Дмитрий Донской

Лощиц Юрий Михайлович

Глава тринадцатая

От головешек

 

 

 

I

В Москву великий князь Дмитрий Иванович вернулся только через три недели после битвы. Как ни порывался поскорее увидеться с родными, но в Коломне вынужден был еще на целых четыре дня задержаться, потому что, по слову летописца, был «велми утруден и утомлен». Краткое упоминание о нездоровье князя почти тут же дополняется еще одним: сказано, что, возвратившись в Москву, Дмитрий Иванович почивал «от многих трудов и болезней великих».

Эти упоминания заставляют нас вернуться памятью к тому сумеречному часу на исходе дня битвы, когда потерявший сознание великий князь был найден под сенью дерева. Видимо, раны его были все же не столь незначительны, как сгоряча показалось его соратникам.

Известно, что до осени 1380 года летописцы никогда не сообщали о недугах Дмитрия Ивановича. Тем более красноречивы, несмотря на свою краткость, эти два сообщения. Похоже, что нравственные и физические испытания, перенесенные им на Куликовом поле, весьма заметно подорвали его недюжинную телесную силу.

Говорят, что москвичи встретили победителей у стен Андроникова монастыря. По крайней мере, в московском предании урочище в окрестностях монастыря (сейчас тут проходят улицы Тулинская и Школьная) издавна почитается как место торжественного сретенья — радостного и скорбного одновременно.

Воины везли с собой не только тяжелый обоз трофеев; сзади следовало громадное стадо животных, кинутых ордынцами при бегстве: верблюды, буйволы, лошади, овцы… Но мало кто обращал сейчас внимание на великую добычу.

Вот уже и прошли все полки, и раненых на телегах провезли, а толпа недождавшихся стоит, напряженно-молчаливая. Не стойте, милые, не надейтесь напрасно, никто больше не придет. В последний свой предсмертный миг ваши отцы, мужья и братья вспоминали вас, и шептали ваши имена, и просили прощения, что оставляют вас раньше срока… Идите, милые, по домам и растворите свое горе в ежедневных трудах, случившегося не поправить.

…По возвращении домой Дмитрий Иванович распорядился о выдаче милостыни из великокняжеской казны вдовам и сиротам, раненым и калекам, нищим и убогим.

12 октября куликовскому герою исполнилось тридцать лет. Но вряд ли на Боровицком холме этот день был чем-то выделен из числа других. Не было еще в тот отдаленный век обычая праздновать дни рождения; подобное внимание человека к себе, к более или менее заметным календарным событиям личной жизни, прояви его кто-нибудь, вызвало бы не просто усмешку, но укоризну, осуждение. Иное дело — именины.

Именины великого московского князя отмечались, как мы помним, через две недели после дня рождения. Где-то между двумя этими числами Дмитрий Иванович съездил в Троицкий монастырь к Сергию. Он постарался начертать перед старцем в словах хотя бы некоторое подобие тех небывалых событий, свидетелем и участником которых стал в течение двух последних месяцев. И конечно, одним из первых его слов была благодарность за инока Александра Пересвета.

Возможно, именно в тот приезд Сергий и высказал вслух пожелание, чтобы в одну из суббот накануне дня Дмитрия Солунского ежегодно отправлялось повсеместное, общерусское поминовение воинов, павших за отечество. Этот день стали с тех пор называть Дмитровской родительской субботой, «поминальною и вселенскою».

Так вот отметили победу.

Тогда же Дмитрий дал денег троицкому игумену на строительство еще одного монастыря — обетного, в память Донского побоища.

По возвращении в Москву велел он созывать на 1 ноября съезд всекняжеский, и, как летописец помянул под тем числом, «вси князи Русстии, сославшеся, велию любовь учиниша межу собою».

Может показаться несколько странным, что, говоря об этой торжественной встрече победителей, летописец не перечисляет ее участников, а главное, умалчивает о содержании съезда. Но так в отношении съездов делалось, за немногими исключениями, всегда: и во времена Киевской Руси, и позже. В таких встречах обязательно имелась своя внешняя, праздничная, застольная сторона; но то, что обсуждалось на трезвую голову, оставалось сокрытым от всякого постороннего слуха, так что и летописец, как в данном случае, мог отметить лишь самое общее: «велию любовь учиниша межу собою».

Как раз подоспела весть о гибели Мамая.

Оказывается, великий темник, опамятовавшись после позорного бегства, вознамерился немедленно, сей же осенью, исправить случившееся — вернуться на Русь изгоном. Откуда он к остаточному своему войску добирал новые полки, неизвестно. Сообщали только, что уже двинулся было Мамай в поход, да непредвиденная вышла задержка. Такая, что вскоре в иную совсем сторону пришлось заворачивать ему своих конников.

Тохтамыш, выученик и союзник Тамерлана, тот самый, что завоевал Синюю Орду и сидел теперь в Сарае Берке, узнав о поражении Мамая на Дону, разумеется, захотел извлечь выгоду из беды соседа-соперника. Возглавляемые им тьмы перевезлись через Волгу и вторглись в пределы Мамаевой Орды.

Иногда в исторической литературе можно встретить упоминание, что войска двух враждующих орд столкнулись при речке Калке, той самой, возле которой русские когда-то потерпели поражение от полководцев Чингисхана. Но зачем, спрашивается, Тохтамышу, да и Мамаю, нужно было забираться так далеко на юг? Ведь великий темник уже начинал поход против Руси? Есть предположение, что рати встретились несколько западнее Донца, у притоков Ворсклы, один из которых звался Кальченка. Разбитый здесь наголову, преданный к тому же своими мурзами, вконец обесславленный, Мамай побежал в Крым.

Достигнув Кафы (Феодосии), Мамай вступил в переговоры с правителями города, прося предоставить ему убежище и обещая хорошо заплатить. Генуэзцы вызнали, что злополучный темник, точно, пожаловал в Крым не с пустыми руками. В его обозе были припрятаны тюки с золотым и серебряным содержимым, с драгоценными камнями и «множеством имения».

Впустить Мамая впустили, но лишь затем, чтобы никуда уже из Кафы не выпустить. С помощью денег он спасся, но деньги же стали причиной его гибели.

Не сохранились для истории ни месяц, ни день гибели Мамая. Бесславный конец! Да и мог ли он быть иным? Оплакивать покойника не нашлось кому, ибо нет на земле более одиноких людей, чем эти вселенские изверги, играющие, как в шахматы, судьбами целых народов. Между ними и остальным миром — непроходимая пустыня.

Тохтамыш сам, не дожидаясь, пока придут к нему русские послы (да и придут ли еще?), отправил к великому князю московскому своих посланников со словом, что он, Тохтамыш, «супротивника своего и их врага Мамая победи» и ныне садится «на царстве Воложьском».

Эта почти как бы дружеская предупредительность нового хозяина Улуса Джучи произвела на Руси вообще и в московском доме в частности благоприятное впечатление. Дмитрий Иванович тут же, не откладывая надолго, послал в Сарай киличеев с соответствующими приветствиями и дарами. Тохтамыш, если он, конечно, неглуп, понимает: своим нынешним успехом он во многом обязан Москве. Но, похоже, он это понимает, и битва на Куликовом поле произвели на него должное впечатление. Как ни трудно рассчитывать на благородство и постоянство ордынцев, а все же хотелось бы верить: после 8 сентября могут начаться между ними и Русью совсем новые, достойные отношения. Почему бы и нет, наконец? Главное, лишь бы поняли в Сарае: мы уже не те, на прошлое нас не повернуть, под переломленный хомут не вогнать.

В эти месяцы думалось и чувствовалось русским людям с той повышенной ясностью и остротой восприятия, какая бывает у человека, выздоравливающего после длительной болезни. Испытанное поднимало на новую высоту, откуда и виделось дальше, и многие тяжелые обстоятельства, что прежде угнетали своей неминуемостью, теперь выглядели как-то мельче, второстепенней, казались легкоразрешимыми.

С таким вот чувством Дмитрий Иванович призвал однажды к себе своего духовника, игумена Симоновского монастыря Федора, и имел с ним беседу, после которой Федор отбыл в Киев. Игумену поручалось свидеться с находившимся сейчас в Киеве Киприаном и от имени великого князя московского и владимирского просить его приехать в Москву на пустующую митрополию.

 

II

Пустовала она с самой смерти митрополита Алексея, уже целых три года, и случай был неслыханный. Редко когда за четыре века христианства на Руси как государственной религии ее церковь пребывала столь долго без верховного пастыря.

Правда, с чисто формальной точки зрения случай этот можно было считать мнимым, поскольку митрополит все-таки имелся, — Киприана, как мы помним, константинопольский патриарх послал на Русь еще при живом Алексее. Но в том-то и дело, что подобного посланца великий князь московский ни за что не хотел принимать в своей столице и постарался сделать все возможное, чтобы добиться в Константинополе поставления другого, русского митрополита.

Эти события вышли далеко за рамки русской церковной жизни. Они стали продолжением, частью внутренней и внешней политики великого князя московского и владимирского, и потому следует на них остановиться здесь хотя бы кратко.

Когда Дмитрий Иванович узнал, что троицкий игумен наотрез отказался от митрополичьего посоха, князь обратил внимание на еще одного достойного и желательного, с его собственной точки зрения, преемника.

О коломенском священнике Михаиле — летописцы чаще именуют его Митяем — существует целое пространное повествование, которое так и названо «Повесть о Митяе». Общепризнано, что повесть эта составлялась по прямому указанию Киприана или же была им сильно отредактирована. К большинству из участников событий Киприан не мог питать добрых чувств: они так же, как и великий князь московский, препятствовали или не содействовали его своевременному появлению на Москве в качестве митрополита. Особенно же эта неприязнь распространилась на Михаила-Митяя, который сделал все, чтобы самому стать митрополитом. Не случайно в «Повести» он изображен выскочкой, едва ли не пройдохой, сумевшим ловко «втереть очки» чересчур доверчивому и горячему великому князю.

Неизвестно, в каком году Михаил был переведен из Коломны в Москву и стал духовником Дмитрия Ивановича и хранителем его печати. Якобы не без давления великого князя состоялось пострижение Митяя в чернецы и возведение его в чин архимандрита, причем то и другое будто бы было произведено в один день, скоропалительно, так что автор «Повести» имел повод заметить не без желчи: «до обеда белець сый и мирянин, а по обеде мнихом начальник и старцем старейшина, и наставник, и учитель, и вожь, и пастух».

Когда сидевший в Киеве Киприан узнал о кончине Алексея, он решил, что теперь-то уж у великого князя московского нет никаких поводов не принять его со всеми подобающими почестями. В мае 1378 года Киприан отправился в путь. Повесть об этом его предприятии умалчивает, поскольку оно закончилось для патриаршего ставленника весьма плачевно и Киприану явно не хотелось напоминать читателям о пережитом им позоре.

Вместо того чтобы принять его, Киприана, по достоинству, московский князь выставил против митрополичьего поезда заставы на дорогах. А когда Киприан обхитрил ратников и «иным путем пройдох» в Москву, на него обрушились новые бесчестия: вскоре его выдворили из города. Киприан снова вынужден был отправиться в Киев.

Из «Повести о Митяе» явствует, что, постригшись в монахи и став архимандритом, Михаил-Митяй решил добиться своей цели с помощью собора русских иерархов, на котором бы его поставили во епископы. Однако на соборе один из владык, суздальско-нижегородский епископ Дионисий (известный нам как вдохновитель создания Лаврентьевской летописи), «дерзну рещи сопротив Митяю», а великому князю прямо заявил: «Не подобает тому тако быти».

Дионисий вовсе не был сторонником Киприана. Видимо, не в меньшей мере, чем Дмитрий Иванович, он опасался появления на Москве «литовского» митрополита. Но и княжеский выбор не устраивал этого иерарха.

Когда Дионисию стало известно, что Михаил-Митяй получил от патриарха Макария приглашение прибыть в Константинополь, чтобы ставиться в русские митрополиты, Дионисий решил тайно идти в Царьград. Его побег послужил толчком для срочных сборов самого Михаила-Митяя. При расставании великий князь снабдил его грамотой к патриарху.

Избранник Дмитрия Ивановича благополучно преодолел неблизкий путь; он был уже почти у цели, но в нескольких милях от Константинополя вдруг разболелся и скоропостижно умер.

Михаила-Митяя негромко схоронили в Царьграде, но корабль с русским посольством все еще не покидал Золоторожскую бухту. В свите покойного митрополичьего наместника находилось три архимандрита. Соблазнительный пример своеволия, проявленного недавно Дионисием, подтолкнул их к еще более рискованному, авантюрному поступку. Если наместник умер, то это не значит, что нужно возвращаться домой без митрополита, решили его спутники. Между двумя из них — архимандритом Иваном Петровским и архимандритом Пименом из Переславля — вспыхнула распря. Одолели сторонники Пимена. Захватив ризницу и казну покойного Михаила-Митяя, Пимен, к радости своей, обнаружил тут «харатию» с великокняжеской печатью. «Повесть о Митяе» передает — не дословно, конечно, — содержание грамоты, написанной Пименом на чистом листе:

«От великаго князя русскаго к царю и патриарху. Послал есмь к вам Пимина. Поставите ми его в митрополиты, того бо единого избрах на Руси и паче того иного не обретох».

Патриархом в это время был уже не Макарий, приглашавший Михаила-Митяя в Константинополь, а сменивший его Нил. Будто бы, ознакомившись с «грамотой» великого князя Дмитрия Ивановича, Нил выразил просителям свое недоумение: есть ведь на Руси митрополит Киприан, утвержденный еще патриархом Филофеем, а, кроме него, другому быть не положено. Тогда Пимен решил потревожить Митяеву казну, а поскольку ее содержимого оказалось недостаточно, вступил в кабальные отношения с цареградскими заимодавцами, назанимал у них изрядно в рост — от имени все того же великого князя всея Руси. Патриарх Нил и люди его окружения, получив соответствующую мзду, призвали Пимена для всестороннего испытания его веры.

Так свидетельствует «Повесть о Митяе».

Но на самом деле все было несколько иначе. Патриарху Нилу пришлось одновременно заниматься не только испытанием Пимена, но и расследованием дела Киприана, накануне прибывшего в Константинополь из Киева. Пимен и его товарищи выдвинули против Киприана обвинение, составленное еще в Москве, в княжом совете, что он был утвержден на русскую митрополию неканонически. В ходе разбирательства и получили огласку некоторые неприятные для Киприана подробности, например, о его личном участии в составлении обвинений литовских князей против митрополита Алексея.

Не дожидаясь решения собора, Киприан тайно отъехал в Киев. Конечно, такой поступок вовсе не выглядел доказательством в пользу беглеца. Если он подлинно невиновен в том, что поставлен на митрополию неканонически, то зачем же, право, понадобилось с такой поспешностью исчезать?

Однако Киприан, не догадываясь об этом, отбывал в Киев удивительно вовремя и кстати.

Дело в том, что великий князь московский, получив известие из Царьграда о скоропостижной смерти Михаила-Митяя и о дальнейших действиях переславльского архимандрита, вовсе не порадовался самочинию Пимена, пусть того и произвели наконец в митрополиты. Вся эта чересчур затянувшаяся и разветвившаяся история о митрополичьем преемстве приобретала на глазах у Дмитрия Ивановича какой-то недостойный оборот. Во-первых, трудно было поверить, что его избранник умер своей смертью. Упорно поговаривали, что он не то задушен, не то уморен морскою водой. Но даже если это не так, все равно до глубины души возмущал великого князя проступок Пимена, составившего подложную грамоту и наделавшего великих долгов от его, Дмитрия Ивановича, имени.

А кроме того, речь шла не только о Пимене или, допустим, о суздальско-нижегородском владыке Дионисии (который до сих пор оставался в Византии, опасаясь, видимо, великокняжеского гнева). Речь шла о том, что такими вот самовольными поступками видные иерархи подрывают уважение не только к себе, но и к мирской, княжеской власти. Такое нельзя было оставить безнаказанным.

Шел 1381 год. Пимен еще сидел в Царьграде. Киприан, как было известно Дмитрию Ивановичу, уже вернулся в Киев. Вот тут-то и призвал великий князь к себе своего нынешнего (после смерти Михаила) духовника, игумена Федора, и стал с ним советоваться…

Дмитрий Иванович, возможно, еще не знал, что патриарх недавно рассматривал дело Киприана и решил его в пользу Москвы. Вообще сейчас это дело для великого князя представлялось уже весьма давним, сильно потерявшим свою остроту. Может, он даже погорячился в свое время, не приняв Киприана, посчитав его литовским ставленником? Правда, что и тот вел себя слишком самоуверенно… О Киприане говорят, что он действительно много трудится в пользу православия среди литовцев. После Куликовской победы отношения с Литвой заметно поменялись в лучшую сторону. Андрей Ольгердович получил возможность вернуться на свой стол в Полоцк. Даже с недавним врагом Ягайлом, даже с ним теперь как будто намечается что-то похожее на мирное, согласное соседство.

Может, есть во всем этом и Киприанова лепта?.. Словом, если выбирать кого-то из двух — Пимена или Киприана, — то уж, конечно, второго.

…В праздничный весенний день 1381 года Киприан торжественно въезжал в Москву. Въезжал по воле великого князя московского и всея Руси. Этому событию предшествовала многолетняя, сложная борьба за право наследовать русский митрополичий престол, и, кажется, она была теперь позади. Соответственно, в сознании участников и очевидцев отступали на задний план частности, выглядевшие еще недавно громадными, вопиющими в своей бытовой неприбранности. И, наоборот, неумолимо проступало главное. Главное же было в том, что на протяжении многих десятилетий XIV века великие князья московские — и напоследок Дмитрий Иванович — упорно и последовательно отстаивали право иметь своих, русских митрополитов, предлагаемых Русью, а не насаждаемых из Константинополя. Такая борьба не была ни прихотью, ни проявлением заносчивости и национального высокомерия. Время показало, что вопрос о церковной самостоятельности Руси объективно сопрягался с вопросом о ее государственной самостоятельности. И второй не мог быть решен окончательно без решения первого. Дмитрий во всех этих событиях был не просто одним из участников. За ним стоял опыт его политических предшественников, опыт покойного Алексея. Пусть Киприан, наконец, въезжал в Москву, — он въезжал сюда как ее избранник. Недаром константинопольский патриарший собор 1380 года подтверждал: отныне «на все времена архиереи всея Руси будут поставляемы не иначе как только по просьбе из Великой Руси».

 

III

В то самое лето 1381 года новый властелин Улуса Джучи Тохтамыш направил к великому князю Дмитрию Ивановичу посольство, которое возглавлял некий царевич-чингисид Акхозя, или Ахкозя (Акходжа?). Этот посол, под руку которого было придано семьсот человек дружины, повел себя как-то странно. Дойдя до Нижнего Новгорода, он вдруг поворотил обратно: «а на Москву, — по слову летописца, — не дерзну ити»; вместо себя послал Ахкозя малое число своих спутников, но и те с поручением не справились, с пути уклонились.

Причина этой нерешительности или даже боязни темна. Может быть, посольство было принято русскими за обычную конную изгону и царевич побоялся угрозы воинского столкновения? Или жители Междуречья после Куликовской битвы вообще не были расположены пускать к себе никаких ордынцев, не разбирая, послы они или нет? А если и послы, то о чем с ними договариваться? Уж не о новой ли дани с «русского улуса»? Хватит, наданничались вволю!..

Обычно самые первые известия об ордынской угрозе Дмитрий Иванович получал даже не от сторожевых застав, а от купцов, торговавших в городах волжского Низа и в Подонье. Ныне купеческая служба вынужденно оказалась безгласной. Хан Тохтамыш, помня урок Мамая, окружил свои приготовления к походу завесой непроницаемости. В том числе заранее разослал вверх по Волге людей с приказом: хватать повсюду купцов-христиан, ни одного не оставлять в живых, а товары их сплавлять на Низ, в Сарай.

Да и сам поход не в пример Мамаеву был легким, скорым, изгонным, без громоздких обозов, хотя и двинулся Тохтамыш ратью тьмочисленной.

И все-таки как оно стало возможным, это злосчастное «прихождение Тохтамышево на Москву»? Как проглядели, как попустили? Почему не дали врагу достойного отпора?

События августа 1382 года в летописях обрисованы на редкость подробно, и все же в их изображении остается какая-то вводящая в недоумение недоговоренность. Вдруг почти все Русское Междуречье с его хорошо отлаженной окской порубежной линией оказалось беззащитным, совсем как во времена Батыя или в годы какой-нибудь Дюденевой либо Неврюевой рати.

Принято говорить: русское воинство было ослаблено громадными потерями, понесенными на Куликовом поле. Да, это так.

При известии о приближении Тохтамыша среди князей и бояр возникли разногласия, которых Дмитрий Донской не смог преодолеть. Да, и это обстоятельство отрицательно сказалось на последующих событиях.

Сам Дмитрий Иванович срочно оставил Москву лишь для того, чтобы добрать ополчение в Костроме и попутных к ней городах. И это, безусловно, так.

Наконец, Москва пала якобы из-за мятежа посадских низов, из-за безвольного поведения митрополита Киприана, который в решительную минуту отбыл в Тверь, из-за слишком доверчивого поведения ее защитников, обманутых Тохтамышем. И это все, видимо, так. Но причины причинами, а всего ими не объяснить. В самом факте нашествия была своя несмываемая обида, и она осталась в исторической памяти надолго.

Осталась прежде всего потому, что беда случилась через два года после Куликовской битвы. Само это близкое соседство двух столь противоположных событий было оскорбительно для памяти о недавней победе и ее жертвах. Тохтамышево нашествие будто отшвыривало Русь в тот темный угол истории, из которого она с таким напряжением сил вырвалась накануне. Тут, что ни подробность, все будто твердило русскому духу: назад, осади, знай свое место!.. Или нашептывалось кем-то с ехидцей: вот видишь, не выйти тебе из заколдованного круга, и так будет вечно повторяться у тебя: разноголосица, разброд, всеразличный разгордяж, и потому только, что у вас — как это вы там говорите — своя своих не по-зна-ша…

Рассказывали: когда Тохтамыш достиг южных окраин Рязанской земли, князь Олег Иванович выехал к нему навстречу чуть не с хлебом-солью и проводил до самой Оки, и броды через Оку показал. А ведь с Олегом только недавно великий князь московский договор заключил о мире, и по тому договору Олег считался Дмитрию за младшего брата. Знать, впопад говорено: не верь, что на письме, измерь, что на уме. Доколе ж не верить-то?

После первых же вестей от разведчиков Дмитрий Иванович двинул к Оке ополчение. Тохтамыш не наползал, подобно Мамаю, он мчал. Надо было и к нему на сближение идти борзо. Но средь дороги что-то разладилось в княжом воинском совете, да так непредвиденно и грубо, что, похоже, и летописцы постеснялись уточнять, оставив нам только самое общее, хотя и красноречивое, конечно же, объяснение: великий князь московский «не ста на бой противу царя, ни поднял противу его руки, и силу розпустил, уразумев бо во князех и в боярех своих и в всех воиньствах своих разньство и разпрю, еще же и оскудение воиньства; оскуде бо вся Русская земля от Мамаева побоища за Доном, и вси Русские людие в велице страсе и трепете быша за оскудение людей».

Похоже, что на пути своем в Кострому Дмитрий Иванович Москву не навестил, а только разослал окрестным волостелям приказ: прятать скотину в леса, а людей отводить под защиту кремлевских стен. Кремль, знал он, неприступен. Кремль выдержит, а он сам до поры выждет, как выждет с другого боку братан Владимир, ушедший сейчас под Волоколамск с частью войска.

Тохтамыш идет на Москву наспех — так в свое время дважды подходил к ее стенам покойный Ольгерд. Хан не решился на длительную осаду — осень на дворе. К тому же московский посад — опыт Литовщины пригодился — сожжен заранее. В пустых волостных селах ордынцы прокорма не найдут, а с собой достаточных припасов не имеют. Зная же о двух княжеских ратях, скапливающихся слева и справа от Москвы, хан вынужден будет вести себя осмотрительней и вряд ли посмеет погромить малые подмосковные города.

Если удастся встретить Тохтамыша таким вот образом, то великий князь сбережет людей, и это главное. Для этого не стыдно и «трусом» себя показать, робеющим открытого ратного столкновения.

Но все получилось вопреки великокняжеской прикидке. И потому лишь, что на сей раз подвела его Москва.

Тохтамыш переправился через Оку и захватил опустевший Серпухов, когда в Москве начались беспорядки. За последние дни ее население возросло по крайней мере вдвое. В Кремль перебрались не только обитатели посадов, но и крестьянство подмосковных волостей. Все были возбуждены до предела: кто молился истово, кто радовался тому, что такое множество собралось для отпора, а кто и пошумливать начинал: князья где, где воеводы, на кого покинут народ?..

Неизвестно, какие бояре были оставлены великим князем на московское воеводство, но они явно не справились с поручением. Стихия безначалия бражилась среди горожан и беженцев, кое от кого и впрямь попахивало хмельным — медов на ту пору уже было накачено и наварено от нынешнего сбора и в подвалах запасено.

В Кремле находился тогда митрополит Киприан. Но он был тут лицом новым; те, кто знал его, говаривали о нем по-разному, а многие и совсем не знали. Так что его вразумления на толпу не очень-то действовали. Кто и ерничал: откуда, мол, сей Куприян, из каковских стран?..

Нетрезвое это дурашество обернулось открытым озлоблением, когда прослышали, что митрополит хочет покинуть Москву, как уже покинул ее кое-кто из обитателей боярских дворов. Киприан и впрямь настаивал, чтобы его выпустили из города, готовящегося к осаде. К нему решила присоединиться и великая княгиня с детьми. Такой Москвы она еще не знала и не на шутку была напугана всем увиденным и услышанным в последние дни.

Но среди горожан уже действовал уговор: никого из крепости не выпускать. Ворота железные держали на запоре. Стража бодрствовала у проездных башен. На тех, кто все же норовил прорваться, с вратных площадок швыряли чем ни попадя.

Киприану понадобилось все его умение убеждать, доказывать, угрожать, пока наконец он вместе с великокняжеским семейством не был выпущен. Из Москвы митрополит направился в Тверь, Евдокия с детьми — к мужу в Кострому.

Известно, что накануне появления у стен Москвы Тохтамыша в Кремль въехал «некоторый князь Литовский, именем Остей, внук Олгердов», и благодаря ему удалось поначалу наладить правильную оборону города. Известие это несколько загадочно. Кажется, ни в русских летописях, ни в литовских хрониках подобное княжеское имя более не встречается. Чьим сыном мог быть этот Остей — Андрея Полоцкого или Дмитрия Брянского, или еще кого-нибудь из старших Ольгердовичей? Впрочем, не легенда ли само «призывание» чужого князя к безначальному народу, в неуправный город? В русских летописях известен один-единственный Остей — московский боярин Александр Андреевич, младший брат Федора Андреевича Свибла, но вряд ли речь здесь идет о нем.

Итак, в Москве утвердилось некое подобие порядка, и ее жители, постоянные и пришлые, изготовились к обороне.

Ордынцы появились у стен Кремля 23 августа после полудня. Подошли они с напольной стороны и стали в благоразумном отдалении — «за три стрелища от града» — уточняет свидетель, то есть на расстоянии трех полетов стрелы. Вскоре малый отряд вершников приблизился к стенам, окликнули стоящих на забралах:

— Во граде ли князь Дмитрий?

— Нету его во граде, — отвечали сверху вроде бы даже с бахвальством.

Да, пожалуй, и без ответа можно было ордынцам догадаться, что великий князь отсутствует: очень уж возбуждены были и многошумны защитники города. Со стен трубили в трубы, дудели во всякие дудки и пищали, смеялись; некоторые явно были навеселе; иные озорники, порты скинув, показывали неприятелю срамные места, посылали царя ордынского куда подальше; а кто и плевался, сморкался вниз: соплей, мол, перешибем, отваливай…

Ордынцы внизу скалились раздраженно, помахивали саблями, рыскали кругом крепости семо и овамо, приглядываясь, примеряясь. Но к вечеру рать Тохтамыша куда-то попятилась от города, будто сообразили, что и подступаться бесполезно. Это еще прибавило веселья горожанам. Ночью многие пировали, по-хозяйски расположившись в боярских покоях, потчуя друг друга из серебряных ковшиков, из хрупких и витиеватых сткляниц.

Однако наутро чужая рать снова объявилась, и уже не только с напольной стороны, а отовсюду стояли ордынцы. Со стен посыпались стрелы, за первым второй жужжащий рой, но на излете мало причинили вреда опасливо отдаленным конникам. Те только саблями угрожающе помахивали. Били защитники города и из тяжелых самострелов и даже из «тюфяков», о которых принято считать, что это были первые на Москве пушки.

Затем и ордынские лучники, подойдя и подъехав поближе, открыли густую стрельбу, и кое-кому на забралах и на башенных площадках досталось на опохмел. В который раз подивились московские ратники ловкости степняков-лучников: метко стреляют, бестии, не только с места, но и на ходу, и на скаку, и вперед мчась, и наутек пустившись, со спины.

Под прикрытием стрелков к стенам кинулись пешцы с лестницами, и многие уже добежали, прислонили, вскарабкивались. Но тут сверху покропили их москвичи кипятком — в котлах с утра клокотал вар на случай приступа.

Отхлынули одни — Тохтамыш бросил на город свежую силу, эти рвались наверх с еще большим ожесточением. Со стен посыпались каменья, удары рогатин и секир, снова взрыкнули пушки. Один из горожан, купец-суконник по имени Адам, стоявший на Фроловской башне (нынешняя Спасская), углядел знатного воина в толпе ордынцев, прицелился в него из самострела и угодил тяжелой стрелой прямо в сердце. В рядах наступающих возникло замешательство, и приступов в этот день больше не было. И еще двое суток только издали поглядывали степняки на крепость вроде даже с уважением. Горожане опять приободрились: стены каменны, врата железны, ворог долго не простоит, лишь бы скорей соединились вовне Москвы княжеские рати.

Так бы закончиться «Тохтамышеву нахождению» ничем, но поддались осажденные на обман. Утром 26 августа к стенам города приблизилось несколько знатных ордынцев. В них не стреляли, понимая, что идут для переговоров. К своему удивлению, горожане увидели среди чужаков двух русских князей, похоже, Василия Кирдяпу и Семена — сыновей Дмитрия Константиновича Суздальско-Нижегородского. Дивно было и непонятно: как это во вражьей ставке очутились шурины великого князя московского, родные братья Евдокии?

Затеялось объяснение.

— Царь не на вас пришел, — кричали снизу, — но на князя вашего Дмитрия, а вас царь великий милует и ничего от вас не просит, ни откупа, ни выхода… Просит одного: встретить его с честью, с легкими дарами, а он только город посмотреть хочет, вам же дарует любовь и мир!..

«Не на нас пришел, но на князя нашего? Будто мы и князь не одна Москва?» — качали головами многие. Но верх взяли иные голоса: «Это кто же любви и мира не желает?! Мы мириться всегда горазды! Давай хоть с самим протобестией!..»

Может, еще и не обманулись бы так легко, если бы не вид двух русских князей, стоявших под стенами. Да, впрочем, что на князей пенять, не они же ворота распахнули во всю ширь, не они же улыбались во всю дурь. На свое простодушие попеняем, родимые.

Горожане выходили торжественно во главе с архимандритами и священниками, неся кресты, иконы и подарки. Ордынцы, ждавшие условного знака, смотрели на шествие с любопытством и наружным почтением. Сначала оттеснили Остея и тут же убили его. По этому знаку и началась резня — пошли в ход кривые сабли, которыми степняки три дня издали грозились москвичам. Убивали безоружных, подсекали кресты, доски иконные рубили и копытили, сдирали с них сверкающие оклады. Одновременно по лестницам со всех сторон лезли на опустевшие стены.

«И бяше тогда видети во граде плачь и рыдание, и вопль мног, и слезы, и крик неутешаемый, и стонание многое, и печаль горькая, и скорбь неутешимая, беда нестерпимая, нужа неужасная, и горесть смертная, страсть и ужас, и трепет, и дряхлование, и срам, и посмех от поганых крестьяном», — восклицает летописец, отдаваясь общему чувству, но тут же строго отмечает: «Сии вся приключися за умножение грех наших».

Были разграблены великокняжеская казна, боярскне житницы, склады купцов, церковные алтари; запылали многие дворы, сгорели деревянные церкви, а каменные почернели внутри от копоти, потому что в них накануне было наметано под самые своды книг, свезенных для хранения отовсюду, и книги те также сгорели.

Обычно, говоря о размерах утрат, вспоминают эти вот красноречивые стопы книг в два-три человеческих роста; и еще вспоминают, что сразу по возвращении на пепелище великий князь московский позаботился о предании земле погибших и могильщикам назначил по рублю за каждые восемьдесят погребенных тел и всего выплатил триста рублей. А сколько было угнано в плен! Этим душам счет вели — уже далеко отсюда — сарайские да генуэзские работорговцы.

…Взбодренные столь ошеломительной удачей в Москве, ордынцы разделились на две рати, и одна из них кинулась по Владимирской дороге, а другая — на Звенигород. Возле Переславля конники Тохтамыша едва не настигли поезд великой княгини Евдокии. Услыхав о приближении врага, переславльцы оставили крепость и посады и отплыли в лодках на середину великою своего озера. От Переславля каратели устремились на Юрьев, погромили его, а затем и Владимир.

Другая рать, овладев Звенигородом, двинулась на Можайск, оттуда на Волоколамск. Но под Волоком стоял князь Владимир Андреевич с ополчением. Он не стушевался, часть вражеской рати опрокинул, другую обратил в бегство.

Тохтамыш решил более не рисковать. Он ждал лишь, когда вернется конница, посланная по Владимирской дороге, чтобы начать общий отход.

От Москвы отступали на Коломну, пограбили и ее, а затем все, что под руку попадалось в земле рязанской и саму Рязань. Должно быть, Олег Иванович возмущался неблагодарностью Тохтамыша, но испытывал ли хоть какие-то угрызения совести перед Москвой?

Скорее всего не ведал сейчас смущения и Михаил Александрович Тверской, который посылал к Тохтамышу, стоявшему тогда в Москве, своего киличея «с честию и з дары многими».

Покидая пределы Руси, хан вряд ли мог считать свой поход до конца удавшимся. Сполна удалась лишь грабительская часть великой изгоны. Собственно военная сторона предприятия не прибавила Тохтамышу полководческих лавров: с великим князем московским он на поле так и не встретился, а от Владимира Серпуховского его вершники еще и наутек пустились.

А в каком состоянии вернулся в свой дом Дмитрий Иванович Донской? Говорят, он заплакал навзрыд, увидев черную, насквозь осмрадевшую Москву. Откуда силы-то было взять ему, сподвижникам его и землякам, чтобы начинать тут все заново — от пепла, от руин, от головешек?..

 

IV

От головешек приходилось Дмитрию Ивановичу начинать не только восстановление Москвы. Все жизненные связи внутри его великого Белого княжения, еще год назад представлявшиеся такими прочными, хорошо отлаженными, — все это на поверку оказалось недостаточно надежным. Конечно, что и говорить, испытание на прочность выдалось чрезвычайное — более полувека прошло с тех пор, как последний раз вторгались ордынцы в Русское Междуречье. Но все же Донской вождь вправе был ждать от своих земель и их князей куда большей самоотверженности во дни общей беды. Ну ладно Рязанец, с него когда и какой был спрос (хотя на сей раз спросить все же придется). Но ведь и тесть, Дмитрий Константинович, смалодушничал, стал вымаливать у Тохтамыша ослабы для своей земли. И Михаил Александрович, тверской удалец, перед ханом поюлил вдоволь, показывая, какой он верноподданный и кроткий.

Но чем сильнее удручало великого князя московского и всея Руси это шатание умов, тем с большей энергией — уже осенью 1382 года — отдался он самым насущным, не терпящим промедления заботам политического домостроительства.

Прежде всего надо было как следует одернуть, поставить на место Олега Рязанского, слишком преуспевшего в своем безоглядном особничество. В сентябре московская рать перевезлась за Оку и вошла в рязанские пределы. Как и следовало ожидать, сам Олег с приближенными боярами исчез, затаился в каком-то из своих лесных лежбищ.

Но острастка южного соседа оказалась не самым важным достижением этого похода. Дмитрию Ивановичу удалось сговориться с мещерским князем Александром Уковичем о покупке его наследственной вотчины Мещеры, которая отныне включалась в состав Московского княжества. Приобретение было более чем незаурядное. Лесистая Мещера граничила с рязанской землей, и граница отчасти проходила по Оке, так что теперь значительно выравнивался и продлевался окский рубеж обороны Междуречья.

Той же осенью великому князю московскому стало ведомо, что Михаил Тверской со старшим сыном Александром тайно, окольными путями, в обход застав прошли на Низ, в Сарай. Скрытность действий ясно говорила о намерениях тверичей: Михаил вопреки письменным обещаниям 1375 года вновь домогался ярлыка на великое княжение Владимирское. Тут уж было только руками развести да позавидовать неуемности северного соседа. Но, впрочем, чему завидовать-то? Гордый, говорят, и в гробу глазами косить будет.

Михаил пока был недосягаем, но в Твери все еще находился митрополит Киприан, и не слышно, чтоб спешил в Москву вернуться, а с ним Дмитрий Иванович очень и очень желал поговорить по душам. Неужто ничегошеньки не знал митрополит о том, куда Михаил с сыном подались? А ежели знал, то как же смолчал, не укротил зарвавшегося тверича? Наконец, почему в Москву ничего не сообщил о готовящемся клятвопреступлении?

В конце сентября Дмитрий отправил в Тверь двух своих бояр, которым поручалось позвать митрополита и сопутствовать ему на обратной дороге. Киприан вернулся в Москву 7 октября и увидел, что стало с городом в его отсутствие. Только-только начинали сейчас отстраивать усадьбы и церкви, растаскивать обгорелые остовы домов.

Неизвестно, о чем говорили при встрече великий князь и митрополит. Летописцы извещают лишь о возникшем у Дмитрия Ивановича «нелюбье» к Киприану, которому было предложено отбыть в Киев. Возможно, великий князь обвинил митрополита не только в потворстве Михаилу Тверскому, но и в том, что в самые сложные для Москвы дни Киприан смалодушничал, не сумел подчинить себе горожан, кинул на произвол судьбы не только город, но, наконец, и великокняжескую семью. Москва вполне была способна выстоять, несмотря на наплыв беженцев. Да она почти уже и выстояла, но в суматошную минуту в городе не оказалось умудренного жизнью человека, который бы устыдил легковерных и легкомысленных, а буянам пригрозил бы пастырским посохом… Может быть, в душе князя всколыхнулась сейчас застарелая неприязнь к «литовскому митрополиту». Давнее раздражение смешалось у него с новым, да и Киприан не безмолвствовал, но, наоборот, постарался осадить Дмитрия, явно превышавшего свою власть. С каких это пор митрополита судят княжеским судом?!.

Однако для Дмитрия Киприан не был более митрополитом «всея Руси», а простым смертным, и этому простому смертному надлежало скорее оставить Москву…

Нет, если уж что сразу не заладилось, сызначала искривилось, ни за что потом не выровняешь.

Теперь великому князю понадобилось срочно отзывать из заточения Пимена. (Год назад, когда Пимен вернулся на Русь, великий князь его за цареградские самовольства в Чухлому сослал.) Срочность возвращения опального иерарха объяснялась тем, что пустовала не только митрополичья кафедра, но и некоторые епископии, например, сарайская и смоленская; надо было поставить на них новых владык; к тому же надлежало возвести в епископский чин просветителя зырян — Стефана и учредить для него Пермскую епархию.

А на череду уже стояли иные дела. Весной следующего, 1383 года Дмитрий Иванович, преодолев вполне понятные родительские страхи, отправил в Орду, к Тохтамышу своего первенца, одиннадцатилетнего Василия, в сопровождении старейших бояр и верных слуг. Отправил, дабы Василию, по слову летописца, «тягатися о великом княжении Володимерьском и Новогородцком с великим князем Михаилом Александровичем Тферским» — тот до сих пор сидел в Орде, ожидая, может быть, последней в жизни удачи.

Как и положено, Василий ехал со многими дарами, и бояре из его свиты заранее знали, что у хана зайдет речь о данях и что надо торговаться и хитрить до конца, но что самое важное все же — уберечь за собой великий ярлык владимирский, пусть даже и ценой возобновления ежегодного «царского выхода».

Так и получилось. Михаил Тверской, сколько ни старался очернить перед ханом своего соперника, мало в чем преуспел. Тохтамыш только подтвердил его право на «отчину и дедину» — Тверское княжение. «А что неправда предо мною улусника моего князя Дмнтреа Московского, — якобы сказал он Михаилу, — аз его поустрашил, и он мне служит правдою, и яз его жалую по старине во отчине его; а ты пойди в свою отчину во Тферь…»

Эти заключительные слова Тохтамыша менее всего свидетельствовали о его особой благосклонности к Москве. Просто Михаил не мог пообещать хану того, что пообещало посольство княжича Василия, — ежегодной дани со всего Белого княжения.

Впрочем, обещаниям Тохтамыш не очень верил. Василия, мальчика московского, он оставил при себе, пока отец его не пришлет «выхода».

Как ни постыдна была Дмитрию Ивановичу сама мысль о возобновлении ежегодных выплат в Орду, приходилось с ней смиряться, подавлять в себе вспышки негодования, приступы гнетущей обезволенности. В волостях и слободах старосты на сходках объявляли: с каждой деревни требует великий князь по полтине. Унылый ропот прокатывался при этих словах над толпами. С каждой деревни?.. А сами-то с чем останемся, коли по полтине? Вот тебе и победили Мамая!..

Тогда же Дмитрий Иванович послал своих бояр за данью в Великий Новгород и главным над сборщиками назначил Федора Андреевича Свибла. Шли с воинской охраной — мало ли как поведут себя новгородцы, отвыкшие от черных боров. Но обошлось благополучно, и вечники черный бор дали, хотя и с натугой, с ворчбой.

Под стать людям хмурилось в то лето и небо. Прокатывались по лесам пожары. Вырвавшись на мшаники, огонь сникал, уходил под кочки, в коричневую торфяную мякоть, и тогда расползался на многие десятки верст сизый чад, зыбилась горькая мгла, в которой птицы задыхались и сыпались на землю окоченевшими комками. Солнце изредка мутно глядело на все это своим рыжим зраком, как будто со дня на день собиралось совсем погаснуть.

 

V

5 июля 1383 года преставился тесть Дмитрия Донского, великий князь суздальский и нижегородский. Прожил Дмитрий Константинович — по тогдашним понятиям — не так уж и мало: 61 год. Славы особой не стяжал, если не считать Булгарского похода. Соперничал когда-то с будущим своим зятем, но на великом столе владимирском продержался всего два лета. В лучшие свои годы действовал с Москвою заодно, но под конец как-то сник, выдохся, отстранился. Не каждому дано и умереть в лучшие-то годы, не дожидаясь, пока придут своим чередом невезения, разочарования.

Эту вот мысль — о своевременности или несвоевременности смерти — мог теперь примеривать к себе и великий князь московский. Чем утешили его годы, прошедшие после Донского побоища? Церковное нестроение, княжеские раздоры, вторжение Тохтамыша, выжимание дани с обескровленного крестьянства… Не лучше ли было ему умереть тогда, 8 сентября, рядом с Пересветом, с Мишей Бренком, с Серкизом и Микулой Вельяминовым? Как бы сладко шелестели над ним седые ковыли. Как бы освежающе скользили над полем облачные тени… Но нет, он уцелел, выжил и теперь с саднящей и неуместной ношей славы вынужден ходить и собирать с миру по нитке.

Так вот, с пустого места, с ничего, было ему просто и почти весело начинать когда-то, после Всехсвятского пожара, потому что он был юн, мечтателен, горел нетерпением многое прибавить к дедову и отцову добытку. И прибавил ведь, по всем статьям прибавил. И не мог, кажется, поставить себе в вину ни лени, ни бестолковой суетности, ни высокомерного пренебрежения к мнениям ближайших помощников и соделателей. За что же насылается новая кара на его землю?.. Уж не за то ли, что слишком благодушествовать стали в лучах куликовской славы, вышли на радостях из своей меры? Отвыкли ожидать неожиданного, воспарили в мечтах превыше седьмого неба, самыми сильными и необоримыми себя сочли, как давеча защитнички московские, погибшие через бахвальство и самонадеянность. Бесу таких только подавай!..

Но и то, легко сказать: жди неожиданного. Можно ли было, к примеру, знать наперед, что через три года после усмирения Олега Рязанского он сейчас снова затеет с Москвой тягаться? Да не из-за каких-нибудь приокских волостишек, не из-за Лопасни даже, а из-за самой Коломны! Уже восемьдесят лет, как Коломна московской стала, а, оказывается, Рязанцу до сего дня снится она в снах. Объявился вдруг из-за Оки, налетел изгоном, разграбил город, наместника Александра Остея повязал, купцов обчистил, нагреб живого полону — и наутек!

Еще одну рать собрал Дмитрий Иванович на Олега-строптивца. Даже новгородцы прислали свое ополчение. Повел войско Владимир Андреевич. Но на этот раз ему, не знавшему доныне в сечах поражений, не повезло. Во время решительного столкновения с рязанскими полками его рать понесла большой урон. Погибло и несколько знатных воевод, в том числе сын князя Андрея Полоцкого Михаил… Доколе еще препираться с Олегом, тратя людей, силы, деньги на бессмысленную и преступную усобицу?.. В конце концов Дмитрий Иванович не желал более ничего подобного и в то же время предчувствовал, что так вот из года в год и будет вражда плодить вражду, если не предпринять каких-то мер совсем иного порядка.

Но ведать бы каких?

И, как уже бывало в его жизни, он захотел узнать мнение игумена Сергия и поехал к нему.

Надо полагать, при их нынешней встрече от Сергия не укрылось тяжелое, обремененное тревогами состояние великого князя московского. Действительно, трудно было поначалу представить, что дни после Донской победы окажутся в такой степени трудными для московского, то есть общерусского, дела. Единовременного подвига, даже и такого небывалого, оказалось на поверку мало. Тохтамыш кое-чему научил, например, тому, что победу нужно уметь отстоять, продолжить. Но, что бы еще ни произошло, самое страшное не внешние беды, а порождаемое ими в душе уныние, чувство оставленности. Недаром и древние старцы всегда говорили, что уныние — опаснейший из помыслов, это само жало змеиное, проникающее до сердца. Бодрение и трезвение сердечное, постоянное умное делание — вот чего более всего не терпит враг человеческий. Русскому ли духу унывать, когда начаток уже положен. Поле Куликово отныне явится мерой, на которую станут равняться иные поколения. Испытания будут, и искушения великие будут, но это лишь знак, что мы на истинном пути, потому что правда должна испытываться на прочность и истина обязана пройти сквозь искушения. Радоваться надо испытаниям, не будет их, тогда мы — живые мертвецы…

Разговор неминуемо зашел о рязанской тяжбе. Безусловно, отношения с Олегом были сейчас самой уязвимой, самой кровоточащей точкой русской внутренней жизни. В этих отношениях так все запуталось, переплелось, что через время — если и дальше так будет продолжаться — не сыщется уже правых, только одни виноватые и с той и с другой стороны. Вот почему Дмитрий просил у троицкого игумена не просто совета. Если и можно образумить Рязанца раз и навсегда, то не новым походом, не очередной докончальной грамотой, а чем-то иным совсем… Не так ли было двадцать лет назад с Константиновичами, Дмитрием да Борисом? Только вмешательство Сергия, его появление в Нижнем, встреча с Борисом и потом с обоими братьями — только это оказалось тогда спасительным.

…Разговор был в сентябре, а во время рождественского поста троицкий старец, сопровождаемый великокняжескими боярами, отправился в Рязань. На этот раз вопреки своему обыкновению Сергий не пешком пошел, а поехал, и дело было не в многочисленности посольства, от него зависимого, не в долготе и суровости зимнего, еще не устоявшегося как следует пути, а в годах Сергиевых: ближе к семидесяти не так-то уж борзо и безустанно ему шагалось.

Для Рязани его приезд стал событием. Велики были смущение, растерянность и внутренний трепет князя Олега: сам первоигумен Руси к нему, многогрешному, пришел, верней, снизошел прийти, хотя мог бы, имел на то власть, вызвать к себе, и князь рязанский, отложив все дела, поскакал бы на тот зов немедленно, лошадей не жалея. Но Сергий пришел сам.

И пришел не с пятнами гнева на лице, не с пресекающимся от возмущения голосом, но с тихим словом сожаления о бедах рязанских и рязанских заблуждениях.

На Олега все это вместе подействовало поразительно. «Преже бо того мнози ездиша к нему, и ничтоже успеша и не возмогоша утолити его, — говорит летописец, — преподобный же игумен Сергий, старець чюдный, тихими и кроткими словесы и речми и благоуветливыми глаголы, благодатию данною ему… много беседовав с ним о ползе души, и о мире, и о любви; князь велики же Олег преложи сверепьство свое на кротость, и утишися, и укротися, и умилися велми душею, устыдебося толь свята мужа, и взял с великим князем Дмитрием Ивановичем вечный мир и любовь в род и род».

Может быть, тогда же, в час заключения мира, состоялось междукняжеское сватовство: в московском дому невеста растет, дочь Дмитрия Ивановича Софья; а рязанскому великому князю сына Федора скоро женить пора. Свадьбу, правда, сыграли не сразу, а через лето, в осенины 1386 года. Видимо, жениху и невесте надо было еще подрасти немножко до своей брачной поры.

 

VI

И еще с одним великим князем едва не породнился в эти же времена Дмитрий Иванович — с Ягайлом Литовским.

Уже упоминавшаяся в связи с русско-литовскими делами Опись 1626 года называет под 1382 годом «докончальную грамоту великого князя Дмитрея Ивановича и брата его князя Володимера Ондреевича с великим князем Ягайлом и з братьею ево…». Видимо, это был договор о мире, к утверждению которого литовскую сторону побуждало внушительное впечатление от русской победы на Куликовом поле. Тогда же или немного позднее была составлена еще одна грамота: «великого князя Дмитрея Ивановича и великие княгини Ульяны Олгердовы». В Описи 1626 года о содержании этого несохранившегося документа сказано следующее: «Докончанье о женитве великого князя Ягайла Олгердова, жениться ему у великого князя Дмитрея Ивановича на дочери, а великому князю Дмитрею Ивановичу дочь свою за него дати, а ему великому князю Ягайлу быти в их воле и креститися в православную веру и крестьянство свое объявити во все люди».

Значение этих встречных русско-литовских шагов переоценить трудно. Если бы Ягайло стал зятем Дмитрия Донского и принял вместе со всей своей землей православие, единоверный русско-литовский монолит сразу превратился бы в самую значительную единицу тогдашней Восточной Европы. Впрочем, здесь мы невольно прибегаем к истории со знаком «если бы», к истории в сослагательном наклонении.

В том же 1382 году, когда Дмитрий Донской и Ягайло скрепили печатями докончание, умер венгерский король, правитель католической Польши Людовик. Польские магнаты избрали своей королевой дочь Людовика Ядвигу. Еще до этого Ядвига была просватана за бедного австрийского принца Вильгельма. Когда она утвердилась в краковском королевском замке, Вильгельм прибыл в польскую столицу, обвенчался с Ядвигой. Этот брак пришелся не по душе столичным вельможам, которых нищий австрийский принц ни в коей мере не устраивал. Вильгельма выдворили из Кракова, а Ядвигу католическое духовенство подвергло крепкой обработке. Ее настойчиво убеждали, что для блага Польши и Рима будет лучше, если она выйдет замуж за литовца Ягайла и тем самым привлечет в лоно истинной веры целую землю, простирающуюся к востоку от Польши. Ядвига наконец согласилась.

После кое-каких колебаний согласился на такой брак и Ягайло. Женившись на москвичке, он ведь ничего не приобрел бы — ни земли, ни славы, да еще, глядишь, подпал бы под влияние своего тестя. А здесь сразу получит и королевский титул, и целую Польшу под свою власть. Не задумываясь о возможных последствиях поспешности, Ягайло в 1385 году заключил договор с Польшей, известный как Кревская уния. По этой унии Ягайло обязывался креститься в римскую веру, а также обратить в католицизм всех своих подданных.

Уния незамедлительно вызвала взрыв возмущения и в Литве православной, и в Литве языческой. Ягайлу отказались подчиниться старшие Ольгердовичи. Антипольское движение возглавил сын покойного Кейстута великий князь Витовт. В 1386 году в Полоцке был схвачен своим единокровным братом Скригайлом участник Куликовской битвы, пожилой уже князь Андрей Ольгердович. Этот противник Ягайла был посажен «в темной башне», где провел без солнечного света и надежды на освобождение три года. Его все же выпустили, но в 1392 году, пережив ненамного Дмитрия Донского, Андрей Полоцкий пал в битве при Ворскле, где литовцы потерпели поражение от орды хана Тимур-Кутлуя. Тогда же погиб и другой герой Куликова поля, другой Ольгердович — Дмитрий Брянский, он же Трубчевский, от которого, по преданию, пошел род русских князей Трубецких.

Несмотря на неудачу в отношениях с Ягайлом, великий князь московский завещает своим сыновьям всячески крепить добрососедские связи с литовскими князьями, тяготеющими к православию, и старший его сын Василий, заняв отчий престол, женится на дочери великого князя Витовта Софье.