первородности и доподлинности которого, кажется, трудно было усомниться. Так, на первых же страницах «Сказания…» обвинение Олега Рязанского в предательстве (выдвинутое еще «Летописной повестью») подкреплялось сразу несколькими письмами, которыми якобы обменивались между собой Олег, Мамай и Ягайло. Естественно, читатель прочитывал «переписку» залпом (не очень задумываясь, из каких тайнохранилищ сумел извлечь ее автор «Сказания…»). Далее доверчивый средневековый читатель узнавал о том, что великий князь московский неоднократно обращался за духовной поддержкой к митрополиту Киприану, и тот благословил Дмитрия на битву. Или о том, что в Москву по зову ее властелина приехали вместе со своими ратями князья Андомские, Кемские, Белосельские и другие…

Карамзин во всем этом справедливо углядел «баснословие» и засвидетельствовал, что в 1380 году митрополит Киприан в Москве находиться не мог (поскольку Дмитрий не впускал его в Москву, не признавая за митрополита). Что до князей Андомских, Кемских и Белосельских, то они, по мнению историка, «появились много позже битвы». Не поверил он и тому, что у великой княгини Евдокии во время проводов мужа уже имелась сноха (это при княжичах-детках-то?). Во многих списках «Сказания…» имелась промашка и того почище: вместо Ягайла литовскую рать в помощь Мамаю вел… Ольгерд (умерший за три года до Куликовской битвы).

Но показательно, что и Карамзин не перечеркивал полностью «Сказание…» как исторический источник. «Мы, впрочем, не отвергаем некоторых обстоятельств вероятных и сбыточных, в ней находящихся», — осторожно заметил он о Никоновской летописи, имея в виду включенное в нее «Сказание…».

Да и как было, к примеру, отвергнуть свидетельство «Сказания…» о том, что накануне похода Дмитрий Иванович ездил к Сергию Радонежскому и просил у него благословения на битву? Ведь об этом же самом говорил и Епифаний Премудрый в своем «Житии Сергия». Или как было усомниться, читая в «Сказании…», что Дмитрий попросил у троицкого игумена в свое войско двух иноков — Пересвета и Ослябю? Пусть не упомянул об этом Епифаний, но зато в Синодике XV века имя Пересвета значилось в числе воинов, погибших на поле Куликовом; говорил о братьях-воинах и автор «Задонщины», а знаменитый русский писатель XVI века Иван Пересветов, обращаясь к Ивану Грозному, называл себя потомком двух богатырей, которые «за честь государю пострадали, главы свои положили».

Сверх того сравнительно немногого, что уже было известно русскому читателю о Куликовской битве по «Краткому рассказу» и «Летописной повести», «Сказание…» с великим числом картинных подробностей, имен и т. д. сообщало:

о «трех стражах», в разное время посланных Дмитрием Ивановичем за Оку — навстречу Мамаю;

о Захарии Тютчеве — особом великокняжеском разведчике;

о десяти гостях-суроясанах, взятых Дмитрием в поход «поведения ради»;

о трех дорогах, по которым разделившееся русское войско выходило из Москвы;

об «уряжении полков» на Девичьем поле под Коломной;

о поимке «„языка“ нарочита, от велмож царевых»;

о «приметах» Дмитрия Волынца;

об утренней мгле;

о переодевании великого князя и о его знамени;

о единоборстве Пересвета с «печенегом»;

о действиях засадного полка;

о розысках великого князя, обнаруженного «под сению ссечена древа березова».

Вот почему в своем, собственном описании битвы Карамзин неоднократно обращался именно к сведениям, заимствованным из «Сказания…».

Такой двойственный подход к «Сказанию о Мамаевом побоище» был как бы завещан Карамзиным всем дальнейшим поколениям русских историков. И в новейшие времена многие свидетельства «Сказания…» о Куликовской битве, о Дмитрии Донском и его современниках имеют широкое бытование в науке, обрели в ней все права гражданства.

Но одновременно с этим не умирает и традиция критического, а иногда и гиперкритического подхода к «Сказанию…». Следуя такой традиции, в нем видят только «исторический роман», сочиненный много позднее событий, причем сочиненный якобы на основе «Летописной повести», которая, в свою очередь, также признается далеко небезупречным источником.

При таком подходе число достоверных источников по Куликовской битве сокращается до одного-единственного — до «Краткого рассказа» Троицкой летописи. Все другие «памятники Куликовского цикла» — «Летописная повесть», «Сказание о Мамаевом побоище», «Задонщина» — выстраиваются по линии убывания достоверности.

Вот почему можно говорить, что о Куликовской битве мы знаем и много и одновременно мало. Если согласиться с тем, что «Краткий рассказ» окружен одними лишь апокрифами, то наши знания о ней поистине скудны. А если согласиться с тем, что наибольшая достоверность «Краткого рассказа» вытекает из наибольшей его хронологической близости к описываемым событиям, то здесь уже проявится скудость и искусственность нашего взгляда на вещи.

«Краткий рассказ» не был самым ранним свидетельством, ибо с самого начала Куликовская битва имела не только свое Писание, но и Предание. Все о сражении и не могло быть сразу записанным, но передавалось устно, накапливаясь, отстаиваясь в памяти. Нужно было отойти от события, чтобы увидеть целиком весь его громадный хребет. «Краткий рассказ» составлен исполнительным человеком, который, судя по всему, сам не видел сражения и которого поэтому не очень занимали отличие этого сражения от иных, неповторимость его обстоятельств.

Очевидцы и участники пока отмалчивались. Предание сдержанно гудело, выравнивало, уравновешивало свои составные по отношению друг к другу. Молва полнилась, отзывалась восхищением среди новых поколений. Во время молебнов из десятилетия в десятилетия тысячекратно произносились вслух, зачитывались по Синодикам имена и фамилии погибших на поле воинов; эти имена на самом почетном месте вписывались в семейные родословцы.

«Сказание о Мамаевом побоище», вполне возможно, складывалось на основе Предания еще на веку участников битвы. В нем есть пронзительные по достоверности картины, которые можно было записать лишь из первых уст. Так, надо было стоять на поле утром 8 сентября, чтобы увидеть, что ордынская сила, освещенная солнцем сзади, была «мрачна потемнена», а русские полки, обращенные лицом на восток, «аки светилници издалече зряхуся». И только участник битвы мог передать то ошеломляющее впечатление, какое произвел на него и соратников его необычный строй генуэзских копьеносцев.

Словом, вопрос о достоверности или недостоверности того или иного из «памятников Куликовского цикла» требует чрезвычайной осторожности. Взять хотя бы «Задонщину». Эта средневековая поэма, вдохновленная поэтикой «Слова о полку Игореве», на каждом шагу обращается к возвышенному языку художественной символики, к намеренным преувеличениям. Перечисляя погибших, автор, например, вместо двух упоминает «12 (!) князей белозерских» или 70 мифологических «бояр резаньских», или 30 тоже мифологических «новгородских посадников». Казалось бы, «Задонщина» все, что угодно, только не исторический источник. Но обнаруживается, что и она может помочь историку при проверке тех или иных сведений, известных по другим памятникам. Оказывается, что в «Задонщине» гораздо точнее, чем в «Летописной повести» и в «Сказании…», названы имена убитых московских бояр и воевод. К тому же «Задонщина» — единственный памятник, в котором упомянуты и имена вдов боярских, плачущих по своим мужьям «у Москвы берега на забралах». Это вдова Микулы Вельяминова Мария Дмитриева (родная сестра великой княгини Евдокии), вдова Тимофея Волуевича Феодосья, вдова Андрея Серкизовича Мария, вдова Михаила Ивановича, внука Акинфова, Аксинья. Драгоценнейшее свидетельство! Имена всего четырех москвичек XIV века, четырех вдов с их безутешным горем, а картина общерусской скорби сразу оживает, наполняется доподлинным смыслом.

Итак, «Краткий рассказ» Троицкой летописи, «Летописная повесть», затем, с некоторыми оговорками, «Сказание…» и, с большими оговорками, «Задонщина» — вот основные историко-литературные источники, при помощи которых нам придется отвечать на множество вопросов, связанных с обстоятельствами Куликовской битвы.

Конечно, имеется и немало дополнительных, вспомогательных источников, таких, например, как уже упоминавшийся Синодик XV столетия, или то же «Житие» Сергия Радонежского, принадлежащее Епифанию Премудрому, или древнейшие изображения битвы в миниатюрах и на иконах.

Но основных наперечет. Это очень мало. И много, если учесть, что то же «Сказание…» сохранилось более тем в ста рукописных списках, и почти каждый из них имеет разночтения, хоть в каких-то деталях не совпадает с другими.

От этого прихотливого сочетания скудости и обилия, ограниченности и богатства источников и приходится сегодня отталкиваться всякому, кто хотел бы представить себе поход великого князя московского на Дон в конце лета и начале осени 1380 года, а затем утро, день и вечер 8 сентября на Куликовом поле.

 

II

Если, разбирая обстоятельства сражения, держаться хронологической последовательности, то необходимо будет вернуться к дням, когда в Москве только-только узнали о подготовке Мамая к походу на Русь. Потому что именно в те дни стали поступать к великому князю огорчительные сообщения об Олеге Рязанском. Итак:

Чью сторону держал Олег? Или, как теперь чаще говорят, был ли Олег предателем? У вопроса этого есть собственная история, обсуждается он и по сей день и иногда со страстностью, достойной лучшего применения.

Беспристрастное изучение древних источников показывает, однако, что об Олеге вряд ли есть смысл говорить как о Курбском XIV века и что вообще к вопросу о «предательстве» рязанского князя нужно относиться с той снисходительностью, пример которой подал нам Дмитрий Иванович Московский.

Ведь никто же не затевал разговоров о предательстве Рязанца два года назад, во время событий на Воже, когда он уклонился открыто выступить на стороне Москвы? Он и сейчас уклонялся, не более того. Это Дмитрию должно было стать ясно уже в Коломне, иначе бы он не решился оставить этот город, прикрывающий кратчайшую дорогу на Москву, и увести все огромное войско к усть-Лопасне. Если Олег и пересылался гонцами с Мамаем и Ягайлом, то имеются все основания считать, что в то же самое время он пересылался и с Дмитрием. Рязанец явно старался остаться в стороне от происходящего. И чем труднее ему было сделать это, тем больше он хитрил с Мамаем, ублажал его обещаниями, которых не собирался исполнять.

Словом, Олег хотел — в сложнейших для его княжества обстоятельствах — держать свою сторону, и это вполне устраивало Москву, большего она тогда не могла требовать от своего южного соседа.

Но, конечно, Дмитрий, проводя свои войска по окраинам Рязанского княжества, не мог, да и не имел права вполне доверять Олегу. Слухи бродили всякие. Поговаривали, что Рязанец послал к Ягайлу своего доверенного боярина Епифана Кореева. (Это известие вошло в «Летописную повесть», автор которой вообще не скупится на крепкие выражения в адрес Олега: «Враже, изменниче Олже! лихоимства открывавши образ, а не веси, яко меч Божии острится на тя»; в другом месте он клеймит «лукавого Олга, кровопивца хрестьяньского, новаго Иуду предателя».)

В то же время «Летописная повесть» ничего не говорит о переписке Олега с Ягайлом и Мамаем. Известие об обмене «ярлыками» или «книгами» между ними мы находим только в «Сказании…». Если подобный обмен и имел место в действительности, то достоверность самих «книг» равна нулю. Все указывает на их позднее, чисто литературное происхождение. Для образца можно привести послание Олега к Ягайлу:

«Радостнаа пишу тебе, великий княже Ягайле Литовьский! вем, яко издавна еси мыслил Московьского князя Дмитрея изгнати, а Москвою владети; ныне же присне время нам, яко великий царь Мамай грядет на него со многими силами; приложимся убо к нему. Но аз убо послах своего посла к нему с великою честию и з дары многими; еще же и ты посли своего посла такоже с честию и з дары и пиши к нему книги своя, елико сам веси паче мене». Ягайло не мог, конечно, «издавна» мечтать о Москве, поскольку всего третий год ходил в великих князьях литовских; наивным выглядит и наставление Олега Ягайлу о том, как вести переговоры с Мамаем.

Д. Иловайский в своей «Истории Рязанского княжества» считает, что именно Олег Иванович с помощью хитроумных переговоров с «союзниками» сорвал их встречу на Оке, назначенную Мамаем на 1 сентября. Не это ли и вынудило Ягайла раскаяться в том, что доверился Олегу: «Никогда же убо бываше Литва от Резани учима, ныне же почто аз в безумие впадох»?

Между Дмитрием и Олегом существовало какое-то условие, пусть и не оговоренное перепиской, к этому выводу приходит и другой русский дореволюционный историк, М. О. Коялович. От Коломны русское войско пошло в обход Рязанского княжества потому, считает Коялович, что «установлено было безмолвное соглашение Димитрия с Олегом не мешать друг другу; но в то же время Димитрий ставил этим Олега под сильное влияние народа рязанской земли, не могшего не сочувствовать севернорусскому ополчению и не быть ему благодарным за свое спокойствие».

Вот это-то народное мнение и было для рязанского князя тем последним судом, приговоров которого он не смел преступить, какое бы давление ни испытывал со стороны своих «союзников». Земля его не хотела противостоять всей Руси. В то же время она не имела сил оказать поддержку великокняжескому ополчению. И Олег в данном случае был только послушным голосом своей малой и сирой земли.

Какими дорогами шли из Москвы?

Составитель Никоновской летописи, повторяя один из списков «Сказания…», рисует следующую картину начала похода: выходя из Кремля, Дмитрий Иванович «брата же своего князя Володимира Андреевичя отпусти на Брашеву дорогою; а Белозерьския князи Болвановскою дорогою с воинствы их; а сам князь великы поиде на Котел дорогою со многими силами».

Это «распределение дорог» между разделенным натрое ополчением было потом принято на веру Татищевым и позже закрепилось в исторических трудах, перебрело в популярные брошюры, романы.

Болвановская дорога пролегала мимо нынешней Таганки, оставляла слева Андроников монастырь и уходила на старинное Косино, приближаясь затем к левому берегу Москвы-реки. Брашевская же дорога, названная так по великокняжескому волостному селу Брашева, начиналась в Заречье, и, чтобы попасть на нее, надо было у стен Кремля переправиться через Москву-реку. Перевезтись на другой берег надлежало и ратникам, шедшим по южной, Серпуховской дороге, мимо подмосковного села Котлы.

Однако, зная расположение этих трех древних дорог, трудно поверить в то, что великий князь сам «поиде на Котел». Ведь в итоге он мог попасть лишь в Серпухов. Если бы, в свою очередь, Владимир Андреевич держал путь на Брашеву, то оказался бы наконец в Коломне. Но в Коломне Владимиру Андреевичу сейчас делать было нечего, как и Дмитрию Ивановичу в Серпухове. Перед каждым из них стояла своя очень ответственная задача, которую он не мог никому передоверить. В преддверии битвы Владимир Серпуховской брал под надзор юго-западные границы Междуречья, боровско-серпуховской рубеж, к которому с запада приближался ныне Ягайло.

А Дмитрию Ивановичу, как известно, предстояло уряжать полки, ждать в Коломне новых донесений разведки и, исходя из них, внести поправки в дальнейшие сроки похода. Так что «ошибиться» дорогами они могли лишь по воле одного из переписчиков «Сказания…». Исправим же эту ошибку: Владимир Андреевич идет на Котлы; его двоюродный брат, великий князь московский — на Брашеву. Так подсказывают не только доводы здравого мысла, но и «преданья старины глубокой».

Среди святынь, особо почитаемых жителями древней Москвы, второе место после Троице-Сергиева монастыря прочно занимала еще одна пригородная обитель — Николо-Угреши. Уже в XV веке Угрешский монастырь имел собственное подворье в Московском Кремле — честь великая, редко кто ее удостаивался. Русские цари в XVII веке многократно ездили в Угреши на «государево богомолье». Расположенный на левом берегу реки Москвы в нескольких верстах ниже Коломенского, монастырь со временем стал излюбленным местом народных гуляний, москвичи по праздникам приезжали сюда семьями, с детьми, на целый день. К 500-летию Куликовской битвы в Угрешах была торжественно открыта часовня-памятник, символикой своего убранства подтверждавшая, что начало истории Угреш восходит к… августу 1380 года.

Что же произошло здесь тогда?

Предание гласит: держа путь на Коломну, Дмитрий Иванович проезжал лесным урочищем и на одном из деревьев будто бы увидел образ святителя Николая. Необычное явление иконы, так много говорившее сердцу русского средневекового человека, ободрило князя, то был благой знак в самом начале тревожного пути; Дмитрий якобы воскликнул: «Сие место угреша мя!» И пообещал, в случае победы основать на месте явленной иконы монастырь. Предание отразилось затем в иконописи, а в новейшие времена (монастырь, находящийся в поселке Дзержинском, реставрируется) археологическое обследование подтвердило: на месте нынешнего собора уже в конце XIV века находился белокаменный храм.

Наконец, на то, что Дмитрий шел из Москвы брашевской дорогой, а не на Котлы, указывает и само «Сказание о Мамаевом побоище». В одном из его списков читаем буквально следующее: «Князь же великий Дмитрии Иванович разделись з братом своим з князем Владимиром Андреевичем, понеже невозможно бе воинству их вместитися единою дорогою. Сам князь великий поиде дорогою Засенною на Прашево, а брата своего отпустил дорогою на Котел».

Три сторожи. Хотя и «Краткий рассказ» и «Летописная повесть» ни слова не говорят о снаряжении Дмитрием Ивановичем трех сторож в верховья Дона, было бы легкомысленно на этом основании усомниться в достоверности того, что сообщает о действиях русской военной разведки «Сказание…».

В предприятии, небывалом по охвату пространств и по числу участвующих в нем ратников, без разведки, четко действующей, разветвленной и прочно связанной со ставкою великого князя, обойтись было просто немыслимо. Известно, что во времена первой Литовщины Москва еще не располагала достаточно опытной и надежной дальней сторожей. В течение десяти с лишним лет такая сторожа была при великокняжеском войске не просто создана, но и закалена буднями изнурительной, полной риска и смертельной опасности службы. Это был цвет московского воинства, содружество витязей наподобие былинной богатырской заставы. Разведчики, числясь лучшыми слугами великого князя, были приписаны к его двору. В народе знали их по именам и прозвищам, лучшую часть жизни они проводили в седле, отвага была их невестой, ветер прирастал к их плечам подобием крыльев, большинство из них сложило голову, не вкусив напоследок зрелища родных и близких.

«Сказание…» почтительно называет их по именам. В первую сторожу, посланную к Тихой Сосне, как мы помним, еще в июле, входили: Родион Ржевский, Андрей Волосатый, Василий Тупик. Это по редакции «Сказания…», использованной Никоновским летописцем. Остальные «оружники» первой сторожи по именам тут не названы, о них говорится лишь вообще, как о «крепких мужественных» бойцах. Судя по всему, поименованные разведчики были начальниками десяток или даже более крупных подразделений.

Вторую сторожу, отправленную вскоре за первой, возглавили Климент Поленин, Иван Святослав, Григорий Судок. В третью, предводителем которой великий князь назначил уже известного нам Семена Мелика, входили: Игнатий Крень, Фома Тынин, Петр Горский, Карп Александров, Петр Чириков и иже с ними.

Но иные редакции «Сказания…» дают множество разночтений в именах и прозвищах разведчиков по всем трем сторожам. В некоторых списках, например, мы вместо Андрея Волосатого встречаем «Якова Ондреева сына Волосатого» или «Якова Андреевича Усатова», и это не кто иной — подсказывает нам еще один список, — как «Яков Ослебятев», то есть сын Андрея Осляби. Какому же списку верить больше? Видимо, последнему, ведь об участии Якова Ослебятева в битве говорит и автор «Задонщины» словами безутешного Осляби: «Брате Пересвет, уже вижу на тели твоем раны тяжкие, уже голове твоей летети на траву ковыл, а чаду моему Якову на ковыли зелене лежати на поли Куликове…»

Видоизменяются от редакции к редакции, от списка к списку и другие имена. Клементий Поленин становится Полевым, Григорий Судок — Судоковым, Игнатий Крень — Креняковым, Карп Александров — Олексиным, Петр Чириков — Петрушей Чуракиным. В одном из списков Василий Тупик помещен не в первой, а в третьей стороже, имеются и другие перестановки. Все это вроде бы вызывает недоверие, но в то же время сквозь зыбкую поверхность разночтений проглядывает некая твердая, незыблемая основа. Такова особенность Предания: растворяясь в людской молве, оно неизбежно утрачивает что-то от первоначального своего облика; кто-то недосказал, кто-то недослышал, кто-то, наконец, неправильно переписал, не сумев разобрать полустершееся имя. Конечно, хорошо бы иметь дело с менее противоречивыми источниками. Но мы имеем дело с такими, какие нам достались. И спасибо «Сказанию…» за то, что оно своим многоголосием отнимает у забвения хотя бы еще несколько имен и судеб героев Куликовской победы.

Известно, что последняя из сторож — вместе с остатками первых двух — участвовала и в самой битве, войдя в состав сторожевого полка. Того самого, из которого выехал на единоборство Пересвет и в котором при «первом суиме» стоял великий князь московский.

Три сторожи были чрезвычайными воинскими подразделениями. Но значит ли это, что в предыдущие месяцы дальние подступы к русским княжествам находились в безнадзорном состоянии?

Одна из редакций «Сказания…» свидетельствует: нет, не находились. Кроме чрезвычайных сторож, Дмитрий Иванович имел на юге в своем распоряжении еще и долговременно действующую порубежную заставу, и она насчитывала не менее пятидесяти воинов.

В июле один из этих разведчиков, Андрей Попович сын Семенов, прибыл в Москву и доложил великому князю, что накануне он попал в плен к ордынцам, что допрашивал его лично Мамай, называвший великого князя Митей: «Ведомо ль моему слуге, Мите Московскому, что аз иду к нему в гости… а моей силы 703 000?.. Может ли слуга мой всех нас употчивать?»

В этой, по определению Карамзина, «сказке о войне Мамаевой», конечно же, ощутимо влияние эпической поэзии. Оно и в явно завышенном числе ордынской «силы», и даже в имени разведчика, схожем с прозвищем былинного богатыря Алеши Поповича. Но и тут под слоем литературного привнесения отчетливо просвечивает историческая подоплека. Застава была, были жестокие порубежные стычки с разведкой врага, были гонцы, покрывавшие в полтора-два дня сотни верст, не щадившие лошадей и самих себя, были великие, поистине богатырские образцы преданности и отваги.

Гости-сурожане. О том, что в битве наряду с представителями иных сословий участвовали и русские купцы, хорошо известно. Средневековый московский купец, он же гость, вовсе не был похож на малоподвижного, животастого чаехлеба с одутловатым лицом, каким изображают у нас его типичного потомка времен Дикого и Кабанихи. Современный исследователь древнерусского купечества В. Е. Сыроячковский пишет: «Купцы были, несомненно, особым, лучшим элементом ополчения и притом, весьма вероятно, конным». У него же читаем: «Опасность, ждавшая купца и в лесах Севера и во время пути по пустынной степи, заставляла купца вооружаться, сообщала ему внешний облик воина во время его торговых поездок и воспитывала боевые качества в тогдашнем госте. Таким образом, этот гость мог быть полезной единицею и в городском ополчении и быть пригоден и для подлинной военной службы. Умение владеть конем, мечом и луком сближало его с феодальной средой».

«Сказание о Мамаевом побоище» сообщает, что Дмитрий Иванович, отправляясь в поход, взял с собою десятерых гостей-сурожан. Судя по всему, купцов в ополчении было гораздо больше, но эти десять выделены особо именно потому, что они «сурожане».

Наиболее видная часть московского купечества в XIV веке делилась на суконников, торговавших с Новгородом, а через Новгород с Ганзой, и сурожан, торговавших на южных рынках, поддерживавших тесную связь с разноплеменным купечеством Сурожа (нынешнего Судака).

Именно это обстоятельство — осведомленность сурожан «в Ордах и в Фрязех» — выделяло десятерых московских гостей, привлекало к ним особое внимание современников и потомков. В «Сказании…» они названы, как и военные разведчики, по именам, и хотя в разных его редакциях и списках эти имена также слегка видоизменяются, и тут под тонким покровом разночтений залегает пласт достоверности. Вот как именует гостей-сурожан Никоновская летопись: «Василей Капица, Сидор Елферев, Констянтин Волк (фамилия здесь опущена и восстанавливается по „Сказанию…“), Кузма Коверя, Семион Онтонов, Михайло Саларев, Тимофей Весяков, Дмитрей Черной, Дементей Саларев, Иван Ших».

Этот перечень неоднократно привлекал внимание историков, в частности, признано, что фамилии нескольких купцов имеют греческое происхождение. Но это не значит, что Дмитрий Иванович взял с собой иностранцев, любопытствующих посмотреть на то, как две рати будут уничтожать друг друга. Это были именно русские, московские купцы, но хорошо знающие Восток и Средиземноморье.

Зачем же он их все-таки взял? «Сказание…» отвечает на этот вопрос как будто не очень внятно: «…видения ради: аще что Бог случит, имут поведати в дальных землях; и другая вещь: аще что прилучится, да сии сотворяют по обычаю их».

Получается, что именитые купцы были приглашены как свидетели, которые могли бы потом поведать о происшедшем, широко распространяя именно московскую, именно русскую оценку похода и битвы.

Но, кажется, Дмитрий Иванович имел в виду не только и даже не столько это. Академик А. А. Шахматов предложил более прозорливое объяснение: «Великий князь взял с собою московских гостей сурожан, быть может, для возможных дипломатических поручений».

Великий князь знал уже, что в армаде Мамая множество иноземцев-наемников и что еще не исключена возможность каких-то переговоров, во время которых сообразительность, сметка бывалых купцов, наконец, их познания в самых разных языках окажутся крайне необходимы.

Купцы дошли до самого Куликова поля и, надо полагать, стояли на нем с оружием в руках. Тому, что это были живые люди во плоти, а не плод фантазии средневекового «романиста», можно найти подтверждение в документах XV века, по которым известно, что в Москве проживали потомки некоторых наших сурожан — купцы Иван Весяков, Дмитрий Саларев, Иван Шихов. Отдаленные потомки Василия Капицы известны и в XX веке.

Сроки похода на Дон. Разногласия источников относительно сроков похода особенно бросаются в глаза. Так, «Летописная повесть» дает всего три хронологические вехи: 20 августа — день выступления из Коломны; «за неделю до Семеня дни», то есть 25 августа — переправа войск через Оку; «за два дни до Рождества святыя Богородица», то есть 5 сентября русская рать вышла к верховьям Дона.

Неизвестным остается день начала похода, хотя его как будто несложно вычислить. Если от Коломны до усть-Лопасни добирались пять дней, то уж никак не меньше должны были идти и от Москвы до Коломны.

Но мы помним, что 18 августа, «на Флора и Лавра» (это число называют все списки «Сказания…»), Дмитрий провел в монастыре у Сергия Радонежского и, следовательно, мог вернуться в Москву лишь на следующий день, 19 августа, причем не в первой его половине; скакать-то надо было около 70 верст.

Вообще «Сказание…» и вторящий ему Никоновский свод дают совсем иной счет событий, нежели «Летописная повесть». Он отчасти приводился в предыдущей главе, но стоит напомнить его:

31 июля — на этот день великий князь московский назначил первоначальный срок сборав Коломне;

15 августа — «всем людем быти на Коломну», по второму, дополнительному, приказу Дмитрия Ивановича, также не осуществленному;

18 августа — встреча с игуменом Сергием;

28 августа — «и прииде князь велики на Коломну в суботу».

Последней дате доверять никак нельзя. Во-первых, потому, что 28-е названо субботой, а в 1380 году на это число на самом деле приходился четверг. Составитель Никоновской летописи, взявший число без проверки из «Сказания…», кажется, и сам не вполне был уверен в его истинности и потому «постеснялся» назвать день выхода ополчения из Москвы, который, по «Сказанию…», приходился на 27 августа (!), «на паметь святого Пимена Отходника». За одни сутки конно-пешее войско, обремененное обозами, никак не могло покрыть расстояние от Москвы до Коломны, составляющее 115 километров. По меньшей мере, для этого понадобилось бы двое, двое с половиной суток. Столь позднюю дату прихода в Коломну нельзя принять и потому, что, как мы помним, Дмитрий знал о намерениях Мамая встретиться с Ягайлом и Олегом у Оки 1 сентября и потому прилагал все усилия, чтобы оказаться на месте предполагаемой встречи «союзников» на несколько дней раньше.

Именно поэтому наиболее достоверной вехой, помогающей преодолеть путаницу в промежуточных сроках похода, становится для нас указание «Летописной повести» о том, что русские полки «начаша возитися за Оку за неделю до Семеня дни», то есть 25 августа.

Итак, если исходить из того, что

18 августа Дмитрий Иванович провел на Маковце у игумена Сергия, то в Москву он возвратился лишь

19 августа и поход мог начаться не раньше утра

20 августа. На третий день,

22 августа, войска прибыли в Коломну. Ранним утром

23 августа состоялось уряжение воевод на Девичьем поле, после чего сразу же вышли в направлении усть-Лопасни и на третий день,

25 августа, достигли места переправы.

26 августа перевозился через Оку Дмитрий со своим двором.

Далее сроки, названные в «Летописной повести» и в «Сказании…», совпадают.

Состав и численность русского войска. По этому вопросу и в источниках, и в позднейшей литературе также накопилось немало разногласящих друг с другом данных. Установить истину тут особенно сложно. Известно, что по разным причинам — уважительным и неуважительным — далеко не все русские княжества и города участвовали в битве. Известно и другое: по прошествии десятилетий и даже веков память о «неучастии» не переставала беспокоить потомков тех, кто почему-либо уклонился от участия в походе и битве. И наоборот, причастность к великому деянию становилась предметом родовой, городской и областнической гордости. Многие родословные книги русских служилых людей выводили своих родоначальников именно из числа витязей Куликова поля; можно сказать, что целая дубрава генеалогических древ выросла из его почвы.

Исследователь древнерусской генеалогической письменности академик С. Б. Веселовский обнаружил сомнительность некоторых из этих родословных; чаемое в них выдавалось за действительное. Что ж, понятно и извинительно это желание «прибавить» тех или иных людей, а то и целые княжеские и городские полки к числу воинов, защищавших честь своей земли 8 сентября 1380 года. В. Н. Татищев в «Истории Российской», невольно поддавшись этому соблазну, ввел в ряды русских ратников суздальско-нижегородского князя Дмитрия Константиновича и целый новгородский полк.

Но в старинной песне не зря, кажется, пелось:

В великом Новегороде Стоят мужи новгородския, У святыя Софеи на площади, Бьют вече великое, Говорят мужи таково слово: Уж нам не поспеть на пособь К великому князю Димитрию…

Известно, что новгородские летописцы также ни слова не говорят об участии в битве своих земляков.

Что же касается князя Дмитрия Константиновича, то, как уже упоминалось, один из полков, суздальский, он все же прислал в помогу зятю. Не исключена возможность, что по взаимной договоренности Дмитрию-Фоме поручалось с остальными его воинами назирать нижегородский отрезок окского рубежа на случай, если бы Мамай вздумал нанести отвлекающий удар по восточным пределам Междуречья.

Но если уговора не было и Константиновичи с сыновьями просто-напросто не захотели в полную силу поддержать московского родича? Увы, и такого допущения нельзя исключать полностью. Не назревала ли подспудно уже теперь та остуда в отношениях между Москвой и Нижним, которая выявится немного позже, во время нашествия Тохтамыша?

В ослепительном зареве Куликовской победы многие грустные политические обстоятельства, предшествовавшие и сопутствовавшие ей, стали для потомков почти неразличимы. Тем более заслуживает внимания упорство наших историков, которые, начиная с Карамзина, настойчиво отказывались от «украшенных» представлений о битве и много и много раз трезво перепроверяли состав ее подлинных участников, ставя под сомнение явно легендарные имена и полки. Так, в числе вымышленных участников сражения оказались князья Стефан Новосельский, Дмитрий Ростовский, Лев Курбский, Андрей Кемский, Глеб Каргопольский и Цыдонский, существование которых не подтверждается ни летописями, ни другими документами той эпохи.

В. С. Борзаковский в своей «Истории Тверского княжества» останавливается на сообщении Никоновской летописи о том, что в битве якобы участвовали князья Василий Михайлович Кашинский и Иван Всеволодович Холмский, племянники Михаила Александровича Тверского. Участия «Кашинского и Холмского полков нельзя совершенно отвергать, — осторожно пишет историк, — хотя нельзя на нем и категорически настаивать». Говоря далее о поведении самого великого князя тверского, Борзаковский объясняет отсутствие Михаила Александровича на Куликовом поле его пожилым возрастом (48 лет). Вряд ли этот довод убедителен — на зов Москвы откликнулись князья и повзрослей. Михаилу же Тверскому и после 1380 года энергии было — мы еще увидим — не занимать. Но, как и прежде, он искал ей применения на пути, ведущем в тупик.

Свою собственную историю имеет и вопрос о численности русского войска на Куликовом поле. «Краткий рассказ» и «Летописная повесть» не называют ни количества участников сражения, ни числа погибших воинов. Зато «Сказание…» в различных его редакциях и списках дает целый веер цифровых разночтений. Из этого множества составитель Никоновского свода выбрал число участников крайне преувеличенное — 400 тысяч, причем уцелело якобы лишь 40 тысяч; «Задонщина» говорит о 250 тысячах русских воинов, из которых осталось в живых будто бы 50 тысяч человек. Но даже и по поводу этих, куда более скромных чисел и соотношений Карамзин не удержался, чтобы не воскликнуть: «Какая нелепость!»

С. М. Соловьев о цифровых данных Никоновского летописца выразился в том смысле, что «историк не имеет обязанности принимать буквально последнего показания»; но выставленное здесь отношение живых к убитым показалось ему заслуживающим внимания. Выходит, что из каждых десяти наших соотечественников на поле Куликовом уцелел лишь один? Странно, что маститый историк позволил себе довериться такому чисто эпическому соотношению, предложенному «Сказанием…».

Русская рать у Коломны, по мнению Соловьева, насчитывала 150 тысяч человек. Но мы помним, что у Лопасни и позже, в Заочье, она еще увеличилась. Карамзин, а вслед за ним дореволюционный военный историк А. Нечволодов определяли величину русского ополчения при переправе через Оку в 200 тысяч человек, а ордынцев на поле боя якобы стояло свыше 300 тысяч.

В советской военно-исторической науке преобладает более умеренный взгляд на соотношение участвовавших и уцелевших.

А. А. Строков в «Истории военного искусства» пишет, что против 130–150 тысяч татар Дмитрий Донской смог выставить около 100 тысяч ратников, из которых 50 тысяч пало во время сражения или скончалось позже от ран.

Другой военный историк, Е. А. Разин, в нарушение традиции умозрительного взгляда на предмет, предлагает несколько эмпирических способов исчисления величины русской рати. Первый из таких способов, основанный на приблизительном определении плотности населения «в великом Московском княжестве», позволяет ему сделать следующий вывод: «При высоком мобилизационном напряжении в 10 проц. могло быть собрано 25–30 тыс. воинов». Примерно столько же могли дать и остальные княжества, из чего исследователь заключает, что «общая численность русской рати, вероятно, не превышала 50–60 тысяч человек». К сожалению, не очень лишь ясно, насколько можно полагаться на точность при определении плотности населения. Самое первое звено цепочки счета выглядит недостаточно надежным.

Остроумны, хотя также не во всем доказательны, другие способы замеров: историк прикидывает, сколько тысяч человек могло пройти по пяти (?) мостам донской переправы за 10–12 часов, и опять получается около 50–60 тысяч. (Но ведь по мостам — число их по летописям неизвестно — переправлялись пешцы, конница шла вброд?) То же число выводится из сложного расчета плотности шеренг и их количества в глубину для пехоты и конницы, при условии размещения всей рати на фронте в 4–5 километров.

К летописному свидетельству о том, что русских осталось в живых 40 тысяч человек, Разин относится с доверием. Число же убитых, считает он, «возможно, немногим превышало 20 тыс., а с умершими от ран доходило до 25–30 тыс. человек».

Такое соотношение живых и погибших выглядит, конечно, более убедительно, чем легендарно-эпическое: один живой к десяти участникам.

Мы никогда уже не узнаем точного числа русской рати, точного числа сложивших головы свои. Но с уверенностью можно сказать: никогда еще до того дня на Руси не погибало за один раз столько воинов — мужей и юношей, князей и крестьян, пеших и конных. Цифры не в состоянии выразить того, что значила эта жертва для нашей земли.

Цвет стягов и хоругвей. Перед началом битвы «Дмитрий, — как пишет Карамзин, — простирая руки к златому образу Спасителя, сиявшему вдали на черном знамени Великокняжеском, молился…». Как ни скептически настроен историк по отношению к «Сказанию…», но этот сюжет он заимствует прямо оттуда: «Приехав государь к своему черному знамению и сседе с коня своего, припаде на колену свою со слезами моляшеся…»

Карамзинское описание знамени оказалось настолько авторитетным, что с тех пор и в научной, и в художественной литературе, а также в изобразительном искусстве стало почти обязательным, говоря о русских знаменах, стягах и хоругвях на Куликовом поле, подчеркивать и выделять эту их мрачную черноту.

Лишь изредка кто-нибудь засомневается, и тогда читаем нечто вроде поправки, объясняющей все «ошибкой зрения»: «Темно-красный бархат великокняжеского стяга горел багрецом в лучах заходящего солнца, а в тени казался совсем черным». Но в большинстве описаний черный цвет все же преобладает и иногда даже с траурным оттенком: «…пусть черное знамя Москвы, осеняющее их сейчас своим траурным полотнищем…» и т. д.

Но русское войско все-таки не было войском смертников, оно шло на битву без всяких траурных намерений (само это новоевропейское понятие «траур» в сознании отсутствовало). Оно шло, чтобы победить и выжить, хотя и с предчувствием того, что это дастся ценою великих жертв. И хоругви и стяги, под которыми шло наше войско, были иных цветов.

Иногда во всем повинна бывает маленькая грамматическая ошибка, скорее описка. Вспомним, как князь Федор Чермный из-за маленькой оплошности летописца превратился через века в Черного. Похоже, так же точно произошло и с цветом великокняжеского знамени в «Сказании…»: черный цвет появился вместо чермного, то есть червленого, червоного, киноварного, алого. Еще ведь в «Слове о полку Игореве» читаем: «Чрьлен стяг, бела хорюговь, чрьлена чолка». Или там же: «Русичи великая поля чрьлеными щиты прегородиша».

Общеизвестно, как много значил красный, алый цвет в мировоззрении древнерусского человека. Красный означало не только красивый, прекрасный: красный молодец, Красная горка, Иван Красный… Это был цвет подвига и жертвы, цвет победы и праздника, цвет солнечного слета, одолевающего тьму. На иконах в красном, багряном, порфирном писали обычно воинов-мучеников, великих князей, государей. Так, в киноварных одеждах мы видим Димитрия Солунского, а у Георгия Победоносца, поражающего змия, всегда развевается за спиной алый плащ и на древке его копья реет алый стяжец. Вообще в живописи цвет понимался строго символически и черный допускался лишь при изображении ада, нечистой силы; даже одеяния монахов-черноризцев писались не черным, а коричневым. Киноварью написаны все стяги русских ратей на знаменитой иконе XVI века «Церковь воинствующая», изображающей Казанский поход Ивана Грозного.

Полковые стяги и хоругви вышивались женщинами. Благородной красотой художественного шитья знамена напоминали воинам о милых семьях. Звонкой алостью своих полотнищ возбуждали воинский дух, вселяли надежду на победу, звали к подвигу.

Известно, что когда князь Владимир Андреевич вернулся из погони на поле сражения, то прежде всего он водрузил стяг на холме, где располагалась во время битвы ставка Мамая. Здесь праздновали победу, и с тех пор вот уже шестьсот лет холм этот зовется в народе Красным.

Состав войска Мамая. Из древнейших источников наиболее полные сведения о национальном составе ордынской армады дает «Летописная повесть», в которой читаем, что Мамай шел «со всею силою Тотарьскою и Половецкою, и еще к тому рати понаимовав, Бессермены, и Армены, и Фрязи, Черкасы, и Ясы, и Буртасы».

В этом списке особого внимания заслуживает перечисление наемных войск. Когда-то во времена Батыя монголо-татарские племена составляли в армии завоевателей если не подавляющее большинство, то, по крайней мере, ее прочный костяк. Но с тех пор очень многое переменилось. В войске Мамая сравнительно чистопородной оставалась только руководящая верхушка. Ступенью ниже преобладало гибридное образование с сильной половецкой примесью. Видимо, половцы, или кыпчаки, составляли большинство в этом многоязыком воинстве, поскольку их кочевья занимали срединные степные пространства Мамаевой Орды.

Наемники вербовалась на окраинах, отличавшихся чрезвычайной этнической пестротой. В частности, под летописными Фрягами имелись в виду генуэзцы, которые обитали в приморских городах и поселках Крыма и у которых главным городом была здесь Кафа (Феодосия). Но наивно полагать, что закупленная Мамаем генуэзская пехота состояла из коренных жителей Италии. И сама Генуя в средние века была городом-космополитом, и ее морские «пригороды», в том числе Кафа, носили на себе ту же вавилонскую печать. Генуэзская пехота состояла из разноплеменных любителей приключений, бывших рабов и беглых преступников, единодушных лишь в стремлении обогатиться.

В Мамаевой рати говорили на многих языках, не понимая толком друг друга, и поклонялись многим богам: тут были язычники-шаманисты и мусульмане, несториане и католики, иудаисты и караимы. Казалось бы, это войско, не руководимое единой и высокой идеей, не знающее общей родины и общего языка, было неуправляемо и могло распасться в любую минуту. Но нет, его жестко скрепляла механическая скрепа обещанной наживы. Оно было хорошо накормлено и блестяще вымуштровано, и это сразу разглядели русские воины перед началом битвы, когда им навстречу сдвинулись ощетиненные ряды копьеносцев. Это были опытные убийцы, ничего иного не умевшие делать, сеятели смерти и пожинатели наживы — страшная в своей безжалостности и механической согласованности сила.

В одном из списков «Сказания…» Мамай, бахвалясь своим могуществом, говорит: «а силы со мною 12 орд и 3 царства, а князей со мною 33, опричь Польских» (имеются в виду литовские, то есть Ягайло с братьями, которых Мамай наперед зачислил в свою армаду). Дело опять же не в цифрах, имеющих тут некоторый оттенок сказочности, а в том очевидном факте, что великий временщик подготавливал самое настоящее космополитическое вторжение в Русскую землю.

Сражение 8 сентября 1380 года не было битвой народов. Это была битва сынов русского народа с тем космополитическим подневольным или наемным отребьем, которое не имело права выступать от имени ни одного из народов — соседей Руси. И сегодня, когда мы вновь вспоминаем и переживаем в душе своей Куликовскую победу, она становится праздником для всех народов нашей страны, потому что тогда многие из них влачили такое же ярмо чуждой, захватнической власти, какое влачила Русь.

Мамаев воинский Вавилон развалился на Куликовом поле на части, как развалилась вскоре и вся Мамаева Орда, и никто уже потом не смог эти осколки собрать и склеить.

Переодевание Дмитрия. «Это было сделано по следующий причине, — пишет о переодевании великого князя московского в одежду простого ратника академик М. Н. Тихомиров, — татары должны были неизбежно ударить на великокняжеский полк, и если бы великий князь был убит, то победа для татар оказалась бы обеспеченной».

Современный ученый, говоря так, пусть и косвенно, по все же присоединяется к довольно прочно бытующему мнению: Дмитрий-де переоделся перед боем, чтобы не быть замеченным и убитым. У мнения этого также есть своя история, можно вспомнить Н. И. Костомарова, который отказывал Дмитрию Донскому в личной храбрости. Но можно заглянуть и в еще более давние времена. Сравнивая различные редакции «Сказания…», С. К. Шамбинаго пришел к выводу, что заметное принижение роли великого князя московского в Куликовской битве восходит, как на первый взгляд ни странно, к самой ранней из редакций, составленной в кругу митрополита Киприана. Именно из этой редакции — ученый предложил назвать ее Киприановской — перебрела в последующие историческая неточность: утверждение, что в 1380 году константинопольский претендент на митрополию находился в Москве и лично благословлял Дмитрия на битву.

Выше говорилось о напряженных отношениях великого князя с Киприаном, стремившимся еще при живом Алексее занять митрополичью кафедру. Летом 1380 года Киприана в Москве действительно не было. Он появится здесь позже, хотя и ненадолго, и об усилении личной неприязни Дмитрия Ивановича к новому митрополиту будет сказано особо.

Сейчас важно иметь в виду другое: приглушенный отголосок их отношений, безусловно, отразился в Киприановской редакции. Шамбинаго об этом пишет так: «Панегирик Киприану доведен до крайней степени выражения. Великий князь Дмитрий в сказании изображается смиренным „сыном“, не имеющим личной инициативы и следующим во всех трудных минутах советам „отца своего“ Киприана».

Это до похода. Что же касается описания самой битвы, то и здесь, по мнению исследователя, сохраняется тот же тон. «Божественная правда говорит устами Киприана: победа рисуется уже предопределенной, и, собственно говоря, прославление личных качеств Дмитрия и Владимира стоит на втором плане».

Словом, эту весьма заметную пристрастность составителя Киприановской редакции ученый советует постоянно иметь в виду, когда речь в тексте заходит о Дмитрии.

Но были ведь и другие редакции и списки? И хотя все они так или иначе повторили легенду о благословляющем Киприане, поведению великого князя московского перед битвой приданы здесь черты жертвенно-героические. Право же, для того, чтобы уцелеть во время сражения, Дмитрию совсем не нужно было переодеваться. Ему достаточно было послушаться советов воевод и отъехать из великого полка назад.

Настаивая на своем желании вступить в бой в числе первых, Дмитрий ссылается на пример древнего мученика воеводы Арефы. Тот, будучи вместе со своими воинами пленен «царем амиритским и Дунасом жидовином», захотел первым принять мученическую смерть и объяснил свое желание так: «не аз ли у земнаго царя на пиру преж вас чару приимах, а ныне також хощу преж вас Христову чашу пити и преж вас умрети».

Но значит ли это, что Дмитрий ощущал себя смертником, намеренно или обреченно подставляющим голову под вражий меч? Так же, как и все, он хотел разить врага, а не быть пораженным. Не забудем, что он был молод; в свои неполные тридцать лет он горел неукротимым желанием ратоборствовать с первых же минут сечи.

«Если Дмитрий Иванович в данном случае заслуживает легкого упрека, — писал по этому поводу Д. И. Иловайский, — то именно за его излишнюю отвагу и увлечение воинским пылом».

Но переодевание Дмитрия перед боем — это еще и великий образец смирения. Первый захотел уравняться с последними, стать как все, чтобы на всех поровну разделилась честь победителей или слава мучеников. Дмитрий поразил окружающих именно предельной простотой своего поступка. Истории войн и биографии полководцев, кажется, никогда не содержали ничего подобного этому движению его души. Произносилось множество прекрасных слов, и производилось множество впечатляющих жестов, было множество образцов безудержной, неистовой отваги великих людей. Но никто не оказался смел настолько, чтобы, отрезав все пути к личной славе, уйти в безымянность, раствориться, как соль в земле, в живом теле сражающегося народа, причем сделать это без всякой надежды на возможность уцелеть, вернуться из этой безымянности в свой обычный и привычный облик. Раненого Дмитрия могли и не найти на поле, а найдя, не узнать.

Вот почему о переодевании великого князя перед боем можно, пожалуй, без преувеличения говорить как о самом значительном и сокровенном духовном поступке во всей его жизни.

Главные вехи битвы. Еще Иловайский заметил, что древнейшие источники по Куликовской битве о самом ее течении сообщают обидно мало. За исключением начала сечи «известны только два момента, — пишет он, — поражение русского войска и победоносный удар засадного полка. По тем же источникам битва длилась не менее трех часов. Сколько же должно было совершиться разных оборотов дела, различных движений и усилий с той и другой стороны в течение этих трех часов! Едва ли дело было так просто, что вся масса Русской рати одновременно обратилась в бегство, а затем явился один засадный полк и мгновенно перевернул все в обратную сторону?»

Иловайский предлагает обратить внимание на еще один источник, сравнительно поздний и вторичный, но, по его мнению, чрезвычайно плодотворный для выяснения обстоятельств самой битвы. Источник этот не что иное, как татищевская «История Российская», ее страницы, касающиеся событий 8 сентября 1380 года.

Хорошо известно, что Татищев, работая над пятым томом своей «Истории…», пользовался в основном данными Никоновского свода, лишь кое-где дополняя их незначительными вставками из иных летописей (некоторые из его источников не сохранились до наших дней).

Описание хода самой битвы у Татищева, видимо, как раз и дополнено одним из таких неизвестных сегодня источников. Прежде всего обращает на себя внимание действие русского полка правой руки, о котором Никоновская летопись вообще ничего не говорит. Судя по всему, здесь ордынцы не только не имели к середине битвы никакого перевеса, но и заметно уступали русским. Осмотрительный и опасливый Андрей Ольгердович даже вынужден сдерживать пыл своих ратников, поскольку опасается оторваться от великого полка, ибо «вся сила татарская паде на средину и лежи, хотяху разорвати».

После того как засадный полк устремляется наконец из дубравы, битва приобретает еще более ожесточенный оборот. Именно Татищев говорит о действиях запасного полка, возглавляемого Дмитрием Брянским, воины которого закрыли брешь между большим полком и полком левой руки. Но «смятия» возрастает, причем до такой степени, что воины «не можаху разбирати своих, татаре бо въезжаху в руские полки, а руские в полки татарские».

Только теперь Мамай пускает в бой запасные силы. Однако боевое счастье неумолимо клонится в русскую сторону. Последнее событие сражения, предшествующее всеобщему бегству Мамаевых ратей, также известно только по Татищеву. Это бой у ордынских станов, то есть у походного табора, состоящего из телег и кибиток. Мамай, покидая поле боя, приказывает выстроить у обозов заслон, чтобы задержать здесь русскую погоню. Но «и ту вскоре сломиши и вся таборы их вземше, богатства их разнесоша, и гнаша до реки Мечи; ту множество татар истопоша».

О реке Мече следует сказать особо. От Куликовского поля до притока Дона Красивой Мечи около 40 километров. Нет ничего неправдоподобного в том, что ордынцев преследовали так далеко, хотя погоня была изнурительна для конницы, даже сравнительно недавно вступившей в бой. Преследование могло длиться до самой темноты, то есть часа два или три. Но князь Владимир Андреевич не мог возглавлять погоню до самой Мечи, если хотел вернуться на поле еще засветло. Честь окончательного разгрома бегущего в панике врага досталась другим князьям и воеводам.

Впрочем, на Куликовом поле и негоже как-то было мерить, чья честь и чья заслуга больше. Разве скажешь, что именно в большей степени решило судьбу боя: выезд Пересвета на поединок или бросок засадного полка, неколебимое стояние русской середины или своевременные действия запасной рати, вдохновляющее присутствие Дмитрия Донского в первых рядах или мудрая выдержка Дмитрия Боброка? А разве не помог победить сам выбор места сражения, оказавшегося явно неудобным для ордынцев с их тактикой фланговых ударов?

Великий князь не имел возможности руководить действиями своих полков от начала до конца битвы. И никто другой за него не имел возможности делать это. Тем более поражает согласованность в поведении отдельных русских полков и отрядов. И в самом жару битвы не забывали следить за соседями, умело сочетая самостоятельность действий со взаимовыручкой. В том, как сражались русские, не было механической заученности приемов и маневров. На поле Куликовом наши предки вдохновенно творили победу.

Пересвет и Ослябя. Наконец, надо сказать и о первоначальнике победы, как назвал его Дмитрий Донской, выделив из всех. В числе павших Александра Пересвета упоминает уже «Краткий рассказ» Троицкой летописи, но дело не в фактах, потому что в национальной памяти воин-инок стал великим образцом героизма, и это достоверность высшего порядка, не нуждающаяся в ссылках на источники. Пересвет равно принадлежит и Истории, и Преданию, как бы мало мы ни знали о его жизни до 8 сентября 1380 года.

А знаем мы, к сожалению, крайне мало, буквально крохи. Разные источники называют Пересвета и Ослябю то брянскими, то любутскими боярами (имеется в виду тот самый Любутск, возле которого произошли главные события третьей Литовщины). Любутск был брянским пригородом, так что источники не противоречат друг другу: любутские бояре являлись в то же время и брянскими.

Когда и почему братья перешли на московскую службу? Вполне возможно, их переход был вызван нежеланием подчиняться новым литовским порядкам, вводимым в Брянском княжестве.

Когда и почему они оказались на Маковце, в Троицком монастыре? На этот вопрос ответить еще трудней. Дореволюционный исторический писатель Д. Л. Мордовцев в повести о двух братьях-иноках предложил следующее романтическое обоснование их ухода в лесную обитель: якобы во время осады Казани (?) братья нечаянно убивают на городской стене свою родную мать, несколько лет назад попавшую в плен к ордынцам, и, чтобы отмолить этот свой роковой грех, принимают вскоре постриг. Наверное, не понадобилось бы особых усилий воображения, чтобы предложить целый набор иных, не менее романтических предысторий, с еще более впечатляющими обстоятельствами.

Сравнительно малолюдный Троицкий монастырь, в котором братья оказались в августе 1380 года, располагался на отшибе Владимирской дороги, примерно в одинаковом семидесятиверстном удалении от Москвы и Переславля. Его основатель и игумен пребывал теперь уже в пожилом возрасте. За пять лет до Куликовской битвы он перенес очень тяжелую болезнь, о чем даже летописцы сообщили: слег Сергий весной, а выздоровел лишь к 1 сентября. Между тем известность его с годами все возрастала, на Маковец приходило все больше людей — кто со своим горем, за советом, за добрым словом, за духовным окормлением, а кто и из любопытства праздного. В Москве могли ощущать вполне понятное беспокойство за Сергия, желали оградить его от случайных пришельцев, от непредвиденных враждебных обстоятельств. Не несли ли митрополичьи бояре Пересвет и Ослябя особое тайное послушание монахов-телохранителей при первом игумене всея Руси? Если так и было, то Сергий, естественно, не должен был догадываться о подобной опеке, которая наверняка бы его смущала своей чрезмерностью.

Непросто ответить еще на один вопрос, касающийся на этот раз только Осляби. Точно ли погиб он на Куликовом поле вслед за Пересветом и сыном своим Яковом? Ведь в списках убитых воинов Ослябя-старший не упоминается — ни в «Кратком рассказе», ни в «Летописной повести», ни в «Сказании…» и «Задонщине». К тому же как раз по Троицкой летописи известно, что в 1398 году сын Дмитрия Донского великий князь Василий послал в Константинополь «сребро милостыню» и с этим даром поехал «Родион чернец Ослябя, бывый преже боярин Любутский».

«Сказание о Мамаевом побоище» называет Ослябю-отца Андреем. Не одно ли и то же лицо этот Андрей и летописный Родион? О Родионе известно, что он был митрополичьим боярином Киприана. Но и Андрей Ослябя упоминается в одном из актов конца XIV века как боярин митрополита Киприана.

С. Б. Веселовский считал, что это все же были разные лица. Андрей, по его мнению, «попал в дворяне митрополита Алексея, быть может, при посредстве Сергия же, и Родион Ослебятя, служивший Киприану, наверное, был близким родственником Андрея Осляби. Это тем более вероятно, что выезды из-за рубежей в Москву происходили обыкновенно целыми семьями, даже родами».

С. К. Шамбинаго упоминает о рукописных святцах XVII века, в которых записано, что «воины Адриан Ослябя и Александр Пересвет, принесенные с битвы, были схоронены в Симоновом монастыре близ деревянной церкви Рождества Богородицы в каменной палатке под колокольней, и над ними поставлены каменные плиты без надписей».

Видимо, Адриан — монашеское имя Андрея. Но в таком случае как быть со свидетельством акта конца века, что Андрей Ослябя был еще жив? Кажется, этому документу следует доверять несколько больше, чем святцам, составленным три века спустя?

Вопрос остается открытым. Ясно лишь, что, когда бы ни умер (или погиб) Андрей Ослябя, он был захоронен рядом со своим братом. Вполне возможно, что вместе с братьями тут был положен и сын Андрея, Яков. После того как Симонов монастырь перевели на новое место, за овраг, ближе к Москве, надгробия героев оставались в Старом Симонове. «В приходской церкви Рождества Богоматери, разбирая колокольню сей церкви, называемой Старым Симоновым, — пишет в примечаниях к V тому Карамзин, — в царствование Екатерины II нашли древнюю гробницу под камнем, на коем были вырезаны имена Осляби и Пересвета: ныне она стоит в трапезе, а камень закладен в стене».

В сентябре 1380 года в Москву с Куликова поля было привезено еще множество деревянных колод с телами павших воинов. Москвичи захоронили их в конце Варьской улицы, в урочище, называемом Кулишки, и над братской могилой срубили обетный храм. Кирпичная церковь, сооруженная позже на месте первоначальной, и сегодня стоит на площади, которая теперь носит имя Ногина.

Видимо, судьба Пересвета навсегда уже останется для нас волнующе безгласной, прикровенной. Первоначальник Куликовской битвы — великая тайна русского духа, которая если и откроется когда, то откроется не мелочностью подробностей. Пересвет является нам как образ мужественной любви. И мы верим: народится еще новый Рублев и воплотит в дивных красках и линиях этот мысленный образ и назовет его «За други своя».