Дмитрий Донской

Лощиц Юрий Михайлович

Глава четвертая

Юность Москвы

 

 

 

I

Не в укор, не в попрек будь сказано, но ни у кого из наших знаменитых старых историков — ни у Карамзина, ни у Соловьева с Ключевским — не найдем мы в главах, посвященных Дмитрию Донскому, объяснения, почему великий князь московский повенчался с нижегородской княжной Евдокией не у себя дома, на Москве, и не у нее дома, в Нижнем Новгороде, а в достаточно удаленной от Москвы и от Нижнего Коломне. Само это сведение — в пересказе или в выдержке из летописи — приводят, но ни один не указывает на причину странного, не в обычаях тех времен, поступка: устроить свадьбу далеко в стороне от собственного стола.

Итак, в разновременных летописях встречается одно и то же, предельно краткое, почти дословно повторяющееся упоминание: «Тое же зимы (1366 года), месяца Генваря в 18 день, женился князь велики Дмитрей Ивановичь у великого князя у Дмитреа Констянтиновича у Суздальского и у Новагорода Нижнего, поя дщерь его Евдокею, а свадьба бысть на Коломне».

Ясно, конечно, что союз этот, как и большинство тогдашних междукняжеских браков, заключался не без учета политических соображений. Обстоятельства переменчивы, сегодня между недавними противниками мир, а завтра, кто знает, какая еще кошка вздумает дорогу перебежать. Свадьба же миру не помеха, но, напротив, лишняя скрепа.

Установление лада в отношениях князей-соседей вовсе, однако, не было поводом для того, чтобы каждому из них тут же размякнуть душой, подобно воску на солнце, и позабыть о своем самодостоинстве. Не потому ли и не повез Дмитрий Константинович дочь свою прямехонько в Москву? Пусть тезка московский и отнял у него великий стол, но не по чину нынешнему, так по весу прожитых годов он куда тяжеле своего будущего зятя… И юный жених вполне мог сейчас думать сходную думу: ему ли, первому князю всей Руси, ехать на женитьбу в Нижний? Это ведь и впрямь будет выглядеть неким унижением… Вот и сговорились оба — предположим мы — выбрать местом свадьбы ни к чему не обязывающую Коломну. (Так и дальше будет у тестя с зятем: по случаю крестин третьего сына Дмитрия и Евдокии, Юрия, снова встретились в месте, условно говоря, пограничном; Дмитрий Константинович, как и московская сторона, прибыл в Переславль, к Плещееву озеру, тут гуляли…)

Но можно и иначе истолковать выбор Коломны. Она ведь по значимости своей числилась вторым после столицы городом во всем московском княжестве, а кроме того, это был первый его, Дмитрия, город, так как — напомним — именно Коломну московские князья обычно завещали в удел старшим сыновьям, и Дмитрий еще в малолетстве, при княжении родительском, знал твердо: Коломна — его добро, его особая забота на целую жизнь, сколько бы еще ни народилось у него братьев и как бы мелко ни пришлось делить им в будущем отчую землю. Когда-то, лет уже шестьдесят тому, прадед Данила Александрович отбил Коломну у рязанцев, столкнул их с московского берега Оки. Справить теперь свадьбу в Коломне — значило лишний раз подчеркнуть исключительную значимость для Москвы этого порубежного с рязанской землей города. Дмитрий тем самым как бы лишний раз доказывал Рязани свою силу, а то южная эта соседка опять стала задираться и дерзить при нынешнем ее князе Олеге. Побил Олег Тагая — и молодец; но свои-то старые раздоры что вспоминать? Прадед сжал ладонь, и правнук разжимать ее не собирается, блюдя родовое: «Что в руку взято, то навсегда». Пусть же и до рязанских ушей долетит с коломенского холма праздничный благовест и венчальная песнь.

И вот в разукрашенных санных поездах, укутавшись в жаркие, заиндевелые снаружи меха, в щекочущих струях ветра, под пение полозьев издалека поспешали навстречу друг другу молодые, неслись по твердо-пушистым ложам двух рек, уже прочно замерзших: она — вверх по Оке, он — вниз по Москве-реке, летели в отроческом волнующем предощущении любви — к тому месту, где реки эти обнимутся и сольются в таинственной тени зимнего покрова.

Но было еще одно обстоятельство, им-то, пожалуй, надежнее всего объяснить выбор Коломны.

Дело в том, что свадьба просто никак не могла состояться в Москве, потому что Москвы на ту пору вообще… не существовало. И не в каком-нибудь иносказательном смысле слова, но в самом прямом, неумолимом и суровом.

Это случилось еще летом 1365 года; в те дни было в Москве, по летописи, «варно», то есть жарко очень, стояли «засуха велика и зной». Небольшой, сплошь почти деревянный город, давно не кропленный дождями, оцепенело приумолк, только изредка, неслышно человечьему уху, пискнет новая щель вдоль усыхающего срубного бревна да сухо просыплются из лопнувшего стручка твердые горошины. Крыши, заборы, листва, ботва огородная и придорожная гусиная травка — все покрыто пыльным налетом, обесцветилось; душно и в тени изб, душно и в самих избах, лишь под утро чуть остывают крыши, но тут снова впиваются в них косые лучи; на дубовых, много раз латанных стенах старенького Кромника рассохлась и поотвалилась местами глиняная обмазка, а с нею и известковая побелка; река обмелела, еле течет, а по вечерам не клубится мягкими туманами; немногочисленные колодцы вычерпаны почти до дна; кое-где бока срубов слезятся проступившей наружу хвойной смолой, и она засахаривается вскоре на жару; псы во дворах примолкли, лежат в тени с вываленными языками; небо — и не смотреть бы на него — белесо-пустое, будто с него тоже давно не смывали налет пыли, и ветерок не налетит ниоткуда, а и налетел бы, так перенес с места на место ту же пыль московскую, хрустящую на зубах песком.

В ближних к городу борах ржавый хвойный настил сухо трещит под ногами, душно тут, как на чердаке.

Так и не вызнали, отчего беда пришла на этот раз: от детской шалости, от вражьего ли поджога? Многие потом свидетельствовали, что первой вспыхнула деревянная церковь на посаде. Будто дожидаясь условленного знака, невесть откуда прыгнула на город ветряная буря.

Все длилось не более каких-нибудь двух часов. Сначала огненная лава пронеслась по посаду: люди бросались к одному, другому двору, но сорванные вихрем с крыш головни и целые горящие бревна летели по воздуху через десять дворов. Нечего было и думать о спасении домашнего скарба. Огонь уже лизал крепостные бревна у подножия кремлевского холма. Кажется, мига не прошло, как весь холм поднялся на воздух сияющим столбом, — и где они, красные княжьи терема, льдистые грани четырех каменных церквей, святые надгробья в прохладной полумгле, слава и слезы, и пот, и труд, — где?.. Головни с шипом посыпались с неба на воды Неглинки, Москвы-реки. Черными охапками дыма всклубилось Занеглименье, и над недавно отстроенным Заречьем нависла темень. Люди валили толпами к воде, потом просачивались, жмясь к береговой кромке, кто — вверх, за Черторый, кто — вниз, к Яузе. Город у них за спиной выл и гудел огненным нутром, пожирая все подряд — сундуки с шубами и поневами, низки жемчуга и деревянную щербастую посуду, книги с алыми и черными буквами, обезумевших свиней в клетях, деревья и груды мусора на задворках, траву и паутину — все.

…На новой бумаге, сшитой в новую тетрадь, свидетель немного позже записал: «Весь город без остатка погоре. Такова же пожара пред того не бывало…»

В голосе летописца, как и обычно при освещении подобных событий, — ни скорби, ни отчаяния. Случившееся воспринято как неминуемая данность, которую ни обойти, ни объехать, а можно ее только сопоставить, сравнить по размеру с другими, сходными. Не бывало еще на Москве пожара подобного… И все.

Но это неравнодушие усталого созерцателя земных суетствий. За безжалостными словами угадывается твердая вера в то, что город поднимется из золы и чада. Потому что ему-то, летописцу, известно, что так или почти так уже бывало много раз — и с самой Москвой, и с иными русскими городами. И не только бывало, но, пожалуй, и наперед еще будет, и не раз, и в не менее страшном обличье придет беда, но это никак не причина для того, чтобы остолбенеть от предчувствий и перестать строить.

Ну а вчерашние погорельцы — черный посадский ремесленный люд, купцы, дружина, жещины, — была ли у них у всех сила духа такая, чтобы глянуть вперед с мрачно-торжественной прозорливостью летописца? Отчаявшимся, бездомным, не казалось ли им сейчас безобразное пепелище местом проклятым? То самое, что летописца обнадеживало: горели, мол, горели, но всякий раз отстраивались заново, — их, наоборот, могло еще более отвратить от желания возвращаться сюда, к остовам своих жилищ. Столько-то раз гореть! — да не знак ли это, что нужно, не оглядываясь, навсегда бежать отсюда, расточиться по укромным деревенькам, по лесным пустыням, или уж, на крайний случай, если князь и совет его повелят, то строиться где-либо еще, да подалей отсюда, на чистом, не знавшем злого сглазу месте.

А что сам отрок-князь думал?.. Огонь, бесчинствующий, неукротимый, был одним из первых впечатлений его детства. Еще четырех лет не исполнилось Дмитрию, как на глазах его заполыхали дубовые срубы дедова Кромника. Дитя на пожаре. Как бы ни было ему страшно, оно смотрит на пожар зачарованно, во все глаза, почти с улыбкою любования, как на какую-то священную, только ребенку понятную, освобождающую игру природы, подобную языческому обряду жертвоприношения. Только по дрожи материнского тела, по алым слезам, стоящим в глазах отца, по женским диким воплям в толпе мог он отчасти догадываться об ужасном смысле происходящего… По крайней мере, горький и острый, несмываемый какой-то запах пожарища не мог не остаться в нем саднящим отпечатком на всю жизнь. Запахи детства по-особому запечатлеваются, чтобы потом преследовать, томить без спросу.

Так что же думал он теперь, после новой беды?.. И здесь вот, в порядке, так сказать, допущения, оглянемся еще раз на ту же Коломну. Да, Коломна — его, Дмитрия, первый город, Коломна — второй город в целом московском княжестве, и по назначению ключевому у слияния Москвы-реки и Оки, и по богатству, и по нагорной красоте местоположения. И даже храм каменный, пусть и единственный пока, стоит на москворецком склоне коломенского укрепленного города. Так почему бы, право, этому привольному месту, овеянному дыханием двух больших рек, с его красивым славянским именем (коло — круг, кольцо, солнце), не стать повой Дмитриевой столицей? Не бывало ли так на Руси? Ей, бывало! И Киев остарел. И слава Владимира померкла. И не вышел ли ныне срок Москвы? Не пришел ли ей черед отойти в тень нового града? Ко-ло-мна… Может быть, именно потому назначил он тут свою свадьбу?

Венчались — так местное предание гласит — в каменной Воскресенской церкви, дожившей, в сильно перестроенном, правда, виде до XX столетия.

Есть и еще предание, связанное с тою свадьбой. Академик С. Веселовский называет его «басней», но если и басня, то древняя, и уже потому ценная — в летописи вошла. Предание это бросает свет на взаимоотношения московского великокняжеского дома с семейством Вельяминовых. С его помощью «вельяминовский клубок» разматывается вдруг чуть не полностью. Уже потому только летописный сюжет следует пересказать здесь подробнее, тем более что речь также зайдет о свадьбе.

8 февраля 1433 года, через 67 лет после коломенской свадьбы в Москве, женится внук Дмитрия Ивановича Донского, великий князь Василий Васильевич, будущий Темный. Женится он при обстоятельствах, с которых начинается страшный, поистине трагический разлад в Русском государстве, приводящий к губительному для всей страны междоусобию, к плачевным последствиям и для самого великого князя, — он будет несколько раз изгоняем из Москвы, наконец, ослеплен в стенах Троицкого монастыря. Но по порядку.

На свадьбе Василия Васильевича в числе приглашенных находится его двоюродный брат Василий Юрьевич. В разгар празднества один нз именитых гостей объявляет вслух, что золотой пояс «на чепех с камением», который надел на себя Василий Юрьевич, ему не принадлежит, что этот пояс был когда-то подарен на свадьбе в Коломне князем Дмитрием Константиновичем своему зятю Дмитрию Ивановичу, но что тысяцкий Василий Вельяминов его во время той свадьбы мошеннически подменил.

Сообщение невероятное, такая давность, и вдруг обнаруживается, и в совершенно неподходящий момент! Можно вообразить предгрозовую тишину, оцепенившую свадебное застолье.

Но обвинитель продолжает: Дмитрий Константинович Суздальский и Нижегородский подарил зятю драгоценный пояс. Многие знают, а иные и помнят, как это было. Но никто почти не знает, что тогда же, на свадьбе, тысяцкий Вельяминов, пользуясь близостью к новобрачным и тем, что подарок не надевался, а почти тут же должен был попасть в великокняжескую скарбницу, совершил подлый обман, подыскав в своих ларях пояс подобный, но поплоше. Уворованную вещь Вельяминов дарит позднее своему сыну Микуле, женившемуся на другой дочери Дмитрия Константиновича. Через время Микула, зная или не зная про подлог, отдает пояс в приданое своему зятю, а тот, в свою очередь, также зятю, а по смерти его, выдавая дочь вторично, новому зятю, Василию Юрьевичу, который его сейчас на себя и нацепил. Вот по скольким свадьбам погуляла пропажа неузнанной, пока не обнаружилась!

Выслушав запутанное, но вполне правдоподобное объяснение, великая княгиня Софья, мать Василия Васильевича, вспылила и сорвала пояс с племянника (по праву он ведь должен принадлежать ее сыну!). Племянники — тут был еще и Дмитрий Юрьевич Шемяка — вспылили ответно, покинули свадьбу и тут же выехали из Москвы в Галич, к отцу. Разрыв был неминуем, не знал лишь никто ужасающих размеров его последствий.

Свадебное разоблачение давнишнего мошенничества С. Веселовский считает «басней» на том основании, что тут была чья-то явная интрига: поскандальней рассорить родственников, между которыми уже имелись некоторые трения. Но если «басня» была и полностью вымышленная, если никакой подмены поясов Василий Вельяминов в 1366 году не производил, то последствия злосчастного вымысла оказались разрушительными для русской действительности XV века. По крайней мере, Василий Васильевич Темный, злодейски ослепленный своими противниками, вряд ли мог поминать Вельяминова и весь род его добрым словом. Вряд ли приятно было помнить, что Вельяминов как-никак приходился родным дядей Дмитрию Ивановичу Донскому. Не здесь ли причина умышленной забывчивости летописцев относительно отчества матери Дмитрия, великой княгини Александры? Неприятно было помнить, что она — Васильевна, вельяминовского роду. Как-никак прабабушка.

Но не одна только «басня» о золотом поясе повредила Вельяминовым во мнении потомства. Десять лет спустя после свадьбы в Коломне «вельяминовский клубок» размотается до конца.

 

II

Было ли все же на уме у Дмитрия после пожара 1365 года перенести столицу своего московского княжества в Коломну? Предположение вполне допустимое, хотя, пожалуй, и чересчур мечтательное, даже с поправкой на юный возраст князя.

Ведь совершенно очевидно, что, если и пришла тогда в голову ему или кому-нибудь из наименее трезвенных мужей его совета мечта о Коломне-столице, большинство должно было тут же признать эту мысль никуда не годной. Никто не отнимает у Коломны ее значения, но она хороша именно как второй город, как крепкий щит московский на порубежной Оке. А сделай ее первой, тут же оскорбится Рязань, озлобится Орда. Это на юге. А как поведут себя соседи на севере, на западе? Пожалуй, и порадуются. Та же Литва, к примеру. Опустеет Москва, откуда же ждать скорой помощи Можайску, Рузе, Звенигороду, Волоколамску с Дмитровой? Княжество наше — как живое круглое тело. Москву из середины вынь — оборвутся все жилы животные, все бесчисленные связи и связочки, захиреют без привычной и близкой управы окружные города, старые людные села, слободы, деревни и погосты, починки и выселки, разомкнутся все трепетные узелочки, многими бережными руками в разные времена связанные. Но даже и не это, не это даже главное, а то, что Москва в стольких уже поколениях княжеская и великокняжеская. Пусть в ней ныне ни единого двора нету целого, пусть. Но она — не только лишь дерево и камень, не только богатые закрома. Она, перво-наперво, слово, и слово особое, давно уже у Руси на примете. Да обойдется ли теперь Русь, и не одна она, без этого слова? А слово цело, так подыщется для него и новая плоть. Не раз уже Москва от головешек зачиналась, замешивала жизнь свою на углищах и пепле. Она не из пугливых и слезам, как известно, не верит. Ей огонь — только для вящего закала. Она лишь молодеет, сквозь огонь пройдя… Словом, тут и доказывать нечего. Строиться надо, строиться!

Строиться Москва начала в том же пожарном году. И сразу повеселело на душе у москвичей — от праздничного вида бело-розовых, бело-голубых и воскового цвета плит известняка, от звона молотков и тесал, от тарарама многочисленных повозок. Город проклевывался там и сям золотыми всходами срубов, лез вверх из удобренной золою почвы, как крутобокий, не умещаемый в земле овощ.

Но тут встала перед горожанами, перед властью московской задача, решить которую было куда сложнее, чем понастроить жилья, амбаров, клетушек, лавок, банек и прочего, но которую решать надо было, ни на сколько не откладывая, если хотели, чтобы все это понастроенное имело хоть какой-то смысл.

Как быть с Кромником Калиты, вернее, с жалкими его нынешними остатками? После смерти Ивана Даниловича сооруженные при нем дубовые укрепления горели, включая и последний раз, трижды. В прежние разы стены кое-как возобновлялись: наращивали там и тут новую деревянную одежку, пространства между наружными и внутренними стенами срубов забутовывали булыжником и землей, поверхность бревен обмазывали, как и положено, глиной — охрана от скорого возгорания.

Ну а теперь что? Срубы почти все истлели, забутовка вывалилась наружу, как чрево из падшего коня. Вместо ладных и мощных когда-то укреплений — безобразные груды мусора. Можно, конечно, сделать видимость, кое-как пообровняв эти груды, залатав их деревом, а его покропив раствором известки, чтобы, когда обсохнет, отразилась в Москве-реке и Неглинке белая, якобы каменная крепость.

Нет, Дмитрию на месте нынешних осыпей упорно воображалась не поддельная, а настоящая белокаменная сила и краса. В эту-то Москву не стыдно ему будет и суженую привезти.

На Севере давно уже ставят каменные крепости, и новгородцы, и псковичи. И не только в больших, но и в малых городках — в Изборске построена, в Острове, в Ладоге. Но то Север, у них особая жизнь, иное представление о богатстве, у них всяк второй мужик — каменщик, а камень-валун на каждом шагу под ногой, только свози к месту и громозди.

А здесь, между Волгой и Окой, когда и кто строил из камня? Недавний случай с Борисом в Нижнем Новгороде не шел в счет, там и известь-то замесить не успели, как затейник отбыл восвояси. Один лишь действительный пример могли припомнить московские белобородые старцы, и то не на их веку было, а еще во времена доордынские, — это когда прапрапрадед Дмитрия великий князь Всеволод поставил каменный детинец вокруг Успенского собора в своем Владимире. Так и дни-то стояли совсем иные, благодатные для цветущего владимирского Ополья. И Всеволодов тот детинец — Дмитрий сам видел его остатки, когда ходил усмирять будущего тестя, — совсем малешенек. В Москве же, если строить каменный город, то никак нельзя, просто стыдно отступать от стен треугольного дедова Кромника. Границы же знатные: от угла до угла стрела не долетит.

Значит, опять уместно ему вспомнить: что взято, взято крепко. Давний ведь закон на московской земле: и умереть не мечтай, пока не добавишь хоть пол-лепты к тому, что сделано доброго до тебя и для тебя. Отец Дмитрия почил, мало что успев, теперь, выходит, сыну надо за двоих постараться. Каменный Кромник, кремник, город-кремень, ах, как бы хорошо-то! И пожары тогда не страшны и не опасны осады. При осаде больше всего боялись примета — это когда громадную хворостяную кучу подтащат, приметут к деревянной крепостной стене и запалят. И таранные бревна, железом окованные, не так будут камню досаждать, как досаждают они дереву, и метательные ядра, которые теперь, говорят, не из пращей и самострелов, а из пушек мечут.

И все же страшно-то как осрамиться! Сколько труда, сколько рук да денег надо, сколько камня наколоть да навозить! А дойдет весть до Сарая, до Мамаевой орды, как заверещат хановы наперсники: вот, мол, не берем с мальчишки серебра, вот на что он его тратит, против нас же огораживается. А сами не всполохнутся ордынцы, занятые теперь до самозабвения кровавой родовой грызней, так свои же русские соседушки побегут им докладывать, все как надо разобъяснят. Тесть, конечно, не побежит. А сын его Василий Кирдяпа или брат Борис — еще как знать. А тверичи? А рязанцы? А новгородские купчики?

Это что же за диво такое: горит Москва — всей округе радость. Строится Москва — зубами скрипят. Так строиться же, строиться!..

Что и говорить, хотелось ему и перед молодою женой себя показать. И власть свою беспрекословную, и раннее мужество. И невольно переплелись в одночасье — свадебные торжества с решением ставить каменный город. И не зря в летописях оба эти события навсегда остались рядом, строка к строке: сообщение о женитьбе в Коломне и следующее впритык за ним известие: «Тое же зимы князь велики Дмитрей Ивановичь посоветова со князем Володимером Андреевичем и со всеми своими старейшими бояры ставити град Москву камен, да еже умыслиша, то и сотвориша: тое же убо зимы повезоша камень ко граду».

 

III

Всякий строитель — стихийный, нечаянный археолог. Пока расчищает он место для будущих стен, приходится и землю крепко потревожить, и тут его заступ при каждом почти движении с хрустом на что-нибудь натыкается. Если бы люди московские 1366–1367 годов имели навык и досуг, они могли бы при самом начале строительства каменного кремля выяснить для себя, даже без подсказки летописных свидетельств, одним лишь заступом орудуя и терпением руководясь, что на месте возводимой ими ныне Москвы существовало, по крайней мере, уже шесть других городов с тем же именем. Может, они лишь слегка сбились бы при определении очередности этих городов или их числа.

Как бы они именовали эти города? Наверное, не по именам зодчих и строителей, которые их возводили, а — так было привычней — по именам князей, при которых Москва вновь и вновь возникала на прежнем месте. Хотя всем и каждому, конечно, было ясно, кто — заказчики и кто — подлинные созидатели.

Хоть краешком глаза подглядеть бы, как росла и росла Москва веками и доросла наконец до Белокаменной! Впрочем, если опираться на известные достижения московской археологии да сопоставлять их еще с выкладками летописцев, пусть и скупыми, то можно и пуститься в такое разыскание. И тогда, озираясь со строительной площадки белокаменной Москвы, мы увидим, по крайней мере, шесть сменяющих друг друга городов. И не в числе дело, в конце концов, а в том, что за числом стоит.

За ним же — какая-то почти свирепая, стиснувшая зубы неукротимость, бесшабашное наплевательство на несчастья, безунывность, иногда, кажется, граничащая едва ли не с легкомыслием. И при этом — трезвенная, суровая, безоглядная энергия роста и созидания.

Итак, начнем счет:

Пра-Москва. Ее истоки теряются в дописьменной дымке архаических культур. Неизвестно, забредали ли сюда воины Святослава, шедшего по Оке на хазарский Нтиль. По крайней мере, Пра-Москву вполне мог видеть, а то и участвовать в ее укреплении Владимир Мономах, отец Юрия Долгорукого, приходивший в эти края с намерением прочного освоения ростово-суздальских полевых, речных и лесных угодий. Единичные археологические находки, связанные с Пра-Москвой, дразнят пестротой и диковинностью. Тут среднеазиатская и армянская монеты, чеканенные соответственно в 862 и 886 годах, и глубокий ров оборонного назначения, проходивший возле юго-западного угла нынешнего Большого Кремлевского дворца; тут христианская вислая печать из свинца, относящаяся к 1093–1096 годам, и остатки булыжной (!) мостовой, на которой эта печать лежала (за полвека до общепринятой даты «рождения» Москвы!). Тут множество керамических черепков с разного качества глиной, выделкой и орнаментом. И еще куски мостовых: то деревянная, наиболее привычная для древнерусских городов, — она сложена из плах-поперечин, покоящихся на продольных бревнах-лагах, а то и совсем редкостная, вымощенная черепами и костями крупного рогатого скота. Может быть, придавалось какое-то особое значение, какой-то магический смысл мощению улицы скотьими останками?

Юрий Долгорукий, по традиции именуемый основателем Москвы, прибыв в эти края на погляд своего обширнейшего удела, застал на Боровицком холме Пра-Москву, город с крепостным валом и рвом, с достаточно сложным хозяйством. В пятницу 4 апреля 1147 года, когда сюда к нему приехали попировать князья-союзники, хозяину-хлебосолу — по прикидке историка старомосковского быта Ивана Забелина — было чем угостить своих союзников.

Но история Пра-Москвы завершилась не в этот сохраненный для нас летописцами день, а несколькими годами позже, когда Юрий повелел своему сыну Андрею насыпать тут новую крепость, большую прежней.

Москва при Юрии Долгоруком. Видимо, старая была не только мала, но и обветшала уже. И огонь, конечно, наведывался на ее стены, и не раз, на свой лад доказывая необходимость перемен.

Прозвище, полученное этим князем, якобы содержит намек на его политическую загребучесть: он, мол, живя в Суздале, годами хлопотал о киевском столе, круто досаждал новгородцам, то и дело затевал воинские походы, не всегда удачные.

У Юрия руки действительно были долгими, крепкими и… работящими. В Залесскую землю кинул он своей уверенной дланью не одну Москву, а целую пригоршню городов. Устье Нерли, впадающей в Волгу, запер крепостью по имени Константин (позднее в говоре и на письме закрепилось более краткое Кснятин). У Плещеева озера основал Переславль. На другой Нерли, клязьминской, в трех верстах от Суздаля, отстроил крепость-замок Кидекшу. В верхнем течении Яхромы утвердил городок Дмитров. Посредине владимирского Ополья, на низком берегу медленной Колокши велел отсыпать валы города Юрьева-Польского. К югу от Москвы Долгорукий заложил на притоке Протвы крепость Перемышль. Едва ли не самая его великая стройка — Городец на Волге (тот самый, в котором теперь младший Константинович, Борис, сидит).

Татищев приписывал Юрию создание еще полудюжины здешних городов, в том числе Звенигорода, Рузы… Кроме того, он поставил на владимирской земле троицу самых первых тут каменных храмов, и от них началась слава залесского зодчества. Строительные замыслы и воплощения Долгорукого впечатляют размахом и продуманностью. Это был удавшийся опыт обживания Междуречья, его окончательной славянизации. Детям и внукам Юрия оставалось лишь поддержать заданный разгон строительной машины, что они и сделали. Сначала Андрей Боголюбский со Всеволодом Большое Гнездо, потом сыновья последнего.

Еще недавно считалось, что московская крепость 1156 года не выходила за пределы старого рва, отсекавшего с напольной стороны мыс боровицкого холма. Однако раскопки показали, что ров был засыпан именно при Юрии за ненадобностью. Крепость значительно прибавилась в сторону «поля» (нынешней Красной площади), но, как и прежде, стены ее шли по кромкам холма, не охватывая его подножий.

Вонзались в почву заступы, блестела на срезе жирная земля, где мелькнет горшечный черепок, где ремешок кожаный, где россыпь черных, на жуков похожих угольев. И совсем не тоскливо, а, напротив, весело было от сознания, что на этом самом месте роились и прежде обиталища людские, звенело железо в кузнях, пыхтела каша в горшках, отпотевала смолой свежая древесная щепа. Выходит, и те люди устраивались тут не наспех, полагали жить долго, удабривали, ублажали землю своим трудом. И знавали беду, и снова стягивались к родному пепелищу. Пусть суеверы страшатся, пусть ворожеи-язычницы гадают на угольках, раскатывая их по решету, долго ли стоять бедовой Москве до порухи. Строиться, и все тут!..

Юрий умер в Киеве, не увидев новой своей Москвы. А она пережила его всего на двадцать лет.

Тут начинается промежуток, относительно которого московская археология почти безмолвствует, но зато летописи становятся красноречивей: имя «Москва» нет-нет да и мелькнет на их страницах. В лето 1175 года, вскоре после трагической гибели Андрея Боголюбского, один из его младших братьев, Михалко, выехал из Чернигова во Владимир, рассчитывая занять великокняжеский престол. Но ростовские бояре уже сговорились с двумя князьями — племянниками Юрьевичей, и не впустили, его в Залесскую землю. «Ты пожди мало на Москве», — просили они Михалка.

Но уже в следующем году вместе с братом Всеволодом (еще не носившим тогда прозвище Большое Гнездо) Михалко — через ту же Москву — прошел на обидчиков с намерениями решительными. Засевшие было во Владимире князьки Мстислав и Ярополк позорно бежали.

Наступил 1177 год — год смерти Михалка, венчания на великокняжеский престол Всеволода Юрьевича и… сожжения Москвы. События разворачивались так. Схоронив брата, Всеволод решил наказать зачинщиков недавних козней против его рода. С этим он пошел на Ростов, где отсиживался Мстислав. Ростовцы двинулись встречь, полки сошлись в окрестностях Юрьева-Польского, на Липице. Юный сын Юрия Долгорукого здесь впервые показал свой жаркий норов и бранную заговоренность, — не зря его потом трепетали половцы и волжские булгары, боялись перечить и соседи-князья, а создатель «Слова о полку Игореве» посвятил ему нельстивые хвалы как могучему властелину, способному Волгу расплескать веслами своих воинов.

Всеволод разломил ряды ростовцев, и Мстислав показал ему спину, сырую от смертного пота. Лишь в Новгороде обсохла на нем рубаха. Новгородцы, однако, битыми князьями брезговали и потому погнали от себя Мстислава с крепким словом. Понукаемый обидами, тот пробрался в Рязань, где принялся крамолить князя Глеба — своего дружка по недавней козни во Владимире. И вот в осень 1177 года Глеб собрался напакостить липицкому победителю. Целью набега была избрана Москва. Давно уже раздражала она рязанцев — и водный путь на север, к Новгороду перекрыла, и дорогу из Киева во Владимир держит под надзором, и села к югу от себя уже прибирает, скоро, глядишь, к Лопасне руку протянет, а там и к Коломне. Глеб тогда, по слову летописца, «пожже Московь всю, город и села».

Всеволод ринулся на пожарище. Можно представить, какие чувства клокотали в нем при виде осрамленной отцовской крепости. Оставив смрадный холм за спиной, войско устремилось на Коломну. Но там разведка донесла Всеволоду, что Глеба нет в Рязани, что вместе с Мстиславом и половецкими наемниками тот глухими муромскими лесами прошел грабить Владимир.

…Только в окрестностях своей столицы настиг Всеволод погромщиков. Он был гневен в сече, но отходчив. Зато горожане, разъярясь при виде взятых в плен Глеба, Мстислава и Ярополка, потребовали у князя выдать всех троих на правеж. Как мог, Всеволод противился вечевому буйству. И все же толпа настояла на своем. Отбитые у стражи, Мстислав и Ярополк были ослеплены. «Глеб же рязанский в погребе и умре».

Так была отомщена Москва.

Москва при Всеволоде Большое Гнездо. Трудно сказать, сразу ли взялся Всеволод за восстановление Московского Кремля. Были у него в те годы и иные срочные заботы. Укреплял свои северо-западные рубежи строительством города Твери; затем несчастье заставило и о стольном Владимире позаботиться. В 1185 году город погорел страшно (среди урона одних церквей насчитали тридцать четыре). Начались многолетние восстановительные работы: возвели обширные деревянные стены, а внутри их — вокруг Успенского собора — выложили белокаменный детинец (на него-то и обратит внимание юноша Дмитрий, будучи во Владимире). Одновременно Всеволод заложил новую деревянную крепость в Суздале, а немного позже — в Переславле. Придворные зодчие возводят во Владимире два дивно украшенных каменных храма — Дмитровский и собор Рождественского монастыря.

О Москве во все эти годы книги молчат. Лишь в летописной статье за 1207 год, когда Всеволод предпринял большой поход против Ольговичей, разорявших вместе с половцами русскую землю, упомянута Москва как место встречи великого князя с сыном Константином, — тот привел с севера ополчение новгородцев и ладожан. Отсюда после недельных сборов рати пошли по хорошо уже ведомой им дороге на Коломну.

Через два года Москва снова упомянута, теперь — по поводу разбойных действий князьков-соседей, которые «повоеваша около Москвы» (и на это «около» обратим внимание), по тут же исчезли, как лишь Всеволод послал на них своего сына Юрия.

И то, что ходили грабители «около», а к самому городу не подступились, и то, что Всеволод с Константином простояли в Москве целую неделю с большим войском и ополчением, свидетельствует: город к этому времени уже снова возродился и имел надежные оборонительные сооружения, никак не меньше, чем при Юрии Долгоруком.

Еще одно косвенное указание на то, что Москва Всеволодова в это время уже стояла на своем привычном месте: в год его смерти (1212) Константин посылает своего брата Владимира «из Ростова на Москву». И тот, «пришед, затворися в ней», чтобы переждать, пока старшие братья выяснят, кому владеть отцовым столом…

Но и эта Москва, третья по счету, пережила своего строителя ненадолго — на двадцать с небольшим лет.

…Пока ладно звякают плотницкие топорики, пока беззаботно лопушится ботва в посадских огородах, пока князья пьют меды в прохладных сенях и пересчитывают взаимные обиды, змей огненный уже резвится в азиатских песках. Как будто и нет ему дела до иных мест, но вдруг замрет на миг, повернет твердые ноздри в сторону, откуда наносит порывами нежное звучание непохожей дразнящей жизни.

Золотая чаша русского бытия, полнишься ты по самые края, как светлое озеро, обласканное до дна лучами. Бывало, и рябь тебя тревожила, и залихватски расплескивалась влага от избытка сил. Но такого еще не было, чтобы подполз толстый гремучий гад и обвил туловищем рукоять, и навис над чашею черным дышлом, и дохнул на нее пламенем и гарью… Что ж, на миру и смерть красна. Когда все вокруг заполыхало — и Рязань, и Владимир, и Суздаль, и Муром, и Нижний, и Переславль, и Ростов — пришлось и Москве гореть со всеми.

«Тое же зимы, — сообщал летописец в 1237 году, — взяша Москву Татарове, и воеводу убиша Филипа Нянка за правоверную христьянскую веру… а люди избиша, а град и церкви святые огневи предаша, и манастыри вси и села пожгоша».

Москва при Михаиле Хоробрите. Известно, что после нашествия первым князем, который долго и прочно жил в Москве, был меньший сын Александра Невского Даниил. Не зря он первым и носил прозвище Московский. Но Даниил обосновался здесь накрепко, видимо, лишь в восьмидесятые годы XIII века, то есть через сорок с лишним лет после Батыева погрома. Что же, так Москва и оставалась почти полстолетия пустырем?

В 1246 году итальянский монах Плано-Карпини, ехавший по заданию папы римского в Монголию, останавливался в Киеве. В этом еще недавно великолепном городе, который красотой и размерами превосходил Париж и иные столицы Запада, он насчитал всего около двухсот домов.

Кажется, что уж о маленькой Москве-то говорить! Не было ее тогда, не могло быть, если сам Киев превращен в жалкую деревню. И все-таки какая-то жизнь у устья Неглинной теплилась. Недаром в эти годы имелся у города свой князь, имя которого хорошо известно: Михаил Хоробрит, брат Александра Невского. Когда именно Москва была дана ему в удел? Скорее всего сразу после нашествия, когда, пересчитав князей убиенных, переделяли выморочные земли. Если так, то правил он тут около десяти лет, до самого дня своей нежданной гибели. В 1248 году Михаил Хоробрит был убит при стычке с отрядом литовцев, которые объявились в окрестностях Москвы на реке Протве.

Воинственный и задиристый князь, — недаром и прозвище ему дали соответствующее, — Хоробрит незадолго до смерти покушался даже на великокняжеский стол: видать, в Москве ему было тесновато и уныло. Но трудно поверить, что за десять лет своего здешнего житья он и пальцем о палец не ударил для того, чтобы хоть в какой-то мере восстановить город. Такого бы распоследнего «неделателя» запозорили вконец.

Не прошло и года после страшного бедствия, как на Руси, там и здесь, сперва робко, как бы прислушиваясь и примериваясь, а потом все упорней, звончей зазвучали топоры плотников, а то и молотки камнетесов.

Москва при Данииле. Да, надо было жить, и все выжившее нуждалось в охране, в ограде — и грядка овощей, и груда изб, прижавшихся к храму. В 1293 году вновь затрещали русские огорожи. Карательный набег ордынцев запомнился под именем Дюденевой рати. Тридцатидвухлетний Даниил Александрович находился тогда в стенах своего города, который чужеземцам достался легко: ордынцы прибегли к помощи какого-то обмана, недаром и летописец сообщает с оттенком укоризны, что они Даниила «обольстиша». Приведя список захваченных карателями городов, он же заключает с унынием: «…и всю землю пусту сотвориша».

После Дюденевой рати Даниил княжил в Москве еще десять лет. Именно на это время приходится вся его известность как первого настоящего здешнего хозяина. Кажется, что бы ни делал, ему во всем сопутствует успех — в бранных трудах, в политике, в строительстве. Новейшие археологические исследования в Москве не так давно увенчались выдающейся находкой: под основанием Успенского собора обнаружены остатки белокаменной кладки неизвестной доныне церкви. Причем установлено, что сооружена она именно при Данииле Александровиче — более чем за четверть века до рубежа, с которого обычно начинался отсчет белокаменного строительства на Москве. Сооружена, казалось бы, в самую глухую, неподходящую пору, в век руин и пепла. Значит, даже в те времена энергия созидания перебарывала в москвичах оцепенелую покорность неласковой судьбе, пробивалась сквозь привычку жить кое-как, в богооставленном закоулке земли.

Если весть об этом событии явилась буквально из-под земли, то память о другом строительном почине тех дней не умирала никогда. А тоже ведь решительное было предприятие — основать первый московский монастырь (по имени устроителя он и назван Даниловским), причем основать не в стенах города, а в незаселенной тогда местности, за рекой. В решительности этой уже явственно проглядывает «московский характер» князя — упорное стремление прирастить к «отчине и дедино» что-нибудь свое, сыновнее, новое. Последним по счету среди этих приращений, как помним, была Коломна. Она отошла к Даниилу после победы над рязанской ратью. В войске, вышедшем тогда против москвичей, был и отряд ордынцев. Уж наверное, это обстоятельство — что не только рязанцев, но и татар как следует потрепал Даниил Александрович в честном бою — передавалось потом из уст в уста как обнадеживающее предание. «Есть и на силу сила».

Москва при Иване Калите. Об этой Москве можно было бы сказать гораздо больше, чем о всех предыдущих, вместе взятых, так зачетно, так ощутимо она возросла и украсилась при великом князе Иване Даниловиче. Но, пожалуй, убедительнее всяких описаний выглядит краткая погодная последовательность строительных событий:

1326. В московском Кромнике возводится белокаменный Успенский собор.

1329. Рядом с ним (на месте нынешнего Ивана Великого) поставлена каменная церковь во имя Ивана Лествичника. Построена всего за одно лето — с 21 мая по 1 сентября!

1330. Заложен каменный же храм возле великокняжеского двора — знаменитый Спас на Бору.

1333. В одно лето закончено строительство белокаменного Архангельского собора — будущей княжеской и царской усыпальницы.

Между последними двумя событиями Кромник — в 1331 году — горел. Его починили, но через шесть лет побуйствовал здесь очередной пожар. И снова терпеливые москвичи готовы были приняться за починку Даниловой крепости. Но у Ивана Калиты уже другое было на уме. Вскоре в подмосковных дубравах заговорили топоры, ухнули оземь первые вековые великаны.

1339. К ноябрю этого года все подготовительные работы были закончены и размечены границы нового Кромника — невиданные, небывалые: четыре, чуть не пять таких крепостей, как прежняя, способна вместить в себе затеваемая Калитой ограда. Одна стена со старого рубежа, что на гребне холма, шагнет вниз, к его подножию, и вберет в черту города приречную часть посада. Другая, «напольная», или «лобовая» стена также решительно сдвинется — в северо-восточном направлении.

1340. Один осенний месяц, три зимних и еще один весенний — всего-то понадобилось строителям, чтобы соцветье кремлевских соборов вобрать в новую прочную дубовую раму. На веселую эту, тешащую сердце картину Иван Калита успел полюбоваться перед смертью. Вокруг него, под звон и чмок нетерпеливой мартовской капели от избытка жизни бражно шумела юная Москва…

Кажется, столетние те дубы и в крепостных стенах должны были не менее века пролежать нерушимо. Но как же быстро и они стали золой и прахом, никому не нужным хламом! Нет, никак не могло дерево соревноваться в надежности с камнем. Не потому ли летописцы, прилежно отмечая в своих тетрадях год создания каждого каменного храма, почти никогда не сообщают о строительстве деревянных? Только задним числом, при подсчете урона от пожаров, вписывали: двадцать с лишним, а то и за тридцать церквей поглотил огонь…

А теперь вот, зимой 1367 года, к подошве боровицкого холма беспрерывно тянулись обозы, и целая гора обтесанных известняковых глыб росла ребрастой громадой.

 

IV

Каменоломни, откуда прибывали санные поезда, находились от города не так уж и близко — ниже по течению Москвы-реки, за селами Коломенским и Островом, за устьем Протвы, у сельца Мячково, по которому и прозывались они Мячковскими. По зимнику везти тяжкие плахи куда проще, чем доставлять их в летнее время по воде, против течения или береговыми сухопутками. Ледяная дорога — что за утеха для возниц! — ни тебе оврагов, ни буераков, знай лишь подремывай. Зима для заготовки камня и потому еще удобна, что рук, свободных от крестьянского труда, теперь намного больше и конной тяги тоже. Горожане, подмосковные мужики, наряды из отдаленных княжеских и боярских волостей, всевозможная смердь — тьма-тьмущая народу копошилась в снегах, в хрустком каменном крошеве; дышали жарко, шубейки побросав, кряхтели возле саней, опускали на сенцо многопудовые шершавые плахи; обоз вытягивался гибкой верстой — то вдоль закатной ленты, а то, при извиве русла, лицом прямо на убывающее пламя зари. Синева настигала с востока, звонче пели полозья на прибывающем морозце, резче между спящих берегов звучал лошажий всхрап. В воздушном омуте цедили лучи первые звезды, а вскоре и все небо уже полыхало вприжмур, и будто чей исполинский выдох делил его наискось, клубясь и индевея на излете. В этом переливающемся печном мраке нестрашно было ехать, снег словно светлел изнутри, проплывали обочь смутные пятна кустов; где-то совсем близко, перебегая от зарода к зароду, как свеча в чьей-то руке, сияла над сугробами любопытная звезда. Тявкали псы на горе в Коломенском. Еще один и другой тягучий поворот русла, и уже доносилось до обозников темное шевеление отходящей ко сну Москвы, скрипы дверей, теплый дух хлеба и коровьей жвачки. Камень подвозили постоянно, в стужу, в метель и в оттепель. Поля начинали сбрасывать белые охабни с плеч, лед на реке потемнел и заслюдянел лужицами, а по горбатой, темно-рыжей от навоза дороге, как по надежному мосту, все влеклись и влеклись обозы…

Летописцы не оставили никаких подробностей возведения белокаменной крепости, как не оставили почти ни слова и об ее облике: ни времени, затраченного на стройку, ни общей длины стен, ни средней их высоты и толщины, ни количества башен, ни происхождения зодчих, ни примерного числа каменщиков и подсобных рабочих. Но почти все эти неизвестные величины оказались — в большей или меньшей степени — доступны восстановлению, так же как и многие более мелкие обстоятельства работ.

«Огородники» — так тогда именовали мастеров крепостного строительства — были приглашены, по общему мнению современных ученых, с русского Севера. Скорее всего это были псковичи либо новгородцы. Там, на Севере, трудились потомственные огородники, из колена в колено передававшие устное зодческое предание: приемы шлифовки и кладки камня; тайны прочности известковых растворов; знали они и на каком расстоянии друг от друга выгоднее всего ставить башни, и какую сторону камня лучше вынести «лицом», то есть на внешнюю поверхность стены; знали и как поведет себя под страшной тяжестью та или иная почва. К примеру, если стена проходит в приречной низине, то тут не обойтись обычным каменным фундаментом, он быстро начнет тонуть; тут сперва нужно вбить в дно рва прочные сваи, потом настелить на них деревянные ложа и лишь потом уже на эту постель укладывать каменное основание стены.

Так, кстати, поступили и при закладке береговой, на Москву-реку выходящей стены Кремля. По этой линии решено было поставить три стрельницы: две глухие по углам и одну, с проездными воротами к пристани, примерно посредине между ними. Та стрельница, что стала у подножия холма на западном углу Кремля, получила (возможно, сразу же) имя Свибловой — в честь того самого, шепелявого Феди Свибла, теперь уже молодого боярина Федора Андреевича, главы дома Акинфовичей. А поскольку дом его стоял как раз в этом углу крепости, то Свиблу и выпало по наряду отвечать за строительство ближайшей стрельницы и прилегающих к ней стен — поставлять сюда своих людей и оплачивать часть работ. Пока Свибл распоряжался в своем углу, на другом, тоже упирающемся в Москву-реку, верховодил его тезка и сверстник Федор Беклемиш, — там неподалеку от угловой стрельницы стоял боярский двор Беклемишевых. С этим семейством соседствовал окольничий Тимофей Вельяминов, брат Вельяминова-тысяцкого (и также родной дядя Дмитрию по материнской линии). Башня, что строилась под его присмотром, получила имя Тимофеевской. От нее напольная стена круто сбегала вниз, к Беклемишевской стрельнице. Соседи ревниво поглядывали друг на друга: как дела у Свибла, у Беклемиша, у Федора Собаки (его башню Собакиной прозвали), у Тимофея Васильевича?

Кремль начали возводить не от какой-то одной башни, но одновременно по всем трем линиям, разделенным на боярские участки. Строились вперегонки, стремясь перещеголять ближних и дальних соседей не только в быстроте, но и в неповторимости внешнего образа каждой стрельницы.

Сверху, с боевых площадок, открывалась разворошенная, в пестром мусоре Москва: кто жег известь в печах, кто по шатким сходням брел с носилками, кто занимался отеской камней. Наружная поверхность кладки должна быть ровной и гладкостью не уступать коже, чтоб и ладонью по ней приятно было провести. Зубила камнетесов при такой дотошной работе часто тупятся, то и дело носят их в кузни, где наваривают и оправляют вышедший из строя инструмент. Звон металла о металл, екающие удары топоров, шипение мехов и извести, брань нарядчиков, скрип дощатых настилов, грохот булыжников и каменной мелочи, сваливаемых в «корзины» — пустоты между внешней и внутренней кладкой, озорная перекличка артелей-соперниц, треск костров, взвизги пил, окрики кашеваров, клепанье урочного била — схлестываются, наскакивают друг на друга звуки, откалываются от новых стен. Кто-нибудь найдет под ногой глиняный черепок неизвестно какой давности и туда же, в «корзину», кинет — для крепости, для связи. Так и Калита бы поступил. Треснул горшок — и то впрок. Твердеет — даже и в малости этой — огнеупорная глинка московского характера.

А еще видно сверху, как лодки с усиками волн под носами то и дело подчаливают к москворецкому пристанищу, груженные брусками известняка, щебнем; от берега в больших кадках везут воду для раствора; бабы-портомойки полощут белье на лавах, бегают в закрытых дворах дети, ласточки без устали ткут над городом небесный плат…

Хорошо.

Хорошо, что не слышно ниоткуда о страшных поветриях, что не горят окрест леса и болота, что никто не клубит пыль по дороге, полоша народ вестью о новом нашествии, что не меркнет солнце посреди дня, а по ночам не мчит прямо к земле горящая вполнеба звезда.

Когда-то еще выдастся Москве такой тихий промежуток! Тем паче надо поторапливаться, еще и еще тянуть в высоту стены, лепить зубцы на башнях, рыть колодцы в тайниках.

По напольной стороне поднялись, кроме угловых, целых три воротные стрельницы. А знали ведь, что каждые лишние ворота — вроде бы изъян для крепости: при осаде именно сюда прикатит противник тараны, потому что ворота, хоть и окованные в железо, пробить легче, чем стену.

Но зато и преимущество было в трех-то воротах: удобней устраивать вылазки сразу большим числом ратников. Да и внушающе мощно выглядела эта лобовая стена, это каменное чело Кремля, увенчанное тремя проездными прямоугольными башнями: Фроловской, Никольской и Тимофеевской. Каждую стрельницу прикрывал сверху деревянный шатер. Деревянные навесы тянулись и над зубцами стен.

Общая же их длина (по расчетам Н. Н. Воронина и В. В. Косточкина) достигала почти двух тысяч метров. При определении возможной толщины стен (во время строительства кирпичного Кремля в XV веке все остатки белокаменной крепости Дмитрия Донского были разобраны) ученые учитывали размеры сохранившихся древнерусских детинцев, выложенных из камня. В них толщина стен колеблется, как правило, от двух до трех метров. Скорее всего неравномерной была также и высота московских стен — в зависимости от степени уязвимости того или иного участка крепости. В среднем же стены были невысоки, что называется, ниже среднего, то есть примерно в два человеческих роста.

И все же затеянная Москвой стройка по тем временам и размахом своим, и числом занятого на разных работах люда (только на подвозку камня ежедневно наряжали до четырех с половиной тысяч саней) изумляла, а многих и озадачивала.

Вместе со своим юным городом входил в пору юности и Дмитрий. Кто мог догадываться тогда, что строительство каменного Кремля станет доброй половиной всего его жизненного дела?

Новый Кремль стал его первой настоящей победой. Победа сейчас была не столько над открытыми врагами, сколько над теми из своих, кто не верил в возможность нового великого сплочения Руси вокруг идеи созидания, в возможность бескорыстного собора всех ее угнетенных и разбросанных сил.

Кремль сжимал в один жилистый узел девять своих башен, связывал разлетающиеся отсюда веером дороги, он являл собою скрепу и завязь, средину и ось.