Стрелка
Это было на редкость красивое и уютное место, словно спрятанное от посторонних взоров за длинной зеленой стеной столетних кряжистых дубов «Сюда не доносился надоедливый шум торговых улиц: тяжелое громыхание по булыжной мостовой груженых телег, дребезжащий скрип купеческих пролеток, зазывные выкрики назойливых лотошников у старинных Знаменских ворот.
Называлось это место Стрелкой. Здесь почти всегда царила глубокая тишина. Словно сказочный дворец, застыло длинное белоколонное здание Демидовского лицея. Казалось, за его плотно закрытыми окнами нет никакой жизни.
Уже четыре года, как Николай приехал в Ярославль; он часто бывал на Стрелке. Отсюда открывались широкие волжские просторы. Величаво несла свои светлые воды могучая русская река, вековечная народная кормилица. К соленому Каспийскому морю неудержимо стремилась она, по-матерински принимая в свое многоводное лоно тысячи больших и малых рек.
Вот и тут, у песчаной кручи Стрелки, вливалась в Волгу небольшая, извилистая речка со странным названием Которосль. На ее откосах пестрели сейчас первые вестники желанного лета – золотистые венчики безлистой мать-и-мачехи. А через неделю-другую зацветут здесь фиолетовые метелки колючего чертополоха, лазоревые корзиночки дикого цикория. И уж, конечно, видимо-невидимо будет желтоглазых ромашек-нивянок да бледно-розовых вьюнков, упрямо цепляющихся за сухие стебли бурьяна.
Но сегодня Николаю некогда любоваться цветами. Надо учить уроки. Здесь так удобно. Никто не мешает. Кругом ни души.
А открывать книгу не хочется. Какая-то истома сковывает тело. Лень даже пальцем пошевельнуть.
Все выше поднимается яркое весеннее солнце. Оно взошло там, где Грешнево, а теперь висит чуть не над самой головой. Припекает не на шутку. Николай отошел в тень, сел на скамейку около кустов желтой акации. Неторопливо извлек из кармана тощую, потрепанную книжицу.
Латынь! Боже мой, какая тоска!
Говорят, что это – звучный язык Горация, Цицерона, Овидия. Как бы не так! Послушать только учителя латыни Петра Павловича Туношенского – другое скажешь.
Это друзья-гимназисты такие стихи сочинили. Не без его, Николая, участия.
Ох, и как же нудно на уроках Туношенского! Ждешь не дождешься желанного звонка. Зеваешь, аж скулы готовы треснуть.
Иное дело, когда в классе появляется Иван Семенович Топорский. Он тоже не бог весть какие веселые предметы преподает: физику, естественную историю. Но заслушаешься, когда он объясняет. Очень, очень интересно! Что ни спросишь, все растолкует. Пусть это даже прямого отношения к уроку не имеет. Вот на прошлой неделе привел он весь класс сюда, на Стрелку. Сначала собирали весенние растения для гербария. Потом учитель усадил всех на лужайке возле оврага и, потирая руки, оживленно спросил:
– А ну-те, кто из вас знает, почему этот овраг называют Медвежьим?
Все смущенно молчали.
– Медведи, чать, водились, – неуверенно сказал сипловатым голосом Мишка Златоустовский, сын ярославского купца, длинный верзила, прозванный «достань воробушка».
Кто-то фыркнул.
– Пожалуйста, не смейтесь, – заступился Иван Семенович. – Тут действительно водились медведи.
Мишка был страшно доволен. Он никак не ожидал, что попадет в самую точку – ведь отвечал наобум.
А Иван Семенович начал рассказывать, как много-много лет назад возник на этом месте город Ярославль. Дремучий, непроходимый лес шумел тогда здесь. Густые заросли колючего малинника тянулись по краям глубокого оврага. И приходили сюда большие бурые медведи с косолапыми медвежатами, лакомились спелыми, сочными ягодами.
Вот однажды плыл по Волге со своей дружиной храбрый князь Ярослав Мудрый. Хоть и хромоног он был, как в былинах сказывается, но не любил сидеть на одном месте. Все в пути, все в дороге!
В тяжелой дубовой ладье на корме сидел князь, на берега поглядывал. Дивный край! Сколько тут дичи всякой, сколько зверей! Только вот люди редко встречаются. Должно, по лесам попрятались.
Думал Ярослав и о других делах разных, слегка головой покачивал, поглаживал курчавую бороду. И вдруг донеслись до него истошные крики:
– Помогите! Ратуйте!
Глянул князь в ту сторону, откуда голоса долетали, – что такое? Какие-то недобрые люди на парусное судно напали. Топорами, рогатинами, дрекольями машут, норовят со своих утлых лодчонок на палубу взобраться, на абордаж взять…
– Ах, нехристи! Ах, тати! – рассердился князь и приказал своей боевой дружине разогнать злодеев. Завязалась жестокая драка. У дружинников сил больше было. Быстро они расправились: кого ошеломили, кого потопили, кого в полон захватили. Только малому числу нападающих удалось до берега вплавь добраться и скрыться в густом лесу.
А на судне том купцы вверх по Волге, к Великому Новгороду, на торжище плыли. Уж так-то они благодарили князя за спасение, так-то низко ему в ноги кланялись.
Тут причалила княжеская ладья к высокому берегу. Прихрамывая слегка, поднялся Ярослав наверх и с большим любопытством стал округу обозревать.
Очень ему понравилось это место, и в тот же час надумал он построить на этой круче крепость. Пускай, дескать, торговый и всякий прочий люд спокойно по Волге плавает.
Вскоре здесь стены высокие бревенчатые повырастали. А по углам – круглые башни сторожевые. Стали люди вокруг селиться. И в честь князя новый город Ярославлем назвали…
Может, на самом-то деле все и иначе происходило. Но Иван Семенович так славно рассказывал, что верилось каждому слову. Николай мысленно представил себе мужественное лицо Ярослава Мудрого: умные, ясные глаза, мягкая курчавая борода. В общем, точь-в-точь, как на картине, которая висит в гимназическом актовом зале…
Однако ж пора и за латынь приниматься. Учить за него никто не будет. И Николай начал вслух повторять:
– Имена существительные женского рода оканчиваются в именительном падеже единственного числа на ас, ис, эс, ус!.. Ас, ис, эс, ус!..
Но что это? До его слуха донесся тревожный гул набата. Звуки летели откуда-то из центральной части города. Привстав на скамейку, чтобы не мешали кусты, он увидел вдали, за черными крышами зданий, поднимавшийся кверху серый столб дыма. Пожар?
Набатный колокол гудел все сильнее, все тревожнее. И, перемахнув через кусты, Николай бросился бежать в ту сторону, где виднелся дым.
У Спасского монастыря его обогнала толпа мастеровых в испачканных суриком и белилами фартуках. Бежавшие оживленно переговаривались:
– Видать, Гостиный полыхает!
– То-то, чай, у купчишек поджилки трясутся!
Чем ближе к Гостиному, тем больше людей на улицах. Остро чувствуется запах гари. Из подворотни выскочила на трех лапах лохматая дворняжка. До чего же все собаки дурные: ужасно не любят, когда человек бежит. Так и норовят за штаны сцапать. Пришлось нагнуться за камнем. Жалобно взвизгнув, собачонка отстала, а затем снова увязалась за кем-то.
В конце грязного и узкого Проломного переулка, как в панораме, предстала пестрая картина пожара. Словно рваный лоскут кумача, трепыхало пламя. Пахло, как от гниющей падали. Николай не выдержал – нос зажал. Фу!
– Что, милок, не нравится? – засмеялся спешивший к месту пожара толстый человек с маленькими нафабренными усиками. – Давно ведомо: подле пчелки медом пахнет, подле жука – навозом. Мука загорелась. Подмочена она у купчины, для весу подмочена. Оттого и разит!
Всю улицу, тянувшуюся вдоль Гостиного двора, плотно заполонила толпа. Тут были и лакеи из дворянских домов, и приехавшие на базар деревенские мужики, и мещане из Толчковской слободы, и бородатые монахи. Смешавшись с ними, Николай внимательно прислушивался, о чем они говорили.
– В прошлом году вот так же на Рождественской дома горели, – неторопливо рассказывал худенький чиновник с красным носом, в помятом синем картузе. – Но тогда, скажу я вам, интереснее было. Прямо люминация! Настоящая, как в царский день.
– Помню, когда Бирона запалили, тоже подходяще было, – шепелявил сгорбленный старикашка с трахомными веками. – Вьюношем я на пожар бегал. Уж и полыхало, уж и полыхало тогда – страсть! Все Бироново подворье подчистую огонек слизал.
– Неужели сам все видел, дедушка? – удивился чиновник. – Который же год-то тебе?
– Да уж, слава богу, к сотому близко, – крестясь, отвечал старик. – А помнить все помню. Как сейчас. Шашнадцатый годок мне шел. Слышу, вот адак же гудёт. Бирон, бают люди, загорелся. Ах ты, ягода-малина! На Волгу, к Мякушкиному спуску, бегу. На самом берегу Биронова хоромина стояла. Гляжу, народу видимо-невидимо! Бирон энтот самый в одном исподнем у крыльца прыгает, нехорошими словами всех обзывает: вы-де русские свиньи, так и далее. И велит нам огонь тушить. А мы что – дураки? Чего ради нам в полымя лезть? Стоим да толстую Бирониху передразниваем – она по траве катается, верезжит, как зарезанная. Вот уж кто свинья так свинья! Породистая!
Забавный рассказ старика неожиданно прервался пролетевшим над толпой плачущим возгласом:
– Православные, выручайте! Товарец мой спасите!
Николай невольно глянул в ту сторону, откуда донесся голос. Кричал лысый дородный купец. Он размахивал толстыми руками у широко распахнутых дверей своего лабаза и громко причитал:
– Голубчики, озолочу! Родимые, озолочу!
Мимо Николая проскользнули два рослых парня в лаптях. Один с густо усыпанным веснушками лицом, другой – с раскосыми, как у зайца, глазами. Слышно было, как один из них, добравшись до купца, сказал:
– Эх, была не была! Где наша не пропадала! Давай по рублевику.
– Рублевик на двоих? – заегозил купец. – Изволь! С превеликим нашим удовольствием.
– Зачем на двоих? – сурово возразил парень. – По целковому на брата. Понятно?
– По целковому? – взвыл купец. – Да побойся ты бога! Грабеж! Сплошная разорения!
Он чуть не плакал, вытирая широким рукавом рубахи липкий пот со лба.
– А ты не торгуйся, почтенный. Пока торгуешься, весь твой товар сгорит. Клади по рублю, – протягивая к купцу большую мозолистую руку, произнес парень.
– Целковый с четвертаком! На двоих! – упорствовал купчина.
– Тьфу ты, окаянный! – сердито сплюнул веснушчатый парень. – Сам тогда полезай в пекло!
– Так и быть, грабь! Пользуйся разнесчастным моим положением.
Купец трясущимися руками вытянул из кармана две скомканные ассигнации и кинул парню.
Тот поймал их на лету и скомандовал своему приятелю:
– Айда, Спирька! Пошли! – и первым смело ринулся в дымный вход лабаза.
Через минуту из дверей полетели тюки плотно связанных цветных кож. Потом загремели полуразбитые ящики с хрупкими блестящими леденцами, цветастые деревянные блюда, солонки, ложки. Купец лихорадочно укладывал их в кучу, жадно взвизгивал:
– Давай, давай!
А пожар разгорался все сильнее. Поворачивая голову из стороны в сторону, Николай видел, как из-под крыш лабазов и лавок дразняще высовывались острые языки пламени. Тысячами блестящих весенних светлячков разлетались во все стороны искры.
В лабазе купца затрещали балки. Что-то с шумом обрушилось внутри. Плотная пелена дыма закрыла черневший, как громадная пасть, вход, за которым скрылись смельчаки.
За спиной Николая испуганно ахнули:
– Ой, пропали! Ми-и-лые!
Но тревога оказалась напрасной. Когда дым немного рассеялся, парни выскочили из лабаза. Они терли глаза кулаками, отплевывались, сморкались. Лица у них были черные, как у негров.
– Фу! Насилу выбрались. Сущий ад! Геенна огненная! – запыхавшись, повторял веснушчатый парень. – Хуже, чем у черта на сковороде. Как, Спирька, дышишь?
– Дышу, – еле слышно отозвался косоглазый Спирька. – За проклятый целковый чуть жизни не лишился. Ни за какие деньги теперича не возьмусь. Пропади они пропадом!
– Как не возьмусь? – петухом налетел купец. – Рубель взял – и в кусты. Рубель-то, он на земле не валяется.
Но Спирька угрюмо молчал, потирая черную щеку. Зато старший его приятель, оттолкнув купца, стал отругиваться:
– Ах ты, злыдень поганый! Упырь! Ведьмак! Загубить нас захотел. Что мы не люди, не человеки?
Купец явно опешил, заморгал глазами. Потом широко открыл рот, хотел, должно быть, разразиться ответной бранью. Однако, видно, сообразил: не будет от этого проку. И снова заныл умоляюще:
– Братики, милые, родные, сыночки. На чердаке суконце осталось. Аглицкое. В полоску.
Хитровато блеснув глазами, купец вкрадчиво заговорил:
– По трешке не пожалею. Ей-богу! Серебром! Чуете? Мне бы только суконце. На чердаке. А?
Парни хмуро молчали.
– По пять рублев. Слышите – по пять! – заманчиво позванивал монетами купец. – Это же пустяк до чердака проскочить. А вот вам и денежки. Берите, берите!
Соблазн был велик. Сроду, наверное, парни таких денег в руках не держали.
– Может, того… решимся, Спирька?
– За этакие деньги оно бы и можно, – неуверенно отозвался тот.
Больно сжалось сердце у Николая. Ему захотелось во весь голос крикнуть: «Не надо! Погибнете!» Но разве его послушают.
– Ладно, давай! – заключил веснушчатый парень и, обернувшись к толпе, громко заговорил: – Слушайте, православные! Ежели случится что с нами, помяните Митяя Ямщикова да Спиридона Уварова. Из Бурмакина мы! Холостые! Родители у нас померши. Так что, кроме вас, помолиться за наши душеньки некому…
Густой дым закрыл парней от толпы. Слышались только выкрики купца:
– По лесенке! По лесенке! Прямехонько!
Николай не отрывал взгляда от высокого с полукруглым окном чердака на купеческом лабазе. Там послышались глухие удары. Еще секунда – и окно с грохотом обрушилось вниз. Зазвенели осколки стекол. Из окна высунулась нога в стоптанном лапте. Потом мелькнуло возбужденное лицо Митяя.
– Держи суконце! – хрипел он, натруженно кашляя.
Продолговатая кипа со свистом полетела на землю. За ней другая, третья. Вихрем поднималась сухая горячая пыль. Вот одна из кип, неудачно брошенная, развернулась в воздухе, как крыло черной огромной птицы, закрыв на мгновение огонь. Потом произошло что-то страшное. Николай вздрогнул. Передняя стена лабаза с грохотом обвалилась, открыв, как на сцене, все, что доселе скрывалось за стеной. Золотистые языки долизывали остатки купеческих товаров. Пламя неудержимо тянулось к потолку, где еще каким-то чудом держался чердак.
– Эгей, ребята! – дружно понеслось из толпы. – На крышу, на крышу! Сгорите!
Но парни и без этого предупреждения заметили уже грозившую им опасность. Они ползком выбрались на кровлю. Со всех сторон окружала их теперь огненная бушующая стихия. Даже здесь, внизу, голова кружилась у Николая. А каково им было там, наверху!
Растерянно глядели парни на гудевшую, как растревоженный рой, толпу. – «Прыгай, прыгай! – неслось к ним со всех сторон.
Легко сказать – прыгай! Наверняка голову свернешь. Что же делать? Что делать? Скоро доберется до них огонь.
Но вот Митяй перекрестился. Потом сделал движение вперед, прижал руки к бедрам и прыгнул, как мальчишка с крутого берега в воду, ногами вниз. Толпа замерла. А от лабаза уже слышался протяжный стон:
– Ой, ногу поломал! Больно! Моченьки моей нету.
Оставшийся на крыше один на один со смертью Спирька на какое-то мгновение был забыт. Внимание толпы привлекли к себе жалобные возгласы Митяя.
Но наверху прозвучал дикий, нечеловеческий крик:
– А-а!
Огонь подобрался к самым ногам Спирьки.
Пятясь назад, Спирька добрался до печной трубы и, дрожа всем телом, спрятался за ней. Дальше отступать было некуда.
В волнении Николай стал проталкиваться вперед, не обращая внимания на ворчание и ругань задетых его локтями людей. Он еще не представлял себе, как поможет Спирьке, но неудержимо стремился к нему.
И вдруг почти над самым его ухом раздался странно знакомый голос:
– А ну, дайте дорогу! Расступись, народ честной!..
Что за чудо! Это же Степан. Он самый. И глаза, и волосы его. Только такой большой бороды у него тогда не было. Откуда он взялся?
А Степан уже около дымящегося лабаза. На плече его клетчатой ситцевой рубашки вьется, как змея, пеньковая веревка. Смачно поплевав на ладони, он потер их одна о другую. Затем, обхватив руками потрескавшуюся и облупившуюся колонну, стал ловко подниматься вверх, упираясь пятками в еле заметные кирпичные выступы.
Вот он уже под самой крышей. Огонь совсем недалеко, того и гляди к нему переметнется.
– Эй, дружок! – закричал Степан. – Держи вервие! Зачаливай за трубу! Быстрее! – и рывком бросил, бечевку на крышу, держась левой рукой за колонну.
С замиранием сердца следил Николай за ловкими движениями Степана. Какой он молодец!
Перепуганный, потерявший было всякую надежду на спасение, Спирька трясущимися руками привязал веревку к трубе.
– Крепче! Крепче! – строго приказывал Степан. – А теперича спускайся.
Спирька осторожно лег на живот и заскользил по крыше к Степану. Его лапти нависли прямо над головой неожиданного спасителя. Конец веревки лишь немного не доставал до земли. Спрыгнуть с такой высоты – пустое дело. За ним спустился и Степан, спустился спокойно, как будто ничего и не случилось, словно он, как на ярмарке, ради забавы на столб лазил и ничто ему не угрожало.
Николаю очень захотелось пробраться к Степану, крепко-крепко пожать ему руку.
Но это не так-то просто. Его со всех сторон окружили люди, незнакомые, неизвестные, простого звания и рода, обнимали его за плечи, совали в карманы деньги:
– Это тебе за доброе дело! Выпей, браток, на здоровье!
Упав на колени, слезно целовал босые Степановы ноги спасенный им Спирька:
– Век за тебя молиться буду. До гробовой доски! До сырой могилы!
А Степан растерянно смотрел на покрасневшие ладони:
– Эх-ма! Как же теперь работать? Пузыри, надо быть, вскочат.
– Квартальный идет! – возвестил кто-то.
Степана словно за рубаху дернули. Он стремительно рванулся в сторону. Толпа почтительно расступилась перед ним, не понимая, куда торопится храбрый парень.
Вслед за ним увязался и Николай. Сначала шагал на почтительном расстоянии от него, потом догнал и радостно произнес за его спиной:
– Здравствуй, Степан!
Тот быстро обернулся. В глазах мелькнула тревога:
– Кто? – Но тут же узнал, успокоился. – Никак барич, Николай Лексеич! А я думал – квартальный.
– Я, это я, – взволнованно повторял Николай, – не бойся. Очень рад, что тебя увидел.
– Вот и спасибо, Николай Лексеич, – оживляясь, ответил Степан. – Душа у тебя хорошая, как у твоей матушки. В городе-то учишься, что ли?
– Учусь. В гимназии.
Дуя на обожженные ладони, Степан спустился к Которосли. Неудержимая сила тянула Николая за ним.
Засучив полосатые, сшитые из затрапезновки штаны, Степан вошел в воду, долго и старательно натирая руки мягкой глиной. Изредка он как-то стесненно спрашивал:
– Давно ли из Грешнева, Николай Лексеич? Как-то там наши поживают?…
Николай сел на корявый пень, выброшенный рекой на берег. Выйдя из воды, Степан опустился рядом на траву, сорвал сухую былинку и, неторопливо жуя ее, горько усмехнулся:
– Подался я тогда из Грешнева в лес. Думал, отлежусь до поры до времени, как медведь в берлоге. Но только зима, брат, она – не теща, пирогов не напечет. Холодно, голодно! Ночь постылая, студеная наступит, а я лежу в землянке один-одинешенек, худой дерюжкой укрываюсь. А от нее известно какой сугрев. И слышу – волки! Сядут у входа, лапами снег разгребают, зубами щелкают. Эдак до самого утра никакого покоя нет.
Степан выплюнул травинку, приподнялся на локти и болезненно поморщился:
– Так и знал: волдыри вздуваются, будь они неладны!
Осторожно махая ладонями, как птица крыльями, Степан продолжал:
– До Николы кое-как протянул. А как декабрьские морозы затрещали вовсю, моченьки моей нет! Эх, думаю, помирать, так уж на людях. На миру и смерть красна! Будь что будет! Решился я в Ярославль пойти. Вдоль Волги, бережком. Помню, до города, почитай, версты три оставалось, а я совсем из сил выбился. До этого с неделю ничего, кроме клюквы подснежной, не ел. Ползу на четвереньках, как собака бездомная. Уже и со светом белым распрощался, вот-вот замерзну! И вдруг на негаданное счастье мое – землянка. Прямо в открытом полюшке. Слышу – голоса! Люди, человеки! Постучался я кулаком в деревянную дверцу – не отвечают. Я еще, на последних моих сил. А в ответ голос: «Какого черта там дьяволы носят? А ну, влезай!» Я и влез. Еле живехонек, пальцы на ноге горят. Народ в землянке оказался добрый. Давай мне ноги оттирать снегом, потом спать с собой положили. Бок к боку, не повернешься. Но в тесноте – не в обиде…
«А не тихменевские ли то мужики, которые в лес убежали?» – мелькнула догадка у Николая, но он не решился сказать об этом Степану. Он только спросил, что за люди были в землянке.
– Несчастные люди, – ответил Степан, – зимогорами их зовут. Летом они еще туда-сюда перебиваются, а как зима – горе для них горькое. Бродяги да нищие. Вот и я к ним пристал. Благо, никто меня здесь не трогал. Думал, придет лето красное в бурлаки подамся.
Степан тяжко вздохнул. Видно, нелегко ему было ворошить нерадостные свои воспоминания.
– Ан, не вышло по-моему! – огорченно воскликнул он. – К весне нагрянули на нас солдаты. Погнали в острог. А здесь каждого смертным боем били, выпытывая: «Кто таков есть? Какого рода-племени? Из какой местности происходишь?» Понятно дело, я своим истинным именем не назвался. Самарский, говорю, мещанин. Из дома, говорю, по причине горького запоя ушедши. «А пачпорт?» Вытянули, говорю, у пьяного не знамо где… Эдак неделя, другая проходит. Только как-то раз, глядим, заявился в острог детина – в плисовых штанах, в красной шелковой рубахе, в хромовых сапогах со скрипом. Ходит меж нами, бесстыдно посвистывает и тех, кто покрепче здоровьем, в грудь пухлым пальцем тычет: «Этого, приговаривает, беру, и этого, и этого!» А рядом с ним – острожные начальники: низко кланяются, зубы скалят умильным манером. И меня он ткнул: «Этого тоже, дескать, беру». А тут конвойные кричат: «Выходи!» На дворе скрутили нас веревкой в один ряд и погнали в неведомом направлении.
Глянув на гористый берег, Степан равнодушно произнес:
– Кажись, потушили. Дыму-то не стало вроде.
– Ну, а дальше, дальше? – торопил Николай.
– Дальше – что дальше? Ничего, конечно, хорошего! Это нас купец Собакин купил, как скотину на ярмарке. Для своей фабричной мануфактуры. Да еще сказал нам тогда: «Благодарите господа бога! Дешево отделались! Без меня на каторгу бы вас запрятали!» А у Собакина ничуть не лучше каторги. Спину гнем с утра до поздней ноченьки. Спим в сараях. Мрем, как мухи! На мое счастье, грамота меня малость выручает. Добрым словом Александра Николаича вспоминаю. Спасибо ему: читать-писать научил. Теперь иной раз даже в город по хозяйским делам меня отпускают. Вот и с тобой, Николай Лексеич, встретились…
Степан помолчал. Затем, волнуясь, заговорил снова:
– Давеча, как крикнули: «Квартальный!» – ажио пот меня прошиб. Заберут, думаю, в участок, начнут допрос чинить: откуда, кто такой? Не приведи бог опять на «девятую половину» угодить… Я, может, еще до Питера доберусь. Сказывают, иные из нашего брата даже в академию попадают. Рисовать да лепить учатся. Вот бы и мне посчастливило.
– Я такое имею намерение, – зашептал он еще тише, – самому царю-батюшке прошение подать. Бают, он добрый, о работных людях печется. Вот только князья, которые вокруг него, неправедные. Укрывают от него правду-матку. Эх, Николай Лексеич! Такое хочется на бумаге написать, чтобы земля от жалости зарыдала. От самой что ни на есть чистой душевности сказать про мое желание. Сбудется ли только думка моя заветная?
На звоннице Спасского монастыря пробило девять.
– Ой, мне пора! – заторопился Николай, быстро поднимаясь с коряги. – Один урок уже пропустил. На второй не опоздать бы.
На лице Степана тоже появилась озабоченность:
– Беги, беги, Николай Лексеич! Понимаю. Дело твое тоже подневольное. Опоздаешь, небось по головке не погладят. Не посмотрят, что благородный…
Взбежав на крутой берег, Николай обернулся и приветливо замахал книгой:
– Не печалься, Степан! Сбудется твоя думка. А мы еще увидимся. А?
Степан что-то крикнул в ответ, но рванувший с Волги ветер отнес его слова в сторону.
В классе
О том, что надзирателя зовут Серапионом Архангеловичем, гимназисты вспоминали лишь в тех случаях, когда он застигал их на «месте преступления» и волей-неволей приходилось обращаться к нему по имени-отчеству, униженно выпрашивая прощение. Правда, это было совершенно бесполезно, потому что надзиратель никогда и никого не прощал. Умоляющий крик: «Смилуйтесь, Серапион Архангелович! Пощадите!» – на него ни капельки не действовал. Он не только непременно доносил «по начальству» о случившемся, пусть даже самом пустяковом происшествии, но и прибавлял немалую толику своей неистощимо коварной фантазии. Все это и закрепило за ним кличку Иуда.
Высокий, сутулый, узколицый, с сухими, казалось, шершавыми щеками, он без устали шаркал войлочными ботами по сырым полутемным коридорам гимназии, позвякивая связкой ключей. Голос у него тихий, вкрадчивый, с легким присвистом, переходящим в шипение.
Запыхавшись от быстрого бега, Николай явился в гимназию ровно за минуту до начала второго урока. Больше всего он боялся наскочить в коридоре на Иуду. Но, к счастью, его нигде не было видно. Красный, потный, с расстегнувшимся воротом, Николай открыл рассохшуюся и скрипучую классную дверь. Всего несколько шагов оставалось до его места на «Камчатке».
Но что это? Кто-то прыгнул ему на мокрую спину и, обхватив за шею, весело припевал:
– Сваты опоздали, сани поломали! Но, но!
Это Коська Щукин. Вечно выкинет какое-нибудь коленце.
– Пусти! – досадливо тряхнул плечами Николай. – А то как трахну!
Коська стремглав спрыгнул на пол: за дверью слышался грузный топот шагов. Приближался учитель французского языка Карл Карлович Турне.
Не поворачивая головы, гулко стуча высокими сапогами, Карл Карлович важно прошествовал на кафедру. Как заведенный оловянный солдатик, он механически повернулся вполоборота, заученным движением уронил на стол продолговатый классный журнал и коротко произнес:
– Здрысс!
Гимназисты, стоя, недружно ответили на приветствие. Урок начался.
– Глушицкий! – послышался голос Карла Карловича. – Ко мне!
Белокурый красавец Глушицкий нехотя поднялся со скамьи и неторопливо направился к столу учителя.
– Шитать и переводить! – строго приказал Турне, тыкая пальцем в лежащую перед ним книгу. – С франсе на рюсске! Нашинай…
Хотя Карл Карлович иной раз и называл себя французом (он родился во французской области Эльзасе), на самом же деле был чистокровным немцем. Плотный, упитанный, широкоплечий, с манерами бравого прусского вояки. Под его большим красным носом внушительно топорщились туго закрученные рыжие усы. И двигался он, как солдат на параде, лихо выбрасывая вперед негнущуюся жирную ногу.
Карл Карлович попал в Ярославль в памятном 1812 году. Его пригнали сюда вместе с пленными, захваченными после Бородинского сражения. Однако ему повезло: в Ярославле начали формировать иностранный легион из пленных солдат и офицеров, насильно мобилизованных Наполеоном в захваченных им государствах.
Воевать снова Карлу Карловичу не хотелось, и он был рад, когда узнал, что Наполеон бежал из Москвы. Судьба «великой армии» была решена и без Турне. А Карл Карлович не пожелал возвращаться к себе на родину. Его отнюдь не прельщала должность мелкого служащего в меновой лавке: грошовые заработки! Женившись на вдове ярославского купца, владевшей собственным двухэтажным домом на живописном берегу Волги, он вскоре получил место учителя иностранных языков в губернской гимназии и устроился здесь на долгие годы…
Вызванный к столу Глушицкий уверенно переводил фразу за фразой. Он немножко рисовался перед классом, потому что в отличие от многих других хорошо знал французский. Но именно за это Турне недолюбливал его.
– Ты есть не лучше меня, – ворчал он обычно, в нерешительности держа в руке карандаш и, наконец, ставя в журнале тройку. Но на этот раз Карл Карлович без колебаний, твердо вывел против фамилии Глушицкого жирное два.
– Карл Карлович, почему двойка? – с обидой спросил Глушицкий. – Я ведь точно перевел. Ни единой ошибочки!
– Как, ты имел спрашивать, пошему? – грозно стукнув линейкой по столу, вскочил учитель. – Ты не знайт по-настоящи с франсе на рюсске. Да, не знайт!
– Неправда, Карл Карлович, – упрямо продолжал Глушицкий. – Я хорошо знаю. Хоть кого спросите.
– Он знает! – выкрикнул вдруг с места Мишка Златоустовский.
– Знает, знает! – неожиданно понеслось со всех концов.
Воинственно привстав со стула, Турне рявкнул, как фельдфебель на молодых солдат:
– Смирно! Молшать!
Но не тут-то было: класс гудел, как осиный рой:
– Знает, знает!
И Николай включился в общий хор. Его голос дружно слился вместе с другими:
– Знает, знает!
Сердито топорща усы и бессмысленно вращая покрасневшими белками глаз, Турне безуспешно требовал тишины.
– Это есть ушасно! – прикладывая руку к груди, качал он головой. – О, рюсски каналья! Коро-шо! Я буду поставлять три. Слюшайте – три!
После вынужденного отступления учителя в классе стало наконец тихо. Карл Карлович не отличался особой стойкостью характера: невероятный трус в душе, он больше всего на свете боялся скандалов, которые могли бы привлечь внимание начальства. И, стремясь окончательно успокоить взбунтовавшихся школяров, он, причмокивая, начал читать вслух уже знакомые старинные французские стихи, в которых воспевались прелести походной солдатской жизни с кабачками, с шипучим вином и красивыми поселянками.
А Николаю было не до французских стихов. Его глаза, опущенные вниз, скользили по страницам скрытой от посторонних взоров книги. На потрепанной ее обложке было длинно написано:
Джордж Гордон Байрон
«КОРСАР»
Романтическая трагедия в трех действиях
Перевод В. H Олина
Санкт-Петербург
1827 г.
Ничего не замечал он вокруг себя: ни душного, пропитанного пылью и вонью класса, ни стриженой, со следами лишая головы Мишки Златоустовского, ни учительского стола с большим заржавленным замком сбоку, ни неуклюжей громадины-доски с березовым ящиком для мела и тряпки. И в ушах его звучал не брюзгливый голос красноносого Карла Карловича, а гордая песня корсаров – морских разбойников. Смело носятся их белые паруса по бушующим океанским просторам. Не страшны отважным пиратам штормы и ураганы. Только в открытом море, где стерегут их грозные опасности, чувствуют они себя счастливыми.
У морских разбойников храбрый атаман. Его имя Конрад. Он горячо любит девушку Медору и, отправляясь в дальний путь, клянется ей в верности до конца жизни…
Из коридора донесся дребезжащий звук медного колокольчика. Урок кончился. Все спешили на перемену. Но Николай остался в классе. Ему не хотелось отрываться от увлекательной книги.
– Эй, Никола! – открыв дверь класса, позвал Мишка Златоустовский. – Выходи скорее. Поиграем!
Будь он неладен, этот Мишка! До игры ли тут, когда Конрад попал в плен. Захватил его коварный Сеид-паша, тот самый Сеид-паша, который всего несколько минут назад в страхе перед корсарами вырвал у себя пышную крашеную бороду. Пропал Конрад. Заточили его в мрачную тюрьму, а на рассвете отрубят голову.
– Да иди ж ты, бисов сын! – загорланил над самым ухом Мишка. – Без тебя какая игра…
«Вот не вовремя привязался», – с досадой думал Николай, шагая рядом с Мишкой в шумный рекреационный зал. А там уже такое творится, что и описать невозможно. «Всюду крик, и гам, и смех – чертобесие во всех!» Это так в гимназической песенке поется.
– А я, братцы, на пожаре был. Ну и здорово полыхало, – начал было рассказывать Николай.
– Ладно, ладно! – перебил его Коська Щукин. – Знаем сами: дрожит свинка – золотая щетинка. Вот тебе и пожар. А ты давай, брат, отваживайся. За вчерашнее. Протяни-ка руку, закрой глаза, отвернись. Их, э-ех! Пошли-поехали!
Гимназисты больно шлепали Николая по раскрытой ладони и хором спрашивали:
– Кто?
Мишка сразу себя выдал. Только он один мог ударить с такой силой.
После перемены Николай снова уткнулся в книгу. Второй урок – закон божий – проходил довольно мирно. Учитель – отец Апполос, упитанный, с масляными глазами, не особенно утруждал себя. Он вызвал к столу своего любимца Никашку Розова, отличавшегося певучим и сладким голосом, вручил ему толстую книгу «Деяния апостолов».
– Чти, сыне! Отсюдова и досюдова! – слегка заикаясь, произнес он, ткнув пальцем в открытую страницу. – Чти с вдохновением евангельским, отроче!
Приложив руку к полной румяной щеке, Апполос поднял глаза к потолку и мечтательно уставился в одну точку.
Никашка старался вовсю. Голос его журчал и переливался. Много в нем было и елея, и меда, и кротости. Но никто его не слушал. Каждый занимался своим делом. Мишка Златоустовский пересчитывал медяки, Коська Щукин вырезал на парте свои инициалы. А Коля читал «Корсара». Он дошел уже до того места, где появляется коварная Гюльнара. Неужели соблазнит она Конрада, или останется он верен своей клятве?
Урок отца Апполоса показался очень коротким. Дочитать «Корсара» до конца Николай опять не успел. А на следующем уроке не почитаешь! Его вел учитель грамматики Мартын Силыч, Мартышка. Он все заметит, все увидит. Даже Златоустовский на его уроках был тише воды, ниже травы. Не учитель, а злой дух какой-то! Асмодей!
Мартын Силыч, коротконогий, большеголовый, не вошел, а вкатился в класс, как шар. На ходу он дернул за ухо без всякого к тому повода сидевшего в первом ряду Коську Щукина. Тот скорчил болезненную гримасу, однако не вскрикнул.
– Где Горшков? – скользя между партами, пропищал Мартын Силыч, обладавший невероятно высоким фальцетом.
– Я здесь, Мартын Силыч! – испуганно поднялся из-за парты голубоглазый, с выпяченной нижней губой гимназист.
– Ты кто? Как твоя фамилия? – подскочил к нему учитель.
– Горшков!
– Горшков? Но я, кажется, ясно произнес: Горошков! Или, может быть, не ясно? Го-рош-ков!
Спорить было бесполезно. На противоположной стороне встал чернявый, горбоносый, похожий на черкеса Горошков:
– Я тоже здесь, Мартын Силыч!
– Собака, и та свою кличку знает, – противно хихикнул учитель. – А эти – ни в зуб ногой. Иваны непомнящие! Кто Горшков, кто Горошков – разобраться не могут. Ей-богу, прикажу на лбу начертить. Нынче же прикажу!
До чего надоела Николаю эта комедия! Уже не первый день продолжается она. Бедные Горшочек с Горошком! И зачем у них такие фамилии? Хотя, если разобраться, ничего смешного в них нет. Обыкновенные русские фамилии.
– Горшков! – вновь возник тонкий, как комариный писк, голос учителя. – Отвечать!
И оба гимназиста, голубоглазый и чернявый, застыли перед тускло поблескивавшей доской.
– Склонять! – пропищал Мартын Силыч. – Тебе – горшок, тебе – горох. Быстро!
«Именительный – горшок, – пишет с левой стороны доски голубоглазый Горшков, – родительный – горшка, дательный – горшку…» А чернявый Горошков в поте лица своего усиленно склоняет: «горох, гороха, гороху…»
Отпустив Горошкова и Горшкова, Мартын Силыч начал диктовать. Писали все. Писали не за совесть, а за страх: не приведи бог привлечь внимание учителя! Николай тоже торопливо водил пером по бумаге. Диктант назидательный и с открытым намеком каждому:
Розга ум острит, Память изощряет И злую волю В благо претворяет…
За спиной Николая появился Мартын Силыч. Поднявшись на цыпочки, он заглянул в тетрадь.
– Фи, какая грязь! Кто же так пишет? Кто? Неряха! Пачкун! Не тетрадь – Авгиевы конюшни! – залпом выпалил он, хватая Николая за руку. С силой повернув ладонь вверх, Мартын Силыч больно заколотил по ней линейкой. Раз, раз, раз!
Напрасно пытался вырваться Николай. Рука его была зажата, как в тисках.
– Не марай, не марай! – визгливо повторял Мартын, со свистом ударяя по красной ладони.
Долго не переставала гореть ладонь. Подувая на нее, Николай сверкнул глазами: «Проклятый! Как я его ненавижу».
– Знаешь что, – заговорщически зашептал ему Мишка, – давай сочиним про него стихи. Обидные! Ты начнешь – я кончу. Так?
Николай согласно кивнул головой. Он и сам об этом думал. Только надо написать похлеще, посмешнее. Ну, к примеру, так:
У Мартына на плеши Разыгралися три вши…
А ведь, кажется, неплохо? И дальше:
Одна пляшет, друга скачет; Третья песенки поет; Третья песенки поет, Спать Мартышке не дает…
Теперь еще бы что-нибудь добавить. Поядовитее! Однако пускай сам Мишка думает.
Он незаметно передал Златоустовскому узенький листочек бумаги с только что родившимся стихотворением.
Мишка прочел с удовольствием. По лицу видно. Ухмыльнулся, почесал в затылке, глаза под лоб завел – должно быть, сочиняет. Вот наконец он что-то написал на бумажке и сунул ее Некрасову. В самом конце листка измененным, совсем не Мишкиным почерком (ишь, хитрый какой!) было приписано:
«Ничего! Терпимо! Можно в публику пускать», – решил Николай. Пусть первым читателем будет Коська Щукин. Он лучше других в стихах разбирается.
Коська прочел бумажку и прыснул от смеха. Что там за шум на «Камчатке»? Мартын рывком устремился туда. Но ничего предосудительного он не обнаружил. Все сидели тихо, опустив глаза в тетради.
– Гм, – недоуменно хмыкнул учитель и, повернувшись спиной к Коське Щукину, с недоверием прислушался: порядок был полный.
Мартын Силыч покатился к кафедре. А сзади, на пуговице его сюртука, висела бумажка. Сидевшим в первом ряду не представляло особого труда прочесть на ней:
Кто-то громко хохотнул в кулак.
Мартын резко обернулся:
– Что? Что такое?
Но в коридоре зазвенел долгожданный колокольчик. Не задерживаясь, учитель (молниеносно скрылся за дверью. У него было золотое правило: ни секунды не оставаться в классе сверх положенного на урок времени.
Громкий, ничем не сдерживаемый хохот полетел за ним вслед. Смеялись и те, кто успел прочесть стихотворение, и те, кто не понимал еще, в чем дело, но заражался общим весельем.
Выйдя в коридор, Златоустовский догнал Коську Щукина.
– Эх ты, голова садовая, – с укоризной сказал он. – Повесить-то повесил, а не сорвал. Начнется теперь катавасия. Будет нам на орехи.
– Как же сорвешь-то? – смущенно оправдывался Коська. – Сам знаешь: он окаянный! Оглянуться не успели, его и след простыл.
Побрякивая ключами, по коридору медленно двигался Иуда. Вот он заглянул в открытую дверь класса. Николай сидел за партой, дочитывая «Корсара».
– А-а! Ты здесь, сударь! – просвистел надзиратель. – Пожалуй-ка к инспектору. Со мной пойдем, со мной.
В горле сразу сделалось сухо. Успев засунуть книгу поглубже в парту, Николай с опущенной головой вышел из класса. Иуда повел его по коридору в кабинет инспектора. У окна стоял Мишка и ободряюще смотрел на приятеля. В глазах его можно было без труда прочесть: не бойся, держись смелее! Мы все с тобой!
Инспектор гимназии Порфирий Иванович Величковский всем видом оправдывал свою фамилию. Высокого роста, в меру полный для своих пятидесяти лет, с гладко зачесанными седыми волосами, он держался важно, с достоинством. Величковский являлся фактическим хозяином гимназии, потому что ее директор Алексей Фомич Клименко одновременно занимал пост директора Демидовского лицея, доставлявшего ему массу забот и хлопот. В гимназии его видели редко, разве лишь в высокоторжественные или отмеченные каким-нибудь сверхобычным происшествием дни.
Порфирий Иванович сидел за столом, углубись в лежавшие перед ним бумаги, когда Иуда втолкнул в дверь кабинета Николая. Инспектор поднял голову. Холодно и сурово блеснули стекла пенсне.
– Так это вы, господин Некрасов? – зазвучал его вкрадчивый, с бархатными нотками голос. – Подойдите ко мне!
Величковский выделялся среди учителей редкостной вежливостью. Он даже учеников не называл на «ты».
Николай приблизился к столу. Из-за спины инспектора с холста огромной картины смотрел строгий человек с круглыми, навыкате глазами, с закрученными, как у Карла Карловича, усиками – император всероссийский, Николай Первый…
– Я вызвал вас, душенька, для очень серьезного разговора, – не повышая тона, продолжал Величковский.
В другое время Николай улыбнулся бы, услышав слово «душенька». Это было прозвище инспектора. Гимназисты между собой иначе его и не называли. Но теперь было не до смеха. Понурив голову, он молча слушал, как медлительно и бесстрастно звучит голос Порфирия Ивановича:
– Мне известно, что вы не отличаетесь ни хорошими успехами, ни примерным поведением. Сидите по два года в одном классе? Не так ли, душенька?
Николай ничего не ответил.
– Ну вот, видите, молчание – знак согласия. Значит, я говорю сущую правду. Почему же вы тогда, душенька, не изволите стараться? Почему у вас по-прежнему больше чем достаточно неудовлетворительных баллов? А?
Николай по-прежнему молчал. Щеки его становились пунцовыми.
А допрос не прекращался.
– Может быть, вы мне скажете также, почему ваш почтенный родитель не желает платить деньги за обучение своих детей? Сорок восемь рублей!
Вынув из кармана серебряную табакерку, Величковский осторожно взял двумя пальцами щепотку табаку.
– Вы, вероятно, не знаете, душенька, что когда мы покорнейше напомнили вашему родителю о долге, он ответил нам совершенно в непристойном духе?
Сказав это, Величковский поднес понюшку к носу, чихнул. Затем аккуратно вытер нос батистовым платком, от которого исходил тонкий запах духов.
– Не желаете ли послушать, душенька, письмо вашего батюшки? Охотно доставлю вам это удовольствие.
Он взял со стола мелко исписанный лист бумаги и начал читать:
– «Милостивый государь Порфирий Иванович! На письмо ваше касательно сорока осьми рублей за обучающихся в Ярославской гимназии детей моих, Андрея и Николая, честь имею ответить, что по обыкновенному порядку всякие с дворян требования производятся через их губернского предводителя, без разрешения коего, яко попечителя Ярославской гимназии, я само собою и при всем желании моем уплатить упомянутых денег теперь не могу…»
Прервав чтение, инспектор бросил на Николая презрительный взгляд. За спиной послышалось покашливание Иуды, в котором тоже чувствовалось осуждение.
– И у вашего отца не дрогнула рука подлинно подписать эту возмутительную грамоту, – снова заговорил Величковский. – Вот, пожалуйста: «С непременным к вам почтением имею честь быть ваш, милостивейший государь, покорнейший слуга Алексей Некрасов». Нет уж, увольте от такого слуги.
Порфирий Иванович сложил письмо вчетверо и язвительно воскликнул:
– Через губернского предводителя?… Хм! Может, через министра прикажете? Платить деньги за обучение детей – святой и беспременный долг каждого родителя. Есть устав гимназии, есть высочайшая воля, наконец!
Инспектор устало откинулся на спинку кресла. А Николай и краснел и бледнел. Чего угодно ожидал он, но только не такого унижения. Конечно, отец поступает нехорошо. Но почему же Порфирий Иванович не скажет ему об этом сам? Почему не объяснится с ним лично? Разве он, Николай, может отвечать за отца?
Постучав ногтем по серебряной табакерке и, словно читая мысли стоявшего перед ним гимназиста, Величковский уже спокойнее сказал:
– Не скрою: мне предстоит неприятный разговор с вашим батюшкой. Я просил его срочно прибыть ко мне. Надеюсь, это не явится для него обременительным. Речь идет о его собственных детях, будущее которых не может быть ему безразличным.
Казалось, все идет к концу. Николай обрадовался. Значит, история с Мартыном еще не дошла до инспектора. Это хорошо!
Но радость оказалась преждевременной. Наклонившись к столу, Величковский поднял над головой злополучный листок с злосчастным стихотворением о Мартыне.
– Вам, надеюсь, знакомо это кощунственное и непотребное творение?
Взгляд Порфирия Ивановича сверлил, как бурав. Запираться было бесполезно.
– Да, господин инспектор! – чуточку помедлив, глухо ответил Николай.
Величковский не ожидал такого быстрого хода дела. Он изумленно крякнул и заерзал в кресле.
– Похвально, похвально! – произнес, наконец, он. – Искреннее признание уже искупает часть вины. Но только часть! И, конечно, не самую большую! Однако этот пасквиль написан не одной вашей рукой. Тут еще кто-то постарался. Кто же, душенька? Назовите имя вашего соучастника?
– Соучастника? – притворно переспросил Николай, невинными глазами глядя на Величковского. – Я ничего не знаю.
– Ах, та-к? Не знаете? А касательно таракана тоже вы изволили сочинить, душенька?
– Таракана? Какого таракана?
– Не валяйте дурака, душенька! – снова начал сердиться инспектор. – Вы хотите, чтобы я устроил вам допрос по всей форме? Говорите правду!
Николай молчал.
– А я еще похвалил вас за чистосердечное признание, душенька. Ай-ай-ай! – укоризненно закачал головой Величковский. – И знаете: мне даже показалось, что вы не совсем потерянный молодой человек. Между тем это упорное запирательство рисует вас в совершенно ином свете. Вы, как опытный, закоренелый преступник, признаетесь лишь в том, в чем невозможно уже не признаться… В последний раз спрашиваю вас, душенька: кто соучастник?
Ответа не последовало.
Выйдя из-за стола, инспектор подошел к Некрасову вплотную и взял его пухлыми пальцами за подбородок.
– Знаете ли вы, душенька, что такое морэ майорум? – прищурившись, спросил он. – Впрочем, откуда вам знать. Какой балл имеете вы по латыни?
– Два! – покраснел Николай.
– Вот видите, душенька, два! Были, наверное, и колы. Я в этом более чем уверен. Как же вам знать, что такое морэ майорум. Извольте, так и быть, я раскрою вам секрет. Морэ майорум – значит «по обычаю предков». А какой обычай был у наших предков? Наказывать за лживость и нерадивость. Чем наказывать, как вы думаете? – обернулся Величковский к Иуде.
– Розгами-с, Порфирий Иванович, розгами-с! – угодливо скаля осколки черных зубов, просвистел Иуда. – Позвольте и еще доложить: он сегодня первый урок манкировал. По улицам шататься изволил.
– Тогда тем более! Двадцать пять! – и, обернувшись к Николаю, резко добавил: – Идите!
Как только дверь кабинета закрылась, Порфирий Иванович театрально воздел руки кверху и простонал:
– Бог мой! Я решительно не понимаю современных молодых людей. О чем они думают? Куда стремятся? Что из них получится? Оболтусы!
Опустившись в кресло и не обращая внимания на застывшего у дверей Иуду, он продолжал:
– Ярославль – это вообще скопище мошенников и плутов. В этом я больше чем убедился, живя здесь, к сожалению, целую четверть века. Вот, изволите ли видеть: был я недавно, проездом через Москву, на приеме у его сиятельства графа Сергея Григорьевича Строганова, высокочтимого попечителя нашего учебного округа. Вхожу к нему, представляюсь, как полагается. А он меня сразу словно обухом по голове: «Ах, вы из Ярославской гимназии? Говорят, у вас все ученики – разбойники. Правда ли это?» Каково мое положение: разбойники! А ведь я их воспитываю, я за них перед богом, царем и отечеством ответственность несу. Ну, разве не разбойник этот самый Некрасов, скажите мне?
– Сущий разбойник-с, Порфирий Иванович, хоша и дворянский сын, – переступая с ноги на ногу, подтвердил Иуда. – И стишки эти поганые давно маракует. В тетрадях у него лично обнаруживал…
Словно только теперь заметив присутствие надзирателя, Величковский устремил взор на него:
– Стишки, говорите? Вот вы и распорядитесь, Серапион Архангелович. В среду. Вне всякой очереди! А также личность соучастника установите. Непременно.
Иуда подобострастно склонил голову:
– Все будет исполнено, Порфирий Иванович! В самом акурате-с…
Среда была судным днем в гимназии. В среду секли розгами виноватых и невинных, секли у крыльца черного входа, около колокольчика, возвещавшего начало и конец занятий…
Выйдя из кабинета, Николай твердо сказал себе: «Нет, он больше не ляжет на холодную, с острыми занозами плаху-скамью. Довольно! Хватит!»
Решение это пришло как-то сразу. Никакая сила не заставит его теперь явиться на позорную экзекуцию. Будь что будет!
Хорошо бы скрыться, убежать куда-нибудь. Но куда? К пиратам, на море? Ничего не выйдет. Даже до самого ближайшего моря ой-ой как далеко. Да есть ли там теперь пираты? Храброго Конрада давным-давно нет. И Байрон умер – вдали от родины, в Греции, защищая ее свободу.
Нет, никуда не убежишь, никуда не скроешься. Одно только и остается: быть похожим на отважного Конрада, ничего не бояться, ни перед чем не отступать! И он станет таким – гордым, храбрым. Даже отец ему теперь не страшен. Пускай гневается, пускай кричит – все равно не будет Николай под розгами. Никогда!
Серое небо
В бильярдной накурено донельзя. Духота. В сизом воздухе – топор вешай. По зеленому сукну катаются и сухо щелкают блестящие желтовато-белые шары. То и дело слышатся возгласы:
– Дуплетом в угол!
– От борта к себе е середину!
Сегодня среда. Верный себе, Николай не пошел в гимназию. Он здесь, в бильярдной. Играет с молодым, но уже отрастившим себе пышные усы подпоручиком, прибывшим в отпуск с Кавказа. Подпоручик близорук. Его удары неточны, шары упорно не хотят падать в лузу. Но зато амбиции у него – хоть отбавляй!
– Вы – мальчишка, – высокомерно твердит он, делая очередной «мазок». – Имейте в виду: играю с вами исключительно ради времяпрепровождения. Просто нет подходящего партнера. А если возьмусь всерьез, от вас, милейший, пух полетит, как от щипаного гуся!
– От двух бортов в угол налево! – словно не слыша обидных слов, объявляет Николай и уверенной рукой отводит кий назад. Звонкий меткий удар. Шар в лузе. Подпоручик раздраженно барабанит тонкими пальцами по краю неуклюжего бильярдного стола на толстых, похожих на медвежьи лапы ножках.
Скоро год с тех пор, как Николай стал завсегдатаем бильярдной трактира «Царьград». Произошло это так. Приехав в Ярославль, братья Некрасовы поселились в нижнем этаже большого купеческого дома на Воскресенской улице, по соседству с гимназией. В гимназический пансионат отец их не отдал: «Очень уж дорогое удовольствие, снять квартиру – куда дешевле».
Для наблюдения за сыновьями Алексей Сергеевич приставил к ним дядьку, своего лакея Кондратия. Это был уже немолодой человек, видавший на своем веку всякие виды. Он постиг даже грамоту и постоянно читал потрепанную книжку про Еруслана Лазаревича. Не обременяя себя никакими заботами, Кондратий выдавал баричам каждое утро по тридцать копеек на пропитание: «Покупайте сами, что душе угодно!» Сообразительный дядька вскоре пристроился на должность маркера в бильярдной при соседнем ресторане «Царьград». И потекла у него привольная жизнь. «Рубаха пике и нос в табаке», – самодовольно похвалялся он знакомым лакеям. А где деньги – там вино. Поэтому Кондратий редкий день бывал трезвым, или, по его выражению, тверезым.
– Где ты пропадаешь? – сердито спросил его однажды Николай.
Кондратий плутовато заулыбался:
– А уж в таком ли, Миколай Лексеич, интересном заведении, что и вам бы не грех туда заглянуть. Сущее наслаждение для души.
Он привел Николая в бильярдную и очень скоро обучил его игре. Ученик был не из бездарных. Уже через какой-нибудь месяц он имел вполне приличные для начинающего успехи.
И вот сейчас Николай обыгрывал подпоручика. Тот нервничал все больше. Лицо его горело. Резким движением он расстегнул мундир и небрежно бросил его стоявшему в углу денщику, седоусому солдату с медалью на груди.
Началась новая партия. Николай опять вышел победителем.
– Не пожелаете ли еще одну? – простодушно спросил он партнера, натирая мелом кончик кия.
– Нет! – неприятно взвизгнул подпоручик. – Довольно! Финита ля комедиа! Мне надоело. Хочу только спросить господина гимназиста: как он сюда попал? Не следует ли поставить в известность об этом директора гимназии?
С грохотом бросив кий в угол, подпоручик круто повернулся к денщику:
– Надевай!
Старый солдат поспешно шагнул вперед, бережно растянув обеими руками мундир.
– Как держишь? Как держишь, спрашиваю? – захрипел вдруг подпоручик. – Скотина! Я тебя научу!
И плотно сжатый кулак обрушился на солдат «скую скулу. Алые струйки потекли изо рта старого денщика. Жалобно, как ребенок, он простонал:
– Ваше благородие, ваше благородие! За что?
– Как вам не стыдно? – возмущенно сверкнув глазами, крикнул Николай.
От неожиданности подпоручик растерялся. Но вслед за тем его длинные пальцы больно ухватили Николая за ухо:
– Щенок, мальчишка!
Собрав все силы, Николай резким рывком толкнул офицера в грудь.
– Ах, ты так! – задохнулся подпоручик, и, отпустив ухо, начал хлестать Николая по щекам.
Неожиданно дверь бильярдной с шумом отворилась настежь. На пороге стоял Алексей Сергеевич. Левая половина лица его дергалась.
На квартиру возвращались молча. Отец – впереди, Николай – поодаль, сбоку, дядька с понуро опущенной головой – сзади…
Моросил мелкий надсадный дождь. Погода испортилась. Ненастье грозило стать затяжным. На верховой Волге это не редкость. Если уж поплыли низкие облака с севера, значит раньше чем через неделю солнышка не увидишь. Серое скучное небо. Мокрые, простуженно каркающие галки.
Уж не сентябрь ли на дворе? Не спутала ли сроки природа?
* * *
Весной Алексей Сергеевич редко выезжал из Грешнева. С утра до ночи метался по полям, ругал на чем свет стоит старосту Ераста: то почему овес поздно сеют, то почему репу рано сажают, таскал мужиков за бороды, хлестал арапником.
Но на этот раз его соблазнил отправиться в город капельмейстер домашнего духового оркестра, отставной унтер-офицер Гонобоблев.
– И чего ради мы на одном-едином месте трубим? – с опухшим от беспробудного пьянства лицом философствовал он. – Что есть духовой оркестр? Это есть тонкое искусство! Оно должно звучать благороднейшим образом повсюду. Вот, к примеру сказать, свадьба. Что есть свадьба? Свадьба есть торжественный семейный обряд. Без музыкального веселья тут никак не обойдешься. Следовательно, оркестр беспременно требуется. А мы им в ответ: четвертную на бочку! Со временем не токмо все расходы на инструмент окупятся с лихвой, но еще и прибыль будет немалая.
В конце концов, Гонобоблев убедил Алексея Сергеевича дать в «Губернских ведомостях» объявление: собственный духовой оркестр помещика Некрасова, состоящий из девяти музыкантов, отпускается за сходную цену на свадьбы и всякие прочие семейные увеселения.
Алексей Сергеевич хотел было послать с объявлением самого капельмейстера, но побоялся: запьет! Лучше уж самому съездить в город. А тут к тому же (в который раз!) пришла бумажка из гимназии о сорока восьми рублях. Нахал-инспектор требовал его личной явки в гимназию. Хорошо! Он явится. Но пусть господин инспектор пеняет на себя.
Выехав из Грешнева еще до рассвета, к полудню Алексей Сергеевич был уже в Ярославле. В квартире, где жили сыновья, он нашел одного Андрюшу. По обыкновению, тот лежал в постели, накрытый теплым романовским полушубком.
– Кондратка где? – подозрительно оглядев неприбранную комнату, громко сопя, спросил отец.
Андрюша – человек слабохарактерный. У него была высокая температура, страшно болела голова. И он без утайки сообщил, где находятся брат и дядька. Рассказал он и том, что произошло в гимназии.
– Так! – с силой пнув валявшийся на полу пыльный ботинок, коротко произнес Алексей Сергеевич. Глаза его округлились, налились кровью. Не сказав больше ни слова, он хлопнул дверью…
Когда вернулись на квартиру, началась расправа. Еще в сенях Алексей Сергеевич ткнул Кондратия кулаком в спину. Потом прижал его на кухне в угол и начал бить по лицу. Дядька только кряхтел от боли. Немудрящие пожитки Кондратия полетели к дверям. Завершилось все грозным приказом:
– В Грешнево! Марш!
– Помилуйте, барин, – плачущим голосом упрашивал Кондратий, низко склонив поседевшую голову. Но в глубине души он радовался, что отделался так легко. Грешнево его не пугало: можно снова на оброк в Питер отпроситься.
Кондратий был давним слугой Алексея Сергеевича. Он ухаживал за барином, когда тот только начинал свою службу в армии, а затем сопровождал его во всех походах и переездах из города в город.
Алексей Сергеевич не мог не ценить деловых способностей сообразительного, разбитного и плутоватого слуги. Однажды молодого офицера Некрасова послали в губернский город Подольск с хозяйственными поручениями. В оживленном городке юго-западной России, торговом и веселом, оказалось немало всяческих соблазнов. И прежде всего – карты, к которым Алексей Сергеевич имел особое пристрастие.
Хозяйственные дела требовали много времени и были довольно хлопотными. Тогда, чтобы не отрываться от карточной игры, Алексей Сергеевич решил перепоручить их Кондратию. Он заставил его переодеться в офицерскую форму, вручил все необходимые документы, объяснил, где и у кого надо побывать, и стал спокойно тасовать карточную колоду.
Грамотный и толковый слуга выполнил все поручения. Но на какой-то многолюдной улице он едва не попал впросак: позабыв о своем офицерском виде, браво козырнул усатому фельдфебелю. Хорошо, что тот был навеселе и ничего не заметил. Были и другие случаи, когда верный слуга выручал своего барина…
Расправившись с Кондратием, отец присел на стул посредине комнаты и сурово глянул на стоявшего у окна Николая:
– Ну, докладывай, что натворил? За что розги?
Пришлось докладывать. Николай ничего не утаил. Он рассказал, как разговаривал с ним инспектор, как бранил за неоплаченный долг. У отца снова задергалась щека:
– Бранил? Меня?
– Больше стыдил, упрекал, требовал, – попытался смягчить свой рассказ Николай.
Отец сорвался со стула, словно кто-то кольнул его:
– Стыдил? Упрекал? Требовал? Да как он смеет! Какое имеет право!
Больно дернув Николая за ухо, Алексей Сергеевич тут же направился в гимназию.
Объяснение с инспектором началось бурно.
– Как вы посмели, милостивый государь, осуждать мои действия да еще в присутствии моего несовершеннолетнего сына? – ворвавшись в кабинет Величковского и задыхаясь от злости, почти выкрикнул Алексей Сергеевич.
– Но позвольте! – пытался прервать сердитого посетителя Величковский.
– Это вы мне, милостивый государь, позвольте! – все больше распалялся Алексей Сергеевич, усевшись на стул против инспектора. – Хотя ваши требования в отношении сорока осьми рублей и не имеют установленной по высшей воле для дворянского сословия проформы, я готов заплатить. Вот, получите! Мы – квиты! – Он швырнул на стол пачку перевязанных ниткой ассигнаций. Инспектор брезгливо, двумя пальцами, отодвинул деньги в сторону:
– По существующим правилам плата за обучение вносится в срок непосредственно в кассу гимназии. Если бы вы так поступали, у нас не было бы к вам абсолютно никаких претензий.
– Претензий, претензий! – передразнил его Алексей Сергеевич. – Оставьте это словцо при себе. Оно мне ни к чему.
Инспектор обладал завидной выдержкой и, не повышая голоса, продолжал:
– Надеюсь, нам никогда больше не придется возвращаться к этому мало приятному вопросу. Цессанте кауза цессат эффектус! – и, привставая, он склонил голову. Ему хотелось поскорее выпроводить этого, не отличавшегося вежливыми манерами человека, хотя следовало еще поговорить с ним о поведении сына.
Алексей Сергеевич и не собирался уходить. Латынь ему была недоступна. Потерев ладонью лоб, он уже спокойнее спросил:
– Мне стало известно, что вы изволили определить моему сыну Николаю строгое наказание, си-речь розги. Это верно?
Порфирий Иванович скорбно опустил глаза:
– К сожалению! К величайшему сожалению! Мы вынуждены были назначить ему эту совершенно необходимую и полезную меру. Сын ваш ведет себя, увы, недостойно. Вот, потрудитесь ознакомиться. Это, так сказать, творчество отрока вашего. Читайте, читайте!
Неторопливым движением Величковский протянул Алексею Сергеевичу злополучную бумажку со стихами. Тот стал читать, шевеля губами, как обычно делают все недостаточно грамотные люди. Сначала в глазах его мелькнуло удивление, затем появились веселые искорки.
– Ха, ха! У Мартына на плеши, – хохотнул он. – Какая ерунда! Неужели за это сечь надо? Баловство! Мы с вами тоже в детстве делали всякие глупости. Не так ли?
– Да, но это – баловство особого рода, – возразил инспектор, – это кощунственные и злые вирши. Они задевают честь одного из учителей вверенной нам гимназии.
Порфирий Иванович осторожно отобрал у посетителя бумажку и положил ее в папку «срочных дел».
– Да тут про какого-то Мартына. При чем тут честь гимназии? – недоумевал Алексей Сергеевич.
Как ни хотелось Величковскому скрыть подлинное имя учителя, пришлось его назвать.
– Не одобряю, – проворчал после некоторого раздумья Алексей Сергеевич, – не одобряю! Однако ж, поймите, мой сын достиг почти зрелого возраста. Нельзя допускать, чтобы его, столбового дворянина, секли, как самого обыкновенного поповича. Да еще публично. Нельзя, милостивый государь!
Величковский нервно забарабанил по столу.
– Извините, душенька! – при этих словах Алексей Сергеевич болезненно поморщился.
– Мы никому не делаем исключений. В циркуляре министерства просвещения, э-э, за нумером триста двадцать два указано, что гимназия есть училище особого рода, где соединены дети высших и низших состояний, что все они в одинаковой степени подчиняются существующим в учебном заведении правилам и порядкам. Понимаете? Правилам и порядкам!.. Конечно, это сожалительно, очень сожалительно! Но что делать! – вздохнул Величковский. – Не я устанавливал этот порядок. Если бы мне дали право, вероятно, я не забыл бы, что в моих жилах течет голубая кровь.
– Тем более! – обрадовался Алексей Сергеевич, проникнувшись вдруг уважением к Величковскому, которого до сих пор относил к несимпатичной для него категории поповичей. – Тем более следует проявить снисхождение к моему сыну. У вас есть другого рода наказания. Ну, в угол поставьте, ну, на колени, ну, за уши, наконец, потаскайте в своем кабинете, самолично, чтоб никто не лицезрел. Но розги? В постороннем присутствии? Нет, нет, ни в коем случае! Как дворянин, я не могу этого разрешить. Я сам с ним расправлюсь! Понимаете, сам! Похлеще!
Порфирий Иванович глубокомысленно закатил глаза к потолку:
– Ну что ж, пожалуй. Экзекуцию мы можем перепоручить вам. Но с нашей стороны тоже должны быть приняты какие-то меры. Мы, душенька, исключим его из гимназии.
Алексей Сергеевич раскрыл рот от неожиданности:
– К-ак? П-позвольте! Два наказания за один проступок? Да это даже по уставу воинской службы не положено.
– А мы временно исключим, на две недели, – холодно успокоил инспектор, – для пристрастия, чтобы другим неповадно было, для сохранения престижа начальствующих лиц гимназии. Пусть ваш сын занимается пока дома. Надеюсь, что это не особенно повлияет на его успехи. Они далеко не блестящи. Боюсь, не пришлось бы чаду вашему остаться на третий год в том же классе.
Величковский небрежно протянул руку. Алексей Сергеевич вяло пожал ее. Разговор был окончен.
Но порка дома не состоялась. Отец торопился. Он потаскал Николая за ухо и уже в дверях прикрикнул:
– Сиди дома. На улицу – ни ногой. Приеду, проверю, как себя ведешь. Смотри у меня!
После отъезда отца Николай долго сидел у окна, бесцельно устремив взгляд на улицу. По стеклам тянулись тонкие мокрые ниточки. Дождь однообразно барабанил по крыше. Стонал Андрюша в горячечном сне.
Потом Николай вышел на крыльцо. Зябко передернул плечами. Застегнул шинель на все пуговицы и тихо побрел, сам не зная куда.
Горькие раздумья бродили в его голове. Если бы в эти минуты рядом была мать! Родимая, хорошая, она бы все поняла, все бы простила.
Ох, этот отвратительный Мартышка! Ладонь до сих пор болит. Мало ему! Не такие бы надо стихи написать, а как у Крылова. Дай срок, он еще сочинит. Пускай совсем из гимназии исключат. Пускай!.. А все-таки хорошо, что не будет розог. Лучше уж умереть, чем снова попасть в холодные пальцы Иуды. Нет, Иуда сам не сечет, это делает угрюмый сторож Баграня. Надзиратель только за руки держит и ехидно приказывает:
– Ну-ка, раздевайся, сударь! Не стесняйся, здесь все свои.
Никогда не забудет он, как его впервые положили на скамью и начали хлестать розгами. Это случилось вскоре после поступления в гимназию. И кусался, и царапался он тогда. Ничто не помогло. Вместо пяти раз Баграня хлестнул его десять. Потом, когда снова приходилось ложиться под розги, все переносилось легче…
А дождь все моросил и моросил. С Волги тянулся сизый туман. Незаметно Николай оказался на Стрелке. Как безотрадно было сейчас здесь. Печальные, скучные берега. Скупо зажигались огни в окнах Демидовского лицея. За стеклами мелькали бледные тени.
Склонившись над чугунной решеткой, тянувшейся вдоль набережной, Николай безучастно слушал рокот подкатывавшихся к берегу волн.
Позади послышались шаги. Он испуганно обернулся. Перед ним стоял человек с высоко поднятым воротником темного плаща-накидки.
– Некрасов? – прозвучал знакомый глуховатый басок. – Что вы тут делаете?
– Гуляю, – смутился Николай, узнав по голосу учителя Ивана Семеновича Топорского.
– Гуляете? В такую погоду? Впрочем, знаю: у вас неприятности. Вам грустно. И мне тоже что-то не по себе. Давайте гулять вместе. Не возражаете?
Еще бы возражать! Он рад этой неожиданной встрече. Иван Семенович – добрый и милый, чем-то напоминает грешневского учителя Александра Николаевича. Только он постарше. Ему уже под сорок. У него заметно серебрятся виски. И во взгляде какая-то усталость.
Неторопливо пошли вдоль набережной к темневшей на самом берегу Волжской башне.
– Вы очень расстроены? – обходя лужу, спросил Иван Семенович.
– Теперь ничего, – доверчиво ответил Николай, – теперь отлегло немного. А было ужасно. Жить не хотелось. Все на свете опостылело.
Иван Семенович печально улыбнулся и закашлялся надрывно, глухо.
– Это вы напрасно, – тяжело дыша, заговорил он. – В общем-то жизнь – превосходная штука. И дается она человеку всего один раз. А вам рано думать о смерти. Вам еще жить да жить.
Схватившись за грудь, Топорский остановился. Сильный кашель снова сотряс его худые плечи.
С жалостью смотрел Николай на учителя. Как же это он раньше не замечал, что Иван Семенович так серьезно болен? Ему бы надо в постели лежать, как Андрюше, а он ходит под холодным дождем.
– Если вы никуда не торопитесь, – справившись с кашлем, снова заговорил Иван Семенович, – зайдемте ко мне обогреться. Это совсем рядом.
Приглашение было более чем неожиданным, а главное – совершенно небывалым: учитель приглашал ученика к себе домой в гости. Николай растерялся. Но он не успел еще ничего сказать в ответ, как Иван Семенович подвел его к воротам одноэтажного дома с голубыми ставнями.
– Пожалуйте! – радушно произнес он и, открыв калитку, встал сбоку, чтобы пропустить гостя вперед.
Топорский жил вдвоем со старухой матерью. В небольших, но чистеньких комнатах было уютно и тепло. С кухни доносился запах пирогов. Худенькая старушка в белом переднике, выглянув из-за двери, приветливо поздоровалась с Некрасовым и, обращаясь к сыну, с ласковым упреком сказала:
– Что же ты так долго гулял? В такую-то погоду, с твоим-то здоровьем.
Сидя с учителем за столом, Николай с удовольствием ел зарумянившиеся пироги с морковью, пил густой, ароматный чай со сладким вишневым вареньем. Иногда он бросал взгляд на портрет молодой женщины, обвитый черной шелковой лентой. Ему вспомнилось, как года четыре назад по гимназии разнесся слух, что у Топорского умерла жена, что он очень ее любил и все время плачет, как малый ребенок. Но тогда Николай еще не знал Ивана Семеновича, преподававшего в старших классах.
– Так, значит, исключить на две недели? – говорил между тем учитель, пододвигая Николаю тарелку с пирогами. – Это, скажу я вам, совсем не страшно. Приходите заниматься ко мне. Я охотно вам помогу.
Беседа становилась все теплее. Оттаяло на душе Николая, отлегло.
– А вы не были на пожаре? – спросил он как-то по-детски учителя: – Гостиный двор горел. Здорово!
– Скажите, пожалуйста, – чуть заметно улыбнувшись, закачал головой Иван Семенович, – мне, знаете, не довелось туда попасть. Говорят, там кто-то отличился, жизнью своей рисковал, других спасая?
– Это – Степан. Он молодец! Умница! – невольно вырвалось у Николая, и щеки его вдруг покраснели: как это он проговорился?
– Ах, вот что! Вы знаете этого спасителя? – заинтересовался учитель, отодвигая стакан с недопитым чаем. – Кто же он такой, этот ваш знакомый Степан?
Кому другому Николай ни за что на свете не сказал бы, а к Ивану Семеновичу он сейчас чувствовал такое глубокое доверие, что сбивчиво и торопливо поведал ему всю печальную Степанову историю.
– Да-а, – задумчиво протянул Иван Семенович. – В вашем Степане есть что-то от Ломоносова. Только тот архангельский, а этот ярославский. Но оба – мужики. Скульптором, говорите, хочет быть? Ну разве это не удивительно? Бесправный раб стремится к высокому искусству. Как же талантлив наш русский народ! Как высоко он может подняться! Только крепко связаны его крылья, ой, как крепко!
Топорский в волнении поднялся со стула. Заложив руки за спину, он прошелся несколько раз по комнате, затем, подойдя к печке, прислонился спиной к изразцовым плиткам, зябко передернул плечами и негромко, но выразительно произнес:
Какие знакомые слова! Где, когда их слышал Николай? Постойте, постойте! Это диктовал Александр Николаевич на уроке в Грешневе. Диктовал и стирал своей рукой строки на грифельной доске.
– Простите, Иван Семенович! Чьи это стихи? Кто сочинил? – вставая с места, как в классе, спросил Николай, и лицо его побледнело.
– Кто? – закрывая глаза и облизнув сухие губы, переспросил Топорский. – Вы спрашиваете, кто? Извольте, скажу. Еще полгода назад я, пожалуй бы, не ответил вам. А теперь скажу. Ему уже ничего не страшно.
И, глянув на Николая полными скорби глазами, тихо добавил:
– Великий Пушкин! Солнце русской поэзии!..
В комнате стало тихо. Только за стенкой, должно быть, в спальне, слышался жаркий шепот – молилась мать учителя.
И снова опустил веки Иван Семенович, будто уснул. А перед Николаем одним мгновением промелькнул в памяти тот хмурый февральский день с мокрым снегом, когда первый разносчик всяких новостей, пухленький и румяный одноклассник Пьер Нелидов, у входа в гимназию, безразлично, как о самом обыкновенном, сказал ему:
– Слыхал? Пушкин на дуэли стрелялся. Ему не повезло – убит!
Николай с силой схватил Пьера за плечо.
– Врешь! Не может быть!
– Разве я когда-нибудь врал? – обиженно ответил Нелидов, пытаясь высвободиться. – Ты же знаешь: мой дядюшка – сенатор, а тетушка – фрейлина. Дело, значит, было так: Пушкин приревновал Дантеса к своей жене и послал ему вызов. Ну и вот…
Пьер умолк, намереваясь шагнуть вперед.
– Стой! – крикнул Николай, загораживая Нелидову дорогу. – Какой-такой Дантес?
Пьер скривил губы.
– Что ты в самом деле пристал? Я же сказал тебе: Пушкин убит! Пусти! А Дантес – француз, сын посланника… Ну, дай же пройти!
Медленно отступив в сторону, с каким-то отсутствующим взглядом, почти бессознательно пропустил он Нелидова мимо себя. Мысли его в эту минуту были далеко: в никогда еще не виданном, представлявшимся лишь в мечтах Петербурге.
В тот день никто из учителей не сказал гимназистам о смерти Пушкина, даже Туношенский на уроке словесности. Словно в рот воды набрал.
– Ну почему, почему тогда все молчали? – словно разговаривая сам с собою, воскликнул Николай.
– Это вы о чем? – изумляясь, спросил учитель. Николай объяснил.
Откинув голову назад, Иван Семенович тяжело задышал, борясь с приступом кашля. Потом глухо сказал:
– В тот день было запрещено произносить в классах имя Пушкина. Понимаете, запрещено! А лишиться должности кому хочется. Не так же просто найти новое место, имея аттестат вольнодумца.
Глаза учителя вдруг загорелись каким-то необычно ярким светом.
Сделав несколько нервных шагов по комнате, он остановился рядом с Николаем и мягко опустил ему руку на плечо.
– Запомните, Некрасов! – как-то необыкновенно сурово и проникновенно произнес он. – Придет грозный час расплаты за Пушкина. И, может быть, вы окажетесь свидетелем и участником этого события.
Иван Семенович снова закашлялся, вытер пот на лбу. Взгляд его стал грустным, безнадежным.
– Вы, кажется, тоже пишете стихи? – неожиданно спросил Топорский. Николай стыдливо промолчал.
Иван Семенович скрылся за шторами. Скоро он вернулся оттуда с тоненькой серой тетрадью в руках.
– Это полезно вам прочитать, – протянул он ее Николаю. – Только для вас. Никому не показывайте. Надеюсь, вы умеете хранить секреты?
Конечно, Николай умеет хранить секреты. Слава богу, не маленький! Иван Семенович может быть спокоен. Тетрадь будет упрятана в самое укромное место. А завтра он вернет ее.
– Не хотите ли еще журналов? – подошел к столу Топорский. – Правда, не совсем свежие. Вот «Телеграф», а это «Телескоп»…
Висевшие на стене старинные часы пробили одиннадцать. Николай заторопился.
Шинель была волглая, сырая. От нее тянулся легкий парок. Но Николай не замечал ничего. По скрипучим деревянным тротуарам спешил он домой. Что это за таинственную тетрадь дал ему Иван Семенович? Поскорее бы раскрыть, прочитать!
А над городом нависло серое небо. Плыли рваные, клубящиеся облака. Сквозь мглистый туман сеял по-осеннему мелкий дождь. Очень невесело начиналось красное лето.
Которосль
На другой день после изгнания дядьки Кондратия рано утром явился Трифон. Ему очень не хотелось менять деревенское житье-бытье на городское.
Поздоровавшись с Николаем, он сразу же со всей откровенностью сказал:
– Насчет варева вы, Миколай Лексеич, не сумлевайтесь. Все будет в полном акурате. Но касаемо надзора и всего там прочего, как барин наказывали, то увольте! Я вам не ротный, а вы не некрут. Где желаете, там и гуляйте. Сами за себя в ответе. Вам не четыре на пятый. Только уж к обеду беспременно в срок прибывайте, потому как без горячей пищи живому человеку никак невозможно. Это я, двадцать пять годков на военной службе протрубивши, отлично знаю. Нас и в Париже не крендельками кормили. Без горячих щец не обходились. Ну, и гречневая каша с постным маслом, конечно… А французы, Миколай Лексеич, натощак холодных лягушек жрут. Покарай господь, не вру. Тоже мне, называется пища. Тьфу!
Чувствовалось, что Трифон уже «на взводе». Видно, успел в питейное заведение забежать. Днем он еще добавил и, сидя на кухне, старческим надтреснутым голосом пел:
Николай лежал на кушетке – старой, облезлой, с выползающими наружу пыльными веревками и истертым мочалом. Он перелистывал журналы, которые дал ему Иван Семенович. Вчера, вернувшись от Топорского, Николай сразу же, при мерцающем свете огарка сальной свечи, прочел таинственную тонкую тетрадь. Она поразила его.
В ней были стихи. И самое первое начиналось горестным восклицанием:
Хоть и не упоминалось здесь имя Пушкина, но ясно было, что это о нем. Какой-то безвестный автор с глубоким гневом рассказывал, как травили великого поэта, как не выдержало его сердце «позора мелочных обид», как восстал он против лицемерного светского общества.
И его убили!.. Подлый, презренный Дантес! Злодей с холодным сердцем!
Второе стихотворение взволновало его не меньше первого. Оно большое, а называлось коротко – «Вольность». Чуточку ниже, голубыми чернилами было написано: «Ода».
«Беги, сокройся от очей, Цитеры слабая царица!..» – читал Николай. Жаль, что не силен он в древней мифологии. Какая-такая Цитера? Вероятно, богиня. А чья – греческая ли, римская ли? Кто ее знает! Может, и вовсе не богиня, а государство какое-нибудь?
Это вот понятнее. Без посторонней помощи разобраться можно. Воспеть свободу? На тронах поразить порок? Как смело! Не зря, видно, Иван Семенович взял с него слово – не показывать тетрадь никому.
А дальше и еще смелее:
И вот они, такие знакомые слова, впервые услышанные от Александра Николаевича:
Не приведи бог, если бы эта тетрадь попалась на глаза отцу. Ух, что бы было! Изорвал бы он ее на мелкие клочья, разнес бы в пух и прах каждую страничку, растоптал бы своими тяжелыми сапогами…
Но ведь правда, правда – везде бичи. И в гимназии от них нет спасения!..
В прихожей раздались оживленные голоса. В комнату ввалились шумной оравой друзья-одноклассники, однокашники.
– Здорово, Никола! – до боли крепко сжал ему руку Мишка Златоустовский.
– Здравствуй, друже! – тепло приветствовал Андрей Глушицкий.
– Привет, привет герою! – тараторил Коська Щукин. – Как живется-можется?
Стеснительно, будто красная девица, подал руку лодочкой Васька Белогостицкий.
– Ты молодец! – плюхнулся на кушетку Мишка, без стеснения прижав Николая к стене. – Знаем, знаем: не выдал, на себя всю вину взял. Спасибо!
Николаю сделалось неловко, и он постарался перевести разговор на другую тему:
– Ну, как там, в классе?
– Сегодня Мартын злющий-презлющий явился, – начал рассказывать Коська, пристроившись вместе с Васькой на табуретке. – Васюху нашего, – он слегка толкнул Белогостицкого в бок, – под стол загнал. Битый час там сидел.
– Сиди, говорит, и не дыши! – простодушно добавил Васька.
– А Пьерке Нелидову всю физиономию мелом исчеркал – продолжал Коська. – Тот было оскорбился, дурак: «Вы не смеете так поступать, господин учитель!» Ах, не смею! Да и еще его, еще! Потом схватил за шиворот и за дверь вышвырнул. На глаза Иуде. Теперь жди, Нелидка, среды!
Все засмеялись, представив, как униженно заюлит перед Иудой племянник дядюшки-сенатора и тетушки-фрейлины.
– Это все ничего. Мне Горшочка с Горошком жаль, – вздохнул Коська, подпирая кулаком подбородок. – Когда только, бедняжки, отмаются? Заставил их нынче на одной ноге стоять. И рты, кричит, откройте! Так и стояли, почитай, весь урок.
– Не я – буду, если не подстерегу его где-нибудь в темном уголке, – сверкнул глазами Мишка и потряс своим внушительным кулаком. Потом, шмыгнув носом, спросил:
– Ты чем занимаешься?
– Читаю немножко, – ответил Николай.
– Брось! Айда в бильярдную! Три шара вперед даю. Ну?
– Что-то неохота.
– Тогда погуляем! А? Или знаешь что? На лодке покатаемся по Которосли. Ох, и денек, любо-дорого!
День и в самом деле разведрился. В комнату заглянуло ослепительное, по-настоящему летнее солнце. Светлые полосы лежали на цветистых половиках. За окном мелькнула тень бабочки, дрались у палисадника воробьи-разбойники.
– Ладно! Покатаемся! – согласился Николай.
Тут Мишка потер двумя пальцами под подбородком и негромко спросил:
– А как, братцы, в рассуждении выпить по «крючочку»? Все согласные?
Николай отрицательно замотал головой. Но Коська обрадовался:
– Давай, давай!
– Мне все равно, как хотите, – ответил Андрей Глушицкий, – я ведь не любитель этих «крючочков»…
– Это, братцы, плохо, это не годится: кто в лес, кто по дрова. Ни два, ни полтора. Я ведь не для себя, для компании. Уж всем так всем, – убеждал Мишка.
Когда друзья вышли, Николай быстро вытащил тетрадь из-под подушки и на цыпочках пробрался мимо комнаты, где лежал Андрюша, в чулан. Там он запрятал опасные стихи в такое место, что ни в жизнь бы никто не нашел, если бы даже до основания перекопал валявшееся здесь старье.
На улице его поджидали только Глушицкий, Щукин и Васька.
– А Мишка где?
– Домой побежал. Сейчас придет. Наличных в кармане не оказалось. Обанкрутился! – хохотнул Коська.
Встретились с Мишкой в узком Проломном переулке. На руке у него висела плетенная из прутьев ивняка корзина, прикрытая сверху куском рогожи. Коська сразу заинтересовался:
– Что это у тебя?
Мишка приложил палец к губам:
– Чу! Молчок! Айда на базар!
– Чего мы там не видали? – заворчал Щукин. – То на лодке кататься, то на базар. Поди разберись!
– Эх, голова ты садовая! – почему-то вдруг рассердился Златоустовский. – Капитал приобретать надо? Надо! Вот они, денежки! Гляди!
Мишка приоткрыл краешек рогожи. В корзине лежали беспорядочно сваленные в одну груду пучки зеленого ростовского лука и сочной краснобокой редиски.
– Прямо с грядки! – похвалился Златоустовский. – Продавать будем!
– Продавать? – изумился Николай.
– А как же! Самый ходовой товар теперича. Другая-то овощь когда еще будет. Жди-пожди! – растолковывал Златоустовский с полным знанием дела, как настоящий заправский купец.
– Ну, нет! Шалишь! Я не буду торговать! – твердо сказал Коська, прихорашиваясь. Его поддержали и остальные.
– Ишь ты, подишь ты, королевичи какие! – рассердился Мишка. – Никто вас и не заставит торговать. Это уж моя забота.
Поставив корзину на землю, он вытащил из кармана помятый кумачовый платок, сложил его полоской и обвязал себе щеку, будто у него болели зубы.
На Мытном базаре – шум и гам. Терпко пахло конским навозом.
– Шекснинской стерлядки – пожалуйте! – кричал в рыбном ряду остроносый продавец с плутоватыми глазами. – Эх, сам бы ел, да деньги нужны!
– Баранинки, почтенные, не угодно ли? – стоя на возу, зазывал краснолицый мужичок с остриженными «под скобку» волосами.
– Грузди соленые, грибы сушеные!
– Клюковца, клюковца!
Пронзительно верещали глиняные свистульки. Пропитым тенорком ныл безногий нищий, выпрашивая подаяние. Беззлобно ругались две торговки – знать, не поделили что-то. И вдруг в этот пестрый человеческий гомон вплелся звучный задорный голос:
– А ну, налетай: луку, луку! Свежий редис имеем!
Это Мишка! Друзья животы поджали от смеха.
Длинная фигура Златоустовского появлялась то здесь, то там, Вот кто-то остановил его: лезет за пазуху, считает медяки. И снова горланил Мишка:
– Луку зеленого! Редиски спелой! Навались, у кого деньги завелись!
– Комедия! Ну, прямо театр! – толкал Николая в бок Коська Щукин.
Прошло минут десять-пятнадцать. Дела у Мишки, видимо, шли не блестяще. Голос его раздавался все реже и не так задорно и уверенно, как сначала. Ждать надоело, и Николай сказал Коське:
– Позови его. Хватит ему толкаться!
Но Мишка уже и сам разуверился в своем непрочном предприятии. Он за бесценок отдал весь свой товар вместе с корзинкой какому-то дошлому перекупщику. Физиономия его, освобожденная от платка, была нескрываемо кислой.
– С утра бы надо, – оправдывался он, представ перед друзьями, – не тот спрос сейчас. Нахватались! – и со вздохом добавил: – Два алтына да грош – вся выручка. Э-хе-хе! Пошли, братушки!
По дороге он забежал в лавку. Карманы его серых брюк заметно оттопырились.
Лодка качалась около берега, привязанная за старую сучкастую ракиту. Охранял ее древний горбатый старец, живший тут же, у реки, в ветхой, покосившейся набок лачуге. Под его надзором было еще десятка два разных по размеру лодок. На них по реке Которосли доставляли Мишкиному отцу овощи из Ростова-Великого, с благодатных земель, окружавших старинное озеро Неро.
– Прыгай! – загремев цепью, крикнул Мишка.
Слегка качнувшись, лодка медленно отошла от берега. Златоустовский и Щукин дружно взмахнули веслами. Николай занял место на корме, у руля, рядом с Глушицким, Васька приспособился на носу.
Задумчиво глядел Николай на высокий, обрывистый берег, вдоль которого тянулись ряды городских строений. Блестели холодной красотой мраморные колонны Демидовского лицея. Играли солнечные лучи в золотых крестах Спасского монастыря, обнесенного высокими зубчатыми стенами. Когда-то карабкались на них непрошеные, страшные гости – узкоглазые, скуластые. Их гортанные боевые выкрики наводили смертельный ужас.
– Опять он далек от грешной земли, – прервал его думы Глушицкий, – опять в небесах поэзии витает. Дай-ка мне руль. Разве так правят?
И в самом деле, Николай не замечал, что лодка шла как-то неуверенно, сворачивая ток одному, то к другому берегу. Молча отодвинувшись от руля, он уступил место Глушицкому.
– Значит, не ошибся я, – продолжал Глушицкий, уверенно направляя лодку вперед. – Рифмуем! Сладчайшее и приятнейшее занятие. Это, кажется, Ломоносов сказал?
– Совсем и не Ломоносов, а Тредиаковский.
– Пожалуй, Тредиаковский!.. Забавный был пиит. Как это у него: чудище обло, озорно, стозевно и лаяй…
– Эй, Никола, подтягивай! – крикнул Мишка и весело затянул:
Голос у него не особенно звучный, надтреснутый, с хрипотцой. Но Николай с удовольствием слушал его и сам тихонько подпевал.
Город остался позади. Впереди зачернели прокопченные, похожие на сараи фабричные корпуса Большой мануфактуры. Это была глухая окраина.
– Как? Отдохнем? – спросил Златоустовский.
Николай согласно мотнул головой. Лодка повернула к берегу.
До чего славно лежать на мягкой, тонко пахнущей полынью траве, забросив руки за голову и мечтательно закрыв глаза! Часто трепеща крылышками и звеня, как колокольчик, поднимался к небу жаворонок. Радостна его песня, чудесна!
«Почему говорят, что ласточки делают весну? – думал Николай. – Нет, ее жаворонки делают. Они прилетают куда раньше ласточек. Еще и снегу по колено, еще только первые проталинки появляются на взгорьях, а жаворонки уже звенят, звенят, звенят. Выйдешь в поле – заслушаешься.
А вот и грачи кричат на пашне. Милые, милые грачишки! Как живете? Не из Грешнева ли вы? Ах, как там хорошо сейчас! И зачем вам этот неприветливый город?»
Где-то квакнула лягушка, прислушалась, не отзовется ли кто, еще раз квакнула – видно, нет желающих участвовать в концерте! – и стихла.
– Здравствуй, здравствуй, любезная! – заговорил вдруг Мишка. Но он не к лягушке обращался, он вытащил из кармана брюк бутылку и чмокнул ее губами. – Дорого яичко к светлому празднику. Ха-ха-ха! – В руке его блеснула серебряная стопка.
– Ну-ка, покажи, пожалуйста! – попросил Николай. – Да не бойся!
Златоустовский с неохотой отдал плоскую, темно-зеленоватого цвета бутылку:
– Настоящая! Понюхай!
Быстро поднявшись, Николай с силой размахнулся и бросил бутылку высоко вверх. Она сверкнула на солнце, закувыркалась в воздухе, описала полукруг и звучно шлепнулась в реку. Только брызги полетели. Никто даже ахнуть не успел.
Мишка рванулся было за ней. Но бутылка уже исчезла под водой. Тогда он ухватил Николая за ворот:
– Ты что? Потешаться вздумал? Это для кого я заботился? Для вас, дружков… А ты?… Эх!..
Однако драться Мишка не захотел, безнадежно махнул рукой и опустился на траву.
– Ладно, не сердись, – миролюбиво заговорил Николай. – Плюнь на «крючочек». Одна морока с ним. Погляди, как хорошо-то кругом. А выпьешь – свинья-свиньей. Не так, что ли?
И спорить Мишка не стал. Вынул из кармана колоду засаленных карт, начал тасовать.
– Раз такое дело – в картишки сыграем, – с убитым видом произнес он. – По полушечке. Ежели нет в наличии, можно в долг. Это разрешается.
Николай играть отказался. За ним сказал «нет» и Глушицкий. Остальные уселись в кружок.
Отойдя в сторону, Николай и Глушицкий нашли удобное местечко на невысокой береговой круче и завели неторопливую беседу. С Глушицким было куда интереснее разговаривать, чем с Мишкой. Он понимал все с полуслова. О чем бы ни заходила речь, Андрей рассуждал с глубоким знанием дела, обстоятельно и убедительно. Он много читал, правда больше о войне, любил театр. Вот и сейчас Глушицкий предложил:
– Давай-ка сходим на представление вместе. Интересно! Жалеть не станешь.
– Давай сходим, – согласился Николай, пересыпая золотистый песок из ладони в ладонь. – Хоть сегодня. Что там показывают?
– Ей-богу, не знаю. Может, «Ревизора». Я охотно второй раз посмотрю.
– Так ты уже видел?
– На премьере был. Вот, знаешь, забавно. В первом ряду губернатор с женой и дочкой сидел. Точь-в-точь Сквозник-Дмухановский. А дочка – вылитая Марья Антоновна. На галерке хохочут, когда спектакль идет, а губернатор пыхтит, пот на шее вытирает.
Сегодня же отправится Николай в театр. «А как же Иван Семенович?» – вдруг вспомнил он. Будет ждать.
– Мы завтра сходим, – сказал он. – Сегодня, пожалуй, не успеем. Билеты не купим.
– Завтра так завтра, – согласился Андрей. – А билеты всегда есть.
Он заболтал ногами и тихонько засвистел. Потом заговорил снова:
– Эх, поскорее бы кончить гимназию! В Петербург уеду. Вот где театры так театры… Верно, и тебе хочется в столицу? Так?
Николай кивнул головой.
– Я поступлю в артиллерийское училище, – мечтательно произнес Глушицкий. – А ты? Тоже будешь военным?
– Возможно, – не сразу ответил Николай. – Отец настаивает. А я, признаться, не люблю военную службу. По-моему, это довольно скучное занятие. Ружейные артикулы, уставы да наставления. Военные – люди без души. И нет у них никакой идеи…
– Ну, не скажи, – горячо запротестовал Глушицкий. – Военный военному рознь. А Пестель, а Муравьев-Апостол? Жизнь за свободу отдали… Ныне в Петербурге много говорят про корнета лейб-гвардейского полка Лермонтова. Превосходный поэт! Отлично про Бородинскую битву написал…
Кинув горсточку песку в воду, он уже менее уверенно продолжал:
– Ходят слухи, будто Лермонтов стихи на смерть Пушкина сочинил: «Погиб поэт, невольник чести!» Они под запретом, по рукам ходят. Их не найдешь.
Чуть не сорвалось с языка у Николая, что он уже читал это стихотворение. Правда, о Лермонтове ничего не знал. Так хотелось обо всем этом сказать Глушиикому. Но нельзя: тайна, Ивану Семеновичу слово дал!
Невдалеке пристала к берегу длинная лодка, нагруженная кипами белесого, волокнистого льна. Шестеро гребцов дружно сложили весла.
Вскоре к играющим в карты гимназистам подошел человек с небольшой курчавой бородкой. В зубах у него трубка. Он кашлянул в кулак и почтительно произнес:
– Доброго здравия, молодые люди! Не богаты ли, извиняюсь, огоньком?
– Огоньком? – недовольно пробурчал Мишка и, не глядя на незнакомца, вынул из кармана коробку серных спичек. – На!
Задымив трубкой, незнакомый человек не собирался уходить. Должно быть, его интересовала игра.
– Ты кто таков? Откуда взялся? – хлопая картой, сердито спросил Мишка, пряча спички в карман.
– Это я-то? А господ Собакиных работный человек, – ответил незнакомец. – Ленок вот с пристани хозяевам доставляем. Добрый ленок, костромской! Славный из него товарец: полотна, скатерки там разные, салфеточки для господ. Что твои аглицкие. Почище даже будут.
– Скатёрки, скатерки! – с досадой выкрикнул Мишка (ему попались в эту минуту плохие карты). – Болтаешь тут под руку! Проваливай-ка, братец, по добру по здорову!
Незнакомец, ничего не сказав, направился к лодке. В эту минуту Николай обернулся и застыл в изумлении: мимо него быстрыми шагами прошел Степан. Он бросился за ним, оставив удивленного Глушицкого в одиночестве.
– Степан! – негромко крикнул Николай вслед уходившему. – Постой!
Степан остановился, повернул голову назад. В глазах его видна была радость:
– Николай Лексеич! Опять, вишь, встретились.
– Как дела, Степан?
– Наши дела, как сажа бела, Николай Лексеич. Работаем! Да только харчи вздорожали. Опять же штрафуют часто. Очень недоволен народ.
Говорил он устало и тихо, изредка прикладываясь к дымящейся трубке.
– А правду ли люди бают, Николай Лексеич, что скоро царь-батюшка в Ярославль к нам приедет?
– Царь? – изумился Николай. – Не знаю.
Степан вздохнул.
– А уж так ли было надо мне царя-батюшку повидать…
– Э-ге-гей! Где тебя черт носит? – донеслось с лодки.
– Иду! – откликнулся Степан и виновато пояснил: – Старшой зовет. Он у нас строгий. Чуть что – и по морде!..
На прощанье Николай подал руку. Степан доверчиво пожал ее.
– Это ты чего там с лапотником шептался? – спросил Мишка, когда Николай подошел к друзьям. – Нашел приятеля.
Хотел было Николай напомнить Златоустовско-му, что и его отец когда-то в лаптях топал и что ничего нет в этом зазорного. Но стоило ли ссориться? Мишка и так зол на него за «крючочек». Да к тому же, видно, в карты ему не везло…
Обратно в город возвращались молча. На берегу горел костер – рыбаки варили уху и грустно пели:
Песня печально рассказывала о фабричном добром молодце и его любимой девушке, у которой «глаза все заплаканы», – разлучают ее с милым злые хозяева.
Миновали переправу. Мимо проплыл переполненный людьми и возами паром. Туго натянутый с берега на берег канат басовито гудел, как толстая струна. v
На углу Спасского монастыря, около кирпичной ограды церкви Михаила Архангела, чернела толпа. Приглядевшись к ней, Мишка оживился:
– Стенка! Дерутся! Правь туда!
Коська энергично заработал веслами. Лодка свернула к широкой поляне в излучине реки.
Николаю не раз доводилось видеть «стенку». Начиналась она обычно так: на улицу высыпали первоклассники из приходского училища – их называли «сверчками», бесенятами. Они подбегали к узкому пролому в стене Спасского монастыря и поднимали нестерпимый визг:
– Эй, кутейники! Выходи!
Вскоре в проломе появлялись лохматые головы семинаристов из младших классов. Не оставаясь в долгу, они тоже шумели:
– Ряпужники, Снегири! Вот мы вас!
Это было очень обидно «сверчкам». Их визг усиливался:
– Просвирники! Лампадники!
– Пискуны! Бабы! – неслось в ответ.
И та и другая сторона накалялась до предела. Ловко проползая через пролом, семинаристы выскакивали наружу, чтобы принять навязанное им сражение. И пошли в ход кулаки. Двинулась «стенка» на «стенку». Дрались со строгими лицами, не улыбаясь.
У Мишки заискрились глаза.
– Бей, бей! – задыхаясь, повторял он. – Из старших классов двинулись, Мамочка родная: молодые дерутся – тешатся, старые дерутся – бесятся! Эх-ма, Самара!
Николай чувствовал, что и у самого Мишки руки чешутся. Он подпрыгивал, как на пружинах, Едва только лодка ткнулась носом в берег, как Златоустовский кинулся в пеструю гущу дерущихся. Долговязая его фигура появлялась в самых жарких местах. Непонятно только было Николаю – на чьей тот стороне, кого поддерживает своими увесистыми кулаками?
– И мне, что ли, пойти схлестнуться? – нерешительно произнес Коська.
– Иди, коли синяков захотел! – рассудительно сказал Николай. – Пожалуй, и ребра поломают.
Коська остался на месте. А в драку уже вступили краснолицые приказчики из бакалейных и москательных лавок, смелые, увертливые мастеровые.
Как разбушевавшиеся после проливного дождя потоки, с двух сторон устремлялись «стенки» навстречу друг другу. Только и слышалось: ах! ух! ох! Ни стона, ни жалобы! Разгулялась удаль молодецкая. Забылись горести и напасти. Потонули в буйной забаве.
«Стенка» так же быстро закончилась, как и началась. К лодке приближался Мишка, держась за щеку и сплевывая:
– Зуб, окаянные, выбили!..
* * *
На квартире Николая ждал великолепный обед. Давно не было такого. Трифон сдержал свое обещание, постарался на славу. Щи из свежей капусты с большим куском говядины заплыли жиром: упадет капелька с ложки на стол и застынет, как воск. А про гречневую кашу с коровьим маслом и говорить нечего: объедение! В довершение, на тарелке красовалось румяное наливное яблоко.
После обеда Николай опять взял в руки тетрадку Ивана Семеновича. Еще раз прочел «Смерть поэта» и «Вольность». Потом, сунув тетрадь под ремень, вышел на улицу.
– Куда изволите путь держать, Миколай Лексеич? – спросил, позевывая, Трифон.
– Туда, куда надо, Сусанин сказал, – засмеялся Николай. – Ты не ротный командир, а я не рекрут. Забыл, что ли?
– Идите, идите! Мне что, я так, к слову, – смутился Трифон.
Солнце уже клонилось к закату. Над головами со свистом проносились стрижи. Они только позавчера появились в городе. Последними прилетают и первыми улетают. Весело с ними. Настоящее лето чувствуется.
Низко опустив голову, Николай шел и думал, как начать ему разговор с Иваном Семеновичем, о чем его спросить.
Прежде всего, конечно, о стихах. Нет, не о рифмах, не о размерах, не о метафорах. Это он знает из книжки Тредиаковского «Новый и краткий способ к сложению стихов российских». Да и Петр Павлович Туношенский на уроках словесности всякими правилами голову забил.
А вот о чем писать следует? Тут у Николая полная неразбериха. Иной раз хочется ему рассказать о чем-нибудь простом, обыкновенном, что в жизни встречается, а возьмешь Жуковского – там рыцари, лесные цари, русалки…
Около дома Топорского Николай оробел. Он несмело дернул за деревянную ручку, соединявшуюся медной проволокой с колокольчиком. За воротами послышались шаги и женский голос:
– Кто там?
Николай назвал себя. Калитка отворилась. Глянуло заплаканное лицо старушки.
– Вы к Ивану Семеновичу? – спросила она и вдруг зарыдала. – Худо ему, очень худо. Не встает.
Николай растерялся и неуверенно произнес:
– Хотите, я за доктором сбегаю? Я знаю его. Герман Германович. Он и меня лечил…
– Был доктор, был, – всхлипывала старушка. – Недавно ушел. На юг, говорит, поскорее, в Крым… А где деньги? И так едва концы с концами сводим. Вот горе-то какое, – снова заплакала она.
Окончательно смутившись, Николай протянул тетрадь и тихо сказал:
– Пожалуйста, передайте Ивану Семеновичу. И пожелайте ему доброго здоровья. А мне разрешите зайти в другое время.
– Погодите минуточку! – остановила его старушка. – Он ведь что-то вам приготовил. Сейчас, сейчас. – Через минуту она вынесла небольшую, в голубой обложке книгу.
– С утра приготовил, пока не свалился, – словно в чем-то оправдываясь, говорила старушка, – а теперь вот головы не поднимает…
Поблагодарив, Николай быстро зашагал в сторону Стрелки. И вот он снова на любимом своем месте. Багровое солнце опустилось к горизонту. Оно казалось теперь не круглым, как шар, а каким-то сплющенным, вытянувшимся, расплывающимся, как бесформенная огненная масса. Глядеть на него было уже не больно, не слезило, не резало глаза.
Когда отмелькали последние искорки утомленного за день светила, Николай поднес к глазам книгу и увидел на обложке: «Владимир Бенедиктов. Стихотворения».
Бенедиктов! Что-то не доводилось слышать такой фамилии. Интересно, о чем он пишет? Открыв наугад страницу, Николай прочел:
– А ведь здорово! – восхитился Николай. – Переливать в гремучие напевы несчастный жар страдающей любви… Изобретать неслыханные звуки. Ловко!
Ах, как жалко, что не удалось ему побеседовать с Иваном Семеновичем. А еще жальче его самого. Бедный! Ему бы поскорее на юг. Деньги? У Николая есть немного. Надо еще с Мишкой поговорить. И другие, конечно, не откажутся помочь. Ивана Семеновича все любят. Он славный. Не то, что Мартын. Того никто бы не пожалел, если бы его забрала хвороба. Даже обрадовались бы, наверно…
Начитавшись в этот вечер Бенедиктова, Николай за один присест сочинил стихотворение о чудной красавице, о ее черных, жгучих очах и пленительном взоре. Получилось, как будто, не так уж плохо. Но все-таки стихотворение ему не нравилось. Чего-то в нем не хватало, а чего – Николай так и не мог понять.
Полушкина роща
Чуть свет кто-то постучал в окно. Кровать Николая стояла рядом, и он, проснувшись прильнул к стеклу.
За пыльным окном смутно мелькало лицо Мишки. Ему ничего не стоило, дылде эдакому, дотянуться до подоконника. Николай открыл форточку и услышал Мишкин голос:
– Хватит дрыхнуть. Все царство небесное проспишь. Поднимайся, в Полушкину пора.
Сунув в карман большой кусок пирога с печенкой (Трифон купил вчера на Мытном рынке), Николай выскочил на крыльцо. Дядька спал на кухне сном праведника. Не слышал ничего и Андрюша, которому, видно, стало лучше.
На улице ждала веселая компания: кроме Мишки, – Коська Щукин, Васька Белогостицкий, Андрей Глушицкий, Никашка Розов, Пьер Нелидов. Все – свои, одноклассники.
Двинулись в путь. Несли с собой два мешка: в одном – большущий каравай хлеба, пучок зеленого лука (ох, уж этот Мишкин лук!), завернутая в тряпицу сковородка; в другом – чугунный котел. И у каждого, исключая Пьера Нелидова, – деревянная ложка искусной работы мстерских древорезов, позолоченная, с цветочками. Куда как хороша она для ухи: ни губы, ни язык не обожжешь. Не то, что серебряная, которую прихватил Пьер.
Незаметно добрались до городской окраины. Впереди открылся выбитый, с ямами и ухабами, Романовский большак. Он вел на бурлацкую столицу Рыбинск, в глухое медвежье Пошехонье.
Вскоре свернули к Волге. Начинался лесок. Листва на белых березах радовала своей нежной зеленью. Молодо выглядели даже старые сосны: иглы у них новенькие, липкие, пахучие.
Полушкина роща тянулась вдоль крутого волжского берега. Робко шелестели листьями тонкие осинки – они даже самого легкого ветерка пугаются. Ломкий корявый ольшаник густо заполонил сырую низину оврага, разрезавшего рощу на две половины.
А дубы, дубы! Вековые, кряжистые, могучие, как богатыри, выстроились они в длинный ряд вдоль высокого берега, прикрывая полянки и все на них растущее от беспокойного, резкого ветра, рвущегося с севера – от Вологды, от Архангельска. Мало людей в этих местах, никто здесь не живет, А когда-то дымили тут серные и купоросные заводы купца Полушкина.
Это были обыкновенные деревянные сараи, длинные, с низко нахлобученными крышами. Потом купец умер, оставив их в наследство своему пасынку Федору Волкову и его братьям. Но Федору Волкову было не до заводов. Он увлекся лицедейством – театральными представлениями – и вскоре стал первым актером российским. А сараи постепенно разрушались, заросли бурьяном. И осталось от них одно лишь название – Полушкина роща.
– Что призадумался, друже? – шагая рядом с Николаем, заговорил Андрей Глушицкий. – Не горюй, смотри веселее на божий мир. Все пройдет, как написано на кольце царя Давида. Правильно написано! Я с этим согласен.
Глушицкий все больше нравился Николаю.
Он милый и умный. Жаль только, стихами не увлекается. У него своя стихия – геометрия: катеты, гипотенузы, углы, прямоугольники и эти самые «Пифагоровы штаны», которые во все стороны равны.
Улыбнувшись краешком рта, Николай снова углубился в свои думы.
– Да что с тобой? – забеспокоился Глушицкий. – Ты, брат, нездоров?
Николай грустно покачал головой:
– Нет, я-то здоров. А вот Ивану Семеновичу плохо. Доктор говорит, на юг ему нужно, а то помрет.
– Чего же он не едет?
– Эх ты, чудак! А деньги где? Он на жалованье живет.
– Да, нескладно получается.
– То-то и оно…
Разговор их прервался – пришли на место. Сложили груз под тенью ветвистого дуба, и Мишка, считавший себя за главного, подал команду:
– В рюхи!
Притащили запрятанные в кустах еще с прошлой осени короткие березовые кругляши и палки. И пошла писать губерния! Со свистом летели увесистые палки, разрушая замысловатые фигуры городков.
Проигравшие возили победителей на себе верхом. Николай уже дважды катался на Мишке. Но под конец и тот взял свое. Взгромоздившись Николаю на спину, он основательно помял ему бока. Да к тому же еще обидно прикрикивал:
– Но-о, каурая! Царя возила!
Потом ловили рыбу. Сидели с удочками на берегу Волги. Клевало плохо. За час поймали десятка с два колючих мокроносых ершей. Конечно, для ухи ерш – первое дело, если еще хороший головлик или щучка есть. А они-то и не попадались.
– Дружочки мои! – загорланил вдруг на всю рощу Коська. – Я знаю, где рыба. Сматывай удочки. За мной!
Коське поверили. Он зря болтать не будет. Все устремились за ним. Остался на месте только пухленький Пьер Нелидов.
– Пардон! Я положительно устал, – потягиваясь по-кошачьи, гундосил он.
Идти пришлось недалеко. Шагов через двести впереди заблестела вода: не то лужа, не то бочажок.
– Тут! – твердо сказал Коська, сбрасывая с себя рубашку. Остальные стояли без движения с изумленными лицами.
– А вы чего? Раздевайтесь!
– Уж не купаться ли прикажешь в этом болоте? – насмешливо спросил Николай. – Пиявок кормить?
Коська рассердился.
– Черти полосатые! Ничего-то они не смыслят. Ничегошеньки!
Он смело полез в воду. Оказалось совсем неглубоко; чуть повыше колена. Коська шагал зигзагами, баламутя воду ногами. Скоро она сделалась мутно-коричневой, как кофе. То тут, то там запрыгали мел* кие лопающиеся пузырьки.
– Хватай, хватай! – отчаянно закричал Коська, выбрасывая на траву длинного зубастого щуренка. Вот он снова нагнулся на том месте, где кипели пузырьки, и еще одна рыбина блеснула на солнце.
Скинув с себя одежду, Николай прыгнул на помощь Коське. За ним поскакали в воду и другие. Бочажок закипел от дружного бултыханья ребячьих ног.
– Ого! Красавчик какой! – обрадовался Николай, вытаскивая пестро-зеленого окуня. – Здоровущий!
– Братцы, она кусается! – пропищал испуганно Васька Белогостицкий, держа в руках извивавшуюся сизую хищницу-щуку. Утиный рот ее широко открыт, зубы свирепо оскалены.
Улов получался знатный. Ай да Коська! И как это он догадался?
– Как? Очень даже просто! – объяснил Щукин, на ходу продолжая хватать рыбу. – Весной-то ведь что получается? Половодье! Расходится Волга во все стороны. И сюда вот дошла: эвон, какая тут вымоина. А рыбе что? Она корм ищет. Заплыла в эту вымоину. Глянь, вода-то уж назад хлынула. Рыба здесь и осталась. А мы тут как тут! Помутили воду, рыбе темно и душно. Она наверх, а мы ее цап!..
Вернулись к месту привала оживленные, веселые. Рыбу тащили в Коськиной рубахе.
– Не зря тебя люди Щукиным кличут! – похлопывал Мишка приятеля по голой спине. – Щукин ты сын! Вот ты кто! Ха-ха-ха!
Разморенный жарким солнцем, Пьер Нелидов сладко спал под зеленым кустиком. Никашка Розов ухмыльнулся и положил ему на грудь трепыхающуюся щуку. Подпрыгнув, она ударила Пьера холодным хвостом по носу. Пьер в испуге вскочил на ноги и, дико озираясь, готов был дать тягу. Но, увидев у своих ног щуку, он виновато улыбнулся:
– Рыбка! А я думал, змея!
Потом взгляд его упал на сложенную в кучу, добычу:
– Это вы наловили?
– А кто же? Уж не ты ли? Дрыхнул без задних ног! – посыпалось со всех сторон. – Теперь придется тебе поработать, а мы отдохнем. За повара будешь. Чисти рыбу!..
Что оставалось делать: пришлось браться за нож. В жизни никогда не держал Пьер в своих руках живой рыбины. С какого конца ее чистить: то ли с хвоста, то ли с головы?
Хорошо, что помог ему Николай. Жаль стало смешного в своей беспомощности Пьера.
Разожгли костер. Бойко затрещали сухие сучья. Потянуло приятным лесным дымком. Васька Белогостицкий притащил воды. Котел водрузили на самую середину огня. Нарезали белыми кружочками картошку и лук, бросили в воду несколько душистых листочков лавра и черных горошинок перца. Это Мишка с собой прихватил из отцовского магазина. Рыбу опустят потом, когда забурлит в котле. Эх, и хороша же будет уха!
На сковороду «уложили крупные куски разделанных Никашкой щук. Нашлось немного сливочного масла. Значит, и варево и жарево будет. Вдосталь! Всем хватит.
Пьер Нелидов приуныл. Ему, с трудом очистившему всего лишь одного щуренка, поручили следить за костром, помешивать в котле привязанной к длинной хворостине ложкой, переворачивать ножом рыбу на сковороде. Попробуй справься с таким большим количеством обязанностей.
– А рыбу-то посолил, ваша светлость? – насмешливо спросил его Коська. Пьер торопливо взял из солонки щепотку соли и неуверенно стал сыпать ее на сковороду.
– Ха! Да кто же так солит? – продолжал насмехаться Коська. – От такого соления рыба зараз протухнет.
Он схватил из-под ног горсть желтого зернистого песку и стремительно бросил его на кипящую в сковородке рыбу.
– Вот как надо! Нелидов обомлел от ужаса.
– Разбойник! – взвыл он, схватившись за голову. – Кто же теперь эту рыбу есть станет?
– Кто? – грозно выпучив глаза, переспросил Коська. – Ты первый! Пробу снимать будешь. Ну! Глотай!
– Перестань, пожалуйста. Не шути! – захныкал он. – Господа, скажите ему.
Правой рукой Коська схватил Пьера за ворот рубашки, а левую протянул к сковородке:
– Открывай рот!
– А-а! – отчаянно закричал незадачливый повар.
– Оставь его! Пусти! – вступился Николай. Но Коська упрямился:
– А вот и не пущу!
– Кому говорят? Не выводи из терпения!
– Хе! Уж не на дуэль ли собираешься вызвать? – прищурился Коська, продолжая держать Нелидова за ворот.
– Пусти! – закусил губу Николай и сделал шаг вперед.
Коська испугался:
– Ладно уж, пущу! Чай не всерьез. Понимать надо.
Оттолкнув Пьера, Коська с достоинством отошел в сторону.
В конце концов все закончилось миром. Коська старательно вымыл сковороду, протер ее тряпкой, начистил свежей рыбы.
Идущий из котла аромат нежно щекотал ноздри. Нет ничего вкуснее на свете, чем уха из только что пойманной рыбы, сваренная на жарком костре.
– Эй, индусы! Чать, проголодались? – крикнул Мишка. – Бери ложки. Садись в круг.
Никто не заставил себя ждать. Котел уже стоял на траве. Над ним поднимался белесый парок.
– Господи, благослови! – перекрестился Мишка, опять почувствовав себя в роли главного. – Начинай!
Замелькали ложки, послышалось, дружное чавканье и чмоканье.
– Братцы! – засмеялся вдруг Николай. – А что в «Честном зерцале» говорится? Забыли? – «Над яствою не чавкай и головы не чеши!..»
– Это ты на кого намек даешь? – сурово спросил Мишка, чавкавший сильнее всех. – Говори прямо!..
– Да все хороши, и я в том числе, – продолжал смеяться Николай.
– Ну то-то, – успокоился Мишка и, поддев ложкой в котле, снова зачавкал. Выбирая рыбьи косточки, он мечтательно сказал:
– Налимчика бы! Он помягче. Без костей.
– А чем судачок плох? Особенно заливной, – добавил Коська.
– Ну, уж лучше карасей со сметаной ничего не найдешь. Да ежели сверху зеленого лучку.
Сказав про карасей и лук, Мишка облизнул губы. Но тут и началось.
– Слушайте, слушайте! – театрально поднял руку Николай. – Сейчас будет оглашено сатирическое стихотворение, посвященное известному и досточтимому Михаилу свет Златоустовичу!
Все перестали жевать, устремив взоры на Николая. Мишка настороженно, как гусак, вытянул шею.
Николай достал из кармана носовой платок, перевязал им щеку, словно у него болели зубы. Потом он привстал, оттопырил руку и с ужимками продекламировал:
Хоть все кричи ты: «Луку, луку!», Таскай корзину и кряхти, Продажи нет, и только руку Так жмет, что силы нет нести…
Мишка застыл от удивления и гнева. Неужели это про него? Неужели про го, как он корзину на Мытном рынке таскал? Матерь божия! Ради чего же он тогда старался? Чтобы друзей выручить, приятное им сделать. Зачем же про него обидные вирши складывать? Ну, держись, Николка!
Коршуном налетел Мишка, ударил по уху. Не растерявшись, Николай дал сдачи. И пошла потасовка. Противники катались по земле, драли друг друга за волосы, дубасили по бокам. Андрею Глушицкому с трудом удалось их разнять.
Пыльные, исцарапанные, потные плелись они к реке, не разговаривая друг с другом. Но когда искупались, поплавали и им сделалось легче, Мишка беззлобно сказал:
– Ежели ты еще раз про меня сочинишь, я тебе голову оторву и в кусты закину. Понял?
– Хвалилась синица море зажечь, – ответил Николай, но пригрозить новыми стихами не решился. Удивительно: почему это складные, в рифму, слова так действуют на людей? Казалось бы, что тут такого? Иной раз просто глупость напишешь, а люди обижаются. Даже такой скромница, как брат Андрюша, и тот долго дулся на Николая, когда он сложил про него год назад эпиграмму:
Хоть была бы это неправда! А то и на самом деле Андрюша тогда зафрантил. Случайно познакомился с девушкой из Екатерининского приюта и решил, что он влюблен. Напудрится вечером крахмальной мукой, подведет брови салом, смешанным с сажей, – и шарк к «дому призрения ближнего», где жила та девушка. А она ни разу и не вышла к нему.
После тех стихов Андрюша целый месяц с ним не разговаривал. Надутый ходил. Но однажды вдруг попросил:
– Николенька, ты, пожалуйста, никогда больше про меня не пиши. Обещай, миленький! Хорошо?
Разве откажешь, когда так ласково и трогательно просят! Тем более Андрюше.
Про Мишку можно и еще сочинить. Не больно-то страшны его угрозы.
Когда Николай одевался после купанья, к нему подошел Коська. Таинственно шепнул:
– Пойдем постреляем. У меня пистолет.
– Настоящий? – так же тихо спросил Николай.
– Конечно. У папашки в столе взял.
– Ругаться будет.
– У него их много. Коллекция!
Стрелки незаметно скрылись в кустах. Пошли вдоль оврага, потом спустились на дно. Остановились у рослой сосны с бронзово-золотистой корой.
– Здесь! – сказал Коська, вытягивая из кармана брюк небольшой, с продолговатым дулом пистолет.
– А мишень?
– Сейчас нарисуем!
В руках у Коськи появился сложенный вчетверо лист бумаги. Он осторожно расправил его. По выцветшим чернилам, следам какой-то печати и порванному краю с дырочками можно было безошибочно определить, что Коська вырвал этот лист из какой-то пыльной папки отцовских служебных дел.
– Кого изобразим?
Николай задумался. Но Коська тут же подсказал:
– Рисуй Мартына! Мартышку поганую!
– Это можно, – обрадовался Николай и стал малевать черным карандашом. Конечно, художник он не ахти какой, но некоторое сходство получилось: низкий лоб, узенькие глазки, сплющенный нос и длинная верхняя губа.
– На, готово!
Глянув на рисунок, Коська даже по животу себя ударил от удовольствия.
– Похож. Ей-богу, похож. Молодец, Никола!.. Это – мне. А ты и себе нарисуй, – он вытащил еще один лист.
– Пожалуй. Только я не Мартына.
– Туношенского?
– Да нет, Дантеса!
– Ага, понимаю, – дантист! Он тебе зубы драл? Так ему и надо. Рисуй!
– Ну и дурак! – рассердился Николай. – Дантес в Петербурге, он Пушкина на дуэли застрелил.
– Тогда валяй Дантеса!..
Острыми палочками прикрепили мишени к дереву. Первым выстрелил Коська. Пуля угодила Мартышке в ухо.
Насыпали новую долю пороха, забили пулю.
– Пли! – скомандовал Коська, как самый заправский стрелок.
Раздался выстрел. Вместе бросились к дереву. Пуля прошла чуть выше длинного носа Дантеса.
– Ловко! – восхитился Коська. – Пускай знает, как Пушкина убивать…
Скудные запасы пороха иссякли. По второму разу стрелять не пришлось.
Солнце пригревало все сильнее. Устроившись в тени дубов, гимназисты крепко спали. Только Мишка, должно быть от обиды, никак не мог задремать и, заслышав шорох шагов, приподнял голову:
– Кто?
– Свои! – успокоил Коська.
– Это вы там бухали?
Коська притворился, что не понял?
– Чего?
– Знаю, знаю! – погрозил Мишка пальцем. – Не захотели с собой взять. Эх, вы!
– Понимаешь, всего два заряда было, – виновато признался Коська, укладываясь рядом с Мишкой на траву.
Прилег и Николай. Глаза его устремились в голубевшее меж ветвей небо. Он опять думал об Иване Семеновиче. Потом поднялся и, чтобы отвлечься от грустных мыслей, подошел к старой, засохшей березе и начал сдирать с нее скрипучую бересту. Очень уж ладные из нее тавлинки получаются. Николай ловко умел их мастерить: еще в Грешневе научился.
Во второй половине дня с Волги подул свежий ветерок. На небе появились легкие облачка, за которыми, будто играя, пряталось солнце. Изнуряющий зной постепенно ослабевал.
Снова запылал костер. Коська дожаривал остатки рыбы. Проснувшись, все молчали.
– Эх, скука какая, – зевнул Мишка. – Песню бы, что ли, хорошую. Начни, Никашка, сделай милость.
Никашка обвел взглядом сидевших напротив него одноклассников и, откашлявшись, спросил:
– Какую?
– Нашу, нашу! – закричали ему в ответ.
«Нашей» называлась песня, которую пели на дружеских вечеринках, а нередко и на больших рекреациях во дворе гимназии в теплые дни. Было в этой песне что-то грустное, хватавшее за сердце, заставлявшее задуматься о своей судьбе. И хотя только еще начиналась у Николая жизнь, все еще было впереди, но почему-то становилось жалко и себя, и тех лет, которые уже промелькнули.
Тихо, словно издалека, начал Никашка:
Негромко подхватили песню и остальные:
В неведомое, незнаемое, в покрытое туманом лет будущее уносит эта волнующая песня. У каждого свой путь, своя дорога. Что-то их ждет впереди?
Глядя на друзей, Николай старался определить по выражению лица, о чем они думают. Вот Мишка Златоустовский – вспыльчивый, добрый и задиристый. Он, конечно, мыслит по-отцовски – расчетливо, сухо, хотя сердце у него мягкое, чуткое. После гимназии навряд ли он будет учиться. Отец дряхлеет. Старший брат, женившись, отделился и уехал в Кострому – завел там свое торговое дело. В семье вся надежда теперь на Мишку.
Николай перевел взгляд на Коську Щукина. У него отец чиновник. Служит в губернском присутствии. Нерешительный слабохарактерный человек. Страдает запоями. Уже дважды увольняли его со службы. В последний раз клялся-божился, что капли хмельного в рот не возьмет. Но на другой же день его пьяным-пьянехоньким подобрали на Варваринской улице. В мундире, в картузе форменном. Из полицейского околотка донесли по начальству. Если бы не мать, пробившаяся с кучей детей – мал-мала меньше – на прием к самому губернатору, сидеть бы семье без корки хлеба. А у отца еще одна слабость появилась: скупает на толкучке ржавые пистолеты, усердно чистит их, смазывает и держит в ящике своего разваливающегося письменного стола. Говорит, коллекция!..
Скорее бы подрасти Коське! Нашел бы он себе место в жизни. Какое – этого он еще не знает. Но одно ясно: унижаться, как отец, не будет. Вино его не погубит. Ему все равно – есть оно или нет. Хорошо бы стать начальником казенной палаты. Встретил бы его на улице Мартын, шапку бы с головы содрал: «Здравия желаем, ваше превосходительство!» А он бы – ноль внимания. Пусть чувствует, проклятый!..
Глянув на Пьера Нелидова, сразу скажешь – у него будущее светлее светлого. Дядюшка-сенатор не оставит его в безвестности, выведет в люди. Пьер непременно будет в царской свите. Он в этом уверен… А сладкозвучный Никашка Розов, вероятно, пойдет по стопам своих дедов и прадедов – священнослужителей. Отец его архиерей. Голос у него могучий-премогучий. Когда собирается на служение в кафедральный собор, то пробует дома разные ноты. «До-о!» – потолок гудит. «Ре-е!» – стекла в окнах дребезжат. «Ми-и!» – стекляшки на абажуре позванивают. И у Никашки голос подходящий.
Красавца Андрея Глушицкого очень прельщают воинские погоны и аксельбанты. Он всех генералов, сражавшихся против французов на Бородинском поле, наперечет знает. Ночью разбуди – без ошибки назовет: Багратион, Дохтуров, Коновницын, Тучков, Неверовский, Бороздин, Багговут… О Кутузове и Раевском и говорить нечего!
Глушицкий как-то признался Николаю, что хочет непременно стать артиллеристом.
– Пушки – это чудо! – восклицал он. – Знаешь, как под Бородиным они грохали? Музыка!
А вот у Николая нет никакого желания служить. Не говорит в нем кровь его предков Некрасовых, они ведь с молоком матерей впитали в себя любовь к военному ремеслу, исправно несли в полках, батальонах и ротах государеву службу.
Кем же он будет? Возможно, поэтом. Все больше влечет его теперь к стихам. Купил толстую, в кожаных корках тетрадь и записывает в нее свои вирши: о страстной любви, о кошмарных призраках безводных пустынь, о лазурном море. Не про гимназию же писать стихи!..
Никашка Розов меж тем распелся вовсю. Голос его так и течет, так и переливается:
Уж очень безнадежна, безрадостна песня эта. Но не исправишь ее на иной лад. Не выкинешь из нее слова. Песня есть песня.
Под конец Никашка так долго тянул последние звуки мелодии, что все невольно зааплодировали ему, как в театре. А он поклонился с какой-то растерянностью.
Наступило молчание. Песня сделала свое дело. В такие минуты широко открываются сердца и на добро и на подвиги.
– Друзья мои! – дрогнувшим голосом произнес Николай, и глаза его увлажнились. – Заболел наш учитель, Иван Семенович. Он может умереть, если не поедет лечиться в Крым. Но у него не хватает денег.
– А сколько нужно? – живо откликнулся Мишка, щупая рукой в боковом кармане.
– Много! – ответил Николай. – У него столько не наберется. Надо ему помочь. У меня есть десять рублей. Думал купить что-нибудь. Но теперь отдам их Ивану Семеновичу.
Николая сразу же поддержал Мишка:
– Двадцать пять целковых даю. Свои, кровные. Матушка ко дню ангела подарила.
И он положил на траву набитый ассигнациями кошелек.
– Гривенник, братцы, можно? У меня больше нет, – нерешительно раскрыл потную ладонь Коська, глядя на друзей так, словно он провинился перед ними в чем-то.
– Давай и гривенник! – ответил за всех Мишка, забирая с Коськиной ладони старую серебряную монету с прозеленью на двуглавом орле. – И грош на святое дело хорош!
Андрей Глушицкий вытащил из-за подкладки гимнастерки золотой рубль: бабушка на счастье зашила. А Васька с Никашкой по четвертаку внесли.
Очередь дошла до Пьера. Он расшаркался и проныл:
– Извините, господа! Мне папенька не разрешает с собой деньги носить. Ограбить могут. Я после внесу…
Конечно, песня – великое дело. Но и без нее отдали бы друзья Николаю последнюю копейку. Ивана Семеновича все любят, все уважают. Только бы он остался жив.
Солнце уже близилось к закату. Длиннее стали тени. В кустах засвистал одинокий соловей: «тю-лит, тю-лит». С левого берега, от древнего Толгского монастыря, донеслись унылые звуки, которые когда-то так поразили воображение Николая. Это тянули баржу усталые бурлаки.
Пора было возвращаться в город.
Чертобесие
Нет, он не мог пожаловаться: за время двухнедельного изгнания из гимназии друзья не забывали; его. Каждый день кто-нибудь забегал к нему, сообщал, какие были уроки, что проходили, что задали.
А Глушицкий явился с театральными билетами:
– Пошли смотреть «Разбойников» Шиллера!..
Но их ждало разочарование. Перед самым началом спектакля объявили, что заболел какой-то артист и вместо «Разбойников» будет дан веселый, водевиль с музыкой и танцами под названием «Козел отпущения, или Пагубные последствия пылких страстей».
Водевиль Николаю не понравился. Он показался ему не только не веселым, а просто глупым.
– Погоди! Будут и хорошие спектакли, – успокоил Глушицкий. – Теперь ты дорогу в театр знаешь.
А прощаясь у дома, сказал:
– Не верю я, что артист заболел. По-моему, запретили «Разбойников». Провалиться мне на месте, если не так…
Через три дня после этого, когда окончился срок исключения, Николай отправился утром в гимназию. У ворот его встретил Мишка. Он, видно, уже забыл о недавней баталии в Полушкиной роще.
– Здоров будь, Никола! Как живем-можем? – протянул свою лапищу Мишка, а потом не сдержался и крепко обнял приятеля. Известно: старый друг – лучше новых двух!
Это очень тронуло Николая. Захотелось ответить как-то потеплее, поласковее. Но получилось довольно глупо:
– Доброе утро, шер ами!
– Ого-го-го! – загоготал Златоустовский. – Какой же я француз, какой шер ами? Выше двойки ни разу у Турне не перепрыгивал. Да и нет у меня желания на одном языке с Дантесом болтать. Понятно?
Николай улыбнулся.
– Сдаюсь, сдаюсь! Изволь, по-иному скажу. Примите мое нижайшее, Михаил Агапыч! Наше вам!
Добродушно оскалив зубы, Мишка похлопал друга по плечу.
– Вот это еще туда-сюда. Приемлю!
До начала занятий оставалось минут двадцать. Приятели присели на садовую скамейку посреди небольшого уличного сквера. Перед ними сурово маячило серое здание гимназии. Даже яркие солнечные лучи не могли скрасить его мрачного вида. Над входом висела проржавевшая от дождей и времени вывеска со скудными остатками позолоты:
ГУБЕРНСКАЯ ГИМНАЗИЯ
Буквы были древнеславянские: продолговатые, скучные, неразборчивые.
Стояла гимназия на тихой Воскресенской улице. Один конец здания упирался в стены Спасского монастыря, другой выходил на зеленый бульвар с бронзовым монументом основателю «высших наук училища» П. Г. Демидову, богатому уральскому заводчику и не менее богатому ярославскому помещику – владельцу ста тысяч крепостных душ.
Позади гимназии две древние церкви и беспорядочная кучка покосившихся набок домишек. Внизу, в пойме, извивалась замысловатой петлей Которосль…
– Что же ты ничего про Ивана Семеновича не скажешь? – заговорил Мишка. – Уехал?
– Уехал. В понедельник, – ответил Николай.
– Кашляет?
– Ужасно!
Придвинувшись поближе, Николай рассказал о проводах Ивана Семеновича. Из учителей гимназии явилось только двое: Карл Карлович Турне и Петр Павлович Туношенский. Оба навеселе. Принесли какой-то сверток на дорогу. Обняли Ивана Семеновича и, не дождавшись его отъезда, ушли – спешили на уроки.
Деньги Николай передал матери больного учителя. Она долго не хотела принимать, махала руками: «Что вы, что вы! Зачем? Мы свой домик продали. Нам теперь хватит».
Усаживаясь в почтовую карету, Иван Семенович, бледный, с заострившимся носом, подал Николаю ослабевшую руку и свистящим полушепотом сказал:
– Не отчаивайтесь, Некрасов! Помните: жизнь – превосходная штука!..
И, уже стоя на подножке, поддерживаемый матерью, обернулся и спросил;
– Бенедиктова вы читали?
– Да, – поспешно отозвался Николай.
– Поговорить бы надо, да вот видите – уезжаю, – вздохнул учитель. – Попытайтесь сами во всем разобраться. У вас ясный ум… До свиданья!..
Карета дернулась, заскрежетала, запылила. А Николай еще долго стоял на одном месте, охваченный невеселыми думами.
Вот и сейчас, рассказывая, он снова загрустил. Заметив это, Мишка, решил отвлечь друга от печальных мыслей. Он неожиданно зафырчал, как еж.
– Ты что? – удивился Николай.
– Ой, прямо и смех и грех! Вчера Пьерке слегка «темную» сообразили. Предался, понимаешь, Иуде. А мы-то удивляемся: откуда Иуде все известно? Чуть что случится в классе, уже готово – донесли! Коська все на чистую воду вывел. Ну, и помяли вчера малость Нелидку. Ты как, одобряешь?
Странный вопрос: конечно, одобряет! Из всех подлостей Николай больше всего ненавидит фискальство, доносы на товарищей, предательство.
– А еще решили так: целый месяц не замечать Нелидку, – продолжал Мишка, явно удовлетворенный поддержкой друга. – Будто и нет его. Спросит – не отвечать, заговорит – не слышать! Пускай поскорее к дядюшке-сенатору улепетывает подобру-поздорову… Ты смотри, не оплошай. Душа у тебя мягкая: пожалеешь. Он к тебе сейчас же лисой, лисой. Ноты – ноль внимания, фунт презрения! Ясно?
– Будь покоен. Не подведу!
– Вот и славно.
Придвинувшись вплотную, Мишка с опаской оглянулся вокруг и зашептал в самое ухо друга:
– Секрет тебе скажу… Государь к нам приезжает…
– Ей-богу? Не врешь? – изумился Николай.
– Истинная правда! Со дня на день ждут. Батяша сказывал. Он-то уж все знает…
Вот оно что! Не зря, выходит, Степан спрашивал…
Забренчал предупредительный звонок. Поднявшись со скамьи, приятели в обнимку направились в класс. Вошли в неприветливую переднюю. Окон в ней не было. В покривившемся настенном подсвечнике тускло горел, разбрызгивая сало, огарок свечи. В углу, в полумраке, застыл, как призрак, Иуда. Он пронизывал каждого холодным взором. Иуда посмотрел на Некрасова как-то особенно, недовольно задвигав сухими скулами.
Из настежь распахнутых дверей класса пахнуло курительным порошком. Это сторож Алексей прошелся по всей гимназии перед началом занятий с горящей медной курильницей, напоминающей церковное кадило. Так делалось с тех пор, как с низовьев Волги дошли тревожные слухи о холере, беспощадно косившей людей…
– Аве, Никола, аве! – радостно крикнул Глушицкий, завидев в дверях Некрасова. Вслед за тем он гулко застучал ладонями по парте: – Музыка – встречный! Трам-там-там! Трам-там-там!
– Здорово, Колюха! – весело горланил Коська, отрываясь от учебника, в который решился заглянуть в самую последнюю минуту.
Приветствия и восклицания неслись изо всех углов.
С первой парты, как ни в чем не бывало, приветливо махал рукой Пьер Нелидов. Но Николай и взглядом его не удостоил.
В дверях выросла сутулая фигура Петра Павловича Туношенского. Нетвердым шагом дошел он до кафедры и плюхнулся на стул. Утихший было шум возобновился с новой силой.
– Опять под мухой! – ухмылялся Мишка.
– Великолепно! – обрадовался Николай, вытягивая томик Бенедиктова из ранца. – Почитаем!..
Кроме скучной латыни, Петр Павлович преподавал также риторику и логику. Николай был глубоко убежден, что даже Иван Семенович не мог бы сделать логику интересной. Иное дело – риторика. Тут тебе и разные размеры, «в современной пиитике употребляемые», как гласил учебник Кошанского, тут тебе и древняя поэзия, и лирические стихотворения.
Если дать все это достойному мастеру, то заблестит риторика, словно алмаз.
А Петр Павлович, как плохой повар: готовит безвкусные, пресные блюда из превосходных продуктов. Надо же все засушить до такой невероятной степени! Не стихосложение, а волынка какая-то. Ни одного памятного примера, ни одного живого слова.
– Строгий гексаметр, – утомительно и нудно тянул Туношенский, блестя алым носом, – состоит из четырех дактилей или спондеев, пятого дактиля, а шестого спондея или трохея…
Дактили, спондеи, трохеи! Попробуй тут разберись! Прямо ископаемые какие-то.
Ведь писал же Александр Сергеевич Пушкин без всяких этих спондеев, просто и понятно:
И Бенедиктов тоже неплохо сочиняет:
Размышления Николая были нарушены возгласом учителя:
– Эй, кто там? К доске!
Туношенский уставил вытянутый палец, как дуло пистолета, целя в гудевший перед ним класс.
– Ну?
Никому не хотелось подниматься с места. Кто его знает, что вздумается спрашивать учителю. Пьяному всякое на ум взбредет.
– Ну? – начиная сердиться, повторил Петр Павлович.
Андрей Глушицкий решил принести себя в жертву. Он подошел к учительскому столу.
– Итак, м-м, – глянув мутными глазами на Глушицкого, замычал Петр Павлович, – ты кто таков? Чем заниматься изволишь?
– Это я-то? – стукнул себя в грудь Глушицкий. – Гимназист. Уму разуму у вас обучаюсь.
– Ах, так! Фамилия?
– Глушицкий.
– Граф?
– Не совсем, – помедлив, ответил Андрей, опасаясь какого-нибудь подвоха.
Голова Туношенского метнулась к столу. Он с трудом поднял ее.
– Напрасно, сожалительно. Граф Глушицкий – это, м-м, недурственно. Почему же ты не граф? А?
Глушицкий молчал.
– А, собственно, м-м, зачем ты здесь торчишь? Следить за моей нравственностью приставлен? Так? – сердито откинулся на спинку стула учитель.
– Сами вызывали.
– Вызывал? М-м. Не помню. Зачем?
– Урок отвечать.
Туношенский с недоверием глянул на ученика.
– Урок? М-м. Пожалуй!
Понуро опустив голову, он задумался.
– Что ж, собственно, спросить тебя? А? Подскажи!
И, не дав Глушицкому рта раскрыть, строго, как только мог в таком состоянии, произнес:
– Ладно! Ответствуй! Что, м-м, есть сравнительный период?
– Сравнительный период, – бойко затараторил Глушицкий, – есть не что иное, как спряжение глаголов зайн и верден, оно ведомо было человечеству еще во времена Александра Македонского и Юлия Цезаря, когда атаман Ермак Тимофеевич завоевывал Сибирь грозному царю Ивану Васильевичу, а Дмитрий Самозванец просил руки у польской гордячки Марины Мнишек.
«Что за околесица? Что за чушь?» – прислушался к Глушицкому Николай. Уж не заучился ли, бедняга? Да нет! Он просто дурачится!
А Глушицкий продолжал барабанить:
– Сие есть книга, глаголемая требник преподобного отца Сергия, а кто ее стибрит, тому бог судия. Что позволено Юпитеру, не позволено быку. А ля герр комм а ля repp. Хау ду ю ду?
Голова учителя свалилась на стол. Легкий свист пронесся по классу.
К столу подскочил Коська Щукин. Он пустился впляс вокруг учителя, тихонько припевая:
– Наклюкался! Налимонился! Назюзюкался!
Ничего не слышал Туношенский. Из его багрового носа лились мирные рулады.
В классе становилось шумно. Мишка вложил два пальца в рот и хотел свистнуть. Но Николай дернул его за рукав:
– Не надо! Иуда услышит. Возьми вот лучше эту штучку, – он вытащил из кармана берестовую, с узорными завитками и кожаным ремешком тавлинку, которую изготовил в Полушкиной роще.
Мишка бесцеремонно забрал ее и спросил;
– С табаком?
– Пустая.
– Эх ты! Кто же пустую дарит? Чудак!
Обхватив ладонью подбородок (ни дать ни взять, настоящий мыслитель!), Мишка задумался. Потом стукнул себя кулаком по лбу:
– Эврика!
В следующую минуту Мишка оказался около Туношенского. Он оттолкнул к стене все еще продолжавшего паясничать Коську и начал бесцеремонно ощупывать карманы засаленного, с заплатами на локтях учительского сюртука.
Николай насторожился. Кажется, через край хватил Мишка! Ох, не поздоровится ему, если Пьерка донесет Иуде. Обыскивать учителя? Обшаривать его карманы? И зачем это? Ведь не деньги же Златоустовскому потребовались?
Ну, конечно же, не деньги! Мишка не вор. Тем более, что у Петра Павловича никогда гроша в кармане не бывает.
Всего-навсего старую серебряную табакерку с поддельным изумрудным камешком вытащил из учительского сюртука Мишка. Открыв ее, он с наслаждением потянул носом:
– Хорош! С ароматом.
Вслед за тем, не торопясь, он пересыпал табак в свою тавлинку. А серебряная табакерка снова вернулась на место к своему законному владельцу. Тут со всех сторон потянулись руки, понеслись голоса:
– Дай понюхать!
– И мне щепотку!
– И мне! И мне!
Подняв тавлинку над головой, Мишка уговаривал с чувством собственного достоинства:
– Не лезьте, черти! Всем достанется!
Он пошел вдоль парт, протягивая тавлинку то вправо, то влево.
– Пожалуйте учительского. Со специями.
Пьерка Нелидов тоже намеревался взять свою долю, стремясь показать, видно, что он заодно со всеми. Но вместо тавлинки перед ним вырос внуши «тельный Мишкин кулак с большим заскорузлым пальцем; на-ка, выкуси!
– Апчхи! Апчхи! – дружно раздавалось со всех сторон. Ничего не скажешь, славный табак. Николай убедился в этом, набив нос мелким, как мягкая пыль, пахучим зеленым порошком. Отчихавшись, он попытался было читать, но с трудом разобрал две туманные строчки:
Глаза его наполнились слезами.
А Петр Павлович все еще находился в объятиях Морфея. Должно быть, хороший грезился ему сон – губы его умильно чмокали, а вырывавшийся из заросших волосами ноздрей посвист был нежным, как воркование весеннего голубя.
В классе уже свыклись с неожиданной свободой. Шума стало меньше. Кто играл в карты, негромко переговариваясь, кто, сосредоточенно сопя, «жал масло» из соседа, кто аппетитно жевал, вытащив из ранца купленный по дороге в гимназию свежий, обсыпанный белоснежной мукой калач.
Один Мишка не унимался. Тавлинка почти опустела. В ней оставалось всего две-три понюшки.
– Щукин! – позвал он Коську, которому вздумалось, по примеру учителя, прикорнуть на дальней парте.
– Чего? – недовольно отозвался Коська, лениво открывая глаза.
– Ко мне! Мигом!
– Не хочу.
– Дельце есть.
– Какое?
– Секрет!
Секрет? Это интересно. Можно, пожалуй, и подняться. Коська приблизился к стоявшему около учителя приятелю.
– Ну? Говори!
Мишка что-то таинственно зашептал ему на ухо. Но на Коськином лице не выразилось никакого удивления. Видно, секрет был не таким-то уж важным.
– Начнем? – спросил его Мишка, сделав три шага в сторону черной, как монашка, железной печки.
– Давай! – без особой охоты согласился Щукин, следуя за Мишкой. – Может, Николу позовем?
Златоустовский безнадежно махнул рукой:
– Пускай книжками забавляется, читарь-мытарь!
Но Николай уже кончил читать. Бенедиктов исчез со стола. Теперь все его внимание привлекали Мишка и Коська. Что они там замышляют, неугомоны?
– Действуй! – приказал Златоустовский, высыпая из тавлинки на ноготь большого пальца остатки нюхательного табака.
Коська с силой распахнул печную дверцу. Она дробно задребезжала. Зола и пепел густо посыпались на пол.
– Кричи! – командовал Мишка.
И Коська закричал:
– Карету его сиятельству-выпивательству графу Туношенскому!
Шумно хлопнув дверцей, будто закрывая экипаж, Мишка громко чихнул. Закатил глаза. Ни дать, ни взять – Петр Павлович.
– Благодарствую! – произнес он голосом учителя.
В классе весело зафыркали. Улыбнулся и Николай. Очень уж похоже изобразил Мишка Туношенского. И откуда только у него такие актерские замашки?
А печная дверца заскрипела снова. И опять раздался Мишкин голос:
– Кричи!
– Мусорную тачку его преомерзительству Иуде поганому! – просвистел Коська.
– Апчхи! Благодарствую! – ссутулившись и не сгибая колен, зашаркал ногами около печки Златоустовский.
Взрыв смеха лучше всего подтверждал, что это – самый настоящий Иуда. Опять громыхнула дверца:
– Кричи!
Зазвучал торжественный, как у дьякона в соборе, бас:
– Златую колесницу порфироносному цезарю нашему Величковскому!
Но на сей раз дверца не хлопнула. Не успел чихнуть и Мишка. Он застыл в удивлении и страхе: в дверях класса недвижно, как монумент, стоял сам Порфирий Иванович Величковский, а из-за его широкой спины ехидно высовывалось противное лицо Иуды.
Все замерли. Никогда еще, наверное, не было в классе такой ужасной тишины. Так случается только в лесу, перед грозой. Вот только что шумели, гнулись, махали руками-ветвями деревья. И вдруг стало тихо. Ничто не шелохнется, не шевельнется, не затрепещет. Мрачная, темно-синяя туча уже низко висит над лесом…
У Николая неприятно засосало под ложечкой. Лица гимназистов побледнели и как-то сразу осунулись. С глупым видом стояли у печки не доигравшие свою роль актеры. Даже тавлинку не смог спрятать Мишка, и она лежала у него на вытянутой вперед ладони.
Лишь Петр Павлович не чуял никакой беды над своей головой. Как невинный младенец, посапывал он носом, и две мухи с лазоревыми крылышками мирно резвились на его лысине, до блеска отполированной неумолимыми годами.
Царь– батюшка
Николай одиноко сидел на крыльце. Невыносимо болела голова. Позванивало тоненько в ушах. Словно невидимый комар ныл – нудно, надсадно, тягостно. Вспомнилась няня. «Ежели зимой в ушах зазвенит, – бывало, говаривала она, – значит, к теплу, ежели летом – к ненастью».
А какое тут ненастье! На высоком голубом небе – ни облачка, ни пятнышка. И солнце, поднявшееся из-за Волги, такое светлое и чистое, словно его только что вымыли.
Чуть слышно ворковали сизые голуби на крыше. У них день начался без печали, без заботы. Голова у них не болит. Ох, и зачем он только пошел вчера в «Царьград»? А все этот Мишка!
Положим, Мишку как-то можно оправдать. У него были неприятности. За то самое представление в классе вчера его и Коську Щукина высекли у колокольчика. По приказу Величковского. Могли бы и исключить их из гимназии, но Порфирий Иванович, внушительно подняв кверху палец с сверкающим бриллиантом на перстне, сказал:
– Лишь по случаю прибытия в наш древний град всемилостивейшего монарха, государя-императора оставляю вас в гимназии.
Николай дождался друга в сквере.
– Больно?
– Так себе. Я Багране рублевку сунул. Он не особенно старался.
– А Коська?
– Ему по всем статьям всыпали. Даже взревнул малость.
– Это Коська-то?
– А что Коська – не человек? Чай, и у него то самое место не железное.
– Все-таки. Я ведь думал, он герой.
– Герой-то за горой, а мы люди здешние, грешные, – поправляя ремень, глубокомысленно возразил Мишка и вдруг предложил: – Пойдем-ка, Никола, в «Царьград». У матушки моей нынче день рождения. Отметим!
Хоть и важный был повод, но Николай отказался:
– Не могу. Уроки учить надо.
– Кваску закажем, – соблазнял Мишка. – На льду. Прохладительный. Пошли!.. Уроки, чать, не медведи, в лес не убегут. Айда!
Пришлось согласиться. Почему не попить кваску?
В ресторане было малолюдно. Заняли столик у окна.
– Две телячьи отбивные и холодного кваску графинчик, – тоном знатока приказал Мишка лысому официанту с белой салфеткой через руку. А Николай попросил свежую газету «Губернские ведомости». Настоящие завсегдатаи ресторана всегда так поступают: сидят, читают, закусывают, не торопясь.
Правда, «Губернские ведомости» оказались не совсем новыми. Но все равно было интересно.
– Про чего там настрочили? – спросил Мишка, разливая квасок по стаканам.
– А вот слушай!
И Николай вслух прочел:
– «Ярославского уезда близ села Курбы, в сельце Нагорном, продаются крестьяне тяглами, без земли, на вывоз, а также шведские черные овцы и бараны разных цен. Обращаться к помещице госпоже Костылевой».
– Что люди, что скот – все едино, – проворчал Мишка. – Накостылять бы этой Костылевой как следует.
Он залпом выпил стакан кваску. А за ним и Николай.
А ведь и верно – хорош квасок! Шипучий, как шампанское, свежим сотовым медом попахивает.
После двух стаканов почему-то зашумело в голове. От кваску-то! А потом Николай уже и не помнит, как он добрался до квартиры.
Надул Мишка, надул бестия! Квасок-то хмельным оказался.
И теперь вот такая боль в голове. А на грудь будто камень наложили. К горлу то и дело подкатывается тошнотный горьковато-соленый комок. Уж не раз рвало Николая до изнурения, до холодного пота.
Минуты тянулись за минутами, а Николай все сидел на крыльце. То ли от освежающего ветерка, потянувшего с зеленой Закоторосльной стороны, то ли оттого, что в желудке не стало больше тошнотворной дряни, сделалось легче, боль в висках постепенно проходила.
Над городом властвовала дремотная тишина. Она убаюкивала, смыкала глаза. И вдруг, совсем неожиданно, возник колокольный звон. Он начался за стенами Спасского монастыря: загудела белокаменная звонница с большими круглыми часами. Ей живо откликнулись соседние церкви – Михаила Архангела и Богоявленская. Мощно ударили в медный колокол в самом центре города – у Власия. Донесся частый перезвон с Волги от Николо-Надеинского храма. За Которослью, в Коровницкой слободе, заговорил во все колокола пестроглавый Иван Златоуст. Звуки разливались по городу празднично, торжественно, ликующе, как в первый день пасхи.
За спиной гулко хлопнула дверь. Николай поспешно обернулся. На крыльце стоял Андрюша в новой, тщательно отутюженной форме. На лице его, как обычно, – ни кровинки, но глаза оживленно блестели.
– Николенька! Пора. Опоздаем!
Николай рывком поднялся со ступенек.
– А Трифон где? Спит?
– Какое там! – отвечал Андрюша. – Чуть свет на заставу отправился. Первым хочет государя узреть…
Вычищенный, выглаженный – без единой складочки – парадный мундир висел на спинке стула. Что ни говори, а Трифон молодец. Не забыл, позаботился!
Переоделся Николай с такой быстротой, что ему мог бы позавидовать любой поднятый по тревоге кадет из военного училища. В один миг домчался до гимназии.
Гимназисты уже высыпали на улицу. Толкаясь и шумя, строились в ряды. Учителей еще не было. Зато Иуда, бегая от одной группы к другой, предупреждающе шипел:
– Тише, тише!
Николай встал рядом с Мишкой. Тот подморгнул понимающе:
– Как наше здоровьице?
От него густо пахнуло луком. Николая снова затошнило, и он ответил не сразу:
– Голова болит. Надул ты меня с кваском.
– Ха! А мне хоть бы что.
Ах, Мишка, Мишка! Ну о кваске еще после разговор будет, а вот зачем он в такой необыкновенный день луку наелся? Стоять около него невозможно.
А Иуда наводил порядок в рядах. Кого-то из самых неугомонных и шумных дернул за ухо, другому дал затрещину. «Уж хоть сегодня-то он не слишком бы рукоприкладствовал», – подумал Николай. Ради царя-батюшки!
Разговоры в рядах не утихали. И только когда в широко распахнутых Баграней дверях появился директор гимназии Клименко, усатый, румяный и толстый, – все разом замерли. Позади директора виднелось гордое лицо Величковского.
Подняв над головой руку в белой перчатке, Клименко поздоровался. Потом, шевеля жирными губами, он начал что-то говорить. Но как ни прислушивался Николай, до него долетали лишь отдельные фразы, которые иногда выкрикивал директор: – Августейший монарх!.. Помазанник божий!.. Слава государства Российского!.. Зиждитель кроткий!..
Речь окончилась. Гимназисты закричали «ура». Клименко вытер лоб платком и, сказав что-то Величковскому, скрылся в дверях гимназии. Он торопился в лицей. Там дела были куда важнее. Месяц назад из столицы поступило строгое предписание: разбить всех студентов повзводно и обучать их военному искусству, а «допреж всего маршированию и ружейным артикулам». Каждое утро гоняли теперь лицеистов по плацу усатые унтеры. Клименко плохо разбирался в шагистике и очень боялся, что государь останется недовольным успехами лицеистов. Как же тут было не спешить!
Порфирий Иванович медленно двинулся вдоль длинной ученической шеренги. Позади него, на почтительном расстоянии, подобострастно склонив набок плешивую голову, плелся Иуда. Строгий, насквозь пронизывающий взгляд инспектора приводил гимназистов в трепет. Но особенно делалось не по себе, когда Величковский монотонно и бесстрастно произносил:
– Э-э, душенька, застегните пуговицу.
– У вас пряжка, душенька, не на месте.
Каждое такое замечание не проходило мимо Иуды. Он все запоминал, все оставлял в своей памяти. Ему и записной книжки не нужно. Величковский остановился около Николая и Мишки, потянул носом, сморщился:
– Фу, цибуля! Какая гадость!
И, не задерживаясь, двинулся дальше. А Иуда погрозил сухим, негнущимся, как у гоголевского Вия, пальцем.
Завершив обход, Порфирий Иванович возвратился к безмолвно стоявшим у входа учителям.
– Господа, прошу на свои места! – важно произнес он.
Первым степенно вышел вперед, трижды перекрестившись на ходу, дородный красавец с изящными бархатными манерами, отец Апполос. Вслед за ним засеменил, гримасничая и почти доставая длинными руками до земли, Мартын Силыч. «Обезьяна, подлинная обезьяна», – с неприязнью глядя на него, думал Николай. Карл Карлович Турне, прежде чем сделать шаг, громко кашлянул, оглянулся вокруг и закрутил рыжие усы.
Класс, в котором учился Некрасов, возглавил Петр Павлович Туношенский. Походка его была нетвердой. Видно, головомойка, которую ему задали на учительском совете, не пошла ему впрок.
– Глянь, глянь! – длинный Мишкин палец был направлен вперед. Но Николай не увидел ничего примечательного, кроме спины Петра Павловича.
– Смеешься, что ли? – заворчал Николай.
– Эх-ма! Окосел! Сущий филин. Глаза вытаращил, а не зрит, – и Мишка не особенно вежливо пригнул голову друга книзу. – Смотри, смотри. На ноги.
Тут только Николай понял, в чем дело. По губам его скользнула улыбка. Ах, Петр. Павлович, Петр Павлович! Опять ему не повезло. Правый ботинок его расшнуровался, а из-под брюк выползла, будто змейка, грязноватая завязка кальсон. Вот сейчас он наступит на нее. Но завязка таинственно скрылась.
Чем ближе к Стрелке, тем больше людей. Толпы зевак, лущивших семечки, грудились на зыбких деревянных тротуарах, в широко распахнутых воротах, вдоль облезлых, покосившихся заборов. На крышах пестрели кумачовые и синие рубахи дотошных мальчишек.
А завязка Петра Павловича снова выбралась наружу. Миг – и учитель встал на нее, нелепо взмахнул руками, медленно свалился на землю.
Послышался смех: не сдержался кто-то" из шагавших позади одноклассников. Наверное, Коська Щукин. Это на него похоже.
Но Николаю не было смешно. Ему сделалось неловко за учителя и даже жалко его. Шагнув вперед, он заботливо помог Туношенскому подняться.
Петр Павлович повернул голову назад:
– А-а, Некрасов! Благодарствую! Тронут. В его голосе чувствовалось смущение.
Все событие произошло настолько быстро, что не нарушило порядка в рядах. А свидетелями его оказались лишь немногие. Между тем Петр Павлович так и не заметил злосчастной завязки, виновницы его падения.
Сказать бы ему, предупредить новую неприятность. Однако не так-то это просто. Шепнуть на ухо? Не будет ли это расценено как дерзость. Крикнуть тоже нельзя. Подумают, озорство! Не ровен час, к Иуде на заметку попадешь.
И все осталось, как было. Завязка по-прежнему волочилась вслед за Туношенским, ползла по пыли, как живая.
Впереди мелькнула голубая полоска Волги. Мелькнула и скрылась: ее заслоняли густые людские толпы и гарцевавшие по сторонам улицы на сытых конях усатые жандармы. Они махали ременными нагайками, выкрикивая:
– А ну, назад! Осади!
Колонна гимназистов остановилась. Теперь прямо перед глазами Николая возвышался узорчатый, опоясанный чугунной решеткой с витиеватыми орнаментами, златоглавый Успенский собор. Это была главная церковь города. В ней служил сам митрополит. А невдалеке – длинное белоколонное здание Демидовского лицея.
Знакомое место! Сколько раз бывал здесь Николай, сколько всего передумал. Стрелка! Там вон, внизу, Волга и Которосль, там – даль, бесконечная, необъятная…
Палило солнце. По лбу и щекам струился липкий пот. Больно кусали слепни. И откуда их столько взялось? Будто нарочно на празднество прилетели. Николай чувствовал усталость в ногах. Очень хотелось пить. Но попробуй отойди в сторону хоть на минуту – не обрадуешься. Иуда за шиворот притащит. Да еще пинков надает без всякого стеснения.
Положим, и кроме Иуды есть кому за поведением гимназистов проследить. Учителей – целый взвод.
Даже и не думалось, что их так много в гимназии.
Сбоку искушающе зашептал в ухо Мишка:
– Эх, сейчас бы кваску холодненького… И, облизнув пересохшие губы, добавил соблазнительно:
– Искупаться бы. А-а?
Куда бы как чудесно было! В Которосль, с обрыва! Только брызги бы полетели.
Но, увы! Хоть и рядом песчаный бережок с гибкими кустами ивняка, хоть и доносятся с реки зовущие крики чаек, а никуда не уйдешь. Жди, страдай от жажды.
В мучительном ожидании прошло не меньше часа. Даже Иуда, и тот изнемог: то и дело клетчатым платком лоб вытирает. А учителя около церковной решетки, как овцы, в кучу сбились. Там хоть маленькая, но все же тень.
Стихший было немного колокольный гомон разгорелся с новой силой. Мишка что-то выкрикнул, но Николай не расслышал. Только по губам понял: едет!
Из боковой церковной калитки торопливо вышел Величковский, натягивая на ходу белоснежные перчатки. К нему, как стрела, подлетел Иуда. Выслушав какое-то приказание, он бросился к учителям. Те поспешили на свои места.
Засеменил, засуетился и Туношенский. А предательская завязка все тянулась и тянулась за ним.
Стоявшая позади гимназистов толпа загудела. Даже колокола не могли заглушить этого гула, похожего на шум прибоя.
Внезапно из-под ног Николая выкатилась серым клубком лохматая, с обрубленным хвостом собачонка. Николай сразу узнал ее: это она, прыгая на трех ногах, гавкала на него, когда он бежал на пожар. Вот задира!.. Что ей здесь нужно?
А собачонке ничего не надо. Просто-напросто она увидела волочившуюся по земле завязку и не могла отнестись к этому равнодушно, со всей силой вцепилась в нее острыми клыками.
Туношенский дрыгнул ногой, пытаясь освободиться от назойливой дворняжки. Но не тут-то было. Собачонка тянула тесемку к себе, мотая головой и сердито урча.
Петр Павлович балансировал на одной ноге, как в цирке. Он беспомощно взмахивал руками, словно пытаясь улететь куда-то.
Быстро присев на корточки, Николай ухватил собачонку за хвост, подтащил ее к себе. Собачонка взвизгнула и тяпнула обидчика за палец. Но еще миг – и она полетела в толпу.
«Кровь!» – испугался Мишка и, вытащив из кармана батистовый платок, крепко завязал им палец Николая.
– И чего ты, право, сунулся? – пробурчал он. – Пускай бы Туношенка покрутился. Так ему и надо!..
Где-то невдалеке прогремел пушечный выстрел.
– Едет, едет! – донеслось из толпы.
Встав на цыпочки, Николай увидел поднимавшийся над головами людей столб пыли. Лучи солнца играли в нем, делая его то багровым, то желтым.
Прошло еще минут пять. Наконец на дороге показались священники в длинных ризах, вышитых золотом и серебром. Их было множество. Они шагали медленно, словно несли на руках что-то тяжелое. Слышалось стройное пение. Ритмично раскачивались кадила, испуская клубки белого дымка.
За церковной процессией ехали красивые всадники на статных конях, с блестящими саблями наголо. Затем шли дворяне, чиновники, городские богатеи. Кое-кого Николай знал в лицо – видел на гимназических вечерах. Им отводились самые почетные места.
Но где же царь? Николай опустил уставшие от напряжения глаза. А когда снова глянул на дорогу, по ней двигалась высокая золоченая карета. Ее тянули за собой, крепко ухватив руками оглобли, бородатые, потные люди в поддевках и армяках.
Вот в ней-то и едет царь, сразу решил Николай. Кто же еще может иметь такой великолепный экипаж? И кого повезут люди?
Вперемежку с колокольным благовестом загремело «ура». Карета остановилась неподалеку от Николая. Какое счастье! Сейчас он увидит царя совсем близко.
Люди опускались на колени, а Николай, охваченный волнением, стоял, как заколдованный. Мишка больно дернул его за руку:
– Ты что, очумел?
Николай почти ударился коленями о землю, не отрывая взгляда от кареты.
Два пышно одетых царедворца быстро распахнули дверцы золоченого экипажа. Царь вышел не сразу. Сначала выглянуло длинное его лицо, мелькнули туго закрученные, как у Карла Карловича Турне, усы. Затем он неторопливо спустился по ступенькам кареты на землю. Увидев его, Николай изумился: да ведь он вовсе не такой, как на картине в актовом зале! И плечи не богатырские, и ничего неземного в лице нет. Нет, не таким рисовал Николай его в своем воображении. Интересно, что Мишка думает? Но спросить его не удалось, потому что в эту минуту произошло неожиданное. Откуда-то из-за церковной ограды, из кустов акации внезапно вывернулись два человека в белых холщовых рубахах и новых лаптях. Они упали перед царем ниц, стукаясь головами о землю. Один из них протягивал правой рукой сложенный вчетверо лист бумаги. До слуха Николая долетели похожие на мольбу слова:
– Отец наш милостивый… батюшка…
Царь растерянно оглянулся вокруг. А на неизвестных людей уже навалились голубые мундиры жандармов. Николай больше почувствовал, чем увидел, что один из схваченных – Степан. Ведь он давно собирался просить царя, с нетерпением ждал его приезда.
Блеснув лакированными сапогами, царь скрылся в соборе. Следом за ним двинулась и его свита.
Благовестили колокола. Гудела толпа перед собором. Усталых гимназистов повели обратно. И всю дорогу Николай думал не о царе, а о Степане. Что с ним теперь сделают? Наверное, разберется во всем государь, велит в Петербург Степана отправить. То-то было бы хорошо!..
Поздним вечером Николай снова вышел на улицу. Он направился к набережной, откуда доносился нестройный шум.
Вдоль чугунных решеток, ограждавших крутой спуск к Волге, беспорядочно двигались толпы людей. Глазели на взлетавшие к небу с веселым треском зеленые фейерверки, переговаривались между собой:
– Чай, в Питере-то кажинный вечер эдак?
– А пошто?
– Как же: царю-батюшке развлечение.
– Ему, милай, и без того забав всяких хватит. Оченно, бают, к парадам прилежен. Как чуть, так солдатушек на плац: ать-два, ать-два! Сам команду подает, сам строгости наводит.
– Ишь ты! Вроде как бы Аракчеев-генерал.
– Вроде не вроде, а похоже…
На Стрелке, по склонам берега, ярко пылали бочки с пахучей смолой. Огненные языки жадно лизали прохладный воздух.
Впереди Николая, слегка покачиваясь, шагали два рослых человека в белых посконных рубахах с узкими гарусными поясами.
– А мы у шинкарочки еще попросим по чарочке, – говорил один из них, широко размахивая руками. – Наш брат год не пьет, два не пьет, а бес найдет – так все пропьет. Пойдем-ка, дружок, в кабак.
– Без денег-то? – отозвался другой. – Только нас там и ждали. Небось лапти в залог не возьмут.
Худые!
– Денежки-то что, – продолжал уговаривать первый, – денежки – навоз: нынче нету, завтра – воз.
Николай прислушался. Забавно рассуждает этот человек. Складно, в рифму. Как Осип Бывалый, у которого в Грешневе в жаркий полдень ребята бурав сломали. Уж не он ли случайно? Но голос говорившего был не такой певучий и мягкий, как у Осипа. Значит, не он.
– Может, пойдем к батюшке-царю? – вкрадчиво спрашивал человек и сам себе отвечал: – Нет, дружок, покорно благодарю. Видали медали. Мы-то вот пьем-гуляем, а они, бедняги, в клоповнике маются. Скрутили им белы рученьки. А за что? Правду-матку найти хотели. Эх, да и есть ли она на белом сеете? На Руси ее давно похоронили…
Неужто прав этот человек? Неужто и у самого государя не найдет Степан защиты, не сбудется его думка?…
Говоривший опасливо оглянулся и, увидев Николая, замолчал. Должно быть, его смутили блестящие пуговицы на гимназическом мундире. Он потянул своего собеседника в сторону, и оба они скрылись в темном переулке.
От губернаторского дома, где остановился царь, доносились звуки духового оркестра. Но идти туда Николаю не хотелось. Не привлекали и стоявшие посредине Волги два больших парусных судна, сиявшие разноцветными фонариками.
Присев на траву, Николай опрокинулся на спину, закрыл глаза. Гремела музыка. И кто-то нестройно и разухабисто выводил:
– Славный, державный, ца-арь православный…
А во дворе соседнего дома смертно заверещала свинья. Видно, кто-то приканчивал ее в честь приезда высокого гостя.
Каким тяжелым оказался этот праздничный день для Николая. Ах, Степан, несчастный Степан!
На Сенной
Была суббота. Занятия в гимназии закончились раньше, чем в обычные дни. До понедельника Николай свободен. Вот когда только полностью познается вся прелесть своекоштного житья! Из пансионата Иуда, конечно, никого сейчас не отпускает, велит пуговицы чистить, койки заправлять. Потом, к вечеру, часа два псалмы будут петь. Умрешь от тоски! А тут – волюшка вольная, иди на все четыре стороны.
– Куда направимся, Андрюша? – спросил он брата, лежавшего с открытыми глазами на диване. – Может, просто по городу побродим?
– Пожалуй, – равнодушно ответил Андрюша. – Но далеко не пойдем. Дождь, верно, будет. У меня поясницу ломит.
Николай невольно улыбнулся:
– Эх ты – ни смолоду молодец, ни под старость вдовец…
Шагали не спеша, заложив руки за спину. С сонной Воскресенской улицы свернули на бойкую Торговую линию. Мрачно чернели здесь следы недавнего пожара. Лабаз, в котором едва не погибли бурмакинские парни, совсем обвалился. Только закопченная кирпичная труба торчала, как грязный шершавый палец, уставленный в голубое небо. В памяти Николая всплыла картина того утра, когда он увидел Степана. Где-то он теперь? Как себя чувствует?
У Знаменских ворот купили каленых семечек. Дружно грызли, выплевывая шелуху прямо на деревянный, выщербленный тротуар. Откуда такая сила в этих мелких сереньких зернышках? Попадутся они – не оторвешься. Так и тянут к себе, как магнит.
В самом центре города, посредине Власьевской улицы, поросшей пыльным подорожником, бродили куры. В грязной луже, блаженно переваливаясь с боку на бок, сладко хрюкала жирная свинья.
На углу улицы виднелась продолговатая, из жести вывеска:
Торговая лавка купца 1-й гильдии Златоустовского и К 0
На витрине аккуратно разложены пучки свежего лука, алой редиски, петрушки, сельдерея.
Мишка как-то похвалялся, что у его отца магазин в Санкт-Петербурге – настоящий дворец. Сам главный повар государя-императора в нем бывает. Заказывает для царской кухни огурцы, капусту, редьку, хрен, морковь, ранний картофель.
Сейчас Мишка, наверно, дома сидит, к экзаменам готовится. Только вряд ли его переведут в следующий класс. У него колами – пруд пруди.
Но Мишка и не думал корпеть над учебниками. Долговязая его фигура неожиданно вывернулась из-за угла. Он сразу заметил братьев и закричал на всю улицу, как в лесу:
– Эй вы, Некрасики-карасики! Куда путь держите?
Пришлось признаться, что бредут они без всякой цели, просто так.
– Эге! Иду туда, не энаю куда, – захохотал Мишка. Затем уже серьезно добавил: – Давайте-ка, братики, к нам. В гости. Кваску попьем. А?
Кваску? Николая передернуло. Но отказаться было неудобно, обидится Мишка.
– Только ненадолго, – сказал обычно молчаливый Андрюша. – На полчасика.
Дом купца Златоустовского стоял на Нетече – короткой, словно обрубленной, улице. Снаружи здание было мало привлекательньш. Окна нижнего этажа – подклета, неуклюжие, пересеченные вдоль и поперек железными прутьями, на ночь закрывались тяжелыми скрипучими ставнями. Второй этаж подслеповато и равнодушно смотрел на проходивших внизу людей полукруглыми стеклами-глазами.
Но за высокими воротами, откуда доносилось хриплое урчание собаки, картина сразу менялась. Просторный чистенький двор был посыпан крупным желтым песком. Все кругом утопало в зелени. Всюду цветы: на клумбах, на куртинах, вдоль прямых и узких дорожек. Чуть в отдалении виднелись грядки с укропом. Пряный, острый запах доносился оттуда.
– Дядя Потап! – закричал Мишка, завидев бородатого человека в длинном фартуке и метлой в руках. – Сделай милость, скажи Пелагеюшке, чтобы кваску медового нам подала. С клюквицей.
Вскоре явилась Пелагеюшка – большескулая, с лукавыми глазами-щелками молодица. Она принесла на подносе запотевший глиняный кувшин с квасом, три большие кружки – тоже из глины – с узорчатыми рисунками по бокам, и глубокое деревянное блюдо с духовитыми мочеными яблоками.
– Пейте, братики, на здоровье, – хозяйски потчевал Мишка.
Но Николай, с опаской наполнив кружку лишь наполовину, понюхал: не такой ли, как в «Царь-граде»?
Мишка понял сомнения друга, засмеялся:
– Настоящий квасок! Домашний. С изюмом. Пелагеюшка у нас мастерица.
Потом начал оживленно рассказывать:
– Слыхал? Позавчера Туношенка в участок угодил. Пьянехонек был – в стельку. На улице подобрали. Теперь до директора дошло. Как бы не выгнали его из гимназии. Куда он денется?
– Может, и не выгонят, – сказал Николай. – Может, обойдется. – Ему сделалось жалко Туношенского. В конце концов он очень несчастен. Неудачник! Оттого, видно, и пьет.
– Может, и обойдется, – согласился Мишка. – А наш Порфирий, думаешь, не лакает? Тоже закладывает душенька. Вино каждый-всякий любит.
– Вот и нет, – вздохнул Андрюша. – Уж вот я никогда не полюблю вино. Ничего в нем хорошего. Кто его только придумал, зелье это поганое?
– Ну, ну, ну, не очень-то на нас, грешных, нападай! – поднимая кружку, заулыбался Мишка. – Не любо – не пей, а другим не мешай.
И он запел, невероятно фальшивя, закатывая глаза под лоб:
– Вино, вино, на радость нам дано!..
С шумом поставив пустую кружку на стол, он покровительственно похлопал Андрюшу по плечу:
– Не зря, брат, говорят: на Волге – вино по три деньги ведро, хошь пей, хошь лей, хошь окачивайся. Верно, Никола?
В окнах соседнего дома зазвучала тихая музыка. За высоким забором, окрашенным бледной голубой краской, кто-то играл на клавесине. Неокрепший девичий голосок дел:
Дрогнуло сердце у Николая. Вот так играла на стареньком рояле в углу гостиной мать, так она пела про березу, про дальнюю дорогу, про ямщика, про колокольчик, уныло звенящий под дугой. Из камина струилось тогда мягкое успокоительное тепло. И грустно, и радостно было на душе. И никуда не хотелось уезжать из родного дома. Николай почувствовал, как в глазах его навертываются слезинки. Смахнуть их носовым платком – неловко. Заметит Мишка, засмеет. Вот, скажет, баба какая! Да еще, чего доброго, подтрунит потом где-нибудь при случае.
Но Мишка, кажется, и сам был растроган. Он даже рот открыл, прислушиваясь к пению.
– Кто это, кто? – тронув его за плечо, прошептал Николай.
– А? Чего? – обернулся Мишка.
– Кто это, спрашиваю? Ты знаешь?
Мишка вдруг присвистнул, щелкнул пальцами:
– Еще бы не знать! Юлечка!
– Какая Юлечка?
– Обыкновенная. С косичками. Губки бантиком.
– Не паясничай. Ответь как следует. Мишка по-озорному прищурился и пошел, и пошел тараторить:
– Ага! Еще и не видел, а уже влюблен по уши. Погоди, то ли будет. Вирши ей 'начнешь посвящать. На колени встанешь. Это в твоем духе.
– Перестань!
– Только имей в виду: она тебе не пара. Заранее предупреждаю. Ее отец – важная персона: чиновник особых поручений самого губернатора. Это тебе не какой-нибудь помещичек, который не платит за гимназию.
Ну, это уж через край. Понятно, на что Мишка намекает. Значит, и ему известна история с сорока восьмью рублями.
Но Мишка понял, что пересолил. Он решил загладить свою вину:
– Хочешь, познакомлю тебя с ней? Она, брат, умница. В Петербурге обучается, в благородном институте. Да, да. Но она простая, не задается, носа ке задирает. Сам увидишь…
Не успел Николай ничего сказать, как Мишка быстро скользнул к голубому забору, за которым слышалась музыка:
– Юлечка! – закричал он. – Юлия Васильевна! Ау!
Звуки клавесина оборвались, невидимая певица замолчала. Вскоре Мишка начал оживленно разговаривать с кем-то, стоящим по ту сторону забора. Это продолжалось минуты три. Наконец на весь сад загремел Мишкин голос:
– Господин Некрасов! Пожалуйте сюда! Николай смутился.
– Пойдем, Андрюша, – пригласил он брата, нехотя поднимаясь со скамьи.
Но тот устало закрыл глаза:
– Иди один. Тебя ведь зовут. Я посижу. Голова что-то опять заболела…
Мишка стоял у куста отцветшей сирени и, глядя в узкое пространство между досками забора, что-то с увлечением рассказывал.
– А вот и он, наш ярославский пиит! Ого-го-го! – загремел Мишка. – Сейчас я вам представлю его, Юлечка!
Щеки Николая вспыхнули. Этого еще недоставало! Все, все, должно быть, разболтал Мишка. Даже про стихи. Он хотел тут же уйти, но Мишка уже тянул его за рукав прямо вплотную к забору.
– Он, Юлечка, и обо мне вирши накропал. А я его, представьте, отдул за это.
По ту сторону ограды зазвенел задорный смех. Только был он не девичьим, а каким-то детским. Так смеются девчонки лет десяти-двенадцати. Неужели это и есть та самая Юлечка, которая пела про «последний час разлуки»?
– Извольте, Юлечка, подать господину Некрасову ручку. Не бойтесь, он не укусит. Он смирный, домашний.
Из-за ограды протянулась тонкая худенькая рука с красивыми длинными пальцами:
– Здравствуйте, господин Некрасов!
Николай увидел ее лицо. Большие, доверчивые, васильковые глаза. Чуточку вздернутый нос, мягкие, пухлые губы, еле заметный румянец на щеках. Во всем облике Юлечки было что-то наивное. Так и хотелось потрогать ее голубой бантик на голове, погладить русые волосы. Девчонка, совсем девчонка, решил он.
– Здравствуйте, – ответил Николай и осторожно пожал длинные пальцы девушки. Какое-то непонятное смущение овладело им. И чтобы не выдать себя, он развязно заговорил:
– Не слушайте вы его. Он столько наплетет, в два короба не уложишь. Это я его тогда отлупил, а не он меня.
– Вы? – удивленно вскинула брови Юлечка. – Не может быть. Такого большого? Как же это так?
– Брешет! – нерешительно отозвался Мишка. – Тронул, как кошка лапой.
– Ой, не говорите! – оживилась Юлечка, – кошки больно царапаются. Вот возьмите нашу Пусечку. Она такая ласковая, бархатная, мурлыкает, на колени забирается. А один раз цап-царап меня коготками по руке. Кровь так и брызнула. Я в испуге на весь дом закричала.
– Это бывает, – снисходительно согласился Мишка, – небось дразнили ее?
Юлечка замахала руками:
– Нет, что вы, что вы! Я ее по спинке гладила.
– Супротив шерсти, надо полагать. Тогда понятно. Кошачий род это не любит, – тоном знатока заключил Мишка. И, сорвав двумя пальцами листочек сирени, добавил: – Даже зайца супротив шерсти погладить – и тот начнет кусаться. У каждого свой карахтер.
– Характер, – осторожно поправил Николай. Мишка бросил на него взгляд, полный нескрываемого презрения:
– Учи ученого! Сам знаю.
Юлечка постаралась перевести разговор на другое.
– Я так люблю стихи! – воскликнула она. – Мой дядюшка – поэт. Не доводилось ли вам, господин Некрасов, читать в петербургских журналах сочинения Катанина?
– Катанина? – радостно воскликнул Николай. – Петра Васильевича?
– Откуда вам это известно? – изумилась Юлечка.
Как же! Николай встречался с ним. В чудесном, сказочном имении. С волнением, сбивчиво и торопливо начал он рассказывать о своей поездке в детстве в Костромскую губернию.
Юлечка то опускала, то удивленно поднимала глаза. Но когда Николай стал говорить о дорогом подарке, о стихах Пушкина, Мишка перебил его.
– Вы думаете, это правда, Юлечка? – хихикнул он. – Выдумывает он, ей-богу, выдумывает. Это у него – воображательная фантазия. Они, виршеплеты, все одним миром мазаны.
Николай растерялся, покраснел, как рябина осенью. Зачем Мишка ставит его в такое глупое положение? Юлечка, пожалуй, и поверит.
– Хотите, я сейчас эту книгу принесу? Она у меня на квартире… Недалеко, – дрогнувшим голосом произнес Николай.
– Ха! – хорохорился Мишка. – И никакой у него книжки нет. Выдумывает!
Николай обиделся и толкнул приятеля в грудь:
– Нахал! А еще в гости заманил.
В другом месте Мишка непременно дал бы сдачи, но сейчас ему не хотелось выглядеть драчуном.
– Ладно уж, – миролюбиво сказал он, – пошутили – и хватит. А то Юлечка бог знает что о нас подумает. Так?
– Нет, что вы, – успокоила девушка, – я понимаю шутки, – и она снова заговорила с Николаем:
– Мой дядюшка теперь далеко.
– В столице?
– Увы, – печально покачала головой Юлечка, – на Кавказе.
– На водах? Лечится?
– К счастью, он здоров.
– Что же он там делает?
– Ему приказали уехать туда.
– Кто приказал?
Юлечка ответила не сразу. В глазах ее отразилось беспокойство. Она приложила палец к губам:
– Тс-с. Третье отделение!
Николаю хорошо было известно, что о Третьем отделении надо говорить шепотом.
– Третье отделение, – повторила Юлечка. – Граф Бенкендорф…
– Да бросьте вы про стихотворцев болтать, – прервал Мишка, которому надоело слушать. – Подумаешь, как интересно.
Юлечка вспыхнула:
– Мишель, когда вы научитесь быть вежливым?
Мишель! Николай чуть не прыснул от смеха.
Мишке это имя – как корове седло.
А тот вдруг засвистел и, небрежно сунув руки в карманы, снисходительно сказал:
– Можете любезничать вдвоем. Мешать не буду. И отошел в сторону.
Странно ведет себя Мишка. То ли шутит, то ли всерьез.
– Извините, господин Некрасов, – заторопилась Юлечка. – Мне пора. У меня урок.
Она поклонилась и исчезла. Потом из-за кустов сирени снова послышался ее нежный голосок:
– Господин Некрасов, а когда вы почитаете мне свои стихи? Приглашаю вас в гости. Пожалуйста, не отказывайтесь. У нас в доме все очень просто…
Подошел Мишка, блаженно ухмыльнулся:
– Ну, как Юлечка? Хороша?
– Девчонка как девчонка, – стараясь быть равнодушным, ответил Николай, – обыкновенная. Маменькина дочка.
– Вот и нет. Ошибаешься, – горячо заступился за Юлечку Мишка. – Она сирота. Мать у нее давным-давно умерла. А ты – «маменькина дочка»…
Без Юлечки стало скучно. И к тому же Андрюша начал ныть:
– Пойдем. Уже целый час прошел. Я рисовать хочу.
С недавних пор Андрюша повадился ходить куда-то на Волгу. С большим альбомом, с цветными карандашами. Ну, ни дать ни взять – художник!..
Вышли за ворота. По улице валом валил народ. Должно быть, опять где-нибудь пожар.
– Где горит? – спросил Николай торопливо проходившего мимо них пожилого морщинистого человека с засученными рукавами. Тот посмотрел на гимназиста, опасливо оглянулся и, постучав рукой по груди, ответил:
– Тут вот горит, тут…
В разговор вмешалась старуха в темном платье с опущенным на лоб черным платком.
– Злодеев казнить будут, – зашептала она. – На Сенной. Бают, на царя-батюшку они руку поднимали. Охо-хо!
Николая, словно ножом, резануло по сердцу. Две недели прошло с тех пор, как схватили Степана. Неужели будут казнить? За что? За какое преступление? Ведь они не поднимали руку на царя, они на земле лежали, Николай сам все видел.
– Побежим на Сенную, – предложил он брату.
– Один иди. После расскажешь.
Впереди застучали барабаны, раздался визгливый звук флейты. Барабаны били глухо, с перерывами, а флейта, словно по покойнику, голосила.
Николай догнал направлявшуюся к Сенной толпу. Стал пробираться дальше, туда, где грохали барабаны и пищала свистулька-флейта. Вот и солдаты. Их спины перепоясаны крест-накрест полотняными ремнями. Мерно, в такт шагам, качались на плечах тяжелые ружья. Шуршали белые, не первой свежести штаны из лосиной кожи, плотно обтягивавшие нахоженые солдатские ноги.
В толпе становилось все теснее. Приходилось действовать локтями. Толкались со всех сторон. Но Николай не замечал ничего. Глаза его упорно искали Степана. Где он, где?
Солдатский строй повернул направо. И тотчас Николай увидел Степана и его товарища. Они шли с опущенными головами, обросшие и худые. Выставленные вперед руки были скованы железными обручами. На ногах звякали цепи.
Вот и Сенная. Пыльная, грязная. Посредине нее – деревянный, грубо сколоченный из сосновых досок помост. По нему важно прохаживался, скрипя сапогами, палач в шелковой красной рубашке.
Солдаты вышли на середину площади. Усатый офицер, шагавший впереди, стоя с оголенной шашкой в руке, скомандовал:
– Стой!
Тупо стукнули о землю ружейные приклады. Враз утихли барабаны; взвизгнув напоследок на самой высокой ноте, замолчала флейта. Ровным четырехугольником окружили солдаты помост, скрыв Степана и его товарища. А позади, тоже со всех четырех сторон, глухо гудела толпа. Не праздничная и оживленная, как в день приезда царя, а строгая, суровая, сумрачная, как осенняя туча.
Снова забили барабаны. На этот раз дробно-сердито, словно негодуя. Николай увидел, как на помост поднялся бритый человек в длинной черной мантии. Он поднял руку. Барабаны умолкли. Солдаты взяли «на караул». Площадь замерла.
Развернув перед собой бумажный свиток, бритый человек начал читать вслух. Сначала нельзя было разобрать ни одного слова. Все сливалось в какое-то монотонное, шмелиное гудение. Но постепенно звуки становились яснее, и вот уже Николай услышал:
– А означенные злодеи – Максим Беляев, он же, как судом и следствием установлено, беглый крепостной Степан Петров, а також вместе с ним работный человек владельцев Ярославской большой мануфактуры господ Яковлевых Федор Маркелов, предерзостно, яко бунтовщики, нарушили священный покой его императорского величества…
Бритый человек едва не задохнулся, прочитав все это до конца. Он вытянул из кармана платок, громко высморкался.
– А посему суд определил…
Николай задрожал от волнения. Вот оно – главное! Неужели права старуха? Какой кошмар!
– Беглого крепостного Степана Петрова, – продолжал читать человек в мантии, – а також работного человека Федора Маркелова бить нещадно плетьми, чтобы им впредь неповадно было…
Значит, жив Степан останется. Не отрубят ему голову. Но душа Николая болела по-прежнему. Ведь могут до смерти засечь. Трифон однажды рассказывал, как по приказу графа Аракчеева одного солдатика секли «без доктора». До тех пор били, пока он дышать не перестал.
А бритый человек читал дальше:
– По совершению же вышеуказанной экзекуции Степана Петрова да Федора Маркелова в солдаты сдать и в действующую армию на Кавказ направить под неусыпное господ офицеров наблюдение…
Над толпой словно холодный ветер пролетел. Зашумели кругом, задвигались, заговорили:
– Повели, повели. Сейчас начнут…
С трудом вырвался Николай из толпы. Никакая сила не заставила бы его смотреть на Степановы муки. Он долго бежал по улице, оставляя позади страшную Сенную площадь. Свернул в какой-то проулок и на поросшем крапивой пустыре опустился на землю, обхватив голову руками, и горько заплакал.
Почему так все плохо устроено на земле? Кто придумал это жестокое крепостное иго?
Вспомнилось, как однажды учитель истории Константин Никитич Раменский, суровый человек, говоря о гражданском праве Древнего Рима, сказал:
– Раб не есть лицо, раб есть вещь. Так утверждали знатные римляне. Посему имели они право продать своего раба, яко вещь, наказать его по своему усмотрению и даже лишить жизни.
Выходит, за тысячу с лишним лет ничего не изменилось. И теперь крепостных продают, как вещи, как скот, и теперь наказывают и даже лишают жизни. Что же это такое? Можно ли это изменить? Как? Есть ведь на свете люди, которые хотят всех сделать свободными. И Степана, и его друга по несчастью, работного человека Федора Маркелова – всех, всех!
«Восстаньте, падшие рабы!» Кого это призывал Пушкин? Не римских же рабов! Их давно нет в живых…
Мысли его были прерваны прошедшими мимо людьми. Они возбужденно разговаривали:
– А тот самый русый, Степаном которого кличут, даже стону не подал. Будто и не его били.
– Молодчага парень! Жалко его – под «красную шапку» угодил. Это – как в острог!
– Зазря ребят губят, зазря. Не виноватые они.
– Тише… Услышат…
Итак, Степана отдали в солдаты – «под красную шапку». На целых двадцать пять лет. Ужасно! Солдат – уже не человек. Николай вспомнил, как в Грешневе провожали двух рекрутов. Ночью их держали в холодном сарае под замком, а утром со связанными руками посадили в телегу. По бокам – солдаты с ружьями. Рекруты кланялись. Женщины голосили. Причитали матери-старухи:
– На кого вы нас, бедных, спокидаете? Кто нас, сиротушек, от людей злых да укроет? Пропадете на чужой сторонке… Не увидим вас во веки-вечные…
А он увидит когда-нибудь Степана? Может, еще не увели его с площади. Может, удастся ему рукой помахать…
Но на Сенной было уже пусто. Мрачно возвышался деревянный помост со следами крови на смолистых досках, и какая-то бездомная собака выла подле него.
– Прощай, Степан! – прошептал Николай. – Прощай!
Темное облако надвинулось на солнце. Еще мрачнее сделалось вокруг.
Прощай, гимназия!
Перед экзаменами время тянулось особенно медленно. Казалось, конца ему не будет. Уже на носу петровки, и не так сладко заливаются на ясных зорьках в береговых кустарниках соловьи, уже заалела на солнечных кочках первая земляника, а экзамены все еще не начинались.
Признаться, дела Николая складывались неважно. Если уж говорить точнее – очень плохо. Годовые отметки не радовали. Единиц и двоек – порядочно.
Вопреки ожиданиям, самый высокий балл – четверку – поставил лишь отец Апполос по закону божьему. Очень ему понравилось, как Николай притчу о блудном сыне рассказал.
– С душой глаголил, сын мой, с душой, – довольно повторял отец Апполос. – Зело наставительная проповедь. Уму-разуму учит младое поколение наше, яко воистину во путях жизненных заблуждающееся…
От отца Апполоса пахло дорогими духами, а шелковая фиолетовая ряса сидела на нем. как модный светский костюм.
По латыни у Николая все годы были только двойки. Давно находился он с ней не в ладах. Известно почему: «Туношенского наука – учить ее скука».
Но Петр Павлович не забыл оказанную ему услугу и поставил Николаю годовую тройку и по латыни, и по риторике.
Карл Карлович Турне решительно вывел в журнале свой любимый кол, сопроводив его, как обычно, глупой присказкой:
– Если хочешь быть счастлившик, кушай в Ницца чернослившик…
Так же легко расправился и злой Мартын.
Оставалась еще математика. Николай пытался было одолеть ее один. Но очень скоро почувствовал, что это ему не под силу. Математика требовала строгой последовательности. Не зная какого-либо предыдущего правила, новой задачи не решишь. А Николай немало пропустил уроков, да к тому же и в учебник редко заглядывал. Мудрено ли поэтому, что он блуждал в алгебраических буквах и числах, как в темном лесу, что уравнения с двумя и тремя неизвестными казались ему недоступной китайской грамотой.
Что ж, придется обращаться за помощью к Мишке. Математику он знает. Видно, отец внушил: без цифири – какая торговля!
В прошлом году, на удивление всему классу, Мишка в один присест решил задачу, над которой бились чуть не целый час. Задача эта казалась на редкость заковыристой. Говорилось в ней про какие-то бочки А, В и С. От них мозги набекрень лезли. А Мишка только ухмыльнулся:
– Бочки? Гляди, с вином?! Гы! У нас их в магазине видимо-невидимо.
И в два счета решил задачу. Каждой бочке объем определил. Вот какой математик Мишка!
Беда только, что с тех пор, как они поссорились в саду из-за Юлечки, он теперь не здоровается, грубит. Что с ним случилось? Будто подменили его. Раньше быстро забывал обиду.
Сунув под мышку тетрадь и учебник Беллявена, Николай отправился на Нетечу.
Мишки дома не оказалось.
– Небось, купаться убег, – ласково поздоровавшись, сказала его мать, румяная, добродушная женщина, – чай, скоро явится. А вы подождите его в саду, эвон там, на скамеечке. Может, кваску желательно, голубчик? Я распоряжусь…
Николай поблагодарил, но от квасу отказался. Он углубился в сад, сел в тени на скамейке, раскрыл книгу. Ох, попробуй-ка в ней разобраться – куча всяких иксов, игреков, зетов! Скобки простые, скобки квадратные, скобки фигурные… Минусы, дающие плюсы… Радикалы… Фу!..
Николай отложил учебник в сторону. На вершинах лип забавно перекликались скворцы, передразнивая кого-то. Чирикали воробьишки в кустах. Где-то в стороне басом мяукнул кот. Неуверенно, будто стесняясь, кукарекнул молодой петушок.
– Здравствуйте, господин Некрасов! – мелодично прозвучало вдруг за спиной Николая. – Что вы здесь делаете в полном одиночестве?
За оградой, на том же самом месте, что и в прошлый раз, стояла в легком белом платье Юлечка. На щеках ее – слабый румянец.
Николай растерянно вскочил со скамейки. Вот уж никак не ожидал он, что Юлечка сейчас появится. Конечно, он думал о ней, надеялся увидеть ее сегодня. Но только не так неожиданно.
– Почему вы молчите, господин Некрасов? – продолжала Юлечка, улыбаясь. – Вероятно, я оторвала вас от важных дел?
– Нет, помилуйте, что вы, – застенчиво сказал Некрасов. – Здравствуйте!.. Добрый день!.. Я очень рад… Вы, как в сказке… из-под земли выросли…
Юлечка звонко рассмеялась:
– Однако я на вас сердита. Обещали прийти в гости и не сдержали своего слова. Ай, ай! Разве можно так поступать, господин Некрасов?…
Приятно было слушать этот милый ласковый голосок. Только почему Юлечка упорно называет его господином Некрасовым? К чему такая официальность? Впрочем, она, наверное, и не знает его имени. В прошлый раз Мишка представил его господином Некрасовым. Так и пошло.
– Что вы изволите читать? – вытягивая шейку, любопытствовала Юлечка. – Что-нибудь интересное, занимательное?
– Какое там! – хмуря брови, протянул Николай. – Математика.
– Беллявена?
– Она самая.
– Я вижу, вы не очень-то любите математику?
– А кто ее любит? – безнадежно махнул рукой Николай. – Может, вы?
Юлечка закачала бантиками:
– Угадали, угадали! Я так ее люблю, что готова бежать от нее за тридевять земель.
– Это серьезно? – Николай искренне обрадовался. – У вас по алгебре тоже единицы?
– Ой, что вы! – замотала головой Юлечка. – Единицы? Я с ума сошла бы от отчаяния.
– А я вот не схожу, – помрачнел Николай. – Кол не так уж страшен. У нас в гимназии к нему привыкли… Все!
– Все? И Мишель тоже?
Опять Мишель! Уж не сказать ли Юлечке, чтобы она его так больше не называла?
– Нет, он у нас Пифагор, – поддержал Мишкину честь Николай, – любую задачу мигом решит.
Лукаво покосившись, Юлечка вдруг спросила:
– А не доводилось ли вам, господин Некрасов, видеть в одном старинном журнале такую картину: стоят по разные стороны забора кавалер и барышня, беседуют, наверное, уже битый час, и никак не догадаются, что удобнее им разговаривать на одной какой-либо стороне?
– Что-то я такой картины не видел, – простодушно ответил Николай.
– Ой, какой вы недогадливый, – укоризненно закачала головой Юлечка. – Следовало бы вам понять, что я любезно приглашаю вас пробраться в наш сад.
Николай изумился:
– Через забор?
– Что, боитесь костюмчик порвать? Дома бранить будут?
Эге! Юлечка-то, оказывается, не такая уж безобидненькая, как думал Николай прежде. Он бросил книгу на траву и, уцепившись руками за доски, приготовился перемахнуть через забор.
– Ой, господин Некрасов! – испугалась Юлечка. – Вы ведь и в самом деле прыгнете… Сюда, сюда идите! – она, потянула Николая за плечо, осторожно отодвинула в разные стороны две старые доски. Теперь, правда не без труда, можно было пробраться в соседний двор.
– Пожалуйте, господин Некрасов! – и Юлечка грациозно сделала реверанс.
Но Николай не решался. Лезть в чужой сад? Словно мальчишка, почти на животе?
– Что же вы медлите, господин Некрасов? Я жду.
Эти слова прозвучали, как приказание и, согнувшись в три погибели, Николай перебрался на другую сторону. Рубикон был перейден!
– Поздравляю, поздравляю! – весело восклицала Юлечка. – Вы совершили героический подвиг. Жаль, нет у меня лаврового венка, чтобы украсить ваше чело. Даже дубовый не могу предложить. Хотите липовый? – она протянула руку к низко нависшей над забором ветке. – Чем липа хуже? Не понимаю.
– Я тоже, – шутливо поддержал Николай. – Из нее великолепные лапти плетут. В них куда как удобно!
– Можно подумать, что вы и сами не прочь в лапоточках пощеголять. По Дворянской улице. Ха-ха-ха! – весело смеялась Юлечка. – Представляю себе, отлично представляю: господин Некрасов в парадном мундире и липовых лапотках!
Лукавые искорки так и мелькали в глазах Юлечки. Поддаваясь ее настроению, Николай быстро освободился от охватившего было его чувства неловкости. Он все больше настраивался на тот задорно-игривый лад, который создавала своей милой болтовней Юлечка.
– А вы слышали, как в деревне про лапти поют? – спросил он, и когда Юлечка отрицательно покачала головой, топнул ногой, подбоченился и негромко пропел:
– Браво, браво! – захлопала в ладоши Юлечка и повела гостя по саду. Шла она впереди, заложив маленькие ручки за спину, словно придерживая красивую, туго заплетенную косу с голубым бантом.
Юлечкин сад был обширнее, чем у Златоустовских. Росли в нем редкие для Ярославля деревья – лиственницы, кедры, пирамидальные тополя. Вдоль дорожек застыли беломраморные Зевс-громовержец, Аполлон – покровитель искусств, Фемида – защитница правосудия, Диана – богиня охоты с колчаном и стрелами. Могучий Геракл разрывал цепи на своей груди, горные орлы клевали сердце Прометея, похитившего огонь у богов.
Да, хозяева сада высоко ценили искусство. По всему видно. Не то, что Мишкин отец.
В самом конце сада свисали с перекладины длинные веревки. Качели!
– Хотите покататься? – спросила Юлечка. – Не боитесь?
Чего тут бояться! Николай не из робкого десятка. Эти качели – детская забава. Вот если бы «гиганты», как на ярмарке.
– Давайте вместе, – предложил Николай.
– Благодарю вас, господин Некрасов. Но я ужасная трусиха. Голова у меня кружится. Так что, пожалуйста, вы одни…
Один так один! Можно и одному. Дело несложное.
Николай поправил веревки, натянул их, как положено, встал ногами на доску и начал качаться. Раз-два, раз-два! Постепенно его движения становились все более плавными и сильными. Вверх-вниз, вверх-вниз! Теплый ветерок трепал волосы на голове, посвистывал в ушах. Хорошо!
А Юлечка глядела на него с восхищением и завистью.
Но вот он сделал сильный рывок. Доска приняла вертикальное положение.
– Ой, пожалуйста, осторожнее! – испугалась Юлечка.
– Ничего! Я не Икар! К солнцу не улечу! – выкрикивал Николай, то приседая, то поднимаясь на доске.
– Слышите, я боюсь, – продолжала тревожиться Юлечка, просительно сложив руки на груди.
– А вы не бойтесь, – раздался насмешливый голос из кустов. – Ничего с ним до самой смерти не случится!
Николай замер. Это Мишка появился. Начнет теперь дурачиться.
И верно. Выбравшись из кустов, Мишка бесцеремонно глядел то на Николая, то на Юлечку.
– Ай да мы! Знай наших! Я-то своего приятеля ищу, а он девицу развлекает.
– Мишель! – вспыхнули щеки у Юлечки. – Это очень невежливо! Это бестактно, наконец!
– Как вы сказали, Юлечка? – ухмыльнувшись, спросил Мишка. – Что-то я не понимаю вас. Нихт ферштейн! Но компрене! Ни бельме!
Юлечка расхохоталась. Да и как же можно было удержаться: сразу на четырех языках изъяснялся Мишка – русском, немецком, французском и татарском.
Но Николаю было не до смеха. Он всерьез опасался, что Мишка выкинет какой-нибудь номер, поставит его и Юлечку в неудобное положение. Все медленнее и медленнее качалась доска. А когда она почти остановилась, на другой ее конец бойко вскочил Мишка.
– Давай, нажимай! – задорно крикнул он и, согнув в коленях свои длинные ноги, толкнул доску вперед. – Их ты! Пошли-поехали!
Доска сразу же взвилась. Ну и силушка у Мишки. Богатырская.
Николай старался не отставать. Он тоже вовсю нажимал ногами. Как уключины в лодке, жалобно взвизгивали железные крючья, заметно накренились вбок державшие перекладину деревья. Уже головы качающихся оказывались внизу, а ноги вверху. Спирало дыхание.
– Довольно, мальчики, довольно! Убьетесь! – чуть не плача, уговаривала Юлечка, встревоженная азартом друзей. Но не так-то легко было унять их.
– Мальчики, остановитесь! Ради бога, остановитесь! – полным отчаяния голосом вскрикивала девушка.
Не тут-то было.
– Наддай, наддай! – надрывался Мишка. Он, кажется, совсем ошалел, глаза, как у пьяного.
– Вверх-вниз, вверх-вниз! Не удастся Мишке обставить Николая. Небось думает, что он пардона запросит. Шалишь! Ни за что Николай не сдастся.
Состязание не ослабевало ни на секунду. Долговязый Мишка сгибался чуть не вдвое, когда он с диким уханьем устремлял доску вверх.
– Боже мой, да что же это такое? – стоя посредине садовой дорожки, всплескивала руками Юлечка. – Когда же конец?
Николаю было жалко Юлечку. Но крикнуть Мишке, что пора кончать, значит, показать свою слабость. Нет уж, пусть он первый сдается.
А Мишка и не думал сдаваться. Вот он с силой нажал доску и сам не устоял. Руки оторвались от веревок, и он упал почти к самым ногам Юлечки.
За ним свалился и Николай. Ему здорово не повезло: перевертываясь на лету, тяжелая доска больно ударила его по лбу. Красные и зеленые искорки замелькали в глазах. На минуту он потерял сознание, а когда стал приходить в себя, то почувствовал: кто-то нежно целует его в лоб.
– Николенька, милый! Живы? – Это Юлечка. Губы ее дрожали, лицо было очень бледное.
Что это? Неужели послышалось ему? «Николенька»? Ведь еще какую-нибудь минуту назад она упорно называла его «господином Некрасовым». «Николенька!..» Заликовало сердце.
– Ничего с ним не сделается… до самой смерти! – послышался недовольный Мишкин голос. – Напрасно пужаетесь!
Он сидел на траве, прислонившись спиной к скамейке. Брови его были нахмурены…
– Вам очень больно? – будто не замечая Мишки, спросила Юлечка и незаметно погладила Николая по голове.
– О нет, пустяки, – слабо отозвался он.
А Мишка снова дал знать о себе:
– До свадьбы доживет!
Потом он поднялся, отряхнул с себя пыль, подошел к Николаю и уже дружелюбно произнес:
– Эх ты, Никола-мученик! Вставай! – и протянул ему обе руки.
Николай быстро поднялся. Саднило лоб, в коленках какая-то слабость. А в общем, все в порядке. Легко отделался. Могло бы быть и хуже.
– Извините, пожалуйста, – обратился он к Юлечке, опуская глаза. – Мы напугали вас.
– Да, да, сделайте милость – извините! – опять закривлялся Мишка. – Мы больше не будем, мы пай-мальчики!..
На лице Юлечки мелькнула слабая улыбка:
– Мишель, вы неисправимы!
Она поправила волосы на голове и, обращаясь к друзьям, радушно и весело сказала:
– А теперь я хочу напоить вас чаем. С вареньем. Пожалуйста, не отказывайтесь. Вы заслужили.
Все вместе направились к дому, видневшемуся в просветах зеленых деревьев. Вдруг Мишка остановился:
– Адью! Мне направо.
Юлечка недоуменно подняла брови.
– Разве вы не хотите чаю?
– Премного вам благодарны, – расшаркался Мишка. – Вы уж его одного попоите. Он заслужил. Ни-и-коленька!
Пришлось и Николаю отказаться. Ничего не поделаешь! Если пойти без Мишки, значит, дружбе конец. А они еще могут поладить.
– И зачем ты эту историю затеял? – укоризненно спросил Николай, когда они снова оказались в Мишкином саду.
– А ты зачем один туда забрался?
– Тебя не было. А она позвала.
– Мог бы и подождать: не горело!
– Прости, не догадался. Честное слово!
– Не верю.
Чертя ногой по песку, Мишка уныло продолжал:
– Настоящие дружки так не делают. Я тебя с ней познакомил? Познакомил. А ведь мог и скрыть, если бы был ягоистом.
– Эгоистом, – осторожно поправил Николай.
– Вот видишь: опять ты поперек лезешь. Кто тебя за язык тянет? Ягоист, эгоист – какая разница. Я-то не навязываюсь к тебе в учителя. У меня не будешь уроки брать.
«Эх, ошибаешься, друг!», хотел сказать ему Николай. Но так и не сказал – обстановка была явно неподходящая. Все равно теперь Мишка не станет с ним заниматься по математике.
Оставалось только молча встать, поднять книгу и направиться к выходу.
Мишка не догнал его, не распрощался. На этот раз разлад грозил стать серьезным.
В расстроенных чувствах Николай дошел до набережной. Спустился к Волге. Не торопясь разделся, с наслаждением окунулся в воду и поплыл на середину реки.
Тонкое голубое марево плыло над Волгой. На той стороне, у переправы, звонко ржали лошади. Белые чайки с хохочущим криком стремительно падали на светлую поверхность воды.
Только к вечеру Николай вернулся на квартиру. Трифон встретил его ворчанием:
– А обедать кто будет? Андрей Лексеич обратно заболевши. Вы бог весть где пропадаете. Для ради чего я тогда такие вкусные щи сварил? Не псам же выливать…
Вдруг Трифон в удивлении отступил назад:
– Миколай Лексеич! С нами крестная сила! Кто это вам эдакий рог подсадил?
Николай невольно провел ладонью по лбу. Под рукой крепкая, как орех, шишка.
– И где это вас так угораздило? – не отставал обеспокоенный Трифон. – Дверью, что ли, в гимназии хлобыстнули? Аль подрались с кем?…
– Да нет, с качелей свалился, – буркнул Николай и поспешил отойти от дядьки к Андрюшиной постели.
Осуждающе вздохнув, Трифон покачал головой.
Андрюша опять чувствовал себя плохо. С трудом открыв воспаленные глаза, слабым голосом попросил:
– Николенька… воды…
Пил он долго, по капельке, часто и тяжело дыша…
День подходил к концу. Учить математику теперь все равно было бесполезно – пришел к безрадостному заключению Николай и, взяв со столика книжку Бенедиктова, вытянулся на старом диване.
Читал он долго, шепотом повторяя нравившиеся ему строчки. И, удивительное дело, все время раздавался в его ушах нежный и озабоченный голос Юлечки:
– Николенька!..
Надо написать о ней стихи. Сейчас же, без промедления.
Уже далеко за полночь, когда догорела последняя свеча на столе, закончил Николай стихотворение. И откуда только взялись такие, доселе неведомые ему слова:
Я пленен, я очарован, Ненаглядная, тобой, Я навек к тебе прикован Цепью страсти роковой. Я твой раб, моя царица! Все несу к твоим ногам, Без тебя мне мир темница, О, внемли моим словам…
«Моя царица!» Может, это слишком? Впрочем, пусть остается, как есть. Ведь Юлечке он все равно стихи не покажет. Да и другие о них не узнают. Это только для себя.
Утомленный событиями дня, спал Николай крепко и, наверное, проснулся бы не раньше полудня, если бы не Трифон. Дядька хорошо знал, что сегодня начинаются экзамены, чуть свет сбегал на Мытный двор, купил свежих, еще трепыхавшихся стерлядок, зажарил их на сковороде.
Старательнее обычного отутюжил дядька и праздничную форму. Мундир и брюки выглядели безукоризненно. У дверей стояли до блеска начищенные ботинки.
Но настроение у Николая отнюдь не было праздничным. Он отправился в гимназию, как на эшафот. Забыл даже помолиться перед уходом. Только Трифон перекрестил его на крыльце…
Невесело входил Николай в двери гимназии. Как всегда, в углу полутемной передней стоял Иуда. Завидев Николая, он зашаркал прямо к нему.
– Э-э, Некрасов, – не то просвистел, не то прошипел надзиратель, – вам нельзя-с…
Николай в изумлении сделал шаг назад:
– Почему?
– Вы не допущены-с к экзаменам. Таково-с решение педагогического совета. Да-с. Ваши успехи слишком неудовлетворительны. Да-с.
Пожевав сухими губами, Иуда спросил:
– А братец ваш где-с?
– Болен, – потупил голову Николай.
– Так-с. Понятно-с. Один – болен, другой – волен. Ах, как негоже получается!
Заметив нерешительность Некрасова, надзиратель подступил к нему вплотную:
– Извольте выйти! Когда потребуется, вас пригласят. Да-с. Пригласят…
Спорить было бесполезно.
Хорошо, что Трифона не оказалось дома и никто не спросил Николая, почему он так рано вернулся из гимназии. Положив на стол стихи Жуковского, он принялся читать. Хотелось забыться, уйти в какой-то другой мир, не похожий на эту печальную действительность.
Первое попавшееся на глаза стихотворение было про море, про безмолвное, лазурное море. Какие неведомые тайны хранятся в его глубинах? Какая сила движет его необъятное лоно?
Стихотворение очень понравилось Николаю. У него возникло желание тоже написать о море. Это не важно, что он его не видел, зато ясно представлял в своем воображении. Бесконечная синяя гладь, могучие волны с грохотом обрушивающиеся на каменные скалы… И вот сами собой складывались строки:
Конечно, очень похоже на Жуковского. Но ничего, успокаивал себя Николай, Жуковский не будет в обиде. Он ведь никогда не увидит эти стихи.
Потом Николай начал читать Бенедиктова. Одно стихотворение показалось ему страшно знакомым:
Постой, постой! – вспомнил Николай. – Да это же как у Пушкина:
Конечно, не совсем так, но есть что-то общее. Значит, подражать можно. Это не грех. Николай наклонился над тетрадью, задумчиво потрогал себя за ухо и написал:
А все-таки не лучше ли «из самого себя сочинять»? Это он однажды так матери сказал. Ему было шесть лет, и он весело напевал в саду:
– Что это за песенка? – спросила мать. – Где ты ее услышал, Николенька?
– А это я из самого себя сочинил!
Мать весело смеялась…
Вот про Степана бы в стихах рассказать, про тог какой он славный, как его мучают недобрые люди. Да только надо ли об этом писать? Ведь настоящая поэзия – это гремучие напевы, неслыханные звуки, неведомые мечты.
Он опять склонился над тетрадью. Шуршало перо, текли строчки. Розы, мирты, древние руины, мрачные привидения были в его стихах. Все, как у Жуковского, как у Бенедиктова.
…И опять потянулись бесцветные дни. В гимназию Николай не ходил. Андрюше становилось все хуже. Не надеясь на Трифона, Николай сам приводил знакомого лекаря Германа Германовича. Тот сначала аккуратно прописывал лекарства, а потом сказал:
– Надо отправлять больной в деревня. К мут-тер, к матушка. Это есть самое хорошо!
Не раз передавал Трифон барину с приезжавшими на базар грешневскими мужиками тревожные вести о болезни Андрюши, просил приехать за ним. Но отец не беспокоился – он давно свыкся с недугами старшего сына: «Поваляется в постели и встанет. Дело молодое!»
Обеспокоенный Николай собрался было сам поехать в Грешнево, как вдруг однажды, в вечерних сумерках, во дворе загромыхала карета. Послышался хрипловатый и, как всегда, чем-то недовольный голос отца:
– Что тут у вас стряслось, лихоманка тебя забери?
Это он спрашивал Трифона, опаслива лепетавшего что-то в ответ.
Николай быстро выбежал во двор. Отец был пьян. Глянув на сына мутными глазами, он заплетающимся языком промычал:
– Ты у меня смотри!..
Видимо, ему уже было известно все. Трифон, верно, доложил.
Объяснение состоялось на следующий день за утренним чаем. Взлохмаченный, хмурый, с расстегнутым воротом рубашки, Алексей Сергеевич чесал волосатую грудь и, попивая огуречный рассол, допрашивал:
– Значит, не допустили?
– Да, папенька.
– Выходит, скверно учился? Лоботрясничал? То-то я смотрю, у тебя синяк на лбу. Подрался? Скажи, не так?
Николай угрюмо молчал.
– Что же мне теперь делать с тобой? – продолжал отец. – Выпороть? Выпорю! А дальше что? Опять в гимназию? Нет уж, увольте. Благодарим покорно. Сыты и этим. Служить пойдешь! В Дворянский полк! И Андрея отправлю. Ему служба на пользу будет. Окрепнет, закалится. Все болезни как рукой снимет…
На этом разговор и закончился. Отец стал собираться в гимназию, чтобы объявить свое решение. Будучи убежден, что от гимназии все равно никакого толку не будет, он давно собирался взять оттуда своих сыновей. Да все как-то подходящего случая не представлялось.
Николая и обрадовало, и встревожило решение отца. Хорошо, что больше не нужно будет ходить в опротивевший душный класс, слушать назидательные речи Порфирия Ивановича, трястись мелкой дрожью перед Иудой и Мартыном. Вот только жалко было расставаться с друзьями-одноклассниками. Правда, с Мишкой он не в ладах. Зато есть Андрей Глушицкий, Коська Щукин, Васька Белогостицкий, Никашка Розов, Горошек с Горшочком… Теперь, в канун близкой разлуки, они вдруг стали как-то особенно близки и дороги.
Дворянский полк несколько пугал его. Не прельщала Николая военная служба, не волновал пышный офицерский мундир. Зато Петербург! О, как мечтал он об этом прекрасном городе, как часто, склонясь над книгой, со слезами на глазах шептал:
Там, на берегу Невы, у подножия вздыбленного коня, на котором гордо скачет медный всадник, еще недавно стоял Пушкин.
Ради Петербурга можно надеть и серую шинель, и кадетские погоны…
Отец вернулся к концу дня. За ним въехала во двор еще одна карета с мягкими, бесшумными рессорами. Это для Андрюши.
– Собирайся! – проворчал отец, мрачно глянув на Николая. – Барахло не бери. Привезут потом. Отправляемся через полчаса.
Так быстро! Сердце Николая тревожно заныло. А как же друзья? Неужели он и распрощаться с ними не успеет? Нет, нет! Хоть Глушицкого увидеть. Он живет недалеко.
Не боясь гнева отца, Николай выбежал на улицу. На его счастье, Андрей Глущицкий оказался дома. Они обнялись на прощанье.
– Приезжай к нам в Грешнево, – торопливо говорил Николай. – И всем передай мое приглашение. Всем!.. На глазах у него навернулись слезы.
На переправе было тесно и шумно. Люди, телеги, лошади. Все смешалось в одну кучу. Паром находился еще на том берегу. Пришлось ожидать.
Николай вылез из кареты и, стоя на берегу, грустно глядел на Волгу. Вдруг кто-то крепко закрыл его глаза ладонями. И по тому, с какой силой это было сделано, он безошибочно определил: Мишка!
Ладони, прикрывшие глаза, сползли на плечи. Мишка обнимал друга и с упреком приговаривал:
– Эх, Никола, Никола! Как же так: уезжаешь! И проститься не зашел…
Взяв Николая под руку, Мишка отвел его в сторону и жарко зашептал:
– Знаю, сердишься на меня. Виноват. Каюсь. И все из-за этой гордячки Юлечки получилось.
– Неправда, – вспыхнул Николай. – Она совсем не гордая, сам ты раньше говорил. Она хорошая.
– Конечно, хорошая, – согласился Мишка. – Только малость задается. Разговаривать со мной не: желает.
Николай улыбнулся:
– Видно, заслужил.
– Может, и заслужил. – Мишка почесал в затылке. – Только знаешь что: давай, не будем ее касаться, а то опять повздорим. – Глаза у него погрустнели. – Неужели навсегда расстаемся?
– Почему навсегда? – заторопился Николай. – Приезжай в Грешнево. Кончатся экзамены, и приезжай. Ох, здорово будет. Рыбу половим, на охоту сходим. У нас чудесно.
Мишка помрачнел:
– С экзаменами у меня – полный швах. Нынче Мартышка кол закатил. Агромадный!
На этот раз Николай не поправил приятеля. Зачем? В такую минуту!
А меж тем по крутому Мякушкинскому спуску к переправе бежала шумная ватага гимназистов. Вскоре она была около Николая. Это – друзья-одноклассники. Их всех известил Глушицкий. Не было видно лишь Пьера Нелидова.
Гимназисты галдели, как грачи на пашне. Рассказывали смешные истории, потешались над Пьеркой, который остался вверху, на набережной, не захотев бежать вниз вместе со всеми. Как-никак, дядюшка у него – сенатор, а тетушка – фрейлина!.. По одному подходили к большой карете, в которой полулежал, поддерживаемый Трифоном, Андрюша, осторожно жали ему руку, желали скорого выздоровления. Андрюша слабо улыбался в ответ. Подошел паром. Началась обычная в таких случаях сутолока. Крики, понукание, перебранка. Барские кареты въехали на дырявый деревянный помост первыми.
Пора было идти и Николаю. Отец сердито махал ему рукой с парома.
Последние рукопожатия. Кто-то целовал Николая в щеки, кто-то обнимал. Он ничего не видел вокруг: слезы застилали глаза.
Скрипя и покачиваясь, переполненный паром отчалил от берега. Зашелестел протянутый через реку канат, забулькала, забурлила вода.
Оставшиеся на берегу гимназисты махали руками, фуражками, платками. Их уже не отличишь друг от друга: издали все одинаковы. Только долговязый Мишка заметно выделялся среди них своим ростом…
Вот и еще одну страницу в судьбе Николая неумолимо перевернул суровый ветер жизни.
Возвращение
Приехали в Грешнево затемно. Андрюшу вынесли из кареты чуть живым. Закутанный в ватное одеяло, он всю дорогу стонал, жалуясь то на чересчур быструю, то на слишком медленную езду. Ему было то жарко, то холодно.
Увидев склонившееся над ним лицо матери, он слабо улыбнулся запекшимися губами с черными корочками по краям.
Когда в доме постепенно стихло и Николай, закрыв глаза, лежал в постели, тихим дуновением ветерка прошелестел ласковый родной голос:
– Николенька! Не спишь, милый?
– Нет, мамочка, – обрадованно встрепенулся он. – Думаю.
– Прости меня. Я была к тебе невнимательна. Но меня напугал Андрюша. Что с ним случилось? Когда он так заболел?
– Недели две назад, мамочка.
– Боже мой! Две недели! – схватилась за голову мать. – Почему же я не знала об этом?
– Трифон извещал папеньку. Не раз.
– Какая жестокость! Ничего мне не сказать…
Опустившись на край постели, Елена Андреевна прильнула к плечу сына и зарыдала.
– Не плачьте, мамочка, не надо, – утешал Николай, целуя руки матери. – Андрюша скоро выздоровеет. В городе духота, дышать нечем, а здесь воздух чистый, хороший. Поправится Андрюша.
– Дай-то бог, – перекрестилась Елена Андреевна и, успокоившись немного, тихо спросила: – А с гимназией как, Николенька?
– Все кончено, мамочка, – заволновался Николай. – Папенька в Дворянский полк решил нас отправить.
– И ты согласился?
– А он и не спрашивал. Вы же знаете, мамочка: его воля – закон.
Мать тяжело вздохнула.
– Все это так, Николенька. Но ведь я знаю: ты не сможешь быть военным. У тебя душа не та. Тебе нужно в университет.
– В университет? Я ведь не окончил гимназии, мамочка.
– Будешь готовиться дома, милый. Хочешь, я приглашу учителя? И я тебе помогать буду. Хорошо?
Вместо ответа Николай снова и снова целовал матери руки.
– Я, пожалуй, пойду милый, – после короткого молчания заторопилась мать, – как там Андрюша? Не стало бы хуже ему.
– Мамочка! – воскликнул вдруг Николай. – Пошлите, пожалуйста, ко мне нянечку. Я так и не видел ее. Где она? Уж тоже не заболела ли?
Елена Андреевна беспокойно затеребила концы пухового платка, спускавшегося с ее худеньких плеч.
– Ее в доме нет, – печально сказала мать. – Услали в Гогулино.
– Она скоро вернется, мамочка?
– Не знаю, Николенька, – еще печальнее ответила мать. – Не я ее туда отправила… Аграфена…
– Аграфена? – изумленно переспросил Николай, привставая с постели.
За дверью что-то звякнуло. Елена Андреевна испуганно обернулась.
– Кто там?
Но ответа не последовало. Слышны были только чьи-то удаляющиеся шаги. Лицо матери болезненно передернулось. Она приложила палец к губам:
– Тс-с… это она… Аграфена…
– Подслушивала? – возмутился Николай, сжимая кулаки. – Что за наглость? Я ее проучу! – и он решительно опустил ноги на пол.
– Не надо, мой милый, – обняла его мать. – Не тревожься. Почитай. Усни.
Торопливо шагнув к двери, она повторила:
– Не надо, не надо… Спокойной ночи, мой дорогой.
Долго не мог успокоиться Николай после ухода матери. Он попытался читать, но ничего не лезло в голову. Буквы прыгали в глазах.
Бедная мама! Как она несчастна. Сколько страданий выпало на ее долю. Ведь ей нет и сорока, а на лице – морщины. Так изменилась она за последние годы.
– Что-то есть неясное в ее жизни. Вот отец почему-то называет ее Александрой, а при гостях похваляется (Николай не раз это слышал!), что увез ее тайно, прямо с бала, из Варшавы, что ее родители – богатые польские магнаты.
Но ведь мать всегда говорит, что ее родители – чистокровные малороссы, что они бедные украинские помещики и никогда не бывали ни в Польше, ни тем более в Варшаве.
Зачем же отец твердит неправду? Уж не потому ли, что эта ложь льстит его самолюбию?
Мать очень несчастна. Она невыносимо страдает от незаслуженных обид, которые причиняет отец. Ее радость – только в детях. Им отдает она всю свою любовь, ради них превратилась в затворницу, никуда не выезжает.
И вот теперь эта Аграфена. Она уже не первый год в доме. Няня рассказывала, что отец увидел ее где-то в поле, на жнитве, возвращаясь с охоты. Красивая и бойкая, она сразу понравилась ему. В тот же день староста получил приказание привести ее в усадьбу. Сначала Аграфена работала на кухне. Разбитная и пронырливая, она скоро сделалась ключницей. Дальше-больше, отец потребовал звать ее домоуправительницей. Дворовые девушки стали кланяться ей в пояс, приговаривая: «милостивица наша», «кормилица», «матушка Аграфенушка». Няня не раз с возмущением твердила:
– Ох, покарает Граньку господь-бог за ее великие прегрешения. Сживет она меня со свету.
Николай не придавал тогда значения этим словам. Мало ли что может сказать старый человек.
Но, выходит, нянюшка была права. Аграфена выгнала ее из дома. Бедная старушка! Кто ее теперь накормит, обогреет? И как она, наверное, скучает без своих детушек.
Всю ночь ворочался Николай с боку на бог. Сны были короткие и страшные. Просыпаясь, он слышал унылое потрескивание сверчка за печкой, далекое кваканье лягушек на пруду.
Разбудил его брат Феденька, самый младший в семье. Вчера он уже спал, когда приехали кареты из города, и теперь пришел поздороваться.
– А что ты мне привез, братец Николенька? – ласкаясь, спрашивал он.
Николай достал со столика бумажный сверток, перевязанный шнурком:
– На, бери!
У Феденьки глаза загорелись. Быстро развязал он сверток. Перед ним – целое богатство! Книжки с красивыми картинками. Коробка шоколадных конфет. Пестрый волчок. Прозрачно-алые леденцовые петушки на палочках. Маленький конь с роскошной рыжей гривой. И, наконец, свистулька, глиняная свистулька с яркой раскраской. Николай купил ее еще весной, перед пасхой, на шумной ярмарке.
Ай да братец! Какой он добрый! Ну как не расцеловать его за это! И Феденька чмокал брата мягкими и пухлыми губенками.
Через минуту переливающийся звон свистульки весело раздался за дверью. Потом он донесся из сада. Неожиданно свистулька умолкла. А в комнату, держа коня в руке, с громким плачем возвратился Феденька.
– Отняла! Свистульку отняла! – рыдая, повторял он.
Николай поднял его на руки:
– Кто посмел отнять свистульку у Феденьки? Кто его обидел?
– Аграфена! – всхлипывая, отвечал мальчик. – Злюка, злюка!
Опустив брата на пол, Николай стал торопливо одеваться. Аграфену он нашел на кухне.
– Это ты отняла игрушку у Феденьки? – задыхаясь от негодования, еще с порога крикнул Николай.
– А хоть бы и я, – спокойно ответила Аграфена. – Батюшка-барин почивать изволят, не велено спокой его нарушать.
– Ты не смеешь так! – возмущался Николай, едва сдерживая себя. – Изволь возвратить игрушку.
Но Аграфена и бровью не повела.
Николай сделал несколько шагов вперед:
– Отдай!
Исподлобья глянув на барина, Аграфена с опаской отступила в угол.
– Отдай! – настойчиво повторил Николай.
– И чего вы, право, пристаете ко мне? – проворчала Аграфена. – Я вас не трогаю, и вы не лезьте.
– Игрушку!
Пошарив в кармане цветастого сарафана, Аграфена вытащила оттуда свистульку и с силой швырнула ее на пол. Глиняные осколки с шумом брызнули во все стороны.
– Мерзавка! – хрипло вырвалось у Николая. Не владея собой, он ударил ключницу по щеке и бросился к матери.
Елена Андреевна только что пришла из Андрюшиной комнаты и, стоя перед иконой, усердно молилась. Николай перепугал ее своим рассказом об Аграфене.
– Ну зачем ты, Николенька, зачем? – шептали ее бескровные губы. – Свистулька? Какой пустяк! Бить женщину? Это ужасно!
– Я не бил, мамочка, – взволнованно объяснял Николай. – Я только дал пощечину. За вас, за нянюшку, за Феденьку. За нас всех.
Но мать страстно и горячо убеждала:
– Нельзя поднимать руку на женщину, какая бы она ни была плохая. Это неблагородно. Запомни, Николенька. Ты уже не мальчик. Будь рыцарем. Обещай мне никогда больше так не поступать. Обещаешь? – Она с надеждой глянула на сына.
Николай не мог ответить ей сразу. Почему мать не говорила о благородстве, когда отец привязал ее к дереву? Почему она молча сносила все его издевательства? И разве можно заступаться за Аграфену, жалеть ее? Сама-то она небось, не пожалела нянюшку.
Да, конечно, Николай уже взрослый. Он должен быть рыцарем, как в книгах. Но означает ли это, что надо спокойно смотреть, как Аграфена обижает его любимую мать? И Феденьку, беззащитного, маленького? Кто такая, эта Аграфена? Ее место на скотном дворе…
Словно читая мысли сына, Елена Андреевна тихо спросила:
– Уж не потому ли, Николенька, ты на нее замахнулся, что она крепостная, невольная?
И, не дожидаясь ответа, продолжала:
– Это было бы непростительно. Помнишь, как волновался ты, когда наказывали Степана? У тебя очень, очень доброе сердце. Ты жалеешь людей. Дай же мне слово, милый, что так больше никогда не повторится. Обещаешь?
– Обещаю, – опустив голову, сказал Николай. Но тут же снова заволновался:
– Пусть и она не трогает Феденьку… И нянюшку. Пусть она тоже обещает.
Положив руки на плечи сына, мать горячо поцеловала его в раскрасневшуюся щеку:
– Как же я могу от нее потребовать, Николенька? Это не в моей власти.
Всматриваясь в сына, она вдруг озабоченно произнесла:
– Ой, как же ты похудел! Бледный-бледный. Наверное, совсем на воздухе не бываешь. Иди, погуляй, иди…
Слова эти прозвучали, как прежде, когда Николай был ребенком. Будто ничего и не изменилось с тех пор и по-прежнему ему требуется разрешение, чтобы сбегать на Самарку или в Качалов лесок. Ах, мама, мама!
Выйдя на крыльцо, Николай увидел одноглазого сторожа Игната. Он стоял у ворот, около полосатой будки, в старых дырявых валенках и рваном балахоне. Игнат низко, до самой земли, поклонился баричу.
– Здравствуй, Игнат. – Николай протянул руку. – Старик торопливо бросился ее целовать. Николаю сделалось неловко.
– Как здоровье, Игнат? – отводя руку назад, негромко спросил он.
– Чего? – приложив ладонь к уху, отозвался сторож. – Угнали коров, давно угнали. Нынче травы хорошие. Молочка будет вдоволь.
Что сталось с Игнатом? Оглох он, совсем оглох.
– Ты не понял меня, – прокричал Николай в самое ухо сторожа. – Не болеешь ли, спрашиваю?
– Ась? – прислушался Игнат. – Бог миловал, не хвораю. В ухе вот только малость гудет. Батюшка-барин на масленицу ручкой приложились. Теперича что, теперича полегчало. А тогды вовсе уши заложило. Вроде как в погребе сидишь…
Игнат проводил смутившегося Николая до ворот.
На деревенской улице ни души. Все были на сенокосе.
У околицы появился воз с сеном. Николай пошел навстречу. Около воза, держа вожжи в руках, шагал Савоська. Он хоть и вырос, но лицо его было прежним, мальчишеским. И глаза, и волосы, и даже походка были у него, как у Степана. Только нос не тот – большой, похожий на картофелину.
– Здорово! – дружески крикнул ему Николай. – Как живем-можем? – А сам подумал: известно ли Савоське что-нибудь о Степане?
Остановив тощую каурую лошаденку, Савоська, видно, не обрадовался нежданной встрече. В глазах его – испуг.
– Здравствуй, барин, – все больше робея, произнес он.
– Ты что, не узнал меня, Савоська? – подходя ближе, воскликнул Николай. – Это же я, я… Николка-иголка…
Савоська попытался улыбнуться, но на лице его получилась какая-то гримаса, словно он проглотил что-то кислое.
– А на Самарку бегаешь? Купаешься?
Савоська отрицательно замотал кудлатой, давно нечесанной головой:
– Не… Не до того нам… сено убираем…
И, осмелев немного, добавил:
– Так ведь какое нынче в Самарке купанье: высохла. Кура, и та перейдет. На Лешее озеро теперь мальцы повадились. Там подходяще.
– Может, побываем там? К вечерку?
– Так ведь это как дядя Ераст, – уныло зачесал затылок Савоська. – Не своя воля.
Дернув за вожжи, он зачмокал губами:
– Но, но!..
Каурка вытянула шею. Воз заскрипел и медленно пополз к барской конюшне.
Николай остался посреди улицы один. Долго провожал он невзрачную и покорную фигуру Савоськи рядом с такой же невзрачной и покорной лошаденкой.
Кажется не так уж много времени прошло с тех пор, как Коля скакал по этой улице на диком Аксае. Но до чего же все изменилось вокруг! Развалилась часовня на дороге, и только несколько гнилых, поросших зеленым мхом досок да глубокая яма остались на ее месте. Срубили старинные вязы, и теперь лишь коричневатые пеньки напоминают о них. Еще беднее стали покосившиеся набок избы с обветшалыми соломенными крышами.
А Савоська! Куда девалась его бойкость? Разве таким он был, когда они вместе бежали в Аббакумцево, к Александру Николаевичу? Рассказать бы ему о Степане – как спас он бурмакинского парня на пожаре. Но уж если рассказывать, так все! А у него язык не повернется говорить Савоське о тех муках, которые претерпел его брат на Сенной площади. Нет, уж лучше не напоминать ему о Степане…
Незаметно Николай дошел до псарни. Захотелось поглядеть на Летая. Узнает ли он своего прежнего хозяина? Ведь немало прошло времени с той поры, как ходили с Кузяхой на охоту к Печельскому озеру.
Да вот и Кузяха – высоченный, как Мишка Златоустовский. Ишь как вымахал!
– Николай Алексеич, наше вам! – радостно крикнул Кузяха, прикладывая руку к сердцу. – Надолго ли прибыть изволили?
– Видать, надолго! – дружелюбно ответил Николай. – А как тут мой Летаюшка?
Кузяха, которого теперь все мужики звали Кузьмой Кузьмичом, потому что он стал любимым егерем барина, насупился:
– Нету Летая.
– Неужто продали?
– Правду сказывать?
– Конечно!
– Убили!
– Как убили? Кто?
Хлопая охотничьей нагайкой по сапогу, Кузяха отвел взгляд в сторону.
– Ты? – волновался Николай.
– Зачем я? Чай мы не без понятия, – обиженно отозвался Кузяха. – В собаку никогда стрелять не станем.
– Кто же?
– Изволь, скажу, – понизил голос Кузяха, оглянувшись вокруг. – Батюшка твой, Алексей Сергеич. На Иваньковском озере было. Промахнулся барин в селезня. А тут Летай из осоки лезет. Он и пульнул в него со злости. Наповал уложил. А сам потом все плакал, все плакал. Приказал Летая в саду закопать да могилку насыпать, как вроде человеку. Сам увидишь могилку-то. Под яблонькой…
В каком-то подавленном состоянии возвращался Николай домой. Жалко было Летая, стыдно за отца. Убить беззащитную, верную собаку? Как это можно!
К ужину Николай не вышел, есть не хотелось. Он писал в своей комнате грустные стихи. Потом стал искать сборничек Бенедиктова. Среди привезенных из Ярославля книг наткнулся на учебник Беллявена. С сердцем швырнул его под стол.
О, забыть бы поскорее ненавистную гимназию! Забыть мрачные коридоры, медный колокольчик у крыльца, бочку с мокрыми прутьями, грязную скамью. Забыть молитву, которую хором читали по окончании уроков:
– Благодарим тебе, создателю, иже сподобил еси нас благодати твоея во еже внимати учению… И благослови наших начальников и учителей, ведущих нас к познанию блага, и подаждь нам силу и крепость к преодолению учения сего…
Ночью в доме началась суматоха. Хлопали двери, раздавались приглушенные голоса, гулкие шаги.
Разбуженный шумом, Николай прислушался. В коридоре кто-то плакал. Он открыл дверь:
– Лизонька, ты?
Плечи сестры тряслись от рыданий. У Николая защемило сердце от ужасной догадки:
– Андрюша? Что с Андрюшей?
– Он умрет, умрет, – сквозь слезы повторяла сестра…
До утра не было покоя в доме. Отец отправил одну карету за доктором, другую за священником в Аббакумцево. Елена Андреевна ни на минуту не отлучалась от постели больного сына.
В полдень появился Герман Германович с неизменным своим кожаным саквояжем в руках. Осмотрев больного, на этот раз он не уехал, как обычно, а остался в доме. Ему отвели комнату по соседству с Николаем, и через тонкую стенку было слышно, как он говорил отцу:
– На фсе есть боший воля. Будем иметь стараний спасти малшик. Мы получал новый медикамент. Из самый Берлин. Ошень, ошень хороший есть результат. Но надо быть готов во всем. Иметь, как это по-русску, мушество…
Детей к Андрюше не допускали. Не понимая, что происходит в доме, Феденька и Костя весело бегали по саду, играли в прятки и скороговоркой тараторили считалку:
«Какая бессмыслица, – с раздражением думал Николай, сидя в саду и прислушиваясь к голосам младших братьев. – Откуда этот вечерний час? И почему на горе? Чепуха, совершеннейшая чепуха!»
Но Феденька с Костей были, видимо, иного мнения о считалке. Они повторяли ее без конца…
С крыльца сбежала курносая, с рябинками на носу сенная девушка. Она направилась прямо к скамье, на которой сидел Николай.
– Барин, барин! – испуганно вращая глазами, зашептала девушка. – Вас матушка зовут.
Николай поднялся в дом.
– Сюда, сюда, пожалуйте, – показывала ему рукой на Андрюшину комнату бежавшая впереди девушка.
У дверей Николай едва не столкнулся со сгорбленным и высохшим, как мощи, священником из Аббакумцева. От него пахло ладаном.
Около Андрюши сидели полная безысходной печали, с темно-синими полукружьями под глазами мать и Герман Германович. Он сосредоточенно капал в стакан из маленького серебристого флакона желтоватое лекарство:
– Айне, цвай, драй!
Подняв голову, мать прошептала сухими губами:
– Николенька, простись…
Андрюша лежал под белой простыней, закрыв глаза. Николаю показалось, что брат умер. Со страхом прикоснулся он губами к его пылающему, словно огненному лбу. Из воспаленного горла больного вырывался короткий клокочущий стон.
Будто во сне, выбежал Николай из комнаты. Он пришел в себя только за усадьбой, освеженный полевым ветерком.
Около оврага паслось стадо, а в тени молоденького дуба виднелась сивая борода деда Сели-фонта.
Заметив барича, тот кивнул головой. Николай опустился рядом. Над их головами с протяжным писком летали луговки.
Изредка бросая из-под колючих седых бровей внимательный взгляд на пришедшего, Селифонт понял: большое горе у человека.
– Аль обидел кто? – сочувственно заговорил он, подпирая коричневым сморщенным кулаком подбородок.
Нет, никто Николая не обижал. Это было бы полбеды. Брат у него умирает, брат. Дорогой, любимый… У Селифонта дрогнула бровь. Он придвинулся поближе.
– Чего ты, голубь, так убиваешься? – успокаивал пастух, – ласково трогая Николая за плечо. – Ведь не помер еще братец-то? Не помер! Бог милостив, глядишь, и не помрет, жить будет.
– И зачем только люди на свете живут? – словно не слыша старика, горько произнес Николай.
– Зачем, говоришь? – живо переспросил Селифонт. – А для обчего дела, голубь, живут. Для обчего дела.
Селифонт прислушался к кому-то и снова заговорил:
– Ведомо ли тебе, голубь, отчего это луговки все время пить просят?
Сорвав листочек щавеля, Селифонт сунул его в беззубый рот и стал неторопливо жевать.
– Я тебе, голубь, поясню, отчего они пить просят, – продолжал он. – В старину, сказывают, это случилось. Началась на земле напасть страшнеющая. День дождик льет, второй льет, третий. И конца ему нет. Затопило все вокруг – ни пройти, ни проехать. Уж через самые крыши вода потянула. Люди на деревьях свое спасение ищут. А зверюшкам всяким – погибель чистая. Да и птицам жизни нет: где найдешь корм-пропитание?…
– Эй, Микешка! – закричал вдруг Селифонт. – Не пущай их в овраг. Гони, гони!
– Слышу, дедушка! – донеслось с другого конца луга, где бегал маленький подпасок.
– Так про чего я тебе, голубь, сказываю? – опять повернул седую бороду Селифонт. – Ан помню. Слушь-ка дальше… И возопили все тогда в один голос: «Караул! Что нам делать теперича?» На их счастье нашелся тут умнеющий зверь. Самый что есть наибольший. Дай бог, не соврать, вроде мамоном его прозывали.
Вначале Николай слушал Селифонта без особого интереса. Мысли его были с Андрюшей. Но постепенно сказка увлекла его. Мерная певучая речь старика успокаивала, отрывала от горьких дум.
– Вот и сказал тогда мамон этот: «Давайте, любезные, искать себе спасение. Потому нельзя больше сидеть сложа руки. Смастерим сообща горку высокую. Ну, и отсидимся на ней пока что». Все тут за дело принялись. Кто глину тащит, кто земли подсыпает. Растет гора не по дням, а по часам.
А мамон этот самый вроде как за артельщика. Порядок блюдет, распоряжается. Без этого никак нельзя в обчем деле. Только вот примечает он, как одна птичка-невеличка все от работы увиливает. Пригляделся мамон: «Эге, да это луговка!» – «Ты по какому праву, – кричит ей, – лентяйничаешь? Почему в общем деле не участвуешь?» А она хоть бы что. Хвостиком вертит, словно и не с ней разговор ведут. Осерчал тогда мамон, разгневался, поймал эту самую луговку и говорит ей: «Заслужила ты, птица нерадивая, наказанию. Станешь над водой летать, а напиться не сможешь. И от этого веки-вечные страдать-мучиться будешь». Вскорости тут и дождик перестал. Солнышко на небе заиграло. По рекам, по морям вся вода разлилась. Люди снова пахать земельку начали, звери по лесам разошлись, птицы в гнезда уселись. Такая ли благодать на землю сошла. Каждому жить хочется… А луговка с той поры все над болотом летает и воды просит: «пить, пить!»
– Только ты, голубь, ее не жалей, – заключил Селифонт. – Сама она во всем виновата: в миру живешь – мир и уважай. Потому все для обчего дела живем.
Вскинув кнут на плечо, пастух опять стал успокаивать:
– Не тревожься, будет жить твой братец. Травки бы ему бессмертной. На святой водице.
На душе Николая стало немного спокойнее. Верилось, что не все еще безнадежно, что Андрюша не умрет, что они долго-долго будут жить для общего дела, о котором говорил Селифонт.
Подходя к усадьбе, Николай увидел древнего старика Ваню Младенца. Он стоял около ворот, размашисто крестясь и тяжело перебирая босыми грязными ногами. До слуха долетел его старческий, шамкающий голос:
– Прими, господи, новопреставленного раба твоего Андрея…
Глухо, замогильно гремели железные вериги на открытой старческой груди.
В ужасе упав на пыльную землю, Николай громко зарыдал.
В столицу!
Андрюшу похоронили. Похоронили у белой, как саван, стены Аббакумцевской церкви Петра и Павла.
Чуть не каждый день приходил теперь сюда Николай с букетами полевых цветов, заботливо украшая скромный могильный холмик.
Сраженная страшной бедой, мать никуда не выходила из своей комнаты. Около нее неотлучно находилась Лизонька и сразу как-то повзрослевшая, доселе игравшая только в куклы Аня.
Николай уединялся в своей комнате, писал стихи, перечеркивал их, бросал в печку. Только те, которые ему нравились, попадали в заветную тетрадь.
Однажды, открыв старый книжный шкаф, Николай нашел там в углу бумажный сверток, перевязанный алой ленточкой. Это был Андрюшин рисунок: толстый Кутузов на белой лошади, бегущие в страхе французы.
В другом углу обнаружился альбом в толстом зеленом переплете. В него Андрюша складывал свои карандашные наброски. Застенчивый и скромный, он никому их не показывал, даже брату.
И вот сейчас Николай с волнением перелистывал альбом. Какие чудесные рисунки! Тут и береговая песчаная круча на Которосли, и заход солнца на Волге, и старинные вязы у большой дороги, и аллея стройных липок в саду, посаженных заботливыми руками матери.
Слезы брызнули из глаз Николая, посолонили губы. «Милый, милый Андрюша! – шептал он. – Прости, что я не всегда был к тебе внимателен. Я очень, очень любил тебя. Ты был моей тенью, моим вторым я. Пусть мы редко говорили по душам Но зато как понимали друг друга. Славный, добрый Андрюша!..»
Весь во власти печальных воспоминаний, Николай присел на краешек стула у раскрытого окна. В сердце его рождались строки нового стихотворения. Они были наполнены глубокой скорбью и тоской:
Да, видел он и порхающую ласточку-касатку над могилой брата, и буйно растущую траву. Прилетал с Волги, завывая под кирничными сводами колокольни, вольный ветер пугал ютившихся под карнизами сизых голубей. Правда, плюща не было. Но без него ведь стихи не стихи!..
Захотелось прочесть написанное кому-нибудь из близких. Но кому? Матери нельзя. Каждое напоминание об Андрюше – это новая рана в сердце. Разве Лизоньке, сестре?
Николай нашел ее в саду. Молча сел рядом. Потом заговорил, словно жалуясь на кого-то:
– Отчего такая пустота в душе? Жить не хочется.
Сестра испугалась:
– Что с тобой, Николенька? Уж не болен ли ты?
– Опротивело все, – тем же тоном безнадежности продолжал Николай, – уехать бы отсюда поскорее, убежать, куда глаза глядят.
– Ох, Николенька! Думаешь, на чужой-то стороне лучше? Не торопись. Поживи вместе с нами. Побудь около маменьки. Не уйдет от тебя Дворянский полк.
– Очень он мне нужен, этот полк, – сердито махнул рукой Николай. – А в Петербург я все-таки поеду. Мне непременно там нужно быть.
– Зачем, Николенька? – ласково спросила ее сестра.
Николай не ответил. Уже не было желания читать стихи. Тем более, не хотелось признаваться, что у него есть заветная тетрадь, на которую он возлагает большие надежды…
Жизнь в родном доме с каждым днем становилась все тяжелее. Вчера отец весь день бражничал с Тихменевым. Аграфена не успевала таскать им с погреба пахучие смородиновые настойки и густые вишневые наливки. А сегодня у него скверное настроение: трещит с перепоя голова.
К утреннему чаю Алексей Сергеевич явился мрачнее темной тучи. Все притихли. Дети, исключая глупеныша Феденьку, боялись пошевельнуться. Елена Андреевна сидела за столом с провалившимися, потухшими глазами, скорбная и усталая. Она налила стакан крепкого чая, пододвинула мужу вазочку с любимым его брусничным вареньем.
Нравилось это варенье и Феденьке. Он потянулся за ним через стол, но по пути зацепил рукавом стакан. Вода струйками разлилась во все стороны, закапала на отцовские колени.
Лицо Алексея Сергеевича побагровело. Левая щека передернулась. Медленно поднявшись из-за стола, он молча хлестнул малыша по щеке. От боли и испуга Феденька отчаянно закричал. Так же молча отец схватил его за руку, вышвырнул за дверь и снова сел на свое место.
У Елены Андреевны дрожали губы. Она налила отцу новый стакан чаю. Николай судорожно комкал под столом пушистую бахрому скатерти.
Недовольно фыркнув, Алексей Сергеевич поднес стакан ко рту. Вдруг он сморщился и плюнул прямо в чай.
– Черт его знает, чем только меня поят в моем доме! Разве это чай? Помои! Скотине дать стыдно…
По еле заметному знаку матери Костя и Аня быстро соскользнули со стульев и исчезли за дверью. Елена Андреевна пересела на другое место, между Николаем и Лизонькой, словно ища у них защиты.
Отшвырнув стакан на середину стола, Алексей Сергеевич продолжал кричать:
– Твари неблагодарные! Смерти моей захотели? Наследства ждете? Знаю, знаю…
Это было чудовищно несправедливо, и Николай не выдержал:
– Неправда, папенька! Неправда!
Отец с силой ударил волосатым кулаком по столу:
– Молчать! Что? Заговор? Не позволю! Люди добрые не допустят! Аграфена! Аграфена!
Ключница словно из-под земли выросла:
– Здеся я, батюшка-барин, здеся, – притворно запела она, стоя у двери и кланяясь в пояс. – Что приказать изволите?
С отвращением смотрел на нее Николай. Пухлая, румяная, она была полной противоположностью худенькой и бледной матери. Вкрадчивые манеры. Маслянистые, хитро прищуренные глаза. И коса у нее за спиной черно-блестящая, как гадюка.
– Грунюшка! Душенька! – обиженно стонал Алексей Сергеевич, держась руками за живот. – Знаешь ли ты, каким меня чайком угощают? Полынь! Дерьмо! Все внутренности вывернуло.
– Ах ты, господи, напасти какие! – взмахнула широкими рукавами сарафана ключница. – Да я сию минуту наилучшего вам заварю. Уж такой ли чаек, такой ли чаек! Сам китайский анпиратор его пользует. Душистый, с уроматом!
В руках Аграфены появилась пестрая, с восточными орнаментами баночка из тонкой жести. Выплеснув в стеклянную миску коричневый настой, она неторопливо, словно любуясь своими движениями, засыпала новую заварку в чайник, залила ее крутым кипятком из самовара, наполнила стакан, опустила в него два больших куска колотого сахару, размешала серебряной ложечкой.
– Кушайте, батюшка-барин! Кушайте на здоровье! – нараспев приговаривала она, пододвигая стакан Алексею Сергеевичу.
Отец повеселел, успокоился, как капризный ребенок, получивший наконец игрушку, которую просил. Громко сопя, налил чай в блюдце, принялся пить.
– Вот угодила, вот уважила, – бормотал он. – Да что ты стоишь, Грунюшка? Садись, около меня садись. Не стесняйся. Будь хозяйкой!
Нагло глянув на Елену Андреевну, Аграфена с важностью опустилась на стул рядом с Алексеем Сергеевичем. Она сидела неподвижно, упрямо выставив вперед двойной подбородок.
Николай резко встал, с шумом отодвинул стул в сторону. Щеки у него горели.
– Я ненавижу вас! – переводя гневный взгляд то на отца, то на Аграфену, выкрикнул он. – Слышите? Ненавижу!
Аграфена заахала:
– Это отцу-то родному такие слова!..
Наклонившись к Алексею Сергеевичу, она что-то зашептала ему на ухо.
– Как? Ударил? Тебя? – захрипел отец. – Да я его в порошок сотру! Скажи, не так?
– Идемте, мамочка, – ласково, но твердо сказал Николай, боясь, что он не сдержит своего слова и опять замахнется на Аграфену.
Зябко стянув на груди концы пухового платка, мать молча встала и направилась к двери. Поднялась и Лизонька, робко оглядываясь то на отца, то на брата. Николай последовал за ними.
Что-то зазвенело позади, должно быть отец бросил стакан с недопитым чаем.
Долго шептались они в комнате матери, как заговорщики, вздрагивая от каждого доносившегося из столовой звука. То и дело поднося платок к глазам, мать взволнованно убеждала:
– Он поймет, образумится. И вы тоже должны понять. Терпение, дети, терпение. Николенька напрасно сказал «ненавижу». Нельзя так. Сегодня же попроси у папеньки прощения. Он не чужой человек.
Добрая, хорошая мама! Нет, на этот раз Николай не даст ей обещания. Он не пойдет просить прощения. За ним нет никакой вины. Мать сама всегда твердила, что надо говорить правду. Если нужно, он снова повторит то, что сказал. Не побоится!
Слушая сына, Елена Андреевна вздыхала и плакала, плакала и вздыхала:
– Что-то будет? Что-то будет?…
В тот же вечер чуть снова не произошло столкновение с отцом.
Смеркалось. Николая потянуло на улицу. Выйдя из ворот, он увидел, как к избе бобылки Лукерьи стекаются со всех концов деревни парни и девушки в пестрых праздничных нарядах: завтра ильин день.
Подойдя к молодежи, Николай поздоровался и скромно уселся в дальнем углу завалинки. К нему подошел Кузяха, протянул руку:
– Здравствуй! Может, попляшем? – шутливо сказал он.
– А почему бы и не так? – тем же тоном ответил Николай. – Чай, ноги не казенные.
Оба рассмеялись.
Бойко затренькала балалайка. Играл «барыню» приехавший с оброка белозубый парень Касьян, в синей рубахе с петухами и в хромовых сапогах. Но плясать никто не выходил – не решались. Тогда кто-то крикнул:
– Хоровод!
Желающих нашлось много. Встали в круг. Взялись за руки и медленно двинулись сначала в левую, потом в правую сторону. Девушки запели:
Хоровод разделился на две половины: в одной парни, в другой девушки. Встали рядами друг против друга, прихорошились. Игриво взвизгнув, девушки двинулись навстречу парням:
Настала очередь парней. Они притопнули лаптями и угрожающе пропели, приближаясь к девичьему ряду:
Лукаво перемигнувшись, девушки спрашивали:
Парни уверенно отвечали:
Большое наслаждение доставляла Николаю эта бесхитростная забава. Его так и подмывало встать в ряды играющих, запеть вместе с ними. Но кто знает, как к этому отнесутся парни и девушки: застесняются, пожалуй, петь перестанут.
Гулянье было в разгаре. Балалаечник вспотел, нажаривая разудалую ярославскую кадриль. Чего только не выделывали ногами парни, как только не красовались перед девушками, плавно поводившими плечами, томно опускавшими ресницы.
Вдруг среди танцоров произошло замешательство. Пары останавливались одна за другой и быстро отходили к избе. Жалобно дзенькнув на самой высокой ноте, умолкла балалайка. А из-за ограды барского дома донесся сердитый голос отца:
– Ераст! Эй, Ераст! Что за шум! Всех разогнать. Собак спустить!..
Девушки в испуге кинулись вдоль деревни к своим избам. Парни попытались было сохранить спокойствие и степенность. Но ненадолго. Где-то вдалеке затявкали псы. И всех танцоров как ветром сдуло. Остались только Николай с Кузяхой.
– Уж и в праздник, значит, погулять нельзя, – возмущался Кузяха. – Звери, и те веселье имеют. А мы, чай, люди-человеки.
И стыдно, и горько было Николаю. Он пойдет сейчас к отцу, выскажет ему все, все. Но прежде поговорит с Ерастом. Как он смеет выпускать собак на людей?
Ераст сидел у окна своей избы, пил квас из большой глиняной кружки, утирался вышитым полотенцем.
– Эва! – сказал он, выслушав барича. – Мое дело такое: барин прикажут, все исполню. Не я в ответе. Вот и вы, Миколай Лексеич, скоро тоже приказывать станете. Наследничек! Старшой. А как же…
Не получилось объяснения и с отцом. Он пьяно мычал, свалившись на соломенное кресло около крыльца, где обычно вершился суд над мужиками.
– Николенька! – окликнула его из окна своей, комнаты Лизонька. – Зайди на минутку.
Она встретила его испуганным возгласом:
– Ты слышал?
Николай думал, что сестра спрашивает о собаках. Но оказалось совсем другое:
– Папеньку в исправники выбрали. Он сам похвалялся. Из города пакет прислали. За печатями. Вот и напился от радости. Маменька очень расстроилась. Валерьяну пьет… Боится за отца. Как бы совсем у него характер не испортился. Власти ему дали много…
Утром отец укатил на легких дрожках в Тимохино, соседнее с Грешневым село, стоявшее на большой дороге между Ярославлем и Костромой. Там находилась почтовая станция. Алексей Сергеевич обслуживал ее лошадьми из своей конюшни. Дело было выгодное: дорога бойкая, лошадей требовалось много. Поэтому отец частенько заглядывал к тимохинскому станционному смотрителю Петру Хабарову, вечно нетрезвому, засиживался с ним до глубокой полночи за чаркой вина.
Но на этот раз Алексей Сергеевич, к удивлению, вернулся домой рано, до заката солнца. Вся семья была в сборе за ужином. Отец ввалился в столовую, покачиваясь.
– А вот и мы, – бормотал он. – Мир честной компании. Хлеб да соль, едим да не свой. Хе-хе-хе. Любо-нелюбо, встречайте.
Мутный взгляд его упал на Николая. Нетвердо ступая по скрипящим половицам, отец подошел к нему, встал позади стула.
– Т-э-эк-с! – просипел он, наклоняясь к сыну. – Вишь ты, секреты у нас появились. Любовные шашни заводим.
Николай с недоумением посмотрел на отца.
– Ах, шельма! Ах, бестия! – подперев бока, хрипло хохотал отец. Кряхтя и сопя, он с трудом начал отстегивать на боковом кармане кителя большую медную пуговицу с орлом. Пальцы не слушались его. Наконец он извлек голубой, порядком помятый конверт и помахал им перед носом Николая:
– А это что такое?
Николай по-прежнему ничего не понимал. Откуда этот конверт? Кому? От кого?
– Глядя, гляди! – продолжал между тем отец, держа конверт тремя пальцами, как подачку собаке. – Черным по белому написано: «Я-р-ро-славской гу-у-бернии и уе-езда, – читал он по складам, – се-ельцо Гре-е-шне-ево, го-осподину Не-екрасову Ни-и-колаю Алексеевичу в со-об-ственные руки!» Хе! В собственные руки? Ан нет! В мои руки попало. Петька Хабаров сначала не давал. Закон-де, порядок: в собственные руки доставлю. А я ему бац по физии. Это что, говорю, не собственные руки? Он взвыл, почтмейстеру, говорит, донесу, в суд подам. Подавай! Сделай милость. Со мной судиться – не на праздник рядиться… Знаю все ходы и выходы…
Не выпуская письма, Алексей Сергеевич сделал несколько шагов в сторону и грузно опустился на свой стул, который никто никогда не занимал: он стоял на самом видном месте, очень внушительный, постоянно напоминавший о своем суровом хозяине.
Наступила тишина, прерываемая только недовольным пыхтением отца.
– Если письмо адресовано Николеньке, – неожиданно заговорила мать, незаметно касаясь руки сына, – то зачем же лишать его права на него? Николенька – почти взрослый. Ему можно вести переписку с друзьями самостоятельно.
– Хе! С друзьями? – скривил губы отец, тяжело двигаясь на стуле. – В том-то и дело, что тут девка замешана… Ю-ю-лечка! Так и подписалась, негодница…
Кровь бросилась в голову Николаю. Он сорвался со стула:
– Отдайте письмо!
Алексей Сергеевич отвел руку с конвертом назад, оторопело тараща глаза:
– Александра? Ты слышишь? Каков пострел! А?
Елена Андреевна резким движением подалась вперед:
– Сколько раз я просила вас не называть меня так. Разве вы забыли мое настоящее имя? И, наконец, отдайте письмо Николеньке. Не глумитесь над ним. Отдайте!
Как редко доводилось Николаю слышать в мягком и ровном голосе матери такие твердые и требовательные нотки. В эту минуту она изменилась даже и внешне. Что-то гордое и властное появилось в ее лице.
Но отец ничего не замечал. Наклонившись над краем стола, почти лежа на нем грудью, он с издевкой протягивал конверт то Николаю, то Елене Андреевне, дразня их, как собак:
– А ну, возьми! Пиль!
И вдруг, с необычайной для нее ловкостью и быстротой, мать вырвала конверт из рук отца и тут же передала его сыну.
Алексей Сергеевич откинулся на спинку стула, видимо, не сразу сообразив, что случилось. Затем он медленно засучил рукава, поплевал на ладони и, поднимаясь со стула, угрожающе прорычал:
– Ах, вот вы как!
Николай бесстрашно шагнул к отцу:
– Успокойтесь, батюшка! Не шумите понапрасну.
Кажется, и не он это произнес. Впервые в жизни так назвал Николай отца.
– Уйди! – замахнулся на него кулаком Алексей Сергеевич. Рванув на себе ворот рубахи, он как-то нелепо, словно огромный куль, свалился на бок, белая пена запузырилась по краям его рта…
Отца уложили на диван, и он вскоре шумно захрапел на весь дом.
Письмо от Юлечки было короткое, всего несколько строк. Полудетский, полуученический почерк. От листочка исходил даже легкий, едва ощутимый запах нежных цветов – то ли ландышей, то ли фиалок.
«Милый Николенька!» Так начиналось письмо. Какие сердечные слова! Сколько в них простодушного доверия, искренности. Обидно только, что первым прочел эти слова отец, что истолковал их по-своему – грубо, оскорбительно.
Юлечка сообщала, что она уже в Петербурге, что очень скучает по Ярославлю, по Волге.
«Не собираетесь ли вы в нашу, еще не омраченную осенним холодом столицу? – спрашивала она. – Как бы я была счастлива увидеть вас здесь, под небом града Петрова, на брегах Невы. Пожалуйста, напишите мне. Жду».
А в самом уголке письма мелким бисерным почерком было добавлено:
«Не сердитесь на меня. Ваш адрес дал мне Мишель. Он очень славный…»
Вот и все, что было в письме. Даже обратный адрес Юлечка не указала, должно быть, по рассеянности.
Ранним утром следующего дня, когда Николай крепко спал, в комнату вошел отец и бесцеремонно затряс его за плечо:
– Подымайсь!
Николай открыл глаза. Отец стоял перед ним в новом голубом мундире с погонами. На боку висела сабля в черных ножнах.
– Собирайся! – приказал отец.
– Куда, батюшка? – не забыв вчерашнего, хмуро спросил Николай.
– По уезду прокатимся. Владения наши осмотрим. Тебе полезно. Скажи, не так?
Николай стал нехотя подниматься. А под окном, у самого крыльца, уже дожидался крытый тарантас, запряженный тройкой сытых лошадей. Позвякивали медные колокольчики на расписной дуге коренника. На козлах понуро сидел Трифон с унылым лицом: поездка с барином не предвещала ему ничего хорошего…
Целую неделю продолжалось путешествие. Уезд был немалый: на десятки верст раскинулся по обеим сторонам Волги.
Какие только селения не встречались на пути: Диево-Городище, Искроболь, Горе-Грязь, Голодаиха, Наготино, Сопелки, Горелово. Странные, удивительные названия! И кто их только придумал? – удивлялся Николай.
Всюду, где только не показывался отец, происходило одно и то же. Новый исправник бранил десятских, сотских, размахивал плетью, таскал за бороды мужиков.
– Я вам покажу!..
А потом садился в тарантас и приказывал ехать дальше.
Бесконечно вилась уходившая к горизонту проселочная дорога, однообразно скрипел и трясся на ухабах тарантас.
Наконец выбрались на укатанный Московский большак. Проезжали через село, которое называлось Карабихой. Стояло оно на высокой горе. Чуть в стороне виднелось голубоватое, с круглой башенкой здание, до половины утопавшее в зелени.
– Князя Голицына имение, – почтительно сняв картуз и обращаясь к сыну, сказал отец. – Губернатором был. Недавно богу душу отдал, царство ему небесное.
И, вздохнув, добавил:
– Ух, богач был! В полную сласть пожил. Позавидуешь!
Он с сердцем двинул Трифона ногой в спину:
– Погоняй! Дрыхнешь, каналья!
Николая передернуло. Будто его самого отец ударил.
Обедать остановились в бедной деревушке, одиноко стоявшей при дороге. Отец был бы непрочь добраться до Ярославля и там устроить трапезу. Но жара и слепни до того довели лошадей, что они едва двигали искусанными в кровь ногами.
– Горе-горькое, а не деревня, – распрягая коней, буркнул в ответ Трифон, когда Николай спросил его, в какое селение они приехали. – Так, вроде, и прозывается – Горево. А может, Егорьево. Что-то я не дослышал. Стар становлюсь…
Казалось, никто не живет в этих скособочившихся, с худыми крышами-ребрами избушках. Тишина могильная. Ни кошки, ни петуха на улице, ни вездесущих мальчишек.
Ходя из избы в избу, Трифон долго искал сотского. Наконец привел едва передвигавшего ноги старичка с колючими, низко нависшими бровями.
– Нету у нас соцкова, – шамкал он беззубым ртом. – Я за старшего. Мне на Миколу-вешнего все девяносто стукнуло. Вот ведь дело-то какое, того-этого…
– Хватит языком молоть! – оборвал его Алексей Сергеевич. – Парного молока! Быстро!
Старец низко склонил лысую, с серыми пятнами голову:
– Нету молочка, батюшка. Барин всех коровок со двора свел.
– Ах, черт бы тебя подрал! – хлопнул Алексей Сергеевич плеткой по сапогу. – Тогда курице башку оттяпай. Слышишь?…
– Нету, батюшка, опять же нету, – кланялся старик, – барину намедни последних отдали. С голоду пухнем. Обратно же подати платить надо. Все поборы да поборы.
Алексей Сергеевич с гневом хлестнул старика плетью:
– Так ты еще рассуждать туда же! Смутьянничать!
Со стиснутыми зубами стоял Николай около тарантаса. Он готов был броситься к отцу, вырвать у него плеть.
Но Алексей Сергеевич уже оттолкнул старика.
– Запорю! – орал он на всю деревню. – Эй, Тришка! Сгоняй мужиков. Бей набат!
Почесывая в затылке, Трифон покорно направился к висевшему посредине деревушки колоколу с длинной, спускавшейся на землю веревкой.
Повернувшись к сыну, отец коротко приказал:
– Тащи погребец.
И, опускаясь на траву, погладил себя рукой по животу:
– Давай угостимся, чем бог послал. Не богато в погребце, но кое-что запасено. Скажи, не так? Молочка вот хотелось да курочку. Только с этим народом разве столкуешься. Ну, тащи!
Но Николай не двинулся с места…
– Тащи, говорю, – повторил отец, засовывая плетку за пояс. – Аль забыл, в каком углу погребец? Все учить надо. – Когда он снова обернулся, подле тарантаса никого не было…
Свернув в сторону от дороги, Николай устремился к Волге. Он знал, что она где-то неподалеку. Спрашивал встречных, заходил в деревни напиться воды.
Наконец впереди мелькнула голубая лента реки. Потом показались золоченые купола Бабайского монастыря. А на том берегу вырисовывалась, подобно маяку, белая церковь. Она видна за многие версты. Нигде нет поблизости такой высоченной горы, как в Аббакумцеве.
Незнакомый лодочник с большой рыжей бородой перевез его на другую сторону. Был он молчалив, угрюм. Нехотя поднимал весла и все вздыхал.
– Жена, братец ты мой, у меня померла, – сказал он, причаливая к берегу. И, отказавшись принять от Николая медные деньги, попросил: – Ты свечку за нее в церкви поставь. Дарьей звали. Работящая была бабенка, да проклятый бурмистр загубил: погнал в самую водополь в лес, дрова рубить. Ну и застудилась. Сперва ноги отнялись, потом и преставилась…
Торопливо, словно боясь опоздать куда-то, шагал Николай вдоль кремнистого берега Волги. Прыгали круглые камешки из-под ног, шуршал золотистый песок, взлетали алмазные брызги воды…
Как хорошо, что он сбежал! Может, это хоть немного образумит отца. Никогда он не будет помощником отцу в таких делах. Что бы сказали Александр Николаевич и Иван Семенович, если бы увидели Николая с плетью в руке? Бедные, нищие мужики. Нагие, босые. Стонут их дети, стонут жены. От голода, от холода, от нужды. «Все люди равны, все от бога!» – говорила няня. Почему же тогда так много несчастных на земле?
Няня! Он собирался к ней в Гогулино, да так и не побывал. Это недалеко. Надо хоть теперь зайти, не откладывая.
Вспомнилось, как няня, лукаво посмеиваясь, спрашивала:
– А много ли верст до Гогулина?
И весело отвечала:
– Ежели обходами, то версты три будет. А напрямик – целых шесть наберешь…
Вот и Гогулино. Крохотная деревушка. Поскорее бы увидеть няню… Но, увы, спешить было не к чему.
– Перед петровым днем прибрал ее бог, – скорбно приложив ладонь к щеке, поведала Николаю сердобольная женщина, которую он встретил на околице. – Слепенькая была. Не нужная никому…
Усталый и запыленный, затемно явился Николай домой. Гудели натруженные ноги: шутка ли, верст двадцать отмахал.
Горько всплакнул вместе с матерью, вспоминая няню.
– Грешница я, грешница, – утирая слезы, причитала Елена Андреевна, – не смогла бедную старушку спасти. Бросили, покинули. Пресвятая богородица, владычица наша! Простишь ли ты меня, рабу твою недостойную? – И она с надеждой поднимала глаза на икону с теплящейся перед ней зеленой лампадкой.
– Полно-те, мамочка, – вполголоса уговаривал Николай, целуя ее руки. – Разве вы виноваты? Это все Аграфена. Она, она…
Об отце говорить не хотелось. Елена Андреевна забеспокоилась:
– Не случилось ли с ним что.
Алексей Сергеевич не приехал ни на следующий день, ни на третий, ни на четвертый. Встревоженная мать послала нарочного в Ярославль. Отец оказался там, в своей исправничьей канцелярии.
В субботу, на исходе дня, под окном звякнули колокольчики, послышался утомленный голос Трифона:
– Тпру, стой, дьяволы!
Из тарантаса вылез Алексей Сергеевич, держа синюю канцелярскую папку под мышкой. Не отвечая на поклоны встречавших его дворовых людей, он быстро поднялся на крыльцо. Тяжелые его шаги застучали по коридору. Николай отодвинул в сторону исчерканный вдоль и поперек листок бумаги. Дверь распахнулась.
– Здравия желаем! – входя в комнату, произнес отец каким-то приятно-бархатистым голосом, какой у него появлялся в минуты хорошего настроения.
Николай молча поднялся из-за стола.
– Ну, здравствуй, говорю. Чего нос повесил? Я тебе, брат, подарочек привез. – Он положил на стол папку, осторожно развязал на ней тесемки и раскрыл на две половинки. Затем сел на стул, с которого только что поднялся Николай, и, сокрушенно вздохнув, снова заговорил:
– Больших трудов стоил мне этот подарочек. Окромя всяких расходов, душу канцелярские крысы вымотали. Особливо ваш Величковский. Подумаешь, фря какая! То не могу, другое не могу! А как сотенную сунул ему, все сделал. С полным почтением… На-ка вот, читай!
Отец протянул глянцевитый лист гербовой бумаги с каким-то текстом, штампом и печатью.
– Читай! Вслух! – приказал Алексей Сергеевич.
– «Свидетельство», – негромко прочел Николай, держа лист в руке.
– Именно! Свидетельство! – потирая ладони, подтвердил отец. – Дальше!
– «Ученик Ярославской губернской гимназии Николай Некрасов, сын ярославского помещика Алексея Сергеева, сына Некрасова, – продолжал читать Николай, – обучался в оной гимназии положенным по уставу предметам в том пространстве и объеме, в каком оные проходятся в четвертом и пятом классах, а именно: катехизису, церковной истории, алгебре и геометрии, русской и славянской грамматике, началам риторики, всеобщей логике, древней и средней истории, математике, географии, языкам латинскому, французскому и немецкому»…
Поперхнувшись, Николай закашлялся.
– А ты не торопись. Спешить некуда! – Алексей Сергеевич с довольным видом развалился на стуле. – Продолжай!
– «С успехом по некоторым упомянутым предметам изрядным при поведении добропорядочном», – читал Николай, не веря глазам своим.
– Чуешь, чем пахнет? – самодовольно щурясь, прервал отец. – С успехом изрядным! При поведении добропорядочном! Чисто устроено. Комар носу не подточит. Каков твой родитель? А ты все недоволен им. Бегаешь от него, аки пес борзой… Ну да ладно. Забудем это. Люди свои… Шпарь-ка дальше!..
– «Ныне, вследствие поданной родителем его просьбы о выдаче свидетельства о знании его для представления в Дворянский полк, дано ему, Николаю Некрасову, означенное свидетельство за надлежащим подписанием и приложением печати гимназии…»
Николай умолк.
«Не очень-то грамотно составлено, – подумал он, – но все ясно: в Дворянский полк!»
Отец удивленно вскинул глаза:
– Ты чего? Чти до конца!
– Все, батюшка.
– Как все? А кем подписано?
– Разве и это нужно читать?
– А как же! Без подписей бумажка никакой цены не имеет. Скажи, не так?
– «Подлинное подписал исправляющий обязанности директора гимназии Величковский», – прочел Николай до конца.
– То-то и оно! Величковский, Порфирий Иванович. А подпись – самое главное. Запомни!
Он наклонился к папке и извлек оттуда белый прямоугольный пакет. Краешком глаза Николай успел пробежать по написанным на нем крупными буквами строчкам:
«Санкт-Петербург.
Его превосходительству, начальнику III-го
округа жандармов, генерал-лейтенанту
Даниилу Петровичу Полозову».
Алексей Сергеевич с уважением погладил пакет рукой:
– А это тебе свидетельство на жизнь. Рекомендательное письмо! Генералу Полозову. Прокурора Ярославского братец. Персона важная. Я с прокурором этим запросто: то в картишки срежемся, то бутылочку раздавим. Как приедешь в Питер, так прямо к его превосходительству. Так, мол, и так. Каблучком прищелкнешь. На вас-де, ваше превосходительство, вся надежда. Будьте отцом родным. Ну и все такое прочее.
Отец запрятал пакет в папку, завязал ее крепко-накрепко.
– Что же спасибо мне не скажешь? – вдруг помрачнел он. – В ножки бы поклониться не грешно. Для тебя старался. В люди хочу вывести. Ну?
– Благодарствую, батюшка! – глядя в угол, глухо сказал Николай.
Левая щека отца передернулась.
– Дите ты еще неразумное, как я погляжу, – заворчал он. – Молодо-зелено. Мужиков жалеешь? А чего их жалеть? Дай им волю, они убивцами нашими станут. Тебя первого на воротах повесят. Все добро твое растащат. Камня на камне от дома нашего не оставят… Так-то вот, дружок. Понимать надо, что к чему. Слушай отца да на ус наматывай.
– Я для тебя ничего не пожалею, – не хуже других обмундирован будешь. И за карманными деньгами дело не станет. Бери, расходуй!.. Себя поприжму, а о сыне позабочусь. Вот на твой отъезд семейки две продать думаю. На вывод, в другую губернию. Давно надо от шушеры избавиться, – от этих самых Петровых.
Сунув папку под мышку, отец в раздумье постоял у стола, видно, хотел еще сказать что-то, затем резко повернулся и вышел из комнаты.
А Николай сразу же отправился к матери. Его не столько взволновал предстоящий отъезд в Дворянский полк, сколько судьба Савоськи и его семьи. Нужно было без промедления рассказать матери обо всем, излить ей свою душу. Только она одна может понять его чувства.
Услышав о решении отца продать семейство Петровых, мать всплеснула руками:
– Бедная Василиса! Она совсем больная. И дети еще не подросли… Я уговорю отца. Я попробую это сделать. Он не поступит так безжалостно.
Потом, печально глянув на Николая, она тихо спросила:
– А ты, как же ты, Николенька? Неужели в Дворянский полк поедешь? Ты окончательно отказался от университета?
– Как знать, мамочка? – уклончиво ответил Николай, глядя в сторону. – В Петербурге будет виднее.
– Ох, Николенька! Болит мое сердце. Что-то ждет тебя там, в столице? Если бы стал учиться в университете, я бы и умерла спокойно.
– Зачем вам умирать, мамочка? – встревожился Николай. – Я сделаю, как вы хотите. Подготовлюсь в университет.
Идти к себе в комнату не хотелось. Спать еще рано, читать нет настроения. И стихи не идут в голову.
Мимо дремавшего в будке одноглазого Игната Николай вышел за ворота.
Вечерело. По дороге к Самарке проскакали в ночное деревенские ребятишки. Вдали над Лешим озером поднимался сизо-белый туман. Где-то одиноко грустила пастушеская жалейка. На краю неба догорала алая заря…
Итак, Петербург! Гранитные берега Невы, адмиралтейская игла. Медный всадник на вздыбленном коне. И Юлечка, Юлечка!..
Дальний путь не пугал. Восемьсот верст на перекладных? Да это одно удовольствие. Новые места, незнакомые люди. Ямщики будут петь свои заунывные песни. Что может быть чудеснее!
Он привезет в столицу свою заветную тетрадь. В ней его сокровенные мечты и надежды. Уже немало накопилось строчек. Но все ли удалось ему? Кто скажет об этом? Кто оценит его душевные порывы?
Как он будет благодарен за теплое, сердечное слово!.. А вдруг услышит другое – холодное, горькое: ты – не поэт, у тебя нет никакого таланта… Тогда уж лучше и не жить на белом свете! Для чего?… Впрочем, зачем заранее так настраивать себя? Зачем предрекать неудачу? Он верит в свои силы, чувствует творческий жар в груди и будет писать во что бы то ни стало!..
Какой тихий вечер! Как необыкновенно сладок свежий волжский воздух. Не последний ли раз бродит Николай по этим, дорогим сердцу местам? Вернется ли когда-нибудь сюда? Не забудет ли навсегда любимую реку?
Нет, нет! Он вернется, он должен вернуться, потому что здесь прошло его детство, здесь – начало всему, всему.
Милый край! Северные, печальные небеса. Родина!