На следующий день дождь стоял стеной; один из тех нескончаемых, беспощадных, ослепляющих, затопляющих все вокруг ливней; лило сплошным потоком, так что не было видно противоположного конца корабля. Казалось, тучи со всего мира собрались в бухте Нагасаки, условились о встрече в этой огромной воронке из зелени, чтобы там излиться в свое удовольствие. И лило, лило; было почти совсем темно, настолько частым был дождь. Сквозь пелену измельченной воды еще можно было различить подножие гор, но вершины терялись в нависших над нами мрачных, непроницаемых облачных массах. Туманные клочья, словно оторвавшиеся от сумрачного небосвода, застряли наверху, в зарослях деревьев, и таяли, таяли, превращаясь в воду, в сплошные потоки воды. А еще дул ветер; из ущелий доносились его глухие завывания. И вся поверхность воды, изрытая дождем, истерзанная со всех сторон возникающими водоворотами, вздымалась, стонала, металась в величайшем смятении.

Довольно гнусная погода, чтобы впервые ступить на новую землю… И как отыскать себе супругу посреди потопа в незнакомой стране?..

…Ладно, тем хуже! Я привожу себя в порядок и говорю Иву, который улыбается, видя, что я все-таки намерен прогуляться:

— Пожалуйста, брат, подгони мне сампан.

И Ив, махнув рукой куда-то в ветер и дождь, подзывает нечто вроде небольшого саркофага из светлого дерева, который все это время подпрыгивал на воде неподалеку от нас и которым при помощи кормового весла управляют двое желтых мальчишек, скинувших под дождем всю свою одежду. Эта штука подплывает поближе; я устремляюсь в нее; затем, через открытый для меня одним из гребцов маленький люк, по форме напоминающий крысоловку, проскальзываю вниз и во весь рост растягиваюсь на циновке — в том, что называется «каютой» сампана.

Лежа я едва помещаюсь в этом плавучем гробу — сверкающем, впрочем, чистотой и белизной свежей сосны. Я хорошо защищен от дождя, барабанящего по крышке, и плыву в направлении города, лежа на животе в этом ящике; одна волна меня баюкает, другая нещадно встряхивает, а то и почти переворачивает — а неплотно закрытая крысоловка позволяет снизу вверх смотреть на двух маленьких человечков, которым я доверил свою судьбу: им лет восемь — десять, не больше, и мордашки у них как у обезьянок уистити, зато мускулы — как у настоящих миниатюрных мужчин, и сноровка — как у старых морских волков.

Вдруг они начинают громко кричать: наверное, причаливаем! И действительно, открыв пошире люк, я вижу совсем рядом серые каменные плиты набережной. Тогда я вылезаю из своего саркофага и намереваюсь впервые в жизни ступить на японскую землю. Льет все сильнее и сильнее, дождь лупит по глазам больно, невыносимо.

Стоит мне только ступить на сушу, как на меня с криками бросаются, окружают, не дают проходу с десяток странных существ, которых трудно описать, особенно если видишь их впервые в слепящем дождевом потоке, — похожи на человекообразных ежей, и каждый тащит за собой что-то большое и черное. Один из них раскрывает над моей головой огромный зонт с очень близко расположенными спицами и нарисованными на просвет аистами — и вот уже все улыбаются мне, заискивающе, выжидающе.

Меня предупреждали: это просто дзины, борющиеся за честь быть избранными мною; и все же я поражен этой внезапной атакой, этим приемом, оказанным Японией человеку, впервые ступившему на ее землю. (Дзины или дзин-рикши — это люди-скороходы, таскающие за собой небольшие повозки и за деньги перевозящие частных лиц; их нанимают по часам или по расстоянию, как у нас фиакры.)

Ноги у них голые до самого верха, и сегодня очень мокрые, а голова скрыта под большой шляпой в форме абажура. Одеты они в непромокаемые соломенные плащи, причем все концы соломы торчат наружу и топорщатся, как иголки у дикобраза; кажется, будто на них надета соломенная крыша. Они так все и улыбаются в ожидании моего решения.

Не имея чести знать никого из них, я, недолго думая, выбираю дзина с зонтиком и залезаю в его маленький экипаж, а он поднимает надо мной низкий-низкий верх. Ноги мне он укрывает клеенчатым фартуком, натягивает его до самых глаз, а потом идет вперед и говорит по-японски что-то, означающее примерно следующее: «Куда вас везти, хозяин?» На что я на том же языке отвечаю: «В Цветочный Сад, дружище!»

Я ответил фразой из трех слов, которую выучил наизусть, как попугай, и был удивлен, что она имеет какой-то смысл, что меня поняли, — и мы отправились в путь, он — бегом, что было мочи, а я — за ним, подпрыгивая в его легкой тележке, завернутый в клеенку, словно упакованный в коробку, — и оба мы под проливным дождем, обдавая все вокруг фонтанами воды и жидкой грязи.

«В Цветочный Сад», — сказал я, словно завсегдатай, и сам удивился, услышав это. Ведь на самом деле в японских делах я не такой простак, как может показаться. Друзья, посетившие эту империю, кое-чему меня научили, и я много знаю: Цветочный Сад — это чайная, элегантное место свиданий. Придя туда, я спрошу некоего Кенгуру-сан, являющегося одновременно переводчиком, прачкой и тайным агентом по скрещиванию рас. И если дела пойдут хорошо, может, нынче же вечером я буду представлен девушке, предназначенной мне непостижимой судьбой… Мысль об этом не дает мне покоя, пока мы с дзином мчимся сломя голову — вернее, он меня мчит сломя голову под беспощадным дождем…

Ну и своеобразную же Японию увидел я в тот день сквозь щелочку в клеенке из-под заливаемого дождем верха моего маленького экипажа! Японию унылую, грязную, полузатопленную. Дома, животные, люди — все, что до сих пор я знал только по картинкам, все, что я видел изображенным на нежно-голубом или нежно-розовом фоне на ширмах и фарфоровых вазах, в действительности предстало передо мной жалким зрелищем под низким небом — сплошные зонтики, деревянные башмаки и задранные подолы.

Порой ливень хлещет так сильно, что я закрываюсь наглухо и цепенею в шуме и тряске, совершенно забыв, в какой стране я нахожусь. Верх у моего экипажа дырявый, и мне за шиворот стекают ручейки. Но потом, вспомнив, что я еду по самому Нагасаки, да к тому же впервые в жизни, я с любопытством высовываюсь наружу, рискуя быть облитым: мы пробегаем рысцой по какой-то унылой, черненькой улочке (их здесь таких тысячи, целый лабиринт); с крыш на блестящие мостовые низвергаются водопады; серая штриховка дождя не позволяет четко различать предметы. Иногда нам попадается дама, путающаяся в складках платья, нетвердо ступающая в своих высоких деревянных башмаках — персонаж с ширмы, — с задранным подолом и под размалеванным бумажным зонтиком. Или же мы проезжаем мимо пагоды, и тогда какое-нибудь старое гранитное чудовище, сидящее наполовину в воде, встречает меня кровожадным оскалом.

Ну и большой же город этот Нагасаки! Вот уже целый час несемся мы во весь опор, а до конца, похоже, еще далеко. И потом, он расположен на равнине; с рейда никак нельзя было предположить, что в глубине гор может поместиться такая большая равнина.

По правде сказать, я ни за что не смог бы определить, в каком направлении мы ехали; пришлось положиться на волю моего дзина и случая.

А дзин мой — это просто паровой двигатель! Я привык к китайским рикшам, но здесь все совсем по-другому. Когда я раздвигаю клеенку, чтобы что-то рассмотреть, на первом плане я, разумеется, всегда вижу его; две голые, бурые, мускулистые ноги, обгоняющие одна другую и обдающие брызгами все вокруг, и спину, как у ежика, склоненную под струями дождя. Интересно, подозревают ли прохожие, что в этой обильно поливаемой водой тележке притаился жених, отправившийся на поиски будущей супруги?..

Наконец экипаж мой останавливается, и дзин, улыбаясь, осторожно, чтобы не вылить мне за шиворот еще один поток воды, опускает верх экипажа; потоп на время прекратился, дождя больше нет. До сих пор я не видел лица моего дзина; как ни странно, оно весьма миловидно; молодой мужчина лет тридцати, энергичный, крепкий, с открытым взглядом… И кто бы мог подумать, что спустя несколько дней этот самый дзин… Но нет, пока я помолчу, чтобы преждевременно и несправедливо не бросить тень на Хризантему…

Итак, мы остановились. Остановились у самого подножия небольшой нависающей горы; вероятно, мы проехали через весь город и оказались в предместье, за городом. Теперь, похоже, надо встать на ноги и вскарабкаться по узкой, почти отвесной тропинке. Вокруг нас — загородные домики, садовые ограды, очень высокие бамбуковые частоколы, за которыми ничего не видно. Зеленая гора подавляет своей высотой, а низкие, тяжелые, мрачные тучи висят у нас над головой, словно плотно прилегающая крышка, которая вот-вот окончательно закупорит нас в этой Богом забытой дыре; и создается впечатление, что такое отсутствие дали, перспективы позволяет лучше разглядеть во всех подробностях маленький, тесный, грязный и мокрый клочок японской земли, находящийся у нас перед глазами. Земля в этой стране очень красная. Придорожная трава и цветочки мне незнакомы; правда, по ограде ползет такой же вьюнок, как у нас, а в садах я узнаю маргаритки, циннии и другие цветы Франции. Воздух напоен сложным ароматом; к запахам растений и земли примешивается что-то еще, идущее, видимо, от человеческого жилья, — похоже на смесь сушеной рыбы и ладана. Прохожих нет; население, внутреннее убранство, жизнь ничем себя не выдают, и я могу с тем же успехом представить себя где угодно.

Мой дзин пристроил под деревом свой маленький экипаж, и мы вместе поднимаемся по крутой дорожке, скользя по красной глине.

— Мы действительно идем в Цветочный Сад? — спрашиваю я, волнуясь, правильно ли меня поняли.

— Да, да, — отвечает дзин, — это там, наверху, совсем рядом.

Дорожка поворачивает, становится тесной и мрачной. По одну сторону отвесная гора, поросшая мокрыми папоротниками, по другую — большой деревянный дом, почти без окон, неприглядный на вид: здесь-то мой дзин и останавливается.

Как, этот зловещий дом и есть Цветочный Сад? Он отвечает утвердительно, вполне уверенный в своей правоте. Мы стучимся, и массивная дверь сразу же подается и отворяется. Появляются две маленькие тетушки, чудаковатые, почти старушки, с детскими ручками и ножками, но, сразу видно, сохранившие все свои претензии, — одетые безупречно, как на японских вазах.

Едва завидев меня, они падают на четвереньки и утыкаются носом в пол. Боже, что это с ними? Да ничего, просто так здороваются в очень торжественных случаях; я тогда еще к этому не привык. Но вот они уже поднялись с пола и спешат снять с меня ботинки (в японский дом никогда не входят в обуви), обтереть низ моих брюк и потрогать, не промокли ли у меня плечи.

Первое, что поражает в японском жилище, — это скрупулезная чистота и белая, ледяная пустота.

По безукоризненным, без единой складочки, без единого рисунка, без единого пятнышка циновкам меня ведут на второй этаж в большую комнату, где ничего, совсем ничего нет. Бумажные стены состоят из раздвижных панелей, которые входят одна в другую и при необходимости могут вообще исчезнуть, а значительная часть апартаментов верандой открывается на зеленые склоны и серое небо. В качестве сиденья мне приносят черный бархатный квадратик, и я усаживаюсь на пол посреди этой пустой и, я бы сказал, холодной комнаты, а две тетушки (прислуга этого заведения и мои покорнейшие служанки) ждут моих приказаний, позой своей выражая глубокую покорность.

Просто невероятно, как могут что-то означать эти фразы, выученные мною там, на Пескадорах, во время нашего изгнания, при помощи лексики и грамматики, но без всякой уверенности. Но оказалось, могут: меня сразу же понимают.

Прежде всего я хочу поговорить с этим самым господином Кенгуру, который и переводчик, и прачка, и тайный агент по торжественным бракосочетаниям. Замечательно; его знают и сей же час приведут ко мне, в связи с чем старшая из служанок уже готовит свои деревянные башмаки и бумажный зонтик.

Затем я хочу, чтобы мне подали хорошо приготовленный завтрак, состоящий из изысканных японских кушаний. И того лучше — бегут на кухню делать заказ.

И наконец, я хочу, чтобы моему дзину, ждущему меня внизу, отнесли чаю и рису; я хочу, я много чего хочу, сударыни куклы, и я со временем скажу вам об этом, спокойно, не торопясь, когда подберу слова… Но чем больше я смотрю на вас, тем больше меня волнует, какой окажется моя завтрашняя невеста. Вы, конечно, почти милашки, не спорю, с этой вашей чудаковатостью, нежными ручками и миниатюрными ножками; но все-таки вы безобразные, и потом, до смешного маленькие, как фарфоровые статуэтки, как обезьянки уистити, как не знаю что…

Я начинаю понимать, что пришел в этот дом не вовремя. Здесь происходит что-то, что меня не касается, и я мешаю.

Я мог бы догадаться об этом с самого начала, несмотря на чрезмерную учтивость приема, ибо теперь я вспоминаю, что, пока меня разували, я слышал над своей головой шушуканье, а потом звук быстро передвигаемых панелей; очевидно, нужно было скрыть от меня что-то, что мне не следовало видеть; апартаменты, где меня поместили, были подготовлены экспромтом — так в зверинцах во время представления некоторым животным полагается отдельный отсек.

Теперь, пока исполняются мои приказания, меня оставили одного, и я прислушиваюсь, сидя, как Будда, на своей черной бархатной подушечке, посреди белизны циновок и стен.

За бумажной перегородкой тихо переговариваются усталые и, похоже, многочисленные голоса. Потом слышатся гитара и женское пение, жалобно и даже нежно звучащие в этом пустом доме среди уныния дождливого дня.

Вид, открывающийся с распахнутой веранды, признаться, очень красив — напоминает сказочный пейзаж. Восхитительно лесистые горы высоко поднимаются ко все еще мрачному небу и прячут в нем острия своих вершин, а где-то там, в облаках, примостился храм. Воздух совершенно прозрачен, а дали ясны и четки, как бывает после сильных дождей; но надо всем еще довлеет тяжелый купол непролившейся влаги, и кажется, словно большие клочья серой ваты неподвижно застыли на кронах повисших в воздухе деревьев. На первом плане, ближе и ниже всего этого почти фантастического пейзажа, расположен миниатюрный сад, где гуляют и резвятся две великолепные белые кошки, бегая друг за другом по аллеям лилипутского лабиринта и то и дело стряхивая с лап переполняющую песок воду. Сад до невозможности вычурный: ни одного цветка, только маленькие скалы, маленькие озерца, странно подстриженные карликовые деревья; все это неестественно, но так хитроумно скомпоновано, так зелено, и мох такой свежий!..

Там, в раскинувшейся подо мной мокрой долине, до самой глубины гигантской декорации, царит полная тишина, абсолютный покой. Но за бумажной стеной все еще поет женский голос, исполненный необычайно нежной грусти; аккомпанирующая ему гитара издает низкие, немного мрачные звуки…

Надо же… темп ускоряется — можно даже подумать, что там танцуют!

Ладно! Попытаюсь подглядеть между легкими планками панелей, вон в ту щелочку.

О! Зрелище необычайное: похоже, молодые щеголи Нагасаки устроили подпольное празднество! Их там около дюжины, они сидят на полу кружком в такой же голой комнате, как у меня; длинные хлопчатобумажные голубые робы с расширяющимися книзу рукавами, длинные сальные прямые волосы, а на них европейские шляпы — котелки; лица глуповатые, желтые, изможденные, будто выцветшие. На полу — множество маленьких жаровен, трубочек, лаковых подносиков, чайничков, чашечек — все атрибуты и все остатки японской оргии, напоминающей кукольный ужин. А в середине круга, образованного этими денди, — три разряженные женщины, похожие на какие-то странные видения: платья бледных, не имеющих названия оттенков, расшитые золотыми химерами; высокие прически, уложенные с невиданным мастерством, утыканные шпильками и цветами. Две женщины сидят ко мне спиной: одна держит гитару, другая поет тем самым нежным голосом; их позы, одеяния, волосы, затылки — все изысканно, если украдкой смотреть на них сзади, и я дрожу, как бы случайное движение не открыло мне их лицо, ведь оно меня наверняка разочарует. Третья танцует перед этим ареопагом идиотов, перед этими котелками и прилизанными волосами… Но — о ужас! — вот она оборачивается! На ее лице жуткая, искаженная, бледная маска призрака или вампира… Маска отделяется и падает… Передо мной прелестная маленькая фея лет двенадцати — пятнадцати, стройная, уже кокетливая, уже женщина, одетая в длинное платье из темно-синего матового крепона с вышитыми на нем серыми, черными и золотыми летучими мышами…

На лестнице — шаги, легкие шаги босых женских ног, едва касающихся белых циновок… Видимо, мне несут первое блюдо моего завтрака. И я мгновенно снова застываю на своей бархатной подушке.

На сей раз служанок уже трое, они идут гуськом, с улыбками и поклонами. Одна несет мне жаровню и чайник, другая — засахаренные фрукты в прелестных тарелочках, третья — что-то не поддающееся определению на изысканных крошечных подносиках. Все трое падают передо мною ниц и расставляют у моих ног этот игрушечный завтрак.

Япония в этот момент представляется мне прелестной страной; я чувствую, что полностью вошел в этот воображаемый, искусственный мирок, уже знакомый мне по лаковым миниатюрам и фарфору. Ведь все это настолько оттуда! Эти три маленькие сидящие женские фигурки, изящные, манерные, с раскосыми глазами и великолепными яйцеобразными узлами волос, большими, гладкими, словно лакированными; и этот сервированный на полу завтрак; и вид, открывающийся с веранды, и эта пагода, примостившаяся в облаках; и это жеманство во всем, даже в вещах. И этот печальный женский голос, все еще звучащий за бумажной перегородкой, — тоже оттуда; разумеется, именно так и должны петь музыкантши с полуприкрытыми узкими глазками, которых я видел когда-то нарисованными странными красками на рисовой бумаге в окружении непомерно больших цветов. Я угадал, какая она, эта Япония, задолго до того, как приехал сюда. Вот только в действительности она предстала передо мной какой-то уменьшенной, еще более слащавой и еще более печальной — наверное, из-за хмурого облачного савана, из-за этого ливня…

В ожидании господина Кенгуру (который, похоже, одевается и скоро придет) примемся за завтрак.

В премиленькой чашечке, разрисованной летящими аистами, — невероятный суп с водорослями. А помимо этого — сушеные рыбки с сахаром, крабы с сахаром, фасоль с сахаром и фрукты с уксусом и перцем. Все это отвратительно, но, главное, непредсказуемо, невообразимо. А маленькие женщины учат меня есть, то и дело смеясь этим вечным, действующим на нервы японским смехом, — есть, как они, изящно и ловко перебирая симпатичными палочками. Я привыкаю к их физиономиям. Все это вместе изысканно — изысканность, конечно, совсем не такая, как у нас, и вряд ли я могу разобраться в ней с первого взгляда, но в конце концов она, может быть, мне понравится…

Вдруг в комнату, подобно ночной бабочке, разбуженной среди дня, подобно редкой и удивительной пяденице, влетает та самая танцовщица, та девочка, что носила зловещую маску. Наверное, чтобы посмотреть на меня.

Она вращает глазами, как пугливая кошка; потом, внезапно став ручной, подходит и прижимается ко мне, с милой неестественностью изображая ласкающееся дитя. Она славная, тоненькая, элегантная; хорошо пахнет. Лицо странно разрисовано — белое как мел, с очень правильными розовыми кружочками посреди каждой щеки; карминный рот и легкая золотая полоска, подчеркивающая линию нижней губы. Поскольку затылок набелить не удалось из-за густых строптивых волос, то, из любви к правильности, побелку завершили прямой, словно отрезанной ножом линией; в результате сзади на шее образовался квадратик естественной, очень желтой кожи…

Властные аккорды гитары за перегородкой — видимо, зовут! Хлоп — и маленькая фея убегает, спеша вернуться к идиотам из соседней комнаты.

А не жениться ли мне на ней, к чему далеко ходить? Я буду беречь ее, как вверенное мне дитя; я приму ее такой, какая есть, странной и очаровательной игрушкой. Ну и забавная будет у меня семейная жизнь! В самом деле, если уж жениться на безделушке, вряд ли я найду лучше…

Но вот появляется господин Кенгуру. Костюм из серого сукна, словно купленный в одном из парижских магазинов, котелок, белые шелковые перчатки. Лицо одновременно хитрое и глуповатое; почти совсем нет носа, почти совсем нет глаз. Чисто японский поклон: внезапный бросок вперед, ладони прижаты к коленям, туловище образует прямой угол с ногами, словно человек переломился; легкий свист, как у пресмыкающихся (издается путем втягивания слюны между зубами — верх подобострастной любезности в этой империи).

— Вы говорите по-французски, господин Кенгуру?

— Да, мисье!

И снова поклон.

Он кланяется после каждого моего слова, будто заводная кукла; когда он садится на пол напротив меня, кивает только голова — что неизменно сопровождается все тем же звуком втягиваемой слюны.

— Чашечку чая, господин Кенгуру?

Снова поклон и очень изощренный жест руками, словно говорящий: «Я едва ли осмелюсь; вы так снисходительны ко мне… Разве только чтобы угодить вам…»

С первых же слов он догадался, чего я от него жду.

— Мы, конечно, этим займемся, — отвечает он. — Через неделю как раз приезжает семья Симоносаки, где две очаровательные дочери…

— Как это через неделю? Вы плохо меня знаете, господин Кенгуру! Нет, нет, — завтра или никогда!

Еще один поклон с присвистом, и Кенгуру-сан, смирившись при виде моего возбуждения, начинает лихорадочно перебирать всех не занятых в данный момент молодых особ Нагасаки:

— Так, посмотрим, — была тут мадемуазель Гвоздика… Ах, какая жалость, что я не обратился к ним на два дня раньше! Она такая красивая, так хорошо играет на гитаре… Непоправимая беда: позавчера ее забрал один русский офицер…

Ах! Мадемуазель Абрикос! (Подойдет ли мне мадемуазель Абрикос?) Она дочь богатого торговца фарфором с базара Десима; очень достойная особа, но стоить будет очень дорого: родители ценят ее очень высоко и не уступят меньше чем за сто иен в месяц. Она очень образованна, свободно владеет коммерческим письмом и легко справляется с написанием более двух тысяч иероглифов ученого письма. На конкурсе поэзии она заняла первое место со стихотворением, воспевающим белые цветочки живой изгороди в капельках утренней росы. Только вот она не очень хороша собой; один глаз у нее меньше другого, а на щеке осталась дырка от какой-то болезни, перенесенной в детстве…

— О нет! Тогда, ради Бога, только не она. Поищем среди молодых особ менее выдающихся, но без шрама. А эти там, рядом, в прекрасных, расшитых золотом платьях? Например, танцовщица с маской призрака, а, господин Кенгуру? Или та, у которой такой нежный голос и такой милый затылок?

Сначала он никак не может понять, о ком идет речь; потом понимает и отвечает, почти насмешливо покачивая головой:

— Нет, мисье, нет! Это же гейши, мисье, гейши!

— Ну, а почему нельзя гейшу? Мне-то что с того, что они гейши? — Позже, когда я начну лучше разбираться в тонкостях японской жизни, я, может быть, осознаю, что просил невозможного: в самом деле, я словно изъявил желание жениться на дьяволе…

Но вот господин Кенгуру вдруг вспоминает о некой мадемуазель Жасмин. Боже, как же он сразу о ней не подумал; это же как раз то, что надо; он завтра же, сегодня же вечером отправится делать предложение родителям этой молодой особы, которая живет очень далеко отсюда, на холме напротив в предместье Дью-дзен-дзи. Это очень миловидная девушка лет четырнадцати. Ее, наверное, можно будет заполучить за восемнадцать — двадцать пиастров в месяц, если подарить ей несколько элегантных платьев и поселить ее в уютном и хорошо расположенном доме — что такой галантный мужчина, как я, конечно же не преминет сделать.

Мадемуазель Жасмин так мадемуазель Жасмин — на этом и распрощаемся, время уже позднее. Завтра господин Кенгуру придет ко мне на корабль сообщить о результатах первых предпринятых шагов и договориться о встрече. От вознаграждения он пока отказывается, но я дам ему постирать свое белье и обеспечу клиентуру среди моих товарищей по «Победоносной».

Договорились.

Глубокие поклоны — и меня обувают у дверей.

Мой дзин, пользуясь случаем, что под рукой оказался переводчик, предлагает мне свои услуги на будущее: стоит он прямо на набережной; его номер — 415 — написан арабскими цифрами на фонаре экипажа (у нас на борту есть 415-й номер — Гоелек, из моего орудийного расчета, так что я запомню); он берет двенадцать су за один рейс, а для постоянных клиентов десять в час. Замечательно, буду непременно обращаться к нему.

— Ну, пошли.

Служанки, вышедшие меня проводить, падают на четвереньки, дабы завершить прощание, и так и остаются распростертыми на пороге, пока я не скрываюсь из виду на темной тропинке, где папоротники стряхивают мне на голову последние капли…