Игнатий или Иоанн?

Македонский историк XX века Харлампий Поленакович, занявшись подоплёкой неожиданного ухода Константина из Софийской библиотеки, также пришёл к выводу, сходному с нашим: в основе происшествия — неприязнь к молодому человеку со стороны тогдашнего патриарха. Только патриархом этим, как полагает историк, был не Игнатий, а другое лицо — Иоанн Грамматик.

Поленакович строит своё рассуждение, исходя из непосредственного соседства двух событий. Первое из них, уже известное нам по «Житию Кирилла», — бегство юноши «на Узкое море», с последовавшим через полгода возвращением в столицу. А второе, изложенное там же, впритык к первому, представлено сюжетом, который в многочисленных древнерусских списках жития носит обычно подзаголовок «Прение Кириллово с Аннием патриархом».

Как известно, восточная церковь не знает патриарха с таким именем. Но из содержания главки явствует, что речь могла идти только об одном человеке — Иоанне Грамматике. Этот Иоанн действительно занимал непродолжительное время престол константинопольского патриарха. В житии лишь слегка переиначено его имя. Впрочем, сделано это потому, что так было принято у тогдашних ромеев: заглазно звать одиозного иерарха Аннием, Яннием, Яннесом.

С обстоятельствами и сутью короткого «прения» мы познакомимся немного ниже. Но для начала важно понять, на чём основаны доводы македонского учёного. Поленакович обратил внимание на то, что после отстранения Иоанна Грамматика в 842 году константинопольская кафедра некоторое время пустовала. Лишь в следующем, 843 году на неё был возведён уже немощный, но духовно бодрый патриарх Мефодий, исповедник, страдалец за веру, много претерпевший от иконоборцев, в том числе и от пресловутого Иоанна-Анния. Исследователь предполагает (впрочем, никаким дополнительным материалом не подтверждая своё допущение), что во время короткого междувластия опальный Иоанн оставался жить в своей столичной резиденции. И что он никому пока не спешил отдать ключи от Софийской библиотеки. Хотя бы потому, что в прежние годы обильно пополнял её по своему вкусу и усмотрению. Именно теперь, убеждает нас Поленакович, и могло произойти откровенное и нелицеприятное «прение» между Иоанном и присланным из самого дворца молодым библиотекарем. Оскорблённый тем, что на должность эту назначили задиристого защитника иконопочитания, Иоанн и делает всё возможное, чтобы выдворить его из книгохранилища.

В таком построении македонского автора всё кажется почти безупречным. Однако бросаются в глаза две хронологические нестыковки. Во-первых, если действительно распря с Иоанном была причиной ухода Константина в монастырь, то почему в «Житии Кирилла» описан сначала этот уход (с последующим возвращением в Царьград) и лишь после того представлено «прение»? Во имя чего понадобилось менять местами причину и следствие? Ведь какие-либо нарушения сюжетной канвы, какие-либо композиционные перекройки совершенно не в авторских правилах. Строгая последовательность повествования просматривается на всём пространстве жития. Здесь перед нами — классический образец поступательного житийного времени, когда каждый последующий эпизод хронологически и причинно-следственно обязан предыдущему. И если бы в данном единичном случае агиографы пошли на сознательное смещение сквозной хронологии, то и объяснили бы читателям, что причиной ухода молодого человека из библиотеки послужило как раз вот это пересказываемое задним числом «прение» с патриархом Аннием. Отсутствие такого объяснения означает лишь одно: агиографы не испытывали нужды в том, чтобы как-то увязывать между собой два расположенных рядом события.

Вторая нестыковка, просмотренная Поленаковичем, ещё более заметна. Из его построения следует: «прение» состоялось почти сразу по приезде Константина из Солуни в столицу, то есть в 842 или 843 году. Но даже с учётом его стремительного умственного взросления, подросток, только-только ступивший на порог придворного училища, не мог ещё быть достаточно оснащён для богословского поединка с опытнейшим полемистом. Ведь Иоанн, как говорили о нём современники, с молодых лет вооружился, как доспехами, знанием множества речений из Библии, особенно из Ветхого Завета, и с их помощью не упускал случая уязвлять иконопочитателей. Или же уловлять себе новых сторонников и покровителей при дворе. Особенно любил он щегольнуть цитатами из пророческих книг. Пророки-де постоянно высказывались против сотворения идолов и кумиров, а разве иконы — не те же идолы и кумиры?

Какие-то споры между почитателями святых образов и их ненавистниками Мефодий с Константином могли слышать ещё в Солуни, особенно в пору пребывания там митрополитом Льва Грамматика. Но их город, как и весь запад империи, оказался всё же меньше подвержен иконоборческому поветрию, пришедшему в Царьград с Востока. Споры не достигали у них такого накала и такой остроты, какие Константин сразу же уловил, попав в столицу. Но ему понадобился не один год учения, чтобы лучше разобраться в доводах той и другой стороны. Да и в происхождении самой ереси, может быть, наиболее изощрённой из всех, какие знал до сих пор христианский мир.

Верхи и низы

Разумеется, в отличие от византийцев IX века мы теперь обладаем преимуществом более объёмного видения исторических противоборств. Иконоборческая практика и стоящая за ней доктрина умели возобновлять себя в самые разные эпохи. По крайней мере, Россия за тысячелетие своей христианской истории дважды подвергалась сильнейшим вторжениям именно с этой стороны. Первый раз — в XV веке, когда из Новгорода распространилась на Москву так называемая «ересь жидовствующих». Её последователи особенно запомнились современникам как ненавистники православных икон: сжигали их, увечили, даже топили в нужниках… Второе вторжение, совпавшее с революциями XX века, до сих пор напоминает о себе остовами церквей с осквернёнными иконостасами и фресками.

Старшее поколение наших современников десятилетиями атеистической пропаганды было приучено к тому, что ересь есть «форма протеста социальных низов против феодального гнёта, освящающегося церковью». На самом деле во времена «феодального гнёта» всё бывало как раз наоборот. Ереси, как правило, исходили от социальных «верхов». А еретики, даже если не принадлежали по происхождению к «верхам», всегда стремились в первую очередь овладеть умами этих самых «верхов». Ересиархов во все времена отличал резко выраженный индивидуализм, высокомерное желание обособить свою избранную паству от «невежества» простолюдинов. Но, при случае, воспользоваться наивностью и легковерием «низов» для достижения своих целей.

Кстати, византийцы IX столетия, в том числе и простолюдины, очень неплохо разбирались в ересях, умели на слух отличить доводы манихеев от доктрины ариан или доказательства монофизитов от построений монофелитов. Причём не только отличить умели, но и оспорить. Как ни много накопилось за века существования церкви всевозможных еретических отклонений и ухищрений, в конце концов, в каждом из них просматривалось одно и то же намерение: ополчиться против Сына Человеческого, разрушить христианский догмат о его Богочеловеческой природе.

Манихеи настаивали на том, что Христос никогда не воплощался, а значит, и не воскресал, но лишь являлся миру в видениях. В том, что Христос лишён человеческой природы, а наделён только божественной, убеждали своих сторонников и монофизиты. Ариане, наоборот, доказывали, что евангельский Мессия — тварное, сотворенное существо и божественной природы не имеет. Матерь Христа — внушал своим последователям ересиарх Несторий — всего лишь «человекородица», а не Богородица… Подвизались они в разные века, в разных землях, но будто по единому плану действуя: с той и другой стороны, чтобы опровергнуть догмат о двух природах Сына Божия, а тем самым и догмат о Троице. Не зря в научной среде все эти ереси рассматриваются как «антитринитарные».

Иконоборцы заявили о себе сравнительно поздно, в начале VIII века, да нигде и не высказывались вслух о своих «антитринитарных» намерениях. Их вроде бы заботило лишь то, что по праву требовало забот: простонародное, слишком распространённое и слишком чувственно-грубое, часто даже суеверное отношение к иконному изображению как самому божеству.

Действительно, такое водилось в ромейском мире. Ещё ведь совсем недалеко отошли времена, когда и эллины, и римляне, и язычники Востока поклонялись грубо вытесанным телесным прелестям, каменным мясам своих богов и богинь, торчавшим напоказ на любом перекрёстке, в каждом городском и сельском дворике. Приходили к ним с идоложертвенными дарами, обильно политыми вином, но вовсе не с сокрушённым духом. А лишь оно, сокрушённое и смиренное сердце, по слову пророка, — достойная жертва Богу. И чем же тогда отличаются от тех язычников нынешние иконопоклонники, задавались вопросом озабоченные интеллектуалы, если те и другие не Бога почитают, а бездушных кумиров?

Это новое интеллектуальное настроение недолго оставалось анонимным. Его приверженцы обнаружились на самом верху византийского общества. Первым императором-иконоборцем считают Филиппика (VIII век), представителя знатного армянского рода. Он хоть и правил всего два с лишним года, успел прославиться принадлежностью к восточной и африканской ереси монофелитов. При нём во дворце уничтожили настенное изображение VI Вселенского собора, того самого, на котором монофелитство было осуждено. Эта акция Филиппика по сути явилась первым в империи ромеев официальным покушением на святые образы.

Император Лев Исавр, выходец из Сирии, действовал ещё решительнее. По его указанию иконные изображения, фрески с религиозными сюжетами во многих храмах замазали краской. В 730 году во дворце были собраны представители духовенства, разделявшие взгляды этого василевса. Совещание огласило эдикт, который запрещал поклонение иконам. Когда в самом центре Константинополя некий придворный чиновник принялся по верховному распоряжению рушить скульптурную икону Христа, тут же собралась негодующая толпа. Она состояла, в основном, из женщин и монахов. Кощунника забили до смерти.

Император, похоже, только и ждал такой развязки. Виновные в убийстве были схвачены и самым жестоким образом наказаны. Эти происшествия неожиданно получили широчайшую огласку во всём христианском мире. Тогдашний римский папа Григорий II прислал письмо Льву Исавру, надеясь по-отечески вразумить его простыми и наглядными доводами. «По этим изображениям люди необразованные составляют понятия о существе изображаемых предметов, — объяснял Григорий, — мужи и жёны, держа на руках новокрещёных малых детей, поучая юношей или иноземцев, указывают пальцами на иконы и так образуют их ум и сердце и направляют к Богу. Ты же, лишив этот бедный народ, стал занимать его празднословием, баснями, музыкальными инструментами, играми и скоморохами!»

Начав с вразумления, папа затем перешёл к обвинению, чем вызвал ярость василевса. Ярость настолько сильную, что, услышав о соборе в Латеране, осудившем иконоборчество, Лев Исавр отправил к берегам Италии военный флот — с намерением примерно наказать Западную церковь.

С этого времени и почти на столетие вперёд противостояние иконопочитателей и иконоборцев оттеснило в умах современников все другие конфликты богословского содержания. Но если бы это противостояние разрешалось лишь площадными перепалками, письменными доводами да приговорами соборов! Нет, распря оказалась отнюдь не бескровной. Она то и дело грозила перерасти в самую настоящую гражданскую войну. Последователи Льва Исавра (среди них особенной жестокостью отличился Константин V, получивший за это в народе сразу два грубых прозвища: Копроним, то есть «дерьмоименный», и Кавалин, что значит «кобылятник») выступали как раз против «социальных низов». А те, вместе с обитателями большинства монастырей, отчаянно защищали своё право молиться перед иконами, церковными фресками и мозаиками.

Ожесточённые отпором, иные из императоров всерьёз подумывали вообще упразднить большинство монастырей. В монашестве они видели рассадник сопротивления, силу, которая стремится оскорбить в глазах толпы значение цесарской власти. Самый, пожалуй, отважный из вождей сопротивления, игумен столичного монастыря Феодор Студит, вернувшись из ссылки, при первой же возможности напрямую высказал свои убеждения тогдашнему императору Льву Армянину: «Бог поставил одних в церкви апостолами, других пророками, третьих учителями и нигде не упомянул о царях. Цари обязаны подчиняться и исполнять заповеди апостольские и учительские, законодательствовать же в церкви и утверждать её постановления — отнюдь не царское дело!» Разгневанный правитель тут же отправил Феодора в очередную ссылку.

Монастыри, и не только расположенные в Константинополе, понесли в ту эпоху неслыханный урон. Обители настолько обезлюдели, что иногда гонимому народу казалось: антихрист уже действует открыто и поселился именно в столице православного мира.

В доктрине иконоборцев, безусловно, содержалась тайная часть. Но, видимо, она никогда не станет достаточно прозрачной, поскольку, как лишь возникала угроза её обнародования, личные архивы ересиархов уничтожались ими самими. К тому же бывали случаи, что их сгоряча, как скверну, уничтожала противная сторона.

И всё же сохранилось множество письменных и вещественных свидетельств, которые дают понятие о размерах иконоборческих репрессий и способах уничтожения церковной живописи. До XXI века в разных пределах бывшей Византийской империи сохранились храмы, расписанные по указаниям иконоборческих властей: вместо изображений Христа, Богоматери и святых — растительные орнаменты, птицы, звери, раковины, корзины с плодами… В этой декоративной манере нетрудно обнаружить прямое воздействие иудейской и исламской доктрин, запрещающих человеческие изображения в религиозном искусстве.

Вообще идеологические влияния, шедшие с левантийского Востока, были чрезвычайно сильны в воззрениях иконоборцев. Это отмечают даже историки и искусствоведы, не склонные задерживать внимание на этническом происхождении и личных симпатиях императоров-ересиархов. Известный знаток византийской религиозной живописи В. Н. Лазарев писал: «Нет сомнения, что партия иконоборцев имела единый центр, где вырабатывалась её сложнейшая идеология, никогда не сделавшаяся доступной простому народу. Это была чисто придворная партия, доктринёрски настроенная, насквозь пропитанная интеллектуализмом. Нельзя было приучить народ, уже более двух столетий поклонявшийся иконам, верить в такого бога, которого никто не мог изобразить. Поклоняться такому богу и верить в него могли лишь интеллектуалистически настроенные верхи, а не широкие народные массы. Вот почему иконоборческое движение кончилось крахом. Как ни было оно глубоко связано с сущностью восточного христианства, в конечном итоге оно затрагивало одну из его основных твердынь, на которых покоилась вся греческая религиозность. Победа иконоборцев была бы победой Востока. Тем самым Византия отстояла свою независимость».

Обаятель

Но пора вернуться к «Прению Кириллову с Аннием патриархом». «Житие Кирилла» сообщает, что Иоанн Грамматик и после того, как был свергнут с престола, не переставал возмущаться по поводу такого неприличного с ним обращения. «Насилием меня согнали, не переспорив меня, — настаивал он, — ибо не может никто противостоять словам моим».

Не потому ли его вызов был однажды всё-таки принят?

«Цесарь же с патрикиями, подготовив Философа, послал к нему (Аннию. — Ю. Л.), сказав так: "Если сможешь юношу этого переспорить, то снова престол свой получишь"».

В какой-то легкомысленно-сказочной раскраске этих слов, между прочим, — ещё одно подтверждение того, что спор не мог состояться в промежутке между 842 и 843 годами, как полагал македонский исследователь X. Поленакович. Ведь тогда Михаил III был ещё ребёнком трёх, от силы четырёх лет. А вот несколькими годами позже молоденький цесарь, слегка разобравшись в том, кто такие эти иконоборцы, сверженные его матерью, и кто таков этот упорствующий в заблуждениях еретик Анний, мог, потехи ради, пообещать старику, когда-то охмурявшему ересью его отца: одолеешь в споре нашего юношу, верну тебе патриарший престол.

Здесь, в скупом житийном сообщении, уже проступает, пусть лишь намёком, характер василевса, любителя розыгрышей, конных ристалищ и словесных перепалок. Для последних у него уже есть на примете свой Философ, которым можно распоряжаться как собственностью, проверяя заодно, точно ли этот солунянин необыкновенно умён и ловок в спорах, или зря о нём шумит молва. Ведь это было бы скучно и неприлично, если бы у него, цесаря, имелись под рукой только воины, министры, евнухи, конюхи, всевозможные любители хлебнуть винца и поболтать о девицах, всякие шуты гороховые, а не было бы, для разнообразия, своего Философа. Надо только как следует юношу вооружить к турниру, потому что опальный еретик и маг, слышно, спуску и теперь никому не даёт и, глядишь, может заспорить неопытного противника до смерти.

Кто уж там и как «готовил» Константина к диспуту? Житие ничего об этом не сообщает, но, надо думать, он и сам постарался разузнать о своём грозном противнике побольше. Что и говорить, Византия за всю свою историю, кажется, ещё не знавала другого человека с такой двусмысленной славой, как этот Иоанн-Анний. Величавой осанкой, внешней привлекательностью, умением запросто сходиться с людьми, начитанностью баснословной он ещё в молодости обеспечил себе доступ в придворные круги. Коготки интригана-иконоборца впервые показал при императоре Льве Армянине. А когда допустил его василевс Михаил Травл в наставники к сыну своему Феофилу, он и этого обаял искусством остроумного спорщика, образцово укрепил в ненависти к почитателям икон.

Однажды, ещё до своего патриаршества, Анний был отправлен Феофилом к арабскому правителю в Багдад — именно с целью козырнуть перед исмаилитами великолепной учёностью, которая процветает при византийском дворе, а заодно и несметными богатствами императорской казны.

Анния снабдили приличным грузом золотых монет и серебряной утвари. Едва дождавшись границы, он принялся обильно одаривать встретивших его чиновников. Да так блеснул перед ними щедростью, что они его как некоего божка готовы были на руках нести до самого дворца тогдашнего амерамнума. А уж в Багдаде он развеселился сверх всякой меры. Пусть, мол, дивятся сарацины: если он столь богат, то каковы же сокровища империи ромеев! Даже подговорил своих слуг нарочно утерять во время очередного пированья одну из привезённых серебряных чаш с золотом. Пропажа, несмотря на суматошные поиски, так и не обнаружилась. И тут он, как рассказывал об этом позже византийский хронист, явно к Аннию не расположенный, картинно махнул рукой и велел выбросить вторую такую же чашу: «Пусть и эта пропадает!» Как ещё багдадские зеваки при виде неслыханного мотовства не тронулись умом от зависти?!

Впрочем, одна его похвальба затмила все предыдущие фокусы и чародейства. Когда амерамнум привёл напоказ гостю сотню пленных ромеев, роскошно разодетых, и объявил, что дарит их Аннию, тот заявил, что подарка не примет, пока не привезёт в Багдад из Царьграда такой же живой отдарок. После всех этих звонких дарений и обещаний его донесли до границы снова чуть не на руках. Да и во дворце у Феофила встретили с восторгом. Никто даже словечком не попрекнул за расточительность и хвастовство.

Если бы только таким способом Анний развлекался! Став патриархом, он ещё настойчивее призвал к надругательствам над защитниками икон. Не по его ли приказу гноили в тюрьме славного художника Лазаря? Когда донесли надзиратели, что тот и в заточении продолжает писать иконки на каких-то малых дощечках, велено было приложить ему к ладоням раскалённые металлические пластины. А разве не участвовал Анний в издевательских диспутах, куда приглашались самые известные иконопочитатели, которых сразу из царских палат уводили для новых пыток? И не он ли зазывал императора Феофила в свои покои для постыдных всякому христианину гаданий на блюде?

Непристойно повёл себя Иоанн и в день, когда получил послание из дворца с требованием освободить престол. Вдруг в его палатах раздались крики и вопли. Слуги кинулись к своему господину и увидели, что он истекает кровью. Тут же слух об убийстве патриарха, якобы по приказу императрицы, достиг дворца. Феодора направила в патриаршие палаты для расследования своего брата Варду. Поспешив в церковный триклиний, тот застал «убиенного» живым и почти здоровым. Варде удалось рассмотреть ранку и хирургические инструменты, которыми хитроумный членовредитель взрезал себе вены на животе. Иоанн знал, что порез в этом месте даёт обильную кровь, но для жизни совсем не опасен.

Даже когда заточили его в монастырь, не угомонился старый колдун. Служке своему однажды приказал: пусть выколет глаза у святого на иконе, что под куполом стоит. Слишком, мол, недобро эти глаза смотрят на него.

Немощного старца Мефодия, занявшего его престол, опальный неугомон решил извести сплетнями. Подкупил какую-то женщину, чтобы она подала на Мефодия в суд за блудные домогательства. И хотя клевета легко обнаружилась и женщина слёзно раскаялась, опальный еретик мог потирать руки: пусть и на малое время, а всё же подпортил он Мефодию праздник.

А что это за особый и великий праздник, теперь знал каждый верующий в городе да и по всей империи. По избрании на престол Мефодий сразу, без проволочек созвал в Константинополе поместный собор, и на нём учреждено было: ежегодно в первое воскресенье Великого поста всею церковью торжествовать победу православия над иконоборцами.

Скорее всего, в самом первом празднике Торжества православия участвовал и Константин… От церкви Богородицы во Влахерне текли золотым крестным ходом, с иконами, хоругвями и светильниками, с пением и ладанным каждением, пересекая весь почти город, к рукотворной горе Софии. И народ, теснясь вдоль обочин, истово крестился на свои возлюбленные иконы. Ведь это само по себе было чудом, что святые образа уцелели от погромов, длившихся более ста лет! Люди вздыхали, озирались радостно: свершилось… не попустили, не отдали на поругание заветных святынь… И матери показывали детям на маленького, тщедушного, совершенно безвласого Мефодия, лицо которого пересекал шрам — от удара, нанесённого когда-то палачом. Будто наперёд знали про Мефодия: уж этот и сам будет в сонме святых и в память о нём тоже напишут икону…

А из тех, кого громко анафематствовали дьяконы, чаще всего шелестело по рядам имя живучего, непреклонного в своей аспидской злобе Анния.

Вот с этим человеком — через несколько лет после того незабываемого крестного хода — Константину, недавно возвращённому в столицу из босфорского монастыря, придётся вступить в спор об иконах.

Схватка

Он и теперь был по-своему великолепен: сребровласый, с длинной струящейся по груди бородой, прямоспинный, — будто на небесном троне восседает старец. Казался ожившим изваянием, которое внушало вошедшим: да какие же вам ещё иконы понадобились, преглупые существа! На меня пяльтесь, мне поклонитесь…

В таком грубо-высокомерном тоне он и начал:

— Вы недостойны подножия моего. Как же стану я с вами спорить?

Наверное, полагал, что приготовились перечить ему все вместе, трусливо сбившись в кучку.

Но тут выступил вперёд самый на вид юный и заговорил твёрдо, неломко, почти равнодушно. Будто отчитывал, ставил на место:

— Не держись людского обычая, но смотри на заповеди Божьи. Ибо как ты — из земли, а душа твоя создана Богом, таковы же и все мы. А потому не гордись, человече, на землю глядя.

Никак не ждал Анний, что первым же ответом мальчишка так крепко прижмёт его к земле, да ещё, кажется, и с намёком: мол, не пора ли тебе, старику, в эту самую землю? Не зажился ли на ней?.. Ничего не скажешь: ловок и нагл! Значит, надо тут же и самому как-то изловчиться, изогнуться, выскользнуть вбок. Сразу и осадить выскочку, и усовестить укоризной. И он, слегка подправив красивое изречение из Григория Богослова, небрежно выдал его за своё:

— Не подобает ни осенью цветы искать, ни старца Нестора на войну гнать, будто юношу.

Не смутившись иносказанием, взятым напрокат у его любимого автора, Философ и дальше пошёл прямым путём:

— Сам же против себя придумываешь довод. Скажи, в каком возрасте душа сильнее тела?

И тут опальный патриарх, вместо того чтобы возмутиться, что его столь нахально общупывают вопросами, безвольно выдавил из себя:

— В старости…

— А на какую тебя войну гоним — на телесную или на духовную?

И снова Анний, совсем уже как робкий ученик перед учителем, промямлил:

— На духовную…

— Тогда ты на ней сильнее всех будешь, — похвалил его юноша. Но тут же и отчитал: — А потому не говори нам таких притч. Ибо ни цветов мы без времени не ищем, ни тебя на войну не гоним.

Примерка сил явно выходила не в пользу Анния. Не он нападал, не он ошеломлял. Он пятился. Он подставлялся под затрещины и тычки. Что-то надо было срочно предпринять, чтобы сбить спесь с юнца. И Анний вдруг резко извернул беседу, — к самому теперь главному — к темам, в которых считал себя неуязвимым.

— Скажи-ка мне, юноша, — начал он, — почему, если крест разломан, мы не кланяемся ему, не лобызаем его, вы же, если на иконе изображение только погрудное, творите ему полную честь и не стыдитесь при этом?

— Ибо четыре части крест имеет, — ответил Философ, — и если одна его часть убудет, то уже своего образа он не сохранит. А икона от лика своего образ являет, и она есть подобие того, ради кого написана. И тот, кто смотрит, видит на ней не личину льва или рыси, но первообраз.

Отвечая так, он хотел сразу же дать понять старику: мы твёрдо стоим за учение церкви об иконе как об образе, который восходит к божественному первообразу. И мы не каким-то кумирам поклоняемся, как вы, заполнившие храмы образинами зверей, птиц и прочей твари.

Боясь увязнуть в этих свежих тенётах, Анний предпочёл никак не оценивать ответ, а подкинуть ещё одну из всегда безукоризненных своих уловок:

— Мы поклоняемся кресту, не имеющему надписи, хотя бывали и кресты с надписями. А если на иконе не написано имя того, кому она посвящена, то почему вы не воздаёте ей чести?

На это Философ ответил совсем коротко:

— Всякий крест образом своим подобен Христову кресту, а у икон нет единого образа.

И опять старик не нашёл, к чему придраться. Ну да, ведь у каждого святого, втолковывает ему этот умник, не только свой образ, но и своё имя, и не очень уважительно, значит, когда имя это на иконе отсутствует.

Не сумев осадить прыткого юношу, старик поторопился выставить и самый главный, самый несокрушимый довод:

— Если Бог сказал Моисею: «да не сотвориши всякого подобия», то почему вы творите их и поклоняетесь им?

Ну, что он промямлит в ответ, самоуверенный юнец? И не такие враз умолкали, сражённые наповал божественным запретом, касающимся всяческих «подобий».

— Если бы Он сказал: «не сотвори никакого подобия», тогда был бы ты прав. Но Он сказал: «не сотвори всякого», а значит, лишь достойное.

«Против этого ничего не мог возразить старец и замолк, посрамлённый» — такими словами заканчивается в житии короткий рассказ о споре Константина с Иоанном Грамматиком.

Может быть, Философ готовился к более долгому и изнурительному словопрению? Может быть, придворные наблюдатели, составлявшие «публику», были даже разочарованы чрезмерной краткостью словесного поединка, отсутствием в нём и с той и с другой стороны ещё более хлёстких выпадов, ещё более хитроумных доказательств и обвинений? Ведь поначалу, с первого горячего обмена «любезностями», вроде бы обещалось как раз такое будоражащее продолжение.

Если попытаться воссоздать психологическую атмосферу встречи, то всё же очень красноречив «посрамлённый» ересиарх, вдруг умолкший. Как же так! Он, который привык в спорах блистать, срывать возгласы восхищения, тут с самой первой минуты получал за оплеухой оплеуху! Он только отбивался, только пятился, даже когда задавал свои каверзные вопросы. Он ни разу не смог застать юнца врасплох, уличить в недобросовестности ответа. Он надеялся, что уж последним-то своим доводом против «подобий», то есть икон, доводом-цитатой, можно сказать, прямо со скрижали Моисеевой, — оглушит прыткого выскочку до смерти. Но тот и в знании заповедей оказался ловок… Да ещё и срамит его, старика: мог бы ты-де и потвёрже знать смысл божественного запрета, сообщённого Моисею…

Что ещё оставалось Аннию, как не замолчать? По крайней мере, молчание спасительно уже тем, что заставляет противника теряться в догадках. Пусть и они теперь озадачатся: молчит ли старец потому, что истощился, или потому, что зрелому мужу не имеет смысла вразумлять таких неучтивцев?

…Как отнеслись к непростому житийному эпизоду исследователи, предпочитающие иным подходам гиперкритическое сомнение во всём? Наиболее категоричен автор, считающий, что прение с иконоборцем «в настоящее время вызывает единодушные сомнения всех исследователей». Но где уж всех? А тот же Поленакович? А болгары В. Киселков и Э. Георгиев? А словенец Ф. Гревс? А грек Антоний Тахиаос? Можно привести имена и других учёных, которые не поддаются гиперкритической моде. Но что же именно вызывает сомнения в достоверности этого житийного эпизода?

Как известно, в VIII–IX веках в Византии неоднократно проходили публичные споры между защитниками и противниками иконописания, распространялись полемические трактаты таких видных иконопочитателей, как Иоанн Дамаскин, Феодор Студит, патриархи Никифор и Фотий.

Читатель, уже знакомый с главным в таких случаях доводом гиперкритиков, и здесь не ошибётся: если были под рукой у авторов жития сочинения таких маститых полемистов, то, значит, они и здесь, по закоренелой своей привычке, не упустили случая воспользоваться чужим, выдать его за своё. Так, мол, и появилось в жизнеописании Константина-Кирилла ещё одно событие, которого на самом деле никогда не было.

Предлагают и более «мягкий» способ усомниться в достоверности прений. Якобы сюжет поступил в житие не из чужих источников, а из бумаг самого Философа, оставшихся после его смерти. Тот будто бы написал некое школьное сочинение, что-то вроде пробы пера на свободную богословскую тему: состязание с вымышленным иконоборцем в форме диалога. Оставалось лишь «обогатить» это сочинение в житии именем опального патриарха и выдать его за состоявшуюся беседу.

Впрочем, и в такой «мягкой» версии агиографы выглядят не меньшими плутами, чем в предыдущей. И как это они позабыли, что среди возможных византийских читателей жития немало могло найтись тех, кто хорошо помнил пресловутого Анния? А значит, без труда мог бы уличить увлёкшихся имитаторов в подлоге.

Вот как далеко может завести страсть сомневаться во всём подряд! Ведь в последнем случае, как и в предыдущих, в этих агиографических подделках обвиняются ближайшие ученики Кирилла, в кругу которых родилось его житие. А с ними заодно и старший брат Философа.