11 сентября

Прошло восемь вполне мирных дней, за которые я ничего не написал. Кажется, я понемногу привыкаю к убранству моего японского дома, к странностям языка, костюмов, лиц. Вот уже три недели не приходят Бог весть где затерявшиеся письма из Европы, и это, как всегда, помогает прошлому затянуться легкой пеленой забвения.

Итак, каждый вечер я прилежно поднимаюсь домой, то прекрасными звездными ночами, а то под грозовым ливнем. А каждое утро, когда в гулком воздухе разносится монотонная молитва госпожи Сливы, я просыпаюсь и спускаюсь обратно к морю по привычным тропинкам, по траве, усеянной свежей росой.

Я думаю, поиск разных безделушек — это самое большое развлечение в японской стороне. В маленьких антикварных лавочках вы усаживаетесь на циновки, чтобы попить чаю вместе с торговцем, а потом сами роетесь в шкафах и сундуках, где свалено на редкость диковинное старье.

Весьма сомнительный торг длится зачастую по несколько дней и воспринимается с юмором, словно люди захотели разыграть друг для друга славный маленький фарс…

Я заметил, что злоупотребляю прилагательным маленький; но что делать? Чтобы что-то описать в этой стране, хочется употреблять его по десять раз в одной строчке. Маленький, жеманный, манерный — Япония телом и душой целиком умещается в этих трех словах…

Все, что я покупаю, скапливается наверху, в моем домике из дерева и бумаги; впрочем, он выглядел куда более японским в своей первозданной наготе, каким задумали его господин Сахар и госпожа Слива. А теперь здесь несколько ламп ритуальной формы, свисающих с потолка; много скамеечек, много ваз; а богов и богинь прямо как в пагоде.

Есть здесь даже маленький синтоистский алтарь, перед которым госпожа Слива не могла не пасть ниц и не затянуть молитву дрожащим, как у старой козы, голосом:

«Омой меня добела от моих прегрешений, о Аматэра-су-о-миками, как омывают грязные вещи в реке Камо…»

Бедная Аматэрасу-о-миками! Какая тяжкая и неблагодарная работа, отмывать госпожу Сливу от прегрешений!!

Хризантема, будучи буддисткой, молится иногда по вечерам перед сном, одолеваемая усталостью; хлопая в ладоши, она молится перед самым большим из наших золоченых идолов. Но потом, сразу после молитвы, на ее лице появляется улыбка, которая кажется детской насмешкой над Буддой. Я знаю, что она чтит и своих хотокэ (духов предков), которым посвящен весьма пышный алтарь в доме ее матери, госпожи Лютик. Она просит у них благословения, богатства, мудрости…

И кто там разберет, что думает она о богах, о смерти? Есть ли у нее душа? Как она себе это представляет?.. Ее религия — это тонущий во мраке хаос старых как мир мифологий, сохраненных из уважения к очень древним вещам, и более новых идей о конечном блаженном ничто, принесенных из Индии в эпоху нашего средневековья китайскими миссионерами. Сами бонзы теряются во всем этом — так что же получится, если это перемешать с детской непосредственностью и птичьим легкомыслием в головке засыпающей мусме?..

Две незначительные вещи немного привязали меня к ней (не так-то просто в конце концов не почувствовать некоторое сближение). Прежде всего вот что.

Однажды госпожа Слива захотела показать нам реликвию своей любвеобильной молодости — светлый, на редкость прозрачный черепаховый гребень; один из тех, что считается хорошим тоном водружать поверх пучка, почти не втыкая в волосы, так что зубчики видны, а гребень словно держится сам по себе. Она вынула его из хорошенькой лаковой шкатулки и кончиками пальцев подняла на высоту глаз, прищурившись, чтобы посмотреть через него на небо — прекрасное летнее небо, — как делают, желая убедиться в чистоте драгоценного камня.

— Вот эту дорогую вещь, — сказала она мне, — тебе следовало бы подарить жене.

А тем временем моя мусме чрезвычайно увлеченно любовалась прозрачностью материала и изяществом формы гребня.

Мне же больше всего нравилась лаковая шкатулка. На крышке была удивительная роспись золотом по золоту, крупным планом изображавшая поверхность рисового поля в ветреный день: частые колосья и луговая трава клонятся и приникают к земле под жутким порывом ветра; то там, то здесь между истерзанными стебельками проглядывает размокшая земля; видны даже маленькие лужицы — островки прозрачного лака, в которых плавают крошечные частички золота, словно соломинки в мутной жиже; два или три насекомых, разглядеть которых можно только в микроскоп, в ужасе цепляются за тростинки, — и вся картина едва ли больше женской ладони.

Что же до гребня госпожи Сливы, признаюсь, я не находил в нем ничего особенного и, считая его неинтересным и очень дорогим, пропустил ее предложение мимо ушей. Тогда Хризантема грустно ответила:

— Нет, спасибо, я не хочу; унесите его, сударыня…

И одновременно весьма уместно глубоко вздохнула, что должно было означать: «Он не настолько меня любит… Не стоит его мучить».

И я тут же купил желанный предмет.

Позже, когда Хризантема станет чернозубой и набожной старой обезьяной, вроде госпожи Сливы, настанет ее очередь сбыть гребень какой-нибудь красотке нового поколения…

…В другой раз у меня от солнца разболелась голова, и я лежал на полу, отдыхая на своей подушке из змеиной кожи. Мутным взором я смотрел, как крутятся, словно в хороводе, открытая веранда, яркое, бездонное вечернее небо с парящими в нем странными змеями, и мне казалось, что наполнявшее воздух размеренное стрекотание цикад болезненно вибрирует в моем теле.

Склонившись надо мною, она пыталась излечить меня японским способом, изо всех сил нажимая мне на виски своими крошечными большими пальцами и вращая ими, словно желая ввинтить их мне в голову. Она раскраснелась от этой утомительной работы, доставлявшей мне истинное наслаждение, что-то вроде легкого наркотического дурмана.

Потом она заволновалась, что у меня может подняться температура, и захотела дать мне съесть скатанную в шарик ее руками чудодейственную молитву на рисовой бумаге, которую она бережно хранила в подкладке одного из своих рукавов…

Так вот, я без смеха проглотил эту молитву, чтобы не обидеть ее, не поколебать ее маленькую чудную веру…