Дмитрий Донской

Лощиц Юрий Михайлович

Глава вторая

В Улусе Джучи

 

 

 

I

Что за дед такой был у него, если про деда этого, про Ивана Даниловича, Дмитрий с малолетства слышал то и дело, на каждом, можно сказать, шагу! Да и не только ухом, не единым слыхом, а и глаза постоянно на чем-нибудь дедовом застывали, и руки мальчишечьи любопытные к чему-нибудь дедову притрагивались.

Кромник, он же Кремник, Кремль, — рубленные из дуба башни и прясла — его, Ивана Даниловича, произведение. А до того, говорят, совсем маленький был детинец, умещался весь на Боровицком холму. Дед далеко отодвинул стены новой своей крепости от стародавней градской макушки — и к берегу Москвы-реки, и к Торгу.

И все белокаменные соборы в Кромнике тоже по дедовой воле строены: сначала Успенье, потом, вскоре за ним, Иоанн Лествичник поставлен, да Спас на Бору, да Архангел Михаил. Ни дядя Семен, ни покойный отец почти ничего каменного к этому ни в городе, ни на посаде не пристроили, не успели.

Про него рассказывая, сокрушенно качали вспоминатели головами: ох, и хитрец же был Данилыч, царствие ему небесное! Самого великого и жестокого царя Орды Узбека (на Руси его кликали то Азбяком, то Возбяком) хитрованил московский князь, как хотел. Не поймешь, кто кем и правил-то: царь ли князем, князь ли царем? Не стеснялся подолгу и часто в Сарае гостить; одолевая страх, весел был в разговорах, слово лестное умел прямо в глаза сказать, с подарками всех хатуней — жен ханских обходил и лишь потом уже нес самые пышные дары властелину Джучиева Улуса.

И еще знал Дмитрий с малых лет: это он, дед Иван, упросил митрополита переехать на постоянное жительство из Владимира в Москву, и событие то приравнивали к выигранной битве: вдруг выше пояса вынырнула Москва из глухоты, из вчерашней малости.

В княжеском доме любили вспоминать об одном видении, бывшем во сне Ивану Даниловичу: будто бы он с митрополитом Петром, тем самым, что на Москву из Владимира перебрался, проезжают верхами над Неглинной мимо высокой горы, укрытой снегом, и вдруг снег начал быстро-быстро сползать и сполз совсем, обнажив вершину. Наутро взволнованный князь рассказал митрополиту странный сон, и тот объяснил ему: снег — это он, Петр, потому что век его на исходе, а гора-де — сам великий князь московский, и стоять той горе долго.

Трудно поверить в то, чтобы дети и внуки Ивана Даниловича называли его Калитой. Это прозвище было простонародное, уличное, хотя пользовались им и в боярских, купеческих домах.

Но рано или поздно Дмитрий должен был услышать многое из той пестрой, неприбранной молвы, которая надолго пережила деда и в которой Иван Данилович имел несколько иной облик, чем тот, что воображался внуку на основе семейных преданий.

Уже после смерти Дмитрия, в XV веке, сложилось предание, объясняющее прозвище Ивана Даниловича. Калитой, или, по-ордынски, калтой, называли набедренную суму — принадлежность восточного воина, в которой возят огниво, трут и прочие вещи первой походной надобности. У Ивана Даниловича в калите якобы еще и монетки позвякивали. (Тут автор легенды за отдаленностью событий несколько подновлял подробности: монет на Руси при Иване Даниловиче еще не чеканили.)

…Однажды окружили Калиту нищие, и он, по обыкновению, не разглядывая, сколько кому вынет из сумы, каждого одарил милостыней. Но один из нищих, припрятав свою долю, снова подошел к князю. Тот опять достал ему несколько серебряниц. Чуть помедлив, нищий в третий раз протягивает руку. «Возьми, несытые зеницы», — говорит ему князь, давая в третий раз. «Сам ты несытые зеницы, — огрызнулся нищий, — здесь царствуешь и на небе царствовать хочешь?..»

В грубой ворчбе нищего видели и укоризну, но одновременно и притчу о том, что князь действительно поступает правильно. За бранной внешностью слов скрывалась похвала, под лохмотьями хулы — одобрение.

Но тою же молвой выплескивались на волю и другие мнения. Князь, мол, прехитр и только для виду раздает, в стократ больше он собирает. Да и раздает-то лишь, чтобы показать, как богат стал московский дом. Славой о своем богатстве хочет он приманить к себе людей, начиная от безлошадных пахарей и кончая привередливыми боярами чужих княжеств. Тут, мол, не нищелюбие, а славолюбие удачливого властителя.

А то еще и покруче высказывались. Гребет и гребет Калита без устали в свой мешок, всю Русь ободрал, что медведь липку. Выслуживаясь перед ханом, сплавляет в Сарай громадный «выход». Раньше, до Батыя, в одну руку гребли князья, теперь в обе стараются, а мужик все тот же — при единственных драных портах. Не зря и сказ, что у мужика порты драны, да у князя в уме ханы…

Нищелюб и скопидом, устроитель Руси и сарайский завсегдатай, добрый, добычливый хозяин и угодливый слуга, терпеливый донельзя — на сто голосов рассыпалась молва, докатываясь до боровицкого взгорка, отдаваясь шелестом в деревянных княжьих палатах. В представлении Дмитрия образ деда то яснел, то зыбился, двоился, чувство семейной гордости за удачливого, и справедливого Ивана Даниловича, любимца боярской старшины и побирушек, порой горчило растерянностью от чьего-то нечаянно услышанного приговора. Но постепенно, с годами, образ этот будет приобретать для внука отчетливость и убедительность образца, пусть и не безукоризненного, с теми или иными человеческими слабостями.

Взять хотя бы долготерпение дедово, обидную его согбенность перед ханом. Не сокрывалась ли и тут своя наука? Да, бывали на Руси в изобилии великие и славные нетерпеливцы. Им не то что десятилетия, а каждый день, прожитый под ордынской властью, был невыносимой мукой. Разве забудутся когда-нибудь имена страстотерпцев — черниговского князя Михаила и боярина его Федора? А судьбина несчастного Романа Рязанского?.. Десятки, сотни таких, как они, гибли в Орде, в русских городах, выплескивая в лицо поработителям презрение, отказываясь исполнять мерзкие их обряды — поклоняться огню и идолам, пить кумыс… Они озарены светом мученичества. От них исходило немое, а то и вслух высказываемое презрение к тем, кто смирился, кто призывал терпеть и терпеть.

Но ведь и у этих были свои доводы. Красна смерть одиночки на миру, но так ли уж трудна? Взмятежить город, переколотить вгорячах отряд баскаческий — велик ли подвиг? Через неделю, дело известное, ордынцы пришлют рать, в сто раз большую, и не будет многим городам пощады. Надо знать твердо, что дело предстоит долгое, что будет оно стоить кровавого пота, многих унижений, что целые ведра кумыса надо еще выпить русским князьям, пока соберут всю землю свою в один кулак.

Понятно, конечно, что страдный путь героев-одиночек, стихийные восстания целых городов производили на исстрадавшихся под игом людей впечатление куда более вдохновляющее, чем малоприметный и часто по внешности неблагодарный труд «долготерпеливцев», которые твердили, что нельзя переть против рожна, что нужно до поры кумиться с Ордой и ходить перед нею, слышь, в неотесанных болванах, которые-де и с матери родной серьгу сдерут, лишь бы угодить сарайскому дружку.

Но сойдутся ли эти равно трудные и равно необходимые пути — путь горячего, ярого нетерпения и путь подспудного накопления сил, кропотливого, рассчитанного на многие десятилетия? Ведь при всей их кажущейся несводимости немыслим и ущербен один путь без другого.

Русь ждала теперь какого-то нового, третьего примера. Она ждала людей, в естестве которых породнились бы, сладились оба опыта — горение духа и собранность ума, гнев и сила, неукротимость и трезвый расчет.

Но ни маленький Дмитрий, никто из его боярского и духовного окружения, никто вообще на Руси, пожалуй, сейчас еще не знал, долго ли осталось ждать.

 

II

Сто двадцать лет уже, как тешились ордынцы рознью русских княжеств, поощряли внутреннюю вражду, ловко и разнообразно подстрекали к ней. Сколько было восстаний, целыми городами поднимались, но все тонуло в крови. Орда научилась подавлять недовольства русскими же руками, так что и пенять порой не на кого, и страшную безысходность рождали эти расправы своих над своими. Но если завоевателям и такого казалось мало, шли на север карательные отряды. Погромщики действовали как во времена Батыя — целые цепочки русских городов освещали им тогда дорогу пламенем.

Но все-таки и у подневольной души нельзя насовсем отбивать вкус к жизни — об этом в Орде также имели понятие. И потому политика ее с годами видоизменялась. Если в первые десятилетия ига дань с Руси собирали сами — на постоянное жительство в подвластные княжества были снаряжены многочисленные воинские отряды во главе с особыми чиновниками, баскаками, то после ряда восстаний баскачество было отменено почти повсеместно. Согласились на том, что не нужно раздражать данников слишком частым присутствием. Не прижился и способ изымания дани с помощью откупщиков — мусульман и иудейских купцов. Этих тоже на местах принимали неласково, кое-кого и потрепали до смерти.

Орда для видимости чуть отступила: пусть «выход» собирают и привозят сами русские, и отвечает за это великий князь владимирский. А если что и утаит князь, если явится у него охота поживиться при сборах в свою пользу, то и тут Орде выгода: все не в ее сторону направится озлобление русских смердов.

Но, в конце концов, не так дань страшна, не так изнуряет это непрерывное, из года в год кровопивство, как угнетает русскую душу сознание нравственной зависимости. Взять хотя бы тот же великокняжеский ярлык, ведь его ханы кидают князьям, будто кость собакам, и еще хохочут, глядя, как те из-за нее грызутся. Вот она, хитрая восточная игра в кость! Когда же каждый русский осознает ее позорный смысл, когда освободится от незримых уз, оплетающих его волю? Пока таких были лишь единицы, и среди них Иван Данилович. Уж он-то не числился пешкой в восточных играх, хотя и в поддавки умел, и по-всякому.

Но то умел делать дед, а теперь, в год смерти родителя, откуда было знать девятилетнему Дмитрию дедову науку? А между тем, как бы она нынче ему пригодилась: кончина великого князя владимирского влекла за собой неминуемую для русских князей поездку в Орду. К тому же именно в эти месяцы на Руси стало известно, что в Сарае опять сменился властитель: хан Бердибек убит, а на его место сел какой-то Кульпа, или, как иначе произносили, Кульна. По заведенному правилу русские князья сразу по получении известия о переменах на ханском троне обязаны были ехать с представлением. Опять кинут им кость — ярлык и вновь будут потешаться над княжеской кучей малой?

Но, кажется, вряд ли кто из русичей успел поглядеть на Кульпу в лицо, за исключением нижегородского князя Андрея Константиновича, которому добираться до Сарая было сравнительно близко. Остальные, пока дошла до них весть, пока сами вышли, уже и припозднились. Кульпа продержался на троне всего шесть месяцев и пять дней.

Еще отмечая гибель Бердибека, русские летописцы выразительно подчеркнули: «Испи чашу, ею же напоил отца своего и братию свою». У некоторых восточных авторов есть свидетельство, что Кульпа приходился братом Бердибеку. Тогда выходит, что Бердибек, расправившийся, как мы помним, с двенадцатью своими братьями, убил не всех.

В любом случае он не до конца испил кровавую чашу, о которой образно повествуют летописцы. Никто ни на Руси, ни даже в Орде не мог еще догадываться, что липкий кубок со смертным питьем отныне пойдет по рукам десятков людей, что могущественный Улус Джучи вступает теперь в самый позорный отрезок своей истории.

Безжалостная расправа Бердибека над отцом и двенадцатью братьями, а затем и воцарение Кульпы знаменуют собой начало непристойной оргии, растянувшейся на целых два десятилетия. Это будет оргия борьбы за трон между сворой бесталанных и алчных Чингисидов.

«Великая замятия» — так назвали те времена летописцы — оказалась для Золотой Орды историческим возмездием за развращающую политику поощрения междоусобиц, которую она избрала главным оружием угнетения подвластных народов. Яды, которые в течение многих десятилетий выпускались отсюда вовне, хлынули теперь обратно. И хлынули с такой разрушающей силой, что вся ордынская правящая верхушка в буквальном смысле слова «взбесися».

За шесть месяцев и пять дней своего царствования Кульпа, по словам русского современника, произведшего этот точный подсчет, «много зла сотвори». Кульпу, убившего Бердибека, убил некто Науруз. Наши соотечественники по заведенной привычке и его имя подвергли некоторому коверканью, называя (или обзывая?) его то Нарусом, то Наврусом. Прибыв в Сарай, князья свои дары, предназначенные Кульпе, вручали ему.

Был ли среди них мальчик Дмитрий?

Большинство летописцев на этот вопрос отвечает отрицательно, сходясь на том, что московский князь-отрок впервые посетил Орду не в 1359-м, а двумя годами позже, в 1361 году, при сменившем Науруза (и этот просидит недолго) Хидыре. Обобщая древнейшие показания, В. Н. Татищев в пятом томе «Истории Российской» говорит, что в 1359 году к Наурузу от московского князя приехал его киличей, то есть посол, по имени Василий Михайлович, он и просил нового хана о ярлыке на великое княжение для Дмитрия Ивановича. Но хан не дал ярлыка в Москву, сказав: «Когда сам приидет, тогда ему дам». Причем пообещал никому другому ярлыка пока не вручать.

Но Татищев, судя по всему, не пользовался Рогожской летописью, а в ней за 1359 год читаем неожиданное: «По Кулпе царствова Навроус, к нему же первое прииде князя великого сын Ивана Ивановича Дмитреи и вси князи Руссьтии и виде царь князя Дмитрея Ивановича оуна (читай: юного) суща и млада возрастом и насла на князя Андрея Константиновича, дая ему княжение великое…»

Итак, судя по записи Рогожского летописца, Науруз встречается не с московским послом, а с самим мальчиком Дмитрием и сразу же, видя его возраст, явно неподходящий для великокняжеского чина, посылает за Андреем Константиновичем, старшим из сыновей покойного нижегородского и суздальского князя Константина. Никакой отсрочки, никакого обещания не отдавать ярлык на сторону.

По первому взгляду показание Рогожского летописца выглядит недостоверным, противоречащим здравому смыслу. Как это княгиня Александра и все другие родственники не побоялись отпустить малого ребенка в саму пасть адову, пусть даже и в сопровождении опытных бояр и телохранителей?

Но почему тогда, спрашивается, они же отпустили Дмитрия в Сарай двумя годами позже? В неполных девять или в неполных одиннадцать лет — велика ли разница?

Показание Рогожской летописи о раннем выезде Дмитрия в Орду, даже если оно противоречит свидетельствам других современников, нет основания не учитывать. Тем более что и до Дмитрия, и при нем Русь много-много раз возила напоказ в Орду малолетних своих князей, когда с родителями, а когда и без них. И случалось, они жили там даже не месяцами, годами.

Оставим, как говорится, вопрос открытым. Может быть, историки найдут дополнительные доводы в пользу одной или другой даты. В любом случае Дмитрий впервые увидел Улус Джучи и его обитателей в возрасте, когда впечатления, а тем более такие непривычные, острые, с особой ясностью и ранящей четкостью врезываются в память.

…Если летом, то в большой лодке, если зимой, то санным путем, но тоже по реке (скорее все же летом) от московской пристани, что под самым боровицким лбом, отправлялся он, оглядываясь напоследок на дедову крепость, на окна родительского дома, мимо Варьской улицы и Красной горки, мимо Васильевского луга и яузского устья, мимо ручья Крутицы и деревянных строений Данилова монастыря — по дедову пути, на Низ.

Само это понятие «Низ» на Руси не все тогда толковали одинаково. Для новгородцев, считавших себя Верхом, уже и Москва была Низ. По московскому же срединному разумению о виде и образе Русской земли Низом следовало именовать земли и народы, находившиеся по течению Волги ниже Нижнего Новгорода. А уж самый-самый Низ — Орда.

Русский человек привык смотреть на свою землю как на подобие тела людского. Недаром озера напоминали ему глаза, то светло-голубые, то затуманенные печалью, реки же текли, будто кровь в жилах или подобно неспешным думам. Земле, как и плоти людской, может быть больно, есть у нее свои раны, зажившие и еще кровоточащие.

В Москве постепенно приучались смотреть на Междуречье как на сердцевинную часть русского земного тела. От востока на запад простиралась широкая, мощная грудь, вместилище души. Новгородский Верх разномыслен, разноголос, будто голова, в которой частенько пошумливает.

А про Низ и говорить нечего. Сколько помнит себя Русь, из недр низовских, будто из неустанной какой утробы, нарождались новые и новые тьмы неизвестных народов и племен. И все шли и шли, накатывались волнами и исчезали один за другим все в той же беспамятной кромешности.

От Низа ждать покоя — все равно что тепла от Луны.

 

III

Пока плыли Москвой-рекой, Дмитрий мог неспешно оглядеть, как обширны его собственные, завещанные отцом владения. Названия волостей одно за другим сменялись. Иногда большие волостные села с дворами княжеских чиновников, волостелей, стояли прямо у воды, и люди, заведомо знавшие о княжеском мимошествии, выходили на берег с иконами, кланялись. Так миновали Островское, Брашеву, Усть-Мерское, Северское.

Чем дальше от Москвы, тем места делались равнинней и безлесней. Иногда лишь по берегам кряжились поросшие репейником и полынью кручи с выходами известняка.

Всегдашнее волнение чувствовал путешественник, достигая устья реки, впадения ее в другую, большую. Такое волнение Дмитрий со спутниками пережили, когда на холме по правую руку проплыла и осталась за спиной сплошь деревянная Коломна, а впереди распахнулось перед глазами широкое и светлое поле Оки. Тут кончались и угодья московские. Противоположный берег был уже не свой, хотя и русский.

Для стоянок мест новых не искали. Привалы устраивались возле тех же самых кострищ, в потайных, неприметных чужому глазу местах, где варили уху и Дмитриеву отцу, и деду Ивану. Тут еще чернели обмытые дождями, обсушенные ветром головешки, а обочь темнели настилы из елового лапника с полуобсыпавшейся темно-бурой хвоей. Новые лежанки ладили поверх старых. Радовала эта верность людей давно облюбованным укромным полянам, которые бывалый путник, едва спрыгнув с лодки, отыскивал безошибочно, как бы ни зарастали травой и кустарником. Не в этих ли самых местах кашеварили когда-то дружинники великого Святослава во время его победоносного похода на Хазарию? Ведь шел он так же, как и они теперь: вниз по Оке, а потом и Волгой, до Итиля…

Глаза привыкали к новой реке, к изменившимся берегам, более размашистым и в пологости, и в крутизне. Чаще попадались длинные песчаные косы, белые, будто выгоревшие на солнце. То один, то другой берег посменно курчавился непролазными зарослями ивняка, дубравами. Если не вспоминать о том, куда и зачем плывешь, то сущим наслаждением было это знакомство с красотами Междуречья. Какое раздолье для труда, какие пышные села могли бы кипеть в этих малолюдных краях, и на всяк рот хватило бы хлеба, животного млека, красной ягоды, а остаток и птицы небесные не успевали бы склевать! А что за прорва рыбы в реках, какой громкий чмок и плеск оглашает по утрам и вечерам розовую гладь плесов, какие веселые чудища среди ночи, играючись, гремят в омутах лопатищами хвостов!

Столько воли отмерено человеку, и до чего же он беспомощен и несчастен, куда ни глянь! На одном из поворотов реки показали Дмитрию крутой берег с рукотворной линией валов по самой кромке. Они тянулись и тянулись, задичалые, в осыпях и водороинах, но и сейчас впечатляя мрачной своей мощью.

Рязань…

Каким же огромным был когда-то этот горемычный город, если и по сей день ливни смывают вниз, к береговой кайме, целые груды глиняных черепков. Гордая, видная издалека за много верст, Рязань красовалась когда-то над Окой, споря размерами и богатством с самим Киевом, с самим Новгородом. В стенах той Рязани уместилось бы с полдюжины таких крепостей, как нынешняя московская. Местные златокузнецы делали женские украшения не хуже византийских. Сотни купеческих мачт пестрели нарядным частоколом под рязанскими кручами. И где теперь все это?

Рязань стала первой на Руси добычей Батыевых полчищ. Ужас, пережитый ее обитателями, был так велик, что потом уж никто никогда не селился на заклятом пепелище. Рязанские князья приглядели для столицы глухое урочище, не на самой Оке, а немного в стороне, на ее мелком притоке. (То место московские лодки благополучно миновали днем раньше.)

Вообще, плавание было относительно безопасным. Данники хана — его одушевленная собственность, которой именно он, а не кто-нибудь иной имел право распорядиться, как хотел. По Волге и по Оке в те же самые дни, с той же самой целью сплывали к Сараю и ладьи других русских князей. Береговые службы соседних княжеств были оповещены и не чинили препятствий. Но меры предосторожности путниками все равно соблюдались. Мало ли чья шальная ватага гуляет по берегам, лучше держаться речного стремени, куда и самый сильный лучник не доправит стрелу.

Мы не знаем, с кем из бояр ехал Дмитрий в Орду, но наверняка имелись в числе его спутников люди бывалые, сполна осознававшие опасность доверенного им дела. Они если и щадили до поры слух своего господина, не рассказывая ему самого страшного из того, что бывало с русскими в Орде, то присутствовала в этом умолчании и своя надсада: они-то щадят, а пощадят ли там?

Уже девяносто лет минуло, а все не забывает русское сердце, как надругались ордынцы над молодым рязанским князем Романом. Его не просто убили, но перед смертью подвергли изощреннейшим пыткам.

Не так ли и тело родимой земли лежит теперь в прахе страшным, сжимающимся в судорогах обрубком?

Имена убитых в Орде князей Русь знала наизусть. А сонм безымянных мучеников! По одной лишь водной дороге на Низ сколько посеяно в береговую землю косточек! Где крест, наскоро сколоченный, догнивает над бугром, а чаще — без всяких уже примет.

Снимется с перекрестья встревоженная большая птица, в несколько махов наберет высоту, и вновь откроется ее взору все беззащитное средоцарствие, до последнего ольхового куста знакомое; ветер тоскливо звенит внизу, кланяются в рощах деревья, и наискось, по сверкающему стремени реки, едва заметно, будто вслепую, соскальзывают лодки.

Но вот остались за спиной и рязанские земли. Теперь по правой стороне простирались владения мещерских племен. Миновали Городец Мещерский, где живет князь лесного этого народца, также подвластного Орде. О Русью мещера издавна соседствовала мирно, и во многих смежных областях селились вперемежку: то деревни мещеряков стояли в русском окружении, то славянские избы забредали далеко в исконные владения язычников.

Немного ниже Мещерского Городца Ока круто меняла направление, устремлялась на север, в пределы муромы, которая, как и мещера, давно уже сжилась со славянским миром, только еще тесней, неразличимей, так что и веру имели общую.

Муром — столица здешнего русского княжества — считался одним из древнейших городов во всем Междуречье. Но выглядел он теперь совсем захудалым. И немудрено: почти любой свой набег на Русь татары начинали с Мурома. Слишком уж на виду стоял он, слишком полюбилась грабителям накатанная муромская дорожка. Заодно с ордынцами не упускало случая поживиться тут и мордовское лесное княжье.

Имя многострадального города прочно вязалось в памяти с судьбой княжившего здесь когда-то юного Глеба и брата его Бориса Ростовского, убитых по наущению окаянного Святополка. Иконные лики князей-мучеников Дмитрий видел в московских храмах и знал уже, что почитают их как начатой русской святости, что невинно пролитая ими кровь служит и будет всегда служить вечным напоминанием о Каиновом грехе братоненавистничества.

…И еще одно устье миновали — Клязьмы. Из Москвы можно было и Клязьмой сплыть в Оку. Тоже была древняя водная дорога: подняться вверх по Яузе до Мытища Яузского, оттуда коротким волоком к верховьям Клязьмы, а уж по ее воде, самыми срединными землями Междуречья, с заходом во Владимир, и далее, мимо Стародуба и развалин Ярополча, прямо сюда, где они сейчас находились. Быстро прикинуть в уме такую возможность было проверкой сметливости и памятливости для каждого из путников.

Какою бы водой русские князья ни шли в Орду, однако Нижнего Новгорода никому не миновать. Мы сейчас с Дмитрием оглядим его лишь мельком. Полюбуемся красотой местоположения — на зеленых крутизнах, по-над самым слиянием Оки и Волги. Горделивой вознесенностью самой крепости — с ее деревянных стрельниц заволжские и заокские дали разверсты на десятки поприщ, а две реки могуче срастаются внизу в один необъемный ствол. Подивимся городскому многолюдству, оживленности посадов, верхнего и нижнего. Отметим про себя изобилие приречного торга, вездесущность восточных купцов, пестроту заморских товаров. От денежных ручьев, журчащих тут, видать, не одна пригоршня попадает в княжеские посудины, вовремя подставленные.

Но о нижегородских князьях речь особая, она вся впереди. Нижегородская каша только еще заваривается подспудно, а расхлебывать ее и Москве и Нижнему годами, пригоревшие ко дну остатки и совсем не скоро отскребутся.

Время подгоняет московских путников, сейчас для них главное — к сарайскому застолью не опоздать.

 

IV

На Волге людно, а если не думать, куда дорога пролегает, то и весело: столько прибавилось всевозможных лодок, встречных и мимоходных, спешащих туда же, на Низ. А какое разнообразие купеческих лиц: монголы, булгары, хорезмийцы, тавризские, персидские, венецианские и генуэзские торговцы, армяне и греки, арабы и евреи! Глядя на благодушных торговцев, подумаешь, пожалуй, что не бывает на свете ни войн, ни моров; будто из одного рая в другой путешествуют вечные гости.

Скоро к Волге прибавится Кама, объясняли Дмитрию, и тут уже начинаются мусульманские, то бишь бесерменские земли. Тут обитают волжские булгары, царство некогда богатое и сильное. Раньше, говорят, булгары жили не здесь, а в степи между Каспийским и Черным морями. Но после того как обосновались в тех краях хазары, булгарские племена принуждены были уйти со своей родины: меньшая часть подалась на Балканы, где смешалась со славянами, приняв их язык и обычай, а большинство поднялось вверх по Волге, до устья Камы. Поставили города, обжили богатые лесные угодья, распахали землю. Хорошо тут рожала пшеница, обильно тек в кадки бортный мед, местные купцы разведали северные речные пути, и вскоре царство Булгар прославилось как хлебная житница и крупнейший меховой рынок. Тогда-то, еще до нашествия Чингисхана, зачастили сюда проповедники ислама, появились в булгарских городах мечети из тесаного известняка, каменные бани с фонтанами и бассейнами. Безбедно жили булгары. В «Повести временных лет» сказано, что самого Владимира Святославича Киевского подивили когда-то тем, что все ходят в сапогах, не только знатные, но и простой люд.

По-разному соседствовали с Булгаром великие владимирские князья: то мирно, то раздорно. У Андрея Боголюбского и жена была булгарка, и каменотесов булгарских он будто бы к себе в Боголюбов и во Владимир приглашал, но случались годы размирий. Не раз и не два ходила Русь на соседей, досаждали они тем, что зарились на лесные богатства Севера, а Север Русь издавна считала своим. И походы, как правило, заканчивались успешно. Булгары не любят встречать врага в чистом поле, привыкли отсиживаться за городскими стенами. Но научились их и из-за стен доставать — и при том же Андрее, и при Всеволоде, и при детях его.

Булгары первыми испытали на себе силу Чингисхановых полчищ. И держались поначалу крепко, целых четыре года не подпускали татар к главным своим городам. Знать бы наперед, как бы тогда надо было помочь булгарам.

А теперь они — такие же, как и Русь, улусники и данники Золотой Орды. Правда, с тех пор, как ханы сами стали переходить в мусульманскую веру, в Сарае много помягчели к булгарам. Вновь расцвели, обстроились здешние города. Вновь зачастили добытчики и купцы в верховья Камы и Вятки, а то и в Подвинье, на Мезень с Печорой, за мягким грузом северных мехов.

Если московский князь шел в Орду не в 1359-м, а двумя годами позже, то ему и его спутникам уже были известны печальные последствия предприимчивости булгарских гостей. На сей раз острастил их Великий Новгород. В 1360 году Жукотин, второй по величине из городов Волжской Булгарии, стал жертвой дерзкой вылазки небольшого, но хорошо вооруженного отряда новгородских вольных людей. В Жукотин они пробрались долгими и окольными путями, минуя Волгу, через Вятку, на больших лодках, называемых ушкуями (по имени своих лодок новгородцы эти и в историю войдут как ушкуйники). Слухи о набеге на Жукотин гуляли самые разные, но, кажется, новгородцы пограбили там одних лишь купцов. Пока дошла жалоба на разбой в Сарай, пока там судили да рядили, по булгарским городам прокатилась волна самосудов: повсеместно расправлялись над русскими купцами и христианским оседлым населением городских ремесленных слобод. Дорого обошлось им самочинное удальство новгородской братии. Настолько дорого, что в 1361 году Дмитрию, пожалуй, и опасно было бы останавливаться в самой столице булгар.

Но в 1359 году он вполне мог эту столицу повидать. Город Булгар стоял немного ниже устья Камы, в шести километрах от Волги. Добираться к нему нужно было небольшой речкой, текшей по дну старого камского русла. Это был первый по-настоящему восточный город на пути москвичей, хотя, сойдя на берег, они могли свернуть для начала в пригород, заселенный русскими ремесленниками, рабами и вольными.

Крепостные стены охватывали столицу почти семиверстной окружностью. Там и здесь высились каменные мечети. Главные улицы и площади вымощены плитами известняка. На базаре менялы предлагают монеты, печатаемые на монетном дворе булгарского наместника. Полы в богатых домах подогреваются от подземных гончарных трубок. Но что, пожалуй, более всего дивит в этом городе русского человека, так это бани. Они строены тоже из камня, в рост мечетей и особняков, вода к ним подведена с помощью хитроумных подземных водопроводов, под нежаркими сводами мужчины просижавают целые дни напролет, праздно беседуя или передвигая по клетчатым доскам маленьких идолов, вырезанных из кости.

 

V

Но что значила невидаль булгарская перед роскошью и великолепием великого ханского гнездовья!

Когда-то, при Батые, столица Улуса Джучи располагалась на волжской протоке Ахтубе невдали от руин хазарского Итиля. По имени основателя этот город именовался Сараем-Бату. Брат Батыя Берке-хан облюбовал в верховьях Ахтубы место для нового города, куда позднее, при Узбеке, перенесли столицу.

Местоположение Сарая-Берке, или Нового Сарая, имело свои бесспорные выгоды. Главная же из них — близость караванного пути, верней, целого пучка караванных путей, простирающихся к Монголии и Китаю, Индии и Хулагидской Персии, к оазисам Синей Орды, а с другой стороны — к торговым узлам Крыма и Средиземноморья, западной Европы. Это были золотые жилы, текшие по поверхности полумира, и возле их набрякшего сращенья (тут русло Дона ближе всего подступало к Волге) разлегся город царей из рода Чингисхана и сына его Джучи.

Столица, которую увидели мальчик Дмитрий и его спутники, более всего походила, пожалуй, на какое-то бесконечное сновидение. Она простиралась во все края земли, а земля здесь была совершенно ровной и издавала сложный, смешанный, слегка приторный запах. Не было понятно еще, где середина этого города и есть ли она у него. Он не имел совершенно никаких ограждений, никаких укреплений, ни рвов, ни валов, ни каменных, ни деревянных стен. Это обстоятельство, пожалуй, более всего и озадачивало новичков, и изумляло, и вводило в трепет: они впервые в жизни видели город, жители которого совершенно не допускают вероятности того, что кто-то когда-то может на них напасть, и им придется выдерживать осаду. Это было что-то большее, чем самонадеянность, тут чувствовалось презрение ко всему подвластному миру, способному лишь на то, чтобы ползать в прахе и пресмыкаться у подножия великой столицы.

От берега Ахтубы медленно двигались внутрь города повозки, уставленные большими кувшинами с речной водой. Значит, в Сарае и колодцев нет, и тут не держат запаса питьевой воды — все по той же высокомерной привычке не ждать ниоткуда угрозы своему беспечному существованию?

Далее: здесь не было одного, твердо обозначенного места, одной площади для торга, как принято в русских городах. Базары попадались на каждом шагу, они будто перетекали из улицы в улицу, и чтобы только проехать вдоль всех этих лавок и развалов, нигде нарочно не задерживаясь, а единственно заботясь о прямизне пути, от одного конца города до другого, надо было, как выяснялось, не менее половины дня. В раскаленном, пропитанном пылью воздухе теснились выкрики торговцев, вопрошания покупателей, рев ишаков и верблюдов, острые запахи тут же изготовляемой снеди.

Казалось, все тут живут, чтобы торговать и меняться, а более никто ничему не обучен. Новичку стоило пожить в Сарае две-три недели, чтобы убедиться, что почти так и есть на самом деле. Ему становилось очевидно, что он остановился вовсе не в столице сильных и жестоких завоевателей, а в новоявленном вавилоне приветливых, разговорчивых и продувных купцов, менял, таможенников, ростовщиков, обманщиков и воришек. Они составляли чуть ли не большинство здешнего населения, зыбкого, как речная волна, и если бы взамен отторговавших и отъехавших не прибывали сюда каждый день громадные толпы новых торговцев, жителей бы в одну неделю уполовинилось. Оседло здесь жили лишь те, кто обязан был взимать пошлины, обслуживать торговцев, кормить их, изготавливать те или иные вещи для продажи, очищать площади и улицы от помета и пыли. Наиболее постоянными обитателями Сарая были, пожалуй, только рабы — как раз те, кто не хотел бы тут жить постоянно. Впрочем, и они оставались здесь не подолгу, поскольку наряду с лошадьми, зерном, утварью, оружием и безделушками продавались и покупались, а те, кого уже брезговали покупать, вскоре перебирались для постоянного пребывания на громадные сарайские кладбища.

Купцы всех земель съезжались в Сарай, чтобы пощупать руками живой товар «татарского полона». Город был громадным складом этого товара, скопищем человечьих загонов. Особой многочисленностью отличалась колония здешних рабов-славян. Их содержали на южной окраине юрода, в больших землянках и полуземлянках, реже в стенобитных домах, без печей, без окон. Зимой, в морозы надсмотрщики позволяли обогревать эти помещения с помощью жаровен; топили хворостом, кизяками, камышом, стеблями репейника, всяким подручным мусором. Рабам не разрешалось обзаводиться семьями. Исключение делалось только для искусных ремесленников. Им даже дозволяли строить отдельные жилища из самана.

Сколько уже тысяч рабов-славян было увезено отсюда и куда только не увозили их! Целый полк русских воинов нес службу при ханском дворце в Ханбалыке (монгольское название Пекина). В течение десятилетий за счет русских рабов пополняли свои армии египетские султаны. Славянами, закупленными в Сарае, выгодно торговали на невольничьих рынках Крыма, Генуи, Венеции, Пизы. Особенно были высоки в цене русские девушки. За них, случалось, истые ценители платили вдесятеро больше, чем за рабынь из других земель. Много чистых душ зачахло вдали от милых лугов, тоскуя по морщинистым рукам матерей, по родному говору!..

Но снова и снова валом валили в Сарай душепродавцы. А кого им было стесняться и кого бояться в Улусе Джучи? Если бы здешним царям предложили на выбор ислам или торговлю, мечети или базары, то они, конечно, предпочли бы остаться с купцами и лавками, а не с муллами и минаретами. Львиной долей своего богатства, своей роскоши обязан был Сарай работорговле. Воинские походы бывают не всякий год, и «выход» от подвластных народов поступает лишь раз в году, зато пошлина с каждого мимоидущего каравана течет прямо в ханскую казну. Иную купеческую армаду и за день не обскачешь от головы до хвоста. В одну только Индию снаряжались караваны, насчитывавшие до четырех, до шести тысяч породистых скакунов, отобранных на продажу. Так пусть больше ходит караванов, и пусть никто на долгих путях не посмеет даже взглянуть косо на купца и его людей! Можно без угрызений совести казнить какого-нибудь очередного князя из русских, можно при крайней нужде даже прирезать дюжину принцев крови, своих же, чингисхановичей, но нельзя и пальцем тронуть проезжего заимодавца или менялу: пусть шествует от города к городу и всюду вещает, что империя монголов — рай для людей торговли.

 

VI

Впрочем, чистопородных монголов, потомков завоевателей, в Сарае, да и во всем Улусе Джучи ко второй половине XIV века осталось совсем немного. Те, что осели здесь при Батые и его преемниках, с годами все более обособлялись от своей бывшей родины, а свежих сил оттуда не притекало. Вчерашним покорителям приходилось входить в более или менее тесное бытовое общение с зависимыми от них народами и племенами: с булгарами и половцами-кипчаками, с русскими и мордвой, с хорезмийцами и кавказцами. Неумолимо должно было произойти то, о чем умозаключает Энгельс в «Анти-Дюринге»: «…в огромном большинстве случаев при прочных завоеваниях дикий победитель принужден приноравливаться к тому высшему экономическому положению, какое он находит в завоеванной стране; покоренный им народ ассимилирует его себе и часто заставляет даже принять свой язык».

Как же приноравливались победители в нашем случае? От законоучителей Хорезма и Ургенча они переняли веру, от тамошних мастеров — ремесла, от кипчаков — язык, от булгар и русских — отчасти, правда, — культуру земледелия.

Когда-то европейский путешественник Плано Карпини свидетельствовал, что монголы едят мясо волков и лисиц и всяких других диких зверей, а иногда не брезгуют и человечьим мясом. К последнему утверждению историки, правда, относятся с недоверием. Но известно, что во времена Чингисхана рядовой монгольский воин действительно кормился всяческой дичиной, потому что в походах содержался на полуголодном пайке по пословице «от сытой собаки плохая охота». Хищный, отдающий некоторой жутью образ воина той поры воссоздан в монгольском «Сокровенном сказании», где соперник Чингисхана так отзывается о его вождях: «Это четыре пса моего Темучжина, вскормленные человечьим мясом; он привязал их на железную цепь; у этих псов медные лбы, высеченные зубы, шилообразные языки, железные сердца. Вместо конской плетки у них кривые сабли. Они пьют росу, ездят по ветру; в боях пожирают человечье мясо. Теперь они спущены с цепи; у них текут слюни, они радуются».

В пору пребывания Дмитрия и его спутников в Улусе Джучи здесь уже никто не пробавлялся волчатиной. Самым распространенным блюдом — и при ханском дворце, и в уличных харчевнях — была вареная баранина, хотя по-прежнему особо ценилась конина. Во время ханских обедов гостей уже не заставляли насильно пить кумыс. Он стал теперь напитком простонародья, придворная же знать предпочитала вина, изготовленные из медов или из винограда.

Восточный автор тех времен с поэтическим упоением расцвечивает пышными метафорами «одну из ночей веселия, когда звезды чаш кружились в сферах удовольствия и султан вина уже распоряжался пленником ума». В этой картине, кажется, и сами небеса несколько одурманены винными ароматами.

Потомки степных воинов, диких и свободных, эти люди уже не в одном поколении сами были пленниками — роскоши и утонченных удовольствий, которыми соблазнились в городах дряблого, пресыщенного Востока. Не странно ли, Чингис ненавидел города, все городское, а они построили самую великую столицу во всей Евразии, столицу, в которой уже при Узбеке числилось сто тысяч народу.

И все-таки какое-то недоверие, какое-то презрение к этому собственному детищу у них отчасти сохранялось. Сохранялся и обычай — жить в Сарае только в студеные месяцы. Как лишь наступали теплые дни и степь, просохнув под ветрами, покрывалась коврами цветущих растений, ханы покидали саранский дворец, украшенный золотым полумесяцем, и отправлялись гулять по кипчакским раздольям. Иногда ханские ставки откочевывали от верховья Ахтубы на сотни верст. Возвращаться не спешили, дожидаясь, когда замерзнут реки.

Но и степные ветра не сдували с их лиц липкий отпечаток изнеженности. Ханскую ставку, кишащую челядью, в этих походах обычно сопровождали не менее многолюдные ставки ханских жен — хатуней. Каждая из них ехала на громадной арбе, укрытой от солнца легкими тканями. Внутри арбы, окружая свою властелиншу, сидели или возлежали на шелковых и атласных подушках до полусотни юных красавиц, наряженных в живописные одежды и драгоценные уборы. При каждой из ханш состояло еще по двадцать пожилых женщин, ехавших отдельно, около ста верховых юношей невольников, большое число старых слуг. Должно быть, великий Темучжин немало бы подивился, а то и разгневался, попадись ему на глаза в степи это необычное воинство благоухающих мастиками красоток и избалованных рабов. Должно быть, ему не понравилось бы и поведение его кровных потомков, которые каждый день проводят с новой женой (причем она должна не только кормить, поить и потешать своего господина, но и обрядить его после свидания в новые одежды).

Во время летних кочевок излюбленным местом для большой остановки было Пятигорье — граница между степью и снежными хребтами Кавказа. Тут на лужайках, вблизи ключей горячей воды, разбивали шатры и походные мечети, а вездесущие купцы мгновенно устраивали малое подобие сарайского базара. Хан плескался в ключевой воде, пахнущей серой. Считалось, что такое купание способно предохранить от болезней на всю зиму.

Русских в Улусе Джучи, впрочем, как и арабов и персов, удивляла картинная церемонность ордынцев в их обращении с женщинами, но еще более — то особое место, которое женщина занимала не только в быту, но и в государственной жизни. Хан, бывало, не сядет на трон во дворце, пока не встретит у входа и не проведет на сиденья всех своих хатуней; не пригубит чаши с вином, пока им собственноручно не нальет. Вручение привезенных с собою подарков иноземцы начинали с хатуней, лишь напоследок одаривали главную жену и хана. От воли жен, а особенно старшей, часто зависело расположение хана к приезжему князю-даннику. После смерти властелина его первая жена становилась регентшей, иногда и при взрослых уже сыновьях. На каждом почти шагу прислушиваясь к мнениям женщин, ханы заражались от них капризностью, непостоянством мнений, доверчивостью к сплетне, а не удовлетворяемую сполна жажду единоличной власти сплошь да рядом утоляли вспышками кровожадной жестокости.

Так, про хана Узбека (современника Ивана Калиты), при котором в Орде казнили шестерых русских князей, известно было, что путь к трону открыла ему одна из жен его родителя. Став хозяином царского дворца, Узбек сделал эту женщину собственной супругой, и муллы втолковали народу, что в поступке таком нет греха, ибо родитель владыки не исповедовал ислам и потому его брак с нынешней женой его сына не считался законным. А вот сам Узбек, который, по словам велеречивого персидского поэта, «был украшен красою ислама» и у которого «шея чистосердечия была убрана жемчугами веры», имел полное право жениться на незаконной отцовой жене.

Жестокость этого властителя, при котором Золотая Орда достигла пределов своего могущества, отличалась особой изобретательностью. Своих знатных пленников, заведомо обреченных смерти, Узбек имел обыкновение томить неопределенностью, изматывать им душу разноречивыми слухами: то о близкой уже казни, то о ее отсрочке, то даже о возможной царской милости.

Так именно он поступил с несчастным тверским князем Михаилом Ярославичем. Сначала затаскали князя по судам, затем заковали в железа и навесили на шею цепь; на другой день прикрепили к шее еще и деревянную колоду. В таком виде возили его за ставкой, а хан тем временем охотился; потом приволокли Михаила Ярославича на городской торг, и тут, на виду у толпы купцов, заимодавцев, воинов и просто зевак князь был разрешен от уз и наряжен в богатые одежды; слуги даже принесли ему нарочно изготовленные яства, но он, чуя недоброе, отказался от еды и питья; и снова его при всех раздели и скрутили железами; и еще двадцать шесть дней возили с места на место, все с той же колодой на шее, по следам царского кочевья; до последнего дня надеялся Михаил Ярославич, что минует его страшная участь, посылал верных слуг к ханше, которая обещалась помочь. И за час до своей смерти послал было за ней, да поздно уже оказалось, а скорее всего, что и бесполезно: за подарки чего не пообещает женщина? Били его сапогами; схватив за уши, один из палачей колотил князя головой об землю, пока наконец другой не всадил ему нож в грудь и не повернул рукоять между ребрами в одну и в другую сторону.

К кому из ханш посылал Михаил Ярославич за помощью? Не к Узбековой ли любимице Тайдуле?

В 1359 году московский мальчик-князь не просто имел возможность, по даже обязательно должен был навестить легендарную Тайдулу и вручить ей достойные ее возраста и исключительного положения при дворе подарки. Но если он прибыл в Улус Джучи в 1361 году, то ханши-регентши уже не было в живых. В промежутке между этими годами в Синей Орде, простиравшейся к востоку от Волги, объявился очередной искатель кровавой славы по имени Хидырь. Нагрянув из заяицких степей в Сарай, он расправился с Наурусом и его сыном, а заодно умертвил и Тайдулу, видимо, не без основания опасаясь, что эта коварная женщина, дольше всех живущая в сарайском дворце, может как-нибудь оказаться смертельно опасной и для него самого.

 

VII

Русские летописи не содержат никаких подробностей о первом пребывании Дмитрия в Орде. Мы не знаем даже, был ли он представлен хану — Наурусу или Хидырю. В летние месяцы хан вполне мог кочевать по степным раздольям, а не скучать в городской духоте. Но, возможно, новоиспеченный царь не был настолько самоуверен и беспечен, чтобы надолго отлучаться из едва лишь завоеванного Сарая, в котором, что ни особняк, то свой отпрыск непомерно расплодившегося Чингисханова рода. Если хан все же пребывал теперь в ставке, то туда же следовало отправляться и русским князьям, а не ждать до поздней осени его возвращения в город.

Впрочем, некоторые подробности и обстоятельства пребывания московского князя и его свиты в Улусе Джучи можно представить и без оглядки на летописи. Прежде всего им следовало позаботиться о вручении необходимых даров. Было известно, что у хана после первых подарков никогда ничего не решалось. Там ждали, что будет принесено во второй и в третий раз. Иногда князь-новичок, по неопытности раздарив сразу же все привезенное, с трудом понаскребанное по отцовым сусекам, вынужден был занимать большие деньги у великодушных сарайских заимодавцев и отправляться на базар, в ряды, где торговали предметами, годными для подношений. При дворе любили, когда им дарят северных охотничьих соколов, кровных кипчакских коней, а из мехов — русских горностаев, булгарских соболей, киргизских белок. Но надо было еще заранее вызнать вкусы того или иного лица. Иному, глядишь, и серебряная утварь обрыдла, и живым пардусом его не удивишь.

Но, судя по всему, обстановка вокруг трона была сейчас настолько неопределенной, личности эмиров ханского дивана настолько неясны, что спутники Дмитрия не стали водить его по обычным кругам придворных церемоний. Не стоило метать бисер перед всеми этими новоиспеченными царедворцами и востроглазыми наложницами. Сегодня они нежатся в подвижной тени опахал, а завтра, глядишь, сделаются пищей ахтубских налимов.

Бывалые москвичи постарались разыскать при дворе тех, кого знавали не с худшей стороны по прежним наездам сюда. Не с худшей лишь в том, конечно, смысле, что те постоянно выставляли себя доброжелателями московских князей и даже иногда не прочь были подсказать совет, более или менее ценный. Эти люди презрительно относились к затянувшейся грызне вокруг трона. Они не жаловали нынешнего властелина, они знали имена и возможности еще полдюжины разных охотников до ханского места. Они были уверены, что скоро вода в Ахтубе отстоится и справедливый царь вернет Улусу Джучи былую славу, поколебленную чумой 1353 года и нынешней грызней царьков; неплохо обученных рушить власть, но не умеющих ее держать.

Как на одного из таких сильных ордынских людей москвичам указывали на темника Мамая. Жаль, что в жилах его не течет ни единой капли Чингисхановой крови, а то сидеть бы ему уже спокойно и твердо на царском троне. Мамай обрел силу при Бердибеке, выгодно женившись на ханской сестре, а став гурленем — ханским зятем, сумел быстро завязать связи с людьми, которые в политике не стремятся торчать на виду, а, наоборот, всегда дают понять, что не имеют никакого отношения к тому, что благодаря им лишь и делается. Мамай и сам наловчился вести себя именно так. И сейчас уже поговаривали, что за чехардой перемен на троне чувствуются четкие движения и его твердой, ни на минуту не ослабевающей руки. Победят такие люди — и Москве хорошо, будет ее маленький князь, внучок Калиты, великим владимирским… Словом, надо было московским боярам на всякий случай запомнить это имя: Мамай.

…Как бы мало ни прожили они в Сарае, но уж непременно должны были навестить здешнего православного епископа, владыку Ивана, жившего возле русского храма на той же южной окраине города, где ютились невольники-славяне.

Дмитрию заранее, должно быть, втолковано было, что удивляться тут нечему: да, русская епископия существует в самой столице Улуса Джучи, и существует уже давно, более ста лет. Почему это стало возможно? Монголы-язычники некрепки в вере, шаманов боялся лишь простой люд, многие, особенно из знатных, легко переметывались в иные веры. В числе завоевателей немало оказалось несториан, приверженцев христианской ереси, давно уже разползшейся по странам Востока. Остальные же были, как правило, безразличны к тому, каких именно богов почитают покоренные ими народы. Можно верить в одного бога, как булгары и евреи, можно — в единого в трех лицах, как русские, почитающие свою Троицу, можно поклоняться огню, как персы, можно — каменным идолам, как кипчаки, лишь бы жрецы всех этих племен внушали им уважение к ханской власти. Лишь бы дань платилась исправно.

И хотя со времен Беркехана, принявшего ислам, новая религия стала усиленно насаждаться по всему Улусу Джучи, вероисповедное единомыслие и теперь не привилось. Сын Батыя несторианин Сартак, наехав как-то в степи на ставку своего дяди Берке, отказался с ним встретиться под следующим предлогом: «Ты мусульманин, я же держусь веры христианской; видеть лицо мусульманина для меня несчастье». Беркехан не жаловал «неверных»: по его приказу в Самарканде погромили великое множество тамошних монголов-несториан. К скоропостижной смерти Сартака он же, Берке, говорят, приложил руку. Не жаловал противников ислама и великий хан Узбек. Воинственный дух Корана был ему куда более по вкусу, чем призыв к милосердию и помилованию врагов.

Но вот католиков Узбек почему-то привечал, даже с папой римским состоял в переписке, обменивался с ним дарами. Узбек строил в своих городах мечети, и тут же рядом появлялись здания папских костелов и монастырей. В Сарае одних лишь францисканских монастырей завелось тогда более десятка. Что-то властно влекло воинов католической церкви в ордынскую столицу. И происходило это в те самые десятилетия, когда с Запада все чаще стали беспокоить русские пределы рыцари католических орденов.

Дед Дмитрия и дядя Семен, когда бывали в Сарае, много, говорят, народу повыкупили из ордынской неволи, увезли с собой на Русь. Как и теперь-то хотелось хоть кого-нибудь вызволить из кабалы.

Оставаться же долее в Орде смысла нет. Вот-вот, гляди, новый хан объявится. Надо переждать замятию, пусть и без великого ярлыка вернется московский князь в свой дом.

Еще при Узбеке кое-кто из ордынцев, воспитанных в крепких несторианских семьях, стал тайно переходить на русскую службу. Известно, что в день, когда убили князя Михаила Ярославича, та же участь постигла и нескольких его слуг-татар, которые до конца остались верны своему господину. Случаи ухода ордынцев на Русь участились с началом «великой замятии». И теперь вот, в те самые дни, когда Дмитрий со спутниками, покинув Сарай, плыл вверх по Волге, в том же направлении уходил навсегда ордынский военачальник Секиз-бей (Черкизом прозовут его на Руси). Вначале со своим хорошо вооруженным отрядом Черкиз вторгся было в мордовское Запьяние и построил тут укрепленное поселение, окопав его рвом. Но через время он придет в Москву, попросит, чтоб его крестили и приняли в число служилых людей великого князя московского.

Такие поступки по-своему свидетельствовали о страшной неправоте существования государства-паразита. Наиболее совестливые из ордынцев, чувствуя эту неправоту, искали и находили себе вторую родину на Руси.

Покинув Сарай в канун очередного дворцового переворота, москвичи благополучно оставили за спиной самый ненадежный город мира, самую недолговечную из столиц. Сарай самозабвенно гомонил, позвякивая золотыми дирхемами, звенел тысячами бронзовых колокольчиков, привязанных к шеям караванных верблюдов. И ничто, кажется, не предвещало, что этому необозримому городу-сновидению существовать осталось всего четверть века.