Дмитрий Донской

Лощиц Юрий Михайлович

Глава шестая

Литовщина

 

 

 

I

Таким словом обозначили летописцы пагубные для Русской земли события, последовавшие за вторичным бегством Михаила в Вильно. Литовщина была не одна, за первой накатилась вторая, потом и третья. Жажда родовой мести, обуявшая тверского князя, безоглядное честолюбие, не считающееся с ходом вещей, дорого обошлись не только населению его княжества. Михаил Александрович был из породы людей, берущихся поворотить историю с уже намеченного и прикатанного пути на старую, заглохшую дорогу. В итоге затея обернулась личной неудачей зачинщика, но если бы только ею! Литовщина разрешилась кровью и слезами; поднявшийся стеною дым ее пожарищ на много лет заслонил зорю русского освобождения.

В Ольгерде было нечто от непроницаемости гранитного валуна. Попробуй разберись, в каких именно направлениях текут жилы там, внутри — в глухой, ничем не отковыриваемой тьме? Как часто ни ходил он в походы, но никто из ближних, а иногда и из самых ближних, не знал, когда, на кого, с каким числом ратников вознамерился он идти.

Так сейчас и с Михаилом. Слушал Ольгерд его жалобы и просьбы, видел даже слезы, неприличные на лице воина и князя; внимал шепоту Ульяны, на свой лад повторявшей то, о чем просил намедни брат ее, но до последнего часа так и не прознал Михаил, что на уме у великого литовского князя. Замечал лишь проситель: приятно и лестно выслушивать Ольгерду его горячие мольбы.

А между тем, прикрываясь равнодушием, чуть ли не безразличием, литовец втайне уже рассылал приказы. Оповестил брата-соратника Кейстута и его сына Витовта, призвал взрослых своих сыновей, опытных в бранном деле Андрея Полоцкого и Дмитрия Брянского, переслался с великим смоленским князем Святославом Ивановичем. Тот с Москвою был не в ладах — сам Ольгерд и постарался вбить, где надо, клинья.

Война для Литвы — всем радостям радость, пора и шурина возвеселить напоследок: идем на Москву!..

Как сборы были тайной, также тайком, далеко вперед выслав разведку, надо было протечь лесными лазами, усыпанными пожухлой ужо и не шуршащей под стопою ноябрьской листвой. Ольгерд не зря славился умением тихо, по-звериному выводить свои полки к месту решительного прыжка. В этом искусстве ему не было равных, он его оттачивал раз от разу, приравнивая неожиданность нападения к наполовину выигранной битве. Треснет сук у кого под ногой, всполошится дура сорока — Ольгерд заморозит виновного взглядом. Велика рать, но ходи, как тать.

И подошли точно по его науке: проспала, проворонила их московская стража!

В разных местах затрещало московско-смоленское по-рубежье: сдалась пограничная Холхола; захвачен Оболенск; особую рать Ольгерд бросил на Можайск, но удержались можайцы, засели на высокой своей горе, успев облить ее водой, чтоб ни пеший, ни тем более конный не вскарабкался по льду наверх, к деревянным стрельницам.

Было отчего растеряться молоденькому Дмитрию Ивановичу! Хоть и не надеялся, что управятся со сборами, но все же повелел разослать по городам и волостям грамоты, созывающие ратных. Как только подоспели полки из Коломны и Дмитрова, он, присовокупив их к московской рати, направил сводный сторожевой полк в сторону Рузы. И, как выяснилось, напрасно! Было поспешное это решение явной ошибкой юного князя, не имевшего, видимо, точных сведений о размерах литовского стана, да и вообще не вкусившего пока настоящей войны; лучше бы он приберег сводный полк в стенах Кремля. У речки Тростпы, к северу от Рузы литовский вал с треском и воем сшиб сторожевую рать и втоптал ее в мерзлую землю; погибли оба московских воеводы — Дмитрий Минин и Акинф Шуба.

Ольгерд приказал собрать пленных московитов с поля боя и под пыткой вершить дознание: где находится Дмитрий, есть ли у него еще рать, велика ли? Все отвечали, как сговорившись: великий князь сидит в Москве, а ратей новых он не успел собрать. Недоверчивый Ольгерд, всегда опасавшийся ложных сведений из уст противника, сейчас мог быть спокоен: каждого пытали отдельно от других. Значит, Москву нужно брать, и поскорей.

Но еще в окрестностях города озадачил его прочный запах гари. Неужто кто иной поспел на даровую поживу раньше, чем он?.. От Кудринского холма открылось Ольгерду диковинное зрелище: за темным извивом Неглинной, на противоположном холме, по левую руку, чернели обугленные остовы посада, а по правую, над мусором чадных головешек, упираясь главами в низкое сумеречное небо, глыбился Град. Было что-то в этом зрелище дерзко-вызывающее, но и беспрекословное.

Так вот она какова ныне — Москва! Глядя на зубастый оскал стен, на тучные туловища насупленных башен, литовец лучше теперь понимал, почему так настойчиво, не стесняясь унизиться, упрашивал его Михаил Тверской о скорейшем походе. Но, кажется, они оба припозднились на пир.

Сколько ни воевал Ольгерд, нигде, ни в чьих землях не видел, ни из каких книг не слыхал, чтобы осажденные перед тем, как затвориться в городе, сами сжигали дотла свои посады. Эта решительность, граничащая то ли с отчаянием, то ли с завидным равнодушием к любому земному нажитку, приобретенному годами труда, крепко озадачила его навидавшуюся всяческих див душу. Сама по себе цель поджога с военной точки зрения была в общем-то понятна: Дмитрий не хочет, чтобы в руки осаждающих попала целая гора строевого лесу, из которого легко понаделать щитов, лестниц, метательных машин и приметов; не захотел он оставить гостям и готовое жилье на случай продолжительной осады. Но, может быть, сам не ведая того, Дмитрий добился гораздо большего: безжалостно спалив свои посады, он показал, что готов на все, что будет стоять до конца. И — тоже ведь немаловажно! — что ему невелик труд отстроиться заново.

Такая война не нравилась Ольгерду. Он не ордынский хан и потому считает своих воинов поименно, а не по сотням, тысячам и тьмам. Ему неприятно смотреть, как его люди муравьями карабкаются по стенам, а сверху им за шиворот льют кипяток или сыплют в глаза песок из мешков. Громадное войско три дня бездействовало у стен Кремля. Чувствовалось по всему — по густоте стрельбы сверху, по шумам и гулам, доносящимся из-за стен, что ратных там полным-полно; и, наверное, не пленные солгали, а поспела все же к Дмитрию еще подмога. Но ворот не открывали и вылазок не устраивали, как ни пробовали их выманить.

Ольгерд заскучал, задосадовал, освирепел. Собрать столько всадников, прийти в этакую даль и не осушить бранной чаши? Надолго же запомнит Дмитрий свое негостеприимство!

К четвертому дню осада, так и не налаженная толком, была снята, и истоптанные, в пятнах кострищ склоны Занеглименья обезлюдели. По Кремлю прокатился единодушный выдох облегчения: ушли…

Но как они уходили?! Ольгерд на обратном пути разрешил своим воинам как следует прошерстить всю землю московскую, брать в полон каждого, кто приглянется, отбирать весь хлеб, все зерно, весь скот и всю живность, жечь людские жила, сенные зароды, медовые варницы, кузни и мельницы — все!

Старики потом прикидывали, что уж сорок лет, пожалуй, от самой Федорчуковой рати, не видано было на Руси таковой лютой напасти. Ордынский погром 1327 года не зря приходил на ум — Ольгерд показал, что в жестокости по отношению к безоружному пахарю он готов перещеголять и степняков-азиатов.

Знавали и в прежние времена разбойную повадку литовского соседа. Набегал то и дело малыми отрядами — то на Можайск, то на Ржеву, то на иные пограничные городки, и вошла уже было в привычку эта легкая, дурашливо-ребячливая его повадка: подползти тайком, вдруг вломиться, продержаться недельку-другую и пуститься наутек.

Но вот приходилось и к иной рати привыкать — беспощадной, тяжелой, как стадо лесных быков, кинувшихся топтать озими, кромсать зароды. Приходилось и с торжеством Михаила, на чужом хребте въехавшего в Тверь, временно смиряться.

Но ошеломление Москвы длилось недолго. Благо имелось жито в заповедных закромах и водилась лишняя полтина про черный день. С той же зимы быстро стали отстраивать московские посады из сухого, промерзшего до звонкости леса; налаживалась жизнь в разоренных селах, княжьи и боярские волостели записывали льготы тяглым своим сиротам — на обзаведение жильем и скотом, хлебом и семенным зерном под будущую ярь.

А в хоромине княжого совета осунувшийся с лица Дмитрий, у которого темно-русым пушком уже опушались губы и подбородок, давал последние наказы перед разлукой двоюродному брату Владимиру.

 

II

Князю Владимиру Андреевичу, внуку Калиты, будущему Серпуховскому, по прозвищу Храбрый, или, как его еще нарекут, Донской, шел сейчас шестнадцатый год. В долгой и беспорочной службе своей московскому делу он насчитает, пожалуй, не меньше воинских походов, чем было за спиной у его великого предка и тезоименита Владимира Мономаха. Но нынешний поход, в который его провожала Москва, был для молодого человека первым по-настоящему самостоятельным, по-настоящему трудным. Не брать же в счет совсем еще детские выезды во Владимир.

Он был до конца посвящен во все то, что было сейчас на уме у Дмитрия: надо как можно скорее дать понять окружающим, что опустошительный набег Ольгерда и Михаила, несмотря на свои страшные последствия, ничего не может изменить, по сути, в московской политике. Направленность ее остается незыблемой: превращение великого (пока лишь на письме) княжества владимирского в подлинный государственный монолит с единой волей и правдой. Сплочение силы, способной в действительности, а не в мечтах и гаданиях, поднять всю землю в согласном и братском порыве к свободе.

Накануне стало известно, что небывалое бедствие постигло Великий Новгород: от страшного пожара, подобного которому что-то и не помнили на Волхове, пострадал внутри весь детинец, в том числе рухнул владычный двор, даже в каменной Софии опалило иконы, книги и деревянные подкупольные связи. Огонь отхватил целый кус от громадных новгородских посадов — весь Неревский и Плотницкий концы. К тому же через падежных людей прознали новгородцы, что в Ливонии спешно ведутся воинские приготовления, подстрекаемые слухом о губительном том пожаре.

По старинным, от веку заведенным правилам великий князь владимирский на первый же призыв Новгорода о воинской помощи обязан откликнуться, прибыть с дружиной в город святой Софии либо, если сам не может, послать взрослого сына.

Но когда-то еще вырастет у Дмитрия сын! Юная жена его только недавно понесла (о чем и поведала ему со стыдливой радостью). Сам же он покидать Москву сейчас не мог — надо было собственным присутствием подбодрить людей, самому ежедневно следить за строительными работами в городе и волостях.

И он как старшего сына, как чрезвычайного великокняжеского наместника послал в Новгород Владимира, придав ему испытанных воевод и небольшую, но отборную дружину. Владимир приободрит вечников своим присутствием. Пусть видят: Москва, хоть и сама в беде, но их несчастье переживает, о великокняжеских своих обязанностях памятует, о проказах же ушкуинических не злопамятствует, по пословице: кто старое разворошит, тому и глаз вон. Пусть и в Пскове побывает младший брат, а случится ему на ливонцев поглядеть, пусть и о них проведает, каковы немцы в бою.

На Новгород из Москвы было три дороги, и все — речные да озерные. Самая длинная — восточная, через Белоозеро, Онегу и Ладогу. Посередине была дорога ближайшая — вверх по Тверце до Торжка и до Волочка Вышнего, а оттуда по Мсте в самое Ильмень-озеро. Но на устье Тверцы стоит враждебная Тверь, и, значит, этот путь ныне заказан. Была и еще удобная дорога — через Волоколамск, вверх по Волге до новгородской крепости Кличен, стоящей на Селигере-озере, и далее — протоками и волоками Оковского леса, мимо заповедного камня с «божьей ножкой». Но тут нужно, еще Волгой поднимаясь, миновать Зубцов и Ржеву. В Зубцове же сейчас — тверская власть, Ржева — опять литовцами занята. А ведь всего несколько месяцев назад, как раз перед тем, как Михаила на Москве в узилище посадили, Владимиру Андреевичу посчастливилось вести полк на Ржеву и выколотить оттуда литовцев. Но и тот легкий, удачливый поход по сравнению с тем, что ему сейчас предстояло, был как бы не в счет.

Несчастная Ржева, свет, что ли, на ней клином сошелся? Почти года нет, чтоб не перешла она из рук в руки. Немудрено понять, почему так рвется к ней Литва: Ольгерду важно хоть мизинцем за Волгу зацепиться, он знает цену русским рекам, а этой — особенно. Он и к Оке тоже рвется, почти уже подмяв под себя черниговско-северские да брянское княжества.

Зимою 1368 года, пока в Вильно и в Твери празднуют победу и варят в котлах можайскую говядину, князь Владимир благополучно пробирается в Новгород. Встречают его с воодушевлением. Еще бы, со времен Юрия Даниловича не наведывались к ним московские князья. Владимир, слегка волнуясь, осматривает город, о котором столько слышал всякого с малых лет. Еще там и сям видны следы пожара, но торжище бушует как ни в чем не бывало, воздух сперт от избытка людей, товаров, криков, смеха и брани; высятся груды меховых шкурок, поскваживает луговой сладостью засахарившихся медов, купцы на берестяных листах тут же ведут счет, процарапывая розовую кожицу остроконечными железными писалами; как бычья полутуша высится многопудовый свинцовый слиток; волнующий запах исходит от связок самшитовых дощечек, из которых здешние ремесленники мастерят гребни; бесконечны ряды ганзейцев-суконников; ярко полыхают в северных снегах китайские и персидские шелка; лоснятся свежей олифой иконки; припорашивает, пришептывает снежок, уютно, по-домашнему пахнет дымом, разваристыми щами, навозцем и сенцом, тулупами и сушеным мочалом; весело от великого множества каменных церквей, от новгородской разметанности в луговые дали, в лесные и озерные концы земли. Все та же ведь Русь, узнаваемая с первого взгляда, будто уже снилась не раз, любая своезрачной своей повадкой, детским цоканьем новгородского разговорца.

Вскоре Владимир выехал во Псков — ливонская опасность действительно оказалась нешуточной.

Очередное обострение отношений с немецким орденом началось после того, как в Юрьеве ливонцы задержали новгородских купцов, а новгородцы, в свою очередь, взяли под стражу немецких гостей. Великий князь Дмитрий отправил тогда в Юрьев посла, но тот, хоть и пробыл у немцев немало, ни в чем не успел; орден не скрывал своих военных приготовлений.

Теперь в Пскове горожане рассказывали князю Владимиру, как немец в прошлом сентябре подошел было прямо к городу и стоял на противоположном берегу Псковы, как раз напротив Крома, с вечера поджег Запсковье и Полонище, а утром ушел без боя.

Владимир, стоя внутри каменного треугольного Крома, полюбовался на новую, только что возведенную Троицу. Дивила своей высотою и толщиной напольная стена Крома, которая у псковичей называлась Перси, то есть грудь города; оглядел он и продолжение Крома — Довмонтов город. Сразу за городской стеной располагалось Торжище, но он не увидел здесь гостей — ни немцев, ни ордынцев, ни булгар. По псковскому строжайшему правилу инородцев на Торжище не допускали, чтоб не выведывали цены, установленные между своих, да не терлись возле градских стен, прощупывая, как в Пскове камень к камню лепят. Для заморских гостей торг был на том берегу Великой, и Владимир видел его, когда ездили в Изборск.

Порадовала его и ладная крепь изборского детинца, выложенного из плитняка, серые пласты которого распирали землю вдоль котловины — как раз напротив крепостной горы Жеравицы. Получалось так, что, знакомясь с новыми для него краями Руси, он будто восходил по ступеням — от равнинного Новгорода к псковской скале, а от нее на Жеравицу, и теперь вот изборяне повели его еще выше — на Труворову гору. Тут, на мысу редкостной крутизны, стоял некогда, как поясняли ему, старый, первоначальный Изборск, строенный братом Рюрика Трувором, о чем и в «Повести временных лет» записано. На месте городища было ныне кладбище с накрененными, тесанными из цельных глыб плитняка крестами. Кресты эти безмолвно и сурово осеняли всю местность: изгиб котловины, застывшее далеко внизу продолговатое озеро, отдаленные темно-сизые гряды лесов, откуда во всякий час можно было ожидать появления немецких полков.

…Они все-таки пришли в тот год под самый Изборск, и псковский летописец особо их отличил, отметив, что были тут «сам епископ, и местер, и кумендерии». Ливонцы простояли под крепостью больше двух недель, но изборский камешек оказался им, как и в прежние приходы, не по зубам, к тому же псковичи прислали рать на подмогу своему пригороду.

Князь Владимир Андреевич пробыл в этих краях почти полгода, до самой середины лета. Он не делал тайны из своей поездки по новгородско-псковским рубежам. Наоборот, постарался, чтобы о его пребывании здесь известия расходились повсеместно, достигая и немцев, и Литвы, и Твери. Про него слышало и в глаза его видело множество заезжих гостей, а кто из них не соглядатай? Пусть же ведомо будет ливонцам: Москва не собирается замыкаться в своих личных заботах, как улитка в раковине; она не оставит вниманием своих новгородских и псковских детей, а надо, то и воинской поддержкой. Пусть и Михаил знает в Твери, что, случись между ним и Москвой новая распря, — а ее не миновать, к тому все идет, — Север не поддержит его и от Москвы не отложится. Не очень-то спокойно будет чувствовать себя Михаил, имея в тылу своенравных вечевиков, искренне преданных великому князю владимирскому.

Длительное пребывание в Новгороде и Пскове как-то резко овзрослило молодого москвича; он сознакомился с именитыми посадниками и тысяцкими, важными боярами и богатыми купцами, воеводами и ремесленниками; запомнил имена и лица множества нужных людей, даже дорожные приметы крепко схватывал взглядом, догадываясь смутно, что, может быть, еще не раз понадобится ему ездить в эти края. Таков прибыток всякого основательного путешествия: навидавшись новых пространств, человек и думать начинает по-новому, шире, свободней, угадливей, удачливей.

Он возвращался в Москву после Петрова дня, в пору, когда косцы по деревням начинают отбивать косы, и веселое клепанье раздается далеко, сообщая о жизни живых, о самой праздничной и жаркой поре крестьянского лета. Так уж выходило по страдному календарю, что мужик наперед всего думал о прокорме домашней животины и лишь в другой черед глядел на хлебный клин. От света до света слышался князь-Владимиру благовест отбиваемых кос, и, казалось, этим звуком озвучена сейчас повсеместно целая Русь, вскипевшая пенистым разнотравьем. Тут и малышня деревенская подалась с туесами на сечи, на боровые припеки — за первым земляничным сбором.

 

III

В Москве не собирались прощать вину русских подстрекателей и союзников Ольгерда, приложивших руку к опустошению ее западных владений. Кроме Михаила Тверского, снова занявшего Вертязин, в Литовщине участвовали смоленский и брянский князья. Летом 1369 года Дмитрий Иванович послал московский и волоколамский полки на запад — наказывать великого князя смоленского Святослава Ивановича.

Обстоятельства западного соседа Москвы были незавидны. Его вотчина — одно из древнейших самостоятельных русских княжеств — в эпоху Куликовской битвы переживала явный упадок. Это заметно даже по тому, как редко летописцы — современники Дмитрия Донского обращали внимание на смоленских князей и вообще на смоленские дела. Известно, что отец Святослава прилагал немало стараний, чтобы жить в согласии с сыновьями Ивана Калиты, хотя Гедимин, а затем и Ольгерд не раз принуждали его действовать по своей указке. Святославу выпала та же участь — выбирать между Москвою и Литвой, но он уповал на третий путь — на возрождение былой самостоятельности своей земли и, кажется, все свои старания приложил к достижению этой мечтательной цели. Дореволюционный историк Смоленского княжества пишет о нем: «Едва ли можно найти среди смоленских князей более энергичную личность, чем Святослав Иванович. Все время его княжения проходит в непрестанной борьбе то с Москвой, то с Литвой… Время княжения Святослава Ивановича и его сына Юрия является самым блестящим периодом в истории Смоленска, но не по достигнутым результатам, а по геройским усилиям смольнян в борьбе за политическую самостоятельность».

«Блестящий период» — это, пожалуй, слишком громко сказано. По своим личным задаткам Святослав весьма уступал другим русским соревнователям Дмитрия Донского — тому же Дмитрию-Фоме, тем же Михаилу Тверскому либо Олегу Рязанскому. Но усилия смоленского князя, направленные на взыскание древней славы своей земли, действительно были героическими, пусть и с явным оттенком обреченности.

Начал он с того, что по смерти отца попытался оттеснить Литву из захваченных ею смоленских порубежных городков. Но ко времени Литовщины от этого первоначального пыла не осталось и следа. Смоленский князь не только беспрепятственно пропустил через свою землю полки Ольгерда, шедшие на Москву, но сам намеревался обогатиться от этого похода.

Московское правительство наказывало теперь смольнян за участие в мародерстве не только ответным воинским ударом. Одновременно с этим действием митрополит Алексей наложил на Святослава отлучение от церкви и послал к константинопольскому патриарху грамоту с обоснованием своей чрезвычайной меры.

Летом 1369 года большое великокняжеское войско ушло и на Брянск, чьи ратники также наследили в московских волостях во время Литовщины. Брянск был старинным уделом смоленского княжества, но уже более десяти лет им управляли ставленники Ольгерда.

В те же самые месяцы московское правительство наводило порядок в своих тылах и в пограничных с Тверью волостях. За одно лето в Переславле на месте разобранной ветхой крепости был поставлен новый деревянный город.

Воинское предгрозье заволакивало окоемы Междуречья. Из Кашина в Москву прибыл сын покойного Василия Михайловича Михаил, у которого нынешней весной скончалась жена Василиса, двоюродная сестра Дмитрию Ивановичу. Кашинец жаловался ему и митрополиту на неправые суды тверского епископа, который по-прежнему обижал тех, кто неугоден Михаилу Александровичу.

Последний, судя по известиям, срочно укреплял свою столицу: всего за две недели срубили в Твери новую деревянную крепость, обмазали ее глинкой, побелили.

Михаил не мог не догадываться, не предчувствовать, что вслед за Смоленском и Брянском меч московского возмездия обратится и в его сторону. Он решил опередить события и отправил к великому князю и митрополиту своего епископа, дабы «любви крепити». Неуместность и несвоевременность этого поступка, похожего на заискивание напроказившего мальчишки, были очевидны. У тверской «любови», рассудили в Москве, цена известная; к тому же епископ выслушал заслуженные попреки в том, что по-прежнему потакает междукняжеским свадам в тверском доме, малодушно держа во всем сторону сильнейшего.

С тем и был отпущен епископ, и почти тут же в Тверь отбыли посланцы Дмитрия Ивановича с объявлением соседу, что мира между ними отныне нет.

События опять развиваются в той самой последовательности, в какой они развивались два года тому назад: Михаил малодушно бежит в Литву; московские войска сравнительно легко берут слабо защищаемые города и незащищаемые волости; Ольгерд подступает к Москве с теми же самыми союзниками и снова не решается ее осаждать. Даже сроки почти совпадают: литовцы подкрадываются к московскому порубежью в конце ноября, а в первых числах декабря месят копытами снег вокруг Кремля. Задерживаются, правда, немного надольше: не на три, а на восемь дней.

Тут как бы сама история бестолково топчется на месте, будто понуждаемая к тому нечистой силой, усмехающейся над людьми — и правыми, и виноватыми.

Вот и летописцы этим повторениям свидетели:

«… и все богатство их взя, и пусто сотвори, и вся скоты их взяша во свою землю»;

«… и поплени людей бесчисленно, и в полон поведе, и скотину всю с собою отгнаша».

Но даже и тогда, в позорище земной круговерти, ей-ей, не все повторялось!

Во-первых, к новой Литовщине в отличие от прошлого раза Москва уже была готова. Тут и дальняя разведка не сплоховала, и в пограничных городах стояли достаточные рати. С разгону Ольгерд попробовал было взять Волоколамск. Пожгли посад, подступили к городу, но за его стенами во всеоружии ждал многие виды видавший волоцкий полк. Горожане предприняли вылазку и бились справно: свалили литовцев с моста, оттеснили за ров. Только вот не уберегся князь-наместник, Василий Иванович Березуйский, руководивший вылазкой. Он как раз стоял на мосту пеший, отдавая приказы, и какой-то литвин, что хоронился в подмостье, углядел его в щель и ударил, изловчившись, снизу копьем. Князя подхватили, отнесли в город, он истекал кровью и в тот же час умер.

Бесстрашный и умный был воевода, не раз волоцкий полк под его началом брал верх в схватках с теми же литовцами.

Промешкав три дня у Волоколамска, Ольгерд заспешил к Москве, досадуя, что утерял одно из своих любимых преимуществ — внезапность нападения. Но и под Москвой стояние оказалось не таким вольготным, как в прошлый раз. Разведчики донесли литовцу, что в Кремле сидит один Дмитрий, а Владимир ушел еще накануне и ныне со сборной ратью сосредоточился к юго-западу от Москвы, у городка Перемышля, за Протвой. А в тылу у Ольгерда — волоцкая и можайская рати. Да и напоследок не порадовали разведчики: оказывается, под Перемышль к князю Владимиру собирается подмога из-за Оки — сам великий князь рязанский Олег Иванович да пронский князь Владимир Дмитриевич, у них к Литве свои опросы и обиды.

Старый воин забеспокоился; походило на охотничью облаву, обкладывали грамотно, со знанием дела. Тут бы налегке выскользнуть, не ввязываясь, не вкатываясь в свалку, да, как назло, обозы отягощены: еще до Москвы не дойдя, помародерничали его воины вволю.

Но, может быть, еще не так плохо, и он обкрутит этих молодых ребят, даже с выгодой для себя с честью выйдет из положения, чреватого позором? И Ольгерд снаряжает к воротам Кремля послов с торжественно-громогласным предложением вечного мира.

Ответ, полученный от Дмитрия, больно кольнул самолюбие великого литовского князя: о вечном мире говорить-де вовсе не время, впрочем, на перемирие Москва согласна — до Петрова дня, то есть на полгода.

В снисходительности ответа заключалась обидная для Ольгерда усмешка над тем, как легко он бросается большими словами. И боевой вызов на будущее читался здесь. Раздражала, выводила из себя эта неумолимая московская поступательность, не дающая ни на минуту зазеваться, увлечься, расслабиться. Ольгерд любил всегда сам предлагать свои условия, сам вести дело от начала до конца, а тут получалось, что его ведут за руку и даже слегка подталкивают, когда упирается. Но все же за условие Дмитрия приходилось цепляться, принимать его поскорей и уходить домой совсем тихо, строго-настрого наказав своим, чтоб и куриного яйца не посмели брать, если даже оно на дорогу выкатилось. Да еще наказал, чтоб оглядывались при отходе — и на Перемышль, и на Волоколамск, и на Можайск.

Так же тихо выходил к себе Михаил Тверской — и на него распространялось перемирное условие.

Но неспокойно было в Междуречье, неспокойно и за его пределами. В осенину снег выпал рано, нивы пропали под сугробами с несжатой пшеницей, а зимой так сделалось тепло, что снег повсеместно стаял, и люди жали темные хлеба с полуосыпавшимися колосьями, а что осыпалось, по весне взошло самосевом.

 

IV

Прошедшие события не научили Михаила Александровича, князя тверского, смирению, но, наоборот, подвигли его на еще большую изобретательность. Разочаровавшись во всесилии Ольгерда, он кинулся очертя голову в совсем другую сторону. Весна перемирия застала его с подарками в руках у шатров Мамаевой Орды.

Но для Мамая, пожалуй, сейчас самым дорогим подарком был сам тверской князь, ибо к Мамаю и его ставленникам-ханам еще никто из русских князей с просьбой о великом ярлыке на Белое княжение не приходил. Михаил пришел первым, и как раз вовремя, потому что Мамаю уже все уши прожужжали о самовольствах московского Дмитрия, который и дань не платит, и каменную крепость выстроил, и нижегородского князя с великого стола сшиб, а тверского в темнице держал, а литовскому вечного мира не дал. Мамай давно бы уже приструнил Дмитрия, да все было недосуг, связан по рукам непрекращающимися беспорядками в самом Улусе Джучи.

Но не зря помнил Мамай старую науку Узбек-хана: владимирской ярлык — игральная кость. А такому, как Михаил, если кость достанется, то уж полетят вокруг клочья, он ее без драки не выпустит. Рано или поздно он, Мамай, еще займется русским улусом как следует, а пока пусть грызутся друг с другом, все легче потом будет скрутить и Дмитрия и Михаила.

Тверской князь возвратился домой в сопровождении ордынского посла Сарыхожи — тот был уполномочен Мамаем присутствовать при торжествах венчания нового великого князя владимирского. Но, как лишь в Москве узнали об этих приготовлениях, Дмитрий Иванович повелел по всем градам боярам и черным людям целовать крест на верность Москве и «не даватися князу Михаилу тверскому и в землю его (Дмитрия) — на княжение Владимерское не пускати». Когда же от Сарыхожи поступило к московским князьям оскорбительное приглашение во Владимир — на венчание Михаила, Дмитрий Иванович ответил как истинный хозяин положения: «К ярлыку не еду, а в землю на княжение Владимерское не пущу, а тобе, послу, путь чист».

Но этим ответом не ограничился. Предполагая, что его противник скорее всего будет пробираться из Твери во Владимир нерльским водным путем, он вместе с братом Владимиром Андреевичем подвел к Переславлю рать и перерезал здесь нерльский волок.

Михаил Александрович понял, что пробиваться на Клязьму бесполезно, и в досаде двинулся от Волги вверх — грабить пограничный с Тверским княжеством Бежецк и его волости — землю исконно новгородскую, где сидел наместник из Москвы. Ордынский же посол, по-своему истолковав выражение Дмитрия, что ему-де «путь чист», как ни в чем не бывало отправился гостить в Москву — в надежде и тут чем-нибудь поживиться.

Дмитрий Иванович принял его широко, с радушием и щедростью времен Калиты, как будто и не было слышано накануне никаких от Сарыхожи оскорблений. Входя во все большее изумление от обилия яств и питий, утучненный, обласканный и обложенный подарками посол наконец прямо-таки влюбился в молодого, красивого, доброго, открытого нравом и хитрого — ой, какого хитрого! — настоящего великого князя. Его восхищение выглядело столь бурным, что, похоже, он всю обратную дорогу до Орды и еще в самой Орде беспрестанно будет трубить о добродетелях хозяина московского дома. В княжом совете посмеивались: вон как распелся старый ханжа, а ведь перед Мамаем станет с постной рожей и на расспросы о том, много ли наполучал в Москве подарков, еще, глядишь, и рассердится, и наплетет, что чуть самого его Дмитрий не обчистил. Но как раз потому, что солжет, где-то в глубине души, — а она все ж и у Сарыхожи имеется, — станет ему чуточку стыдно, и, может быть, когда-нибудь что-нибудь, хоть на самую малость, а сделает для Москвы полезного, уповая опять же на вознаграждение. По крайней мере, открыто вредить не станет, побоится огласки о полученных и утаенных дарах. Помни, Сарыхожа, московского кутежа…

Немного повременив, засобирался в Мамаеву Орду и сам Дмитрий Иванович. Похоже, не сразу, не без колебаний решился двадцатилетний великий князь владимирский на эту поездку. Когда-то, в мальчишеские свои годы, ходил он в Сарай неопасливо, а если и смущали его страхи, то совсем детские, зыбкие, непрочные, да и каков был с него у ханов спрос? Ныне же Мамай о многом может спросить и прежде всего спросит за «самочиние»: как посмел не пустить тверского князя венчаться во Владимире? Или не знал, что ярлык отдан Михаилу по его, Мамая, воле? Да и о «царском выходе», конечно же, спросит.

Но семь бед — один ответ, не ехать совсем тоже нельзя. Мамай за последние годы значительно усилился; об этом можно было составить представление и здесь, в Москве, — достаточно лишь навестить кого-нибудь из менял и поглядеть, какие монеты ныне в ходу. А меняла с охотой покажет и расскажет, что монеты с именами нескольких поочередно сменивших друг друга Мамаевых ханов-ставленников чеканились и в Крыму, и на Северном Кавказе, и в Ас-Тархане, и в Тане, то бишь Азове. И хотя Сараем по-прежнему владеют в основном чингисхановичи из Синей Орды, но Мамай и к столице Улуса Джучи раз-другой уже было проломился и вот-вот обоснуется прочно и там. Но пока русские в Сарай не ездят, а навещают Мамая в низовьях Дона, где летом обычно кочует ставка могущественного темника.

Туда-то и предстояло отправиться Дмитрию летом 1371 года. Его спутником стал ростовский князь Андрей Федорович, тот самый, что в годину распрей с суздальско-нижегородскими Константиновичами сохранил верность Москве, хотя и жил в Ростове, в ближайшем соседстве с ее недоброжелателями. Андрею Федоровичу шел пятый десяток — проверенный старший друг, рядом с ним спокойнее Дмитрию пускаться в рискованный путь.

Сопровождать двух князей в их плавании по Москве-реке собрался и митрополит Алексей, несмотря на свои годы, не располагающие к странствованиям, — ему было теперь около восьмидесяти лет. Плыл он с ними до самой Коломны, окрепляя советами, и тут благословил на последок.

По Оке спустились они до устья Прони и, зайдя в нее, двинулись к волоку, связывающему окский приток с верховьями Дона. Так Дмитрий впервые увидел Дон, здесь еще узковатый, много уже Москвы-реки, тот самый Великий Дон, испить шеломом воду которого почитали когда-то для себя воинской честью русские князья, не знавшие ига. Мог ли Дмитрий предчувствовать сейчас, что сюда, почти в эти вот самые места, ему еще раз предстоит в будущем прийти — для дела страшного и великого?.. По заведенной привычке, он запоминал на всякий случай названия донских притоков и урочищ: Меча, Сосна… Если из Дона завернуть в Сосну, то в нескольких часах водного пути окажется русский пограничный городок Елец, со своим князем, полузависимым от Рязани и вполне зависимым от любой прихоти Орды… Миновали Острую Луку, Кривой Бор, устье Воронежа; и еще были реки — Червленый Яр, Бетюк, Хопер, Медведица, Белый Яр…

Дон властно вовлекал их в игру поворотов, знакомую почти со времен детской зыбки и никогда не надоедающую; он сам ходил под днищем упруго, как колыбель, раскачивая берега, диковато-прекрасные, то глухо, неприступно оплетенные лесом, то обрывистые, с ослепительно-белыми стогами известняка; почти из-под носа передового струга, трепеща оперением, тяжело взлетали дикие гуси, наискось пересекала реку выдра, медвежья семья плескалась на водопое, сквозь прорехи в кустарнике недоуменно поглядывали на людей козы и лоси; часто попадались бобровые завалы; куница на песчаном мыске навострила ушко и нехотя отпрыгивала за корягу; шарахались в заросли камыша лебединые выводки; на рассвете, после туманной глухоты, тысячеголосое птичье клектанье поднималось над Доном, как стон счастливой своим беспамятством твари. И право, птицам небесным нет дела до того, что они живут при Мамае, что было прошлое и будет будущее; они живут вне тока человеческого времени. Но как и человека мучительно томит иногда соблазн вырваться из своего постылого времени, погрузиться всем существом в этот птичий грай, в этот беспечный рай, выбросить из памяти все века с их кровью и поруганиями, освободиться от будущего, сулящего, пожалуй, все ту же кровь, все те же оскорбления человеческой душе! И как просто, как легко! Стоит лишь пристать к берегу и сделать два-три шага, и утонуть навсегда в дурманных кущах трав, в снотворных струях полуденного марева.

А иногда, наоборот, невнятным унынием, пугающей отчужденностью веяло от берегов. Столько дней уже плывут — и ни жилья, ни дымка людского, только лодочник показывает на зеленые валы, волнующие своей рукотворностью: вот тут был русский город, и тут, и тут жили славяне. И как ни стараются из года в год трава, вода, ветер и лес, а не скрыть этих земных ран. Из-под облачного шатра видит их птица и с болью затворяет в груди скорбный клекот, потому что не радуют ее ни обилие лебединых стай, ни темные косяки рыб.

Путники миновали Великую Луку и Перевоз — ордынский волок между Волгой и Доном, — и враз все переменилось: по берегам дымят очагами становища кочевников, громадные табуны пестреют на зелени лугов. Слышно, эти места принадлежат Сарыхоже, тому самому Мамаеву посланнику, который недавно гостил в Москве.

Оказался ли Сарыхожа порядочней, чем можно было предполагать, умилил ли великий князь московский Мамая, хана и хатуней своей юношеской беззащитностью и открытостью, подействовал ли на них улещающе-тонкий подбор подарков, особой ли сметкой отличились спутники Дмитрия, но только удалось ему, казалось бы, невозможное: он в итоге вновь был пожалован великим княжением Владимирским. Конечно, на это ушло время — не одна неделя, может быть, даже не один месяц. Во все эти дни ему надо было предельно изощряться в терпении, не допускать и оттенка скуки или раздражения на лице, заставить их увериться в том, как он рад и счастлив гостить у них, как ему, дикарю, все нравится у них, начиная от громадных охотничьих облав и кончая церемонной болтовней в кибитках хатуней; пусть видят, какой он преданный слуга, как он беспечен и по-юношески недалек, как он жаждет расстараться для них еще пуще, лишь бы не пакостили ему Михаил с литовцами. Тогда и «выходы» он будет слать им настоящие, как в дедовы времена.

Кроме всего прочего, тут был расчет и на преимущество живого просителя перед заочным, отсутствующим. Этим именно расчетом воспользовался до него Михаил. Но теперь Михаил находился далеко и, как сообщали вновь прибывающие с севера купцы, самочинствовал на Волге (захватил Мологу, Углече поле, Кострому, посажал в этих городах своих наместников). Когда Михаил был здесь, ордынцы вместе с ним боялись слишком резкого усиления Москвы. Но когда здесь Дмитрий, то они вместе с ним боятся слишком резкого усиления Твери. И именно с целью поддержания противоборства сторон в русском улусе им сейчас выгодней переложить ярлык на московскую чашу весов.

Дмитрий, возвращавшийся домой в сопровождении Мамаевых послов, мог знать, что у них имеется письмо ханское к Михаилу и в нем сказано что-то наподобие следующего: давали мы тебе княжение великое и силу ратную, дабы посадить тебя на то княжение, но ты рати нашей не взял, а сказал, что своею силой сядешь на великое княжение. Вот и сиди на нем, с кем тебе любо, а от нас помощи не жди.

Не порадуется, конечно, Михаил такому вот письму. Не очень-то он порадуется и когда узнает, что Дмитрий везет из Орды его, Михаила, родного сына Ивана. Получилось это так: Иван уже находился в ханской ставке, когда московский князь прибыл туда. Заимодавцы, которые числили за Тверью великие и давние долги, задержали Ивана под стражей. Дмитрий исподтишка начал торговаться с ними, сошлись на десяти тысячах московских гривен. Деньги немалые, таких у него с собою не было, но он пообещал выплатить их ростовщикам, как только довезет Ивана к себе в Москву. Дмитрий хотел надеяться, что, может быть, хоть это обстоятельство — наследник тверского престола, сидящий заложником в стенах Кремля, — наконец-то укротит неуемного Михаила Александровича.

 

V

Москва встретила своего великого князя вестью о благоприятном исходе перемирия с Литвой. В отсутствие Дмитрия в его столицу приезжало посольство от Ольгерда, которое по просьбе хитроумного литовца возглавлял его зять, городецкий князь Борис Константинович (несколько лет назад женившийся на одной из дочерей Ольгерда). Послы оказались одновременно и сватами: Ольгерд предлагал продлить перемирие до октября, по Дмитриев день, и пообещал еще одну свою дочь отдать за князя Владимира Андреевича. В перемирную грамоту — с московской стороны ее скрепил печатью митрополит Алексей — вошло условие Москвы, по которому Михаил Тверской обязан был отозвать своих наместников и волостелей из захваченных им великокняжеских городов и сел, «а не поедут, и нам их имати». Если же в сроки перемирия Михаил опять станет «пакостити в нашей отчине, в великом княженьи, или грабити, нам ся с ним ведати самим. А князю великому Олгерду, и брату его, князю Кестутью, и их детем за него ся не вступати».

Это последнее требование лишало тверского князя союзнической поддержки Литвы, но, сверх того, в нем содержалась одна особого свойства политическая тонкость, Ольгердом, может быть, впопыхах и просмотренная, а если и не просмотренная, то явно недооцененная, закрытая для него в громадности своих возможных последствий. Москва впервые называла здесь все великое владимирское княжение своей вотчиной. Московское правительство тем самым заставляло Литву (да и не только Литву) признать, что право на владимирский стол делается отныне наследственным правом московского княжеского дома. Это условие как бы мимоходом, почти нечаянно оброненное и затерявшееся между другими условиями грамоты, было начатком мысли о единодержавии — той самой мысли, из которой позднее разовьется идея Московской Руси, а затем и общерусской государственности. Впервые облеченная в словесную плоть и обнародованная летом 1371 года мысль о необходимости закрепления за московским домом наследственного права на великое владимирское княжение до этого часа созревала подспудно уже в течение нескольких десятилетий. Это была мысль еще Дмитриева деда, семечко из его сумы.

Вскоре по возвращении Дмитрия на родину приехало в Москву еще одно посольство — из Великого Новгорода. В его состав входило шесть человек, представлявших епископа, посадника, тысяцкого и черных людей новгородских. Нужно было и с ними подписать новую грамоту — договорную, о правах и обязанностях обеих сторон по отношению друг к другу. Предыдущая московско-новгородская грамота силу утеряла, потому что в отсутствие Дмитрия его тверской ворог принудил новгородцев (а кое-кому и принуждения не понадобилось, сами с радостью согласились!) заключить с ним договор как с великим князем владимирским. Теперь в Москве новгородцы отрекались от навязанного им Михаилом договора и письменно пообещали, что, если будет Дмитрию Ивановичу и брату его Владимиру «обида с князьми литовскими или с тферьским князем Михаилом, Новугороду всести на копь», то есть оказать военную помощь великому князю московскому. Со своей стороны, и Дмитрий Иванович пообещал: «или будет обида Новугороду с литовским князем или с тферьским князем с Михаилом, или с Немцы, мне, князю великому Дмитрею Ивановичю всеа Руси, и моему брату князю Володимеру Новагорода не метати; любо ми самому быти князю великому в Новегороде или брата пошлю, доколе Новгород умирю…» И в конце, как обычно: «А княжение вы великое мое держати честно и грозно, без обиды; а мне, князю великому Дмитрею Ивановичю всеа Руси, держати Новгород в старине, без обиды».

Грамоту скрепили печатями как раз вовремя: в ближайшие же месяцы изложенные в ней взаимные обязательства понадобилось выполнять. Прежде всего в великокняжеском совете было решено изгнать из новгородского Бежецкого Верха до сих пор сидящего там Михайлова наместника. Дмитрий Иванович отрядил на Бежецк рать, город был освобожден, а тверской воевода Никифор Лыч убит.

Сын Михаила по-прежнему содержался в Москве в качестве заложника, и это, казалось бы, принуждало тверского князя вести себя предельно смирно. К тому же зимой состоялась знаменательная свадьба: Владимир Андреевич ввел в свой кремлевский двор юную хозяйку — дочь Ольгерда, «нареченную во святом крещении Елену». Хотелось верить, что и эта женитьба будет иметь благотворные последствия и что отныне великий литовский князь не станет содействовать тверичу, не допустит никакого иного вероломства в отношении Москвы.

Зимой 1371 года было и еще одно прибавление в московском дому — великая княгиня Евдокия родила своему Дмитрию Ивановичу второго сына. Мальчика назвали Василием. Род Ивана Калиты, в недавние времена совсем почти сошедший на нет, давал ныне новую цветущую леторасль! Скоро, знать, и у Владимира с его Еленой пойдут детишки — как-никак внуки Ольгерду, — взаимные обязательства русско-литовского родства превозмогут разрывную силу корысти и тщеславия, и недавняя вражда забудется навсегда, как сонное наваждение, как морок и блазнь. Дмитрий Иванович ныне стал сватом старому литовцу, Владимир — зятем. Приглядишься, так все почти вчерашние соперники — в узах родства, пусть и не кровного, не самого ближнего. Старшие сыновья Ольгерда Андрей Полоцкий да Дмитрий Брянский — теперь шурины Владимиру. А княжич тверской Иван, безбедно проводящий свои дни в Москве, в митрополичьих покоях, — он ведь великой княгине Евдокии двоюродный брат по материнской линии. И отчего бы, кажется, не зажить всем бессоромно да согласно, ездить друг к другу на свадьбы, возглашать здравицы и песни петь за богатым столом, а придет пора пиру кровавому — с давним и истинным врагом — и на тот пир выйти всем вместе, стать нерушимой стеной. Но чует нечистая сила, что если окрепнет вконец русская семья, то надо, хвост поджав, уходить отселе насовсем. И потому кружит и кружит, нашептывает то одному, то другому, всякую щелку разъедает ядовитой слюной подозрения и зависти.

…Чуть ли не от свадебного застолья поднял великого князя московского сполошный звон — тверская рать ворвалась из-за Волги, Михаил Александрович осадил Дмитров, пожег множество окрестных сел, взял с дмитровцев откуп, увел с собою великий плен. Одним махом все проделано, с разбойничьей поспешностью, так что и выступить на помощь Дмитрову не успели, хотя до нею рукой подать-то — дневной переход для конных.

Не успели свыкнуться с этой вестью, а ей новая на пяты наступает, еще чудней. Разграблены переславльские волости, взят откуп с самого Иереславля, сожжен его посад, — и все это по наущению тверского каина произведено кем же? Новыми московскими родственничками! Дядей княгини Елены Ольгердовны Кейстутом, родными ее братцами Андреем и Дмитрием да Витовтом Кейстутьевичем. Тайком подкрались и, видать, надеялись, что останется тайна их татьбы нераскрытой. Как же, ведь неудобно так-то, не протрезвев еще сполна после московской свадьбы. А сам Ольгерд небось будет разводить руками: он, мол, не знал о самовольных намерениях сыновей и брата, а знал бы, так не допустил ни за что…

Вероломность и оскорбительность этого удара, нанесенного по северным волостям Московского княжества, была тем чувствительней, что он пришелся в самый неподходящий для Москвы час, когда Дмитрий вынужден был спешно стягивать свои лучшие воинские силы в противоположную от Дмитрова и Иереславля сторону — к окскому рубежу.

Тем временем на севере события подгоняли одно другое. На обратном пути от Иереславля литовцы с ведома Михаила погромили Кашин и его окрестности. Сам Михаил поднялся вверх по Тверце, занял Торжок и посадил в нем своих наместников.

Возмущенные новгородцы не заставили себя долго ждать. Торжок — древний пригород Великого Новгорода, выручать его поплыли отборные ватаги ушкуйников во главе с бесстрашным воеводой Александром Обакуновичем, героем походов на Югру и на Обь-реку. Ворвавшись в Торжок, они изгнали Михайловых наместников, перебили купцов, да и всех прочих людей тверских «избиша и огню предаша». Со дня на день можно было ждать ответного удара из Твери, поэтому новгородцы совместно с обитателями Торжка спешно отстроили новые городовые укрепления на месте сожженных Михаилом.

В последний день мая 1372 года великий тверской князь подошел к стенам Торжка. Он был настолько уверен теперь в собственных силах, что даже вопреки привычке не попросил помощи у литовцев. Он вообще в эти месяцы, как никогда ни до, ни после, был быстр, удачлив, окрылен. Звезда его воинского счастья наконец-то вроде вспыхнула, и ему казалось, что так отныне будет всегда.

Новгородцы не пожелали унизить себя сидением в осаде и вывели полки в поле, за городовые стены. В их рядах находились и обитатели Торжка, но большинство все же составляли ушкуйники, не имевшие опыта сражений с княжескими дружинами. Их стихией было иное — лихим, бешеным смерчем пронестись по чужим торговым пристаням и базарным рядам, похватать купцов-иноземцев, жирных менял и ростовщиков. А тут надо было биться со своими же, русскими, да не с какими-то мужиками, вооруженными дрекольем, но с опытными ратниками, от юной версты обученными делу войны.

Александр Обакунович и сейчас полагался на всегдашнее ушкуйническое везение. Удалая голова, в иные времена о нем, пожалуй, слагались бы былины как о новом Алеше Поповиче, его слава превзошла бы славу Садко и Васьки Буслаева, ребятишки новгородские мечтали бы повторить его подвиги. Но понапрасну сгинула немеренная его сила. Вышли свои против своих, обнажили мечи, распялили рты криком, а глаза ужасом, запятнали друг друга позором, оскорбили смертной болью. Тверичи, хоть и меньшие числом, выступали уверенней, напористей. Новгородская живая стена стала крошиться, здесь и там пошла трещинами, не выдерживая лобового толчка. И — посыпались, целыми толпами повалили, кто за городские укрытия, а кто и вон из Торжка, куда глаза глядят. Ветер дул отступающим в спину, тверичи смекнули и подпалили посад. Пламя свистящей колесницей понеслось на город, часы и минуты Торжка были сочтены. Страшное зрелище — людское безрассудство, удесятеренное безрассудством огня. Сотни людей надеялись спастись под сводами собора, но задохнулись там от дыма. Многие бросались в Тверцу, но на них сыпались сверху горящие головешки. Матери хватали детей на руки и, обезумев, бежали прямо на копья тверичей.

Литовщина не оставила, да и не могла оставить после себя ни блестящих сражений, обстоятельства которых было бы поучительно оценивать военным историкам, ни выдающихся проявлений человеческого духа, ибо он был унижен необходимостью братоубийства. Она оставила однообразный перечень вороватых набегов исподтишка, грабежа и насилий среди мирного населения, целый список обугленных городов, посадов и сел. Сожжение Торжка стоит в этом списке на первом месте. В погроме новгородского порубежного пригорода на Тверце бессмысленность Литовщины проявилась с особой, вопиющей наглядностью. Дальше, как говорится, было некуда. И все-таки Торжок еще не стал подытоживающей строкой в безобразно расплывшемся перечне преступлений этой многолетней войны.

 

VI

В одном из писем к константинопольскому патриарху Ольгерд, жалуясь на митрополита Алексея и вообще на Москву, доносил, что восточными соседями отнят у него, у Ольгерда, ряд городов, в том числе Великие Луки, Ржева, Березуйск и Мценск. В этом ряду особенно красноречивы два последних названия. Березуйск — маленький смоленский городок на границе с Московским княжеством, тяготеющий к последнему (князь березуйский Василий Иванович, как помним, погиб от литовского копья при защите Волоколамска). А Мценск, стоящий в верховьях Оки, казалось бы, совсем уж далек от литовских пределов, — почему же Ольгерд считал его своей собственностью?

Тем не менее литовец так считал. В своих представленьях о желательных размерах великого Литовского и Русского княжества он рассчитывал на постепенный охват Междуречья с двух сторон — с северо-запада и юго-запада. Если до сих пор его владения распространялись в основном вниз по течению Днепра и по его притокам, то следующим шагом будет захват волжского верха и днепровско-окских волоков. Ока мерцала в его мечтаниях серебряной жилой. Овладеть верховьями, а затем и серединным течением Оки — значит перерезать пути, по которым Москва сносилась с Константинополем, по которым она ведет торговлю с Востоком и сурожанами. Породнившись недавно с московским домом, Ольгерд вовсе не собирался выкинуть напрочь из головы свою заманчивую «речную мысль». Да и роднился он не для того, чтобы отныне меч его ржавел в ножнах, не видя свету, не чуя ветру, не вкушая горячего вражьего тела. Дело брачное и дело бранное существовали в его сознании совершенно раздельно, будто тяжкий межный валун намертво улегся между ними; как это первое дело может второму помешать?

Не давала покоя старому честолюбивому полководцу и память о двух бесславных стояниях его конницы у стен Кремля, и досада от того, что он ни разу так и не выманил московских молодцов в открытое поле. Ему бы открытого поля — уж здесь-то он напоит допьяна и свата и зятя.

В июне 1373 года Ольгерд Гедиминович скрытно, — по крайней мере, ему представлялось, что, как и всегда, это получится у него скрытно, — провел свои войска между верхнеокскими притоками Пахрой и Угрой и объявился у городка Любутска (на современных картах городок этот отсутствует, но, по мнению Н. И. Карамзина, местоположение Любутска известно: село Любудское Калужского уезда).

Литовская рать была в уже привычном для русской разведки составе: оба Гедиминовича со старшими сыновьями; 12 июня здесь, под Любутском, к Ольгердовым полкам присоединилась тверская рать, которую привел Михаил Александрович. Ольгерд мог быть наконец доволен: московскую силу, вышедшую на противоположный конец поля, возглавлял сам Дмитрий (зятя Владимира, правда, не было, тот сейчас находился в Новгороде, помогая вечевикам залечивать раны торжокского разгрома и своим присутствием оттягивая к новгородскому рубежу часть тверского воинства).

Впрочем, удовольствие, которое доставлял Ольгерду вид готовящихся к сражению ратей, слегка подтачивалось беспокойством. Он все-таки не предполагал, что его продвижение будет так точно расчислено противником и что Дмитрий решится выйти ему навстречу так далеко. Это его беспокойство, похоже, и предопределило дальнейшее развитие событий.

Зная, что Ольгерд всегда любит навязать собственные условия боя, Дмитрий постарался упредить противника и первым нанес удар по сторожевому литовскому полку. Удар наносился наверняка, превосходящими силами, и этот риск оправдал себя. Молниеносный и полный разгром сторожевого заслона отозвался в стане Ольгерда смятением. Такой решительности от Дмитрия никак не ждали. Может быть, задним числом литовец и укорял себя за то, что переусердствовал в опасливости, но сейчас собственное положение представлялось ему настолько неприятным, что, с трудом наведя порядок в полках, он приказал отводить их за глубокий овраг. К счастью для него, москвичи не догадались тут же нанести второй удар. Рати заняли противоположные берега обрывистого, поросшего лесом оврага, и таким образом нечаянно возникло нечто наподобие перемирия; та из сторон, которая бы отважилась преодолеть препятствие, ни за что не была бы допущена на другой берег оврага, — его дно стало бы для нее готовой могилой.

Стояние длилось несколько дней. Для Дмитрия в этом стоянии не было ничего унизительного — не он пришел разбойничать в чужую землю. Он оберегает свои пределы — и только. А вот Ольгерда вынужденное бездействие на виду у московской рати удручало донельзя. Получалось, что каждый его следующий приход в Междуречье (а сейчас даже и не дошел) выглядит невзрачней предыдущего.

Мир без настоящей войны не прибавит ему славы как полководцу, но это, может быть, уже последний в его жизни поход, так пусть лучше внуки вспоминают миролюбивого Ольгерда, чем деда, хлебнувшего напоследок из чаши позора. Между разделенными оврагом ратями наконец завязались переговоры, стороны — в который уже раз! — обменялись перемирными грамотами. Исход третьей Литовщины был явно в пользу Москвы.