История спаги

Лоти Пьер

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

I

…Миновало три года…

Три раза возвращались зловещие весны и зимы — три раза наступали засухи с холодными ночами и ветром пустыни…

…Жан спал, растянувшись на своем тара, в белом домике Самба-Гамэ; поблизости лежал рыжий пес, вытянув передние лапы и положив на них морду с высунутым сухим языком — напоминая статуэтку священного шакала из египетского храма… Фату-гей покоилась у ног Жана на полу.

Полдень, час послеобеденного отдыха… Душно, нестерпимо душно… Вспомните наши знойные июльские полдни и представьте себе зной еще больший, а свет еще ярче… Стоял сентябрь.

Изо дня в день беспрерывно дул легкий ветер пустыни. Все высохло, все поблекло. На необозримой песчаной равнине клубами вздымалась пыль, как волны громадного моря…

Фату-гей лежала на животе, подперев голову руками. Она была обнажена до пояса — так здесь ходят дома, — и ее глянцевитая спина красиво изгибалась, начиная от стройных бедер и до высокого сооружения из волос, янтаря и кораллов — обычной прически Фату.

Вокруг жилища Самба-Гамэ царила тишина, нарушаемая еле слышным шелестом ящериц, мошек да песка, вздуваемого ветром…

Опершись подбородком на руки, Фату дремала, тихонько напевая. Она пела мелодии, никогда ею не слышанные, а между тем ее пение не было простой импровизацией. То были отголоски страстных грез и неги, бессознательно выливавшиеся в полные очарования причудливые мелодии. В этом пении воплощались впечатления внешнего мира, переполнявшие душу маленькой дикарки…

О, как дрожали и стонали среди звучного полдня и послеобеденного зноя эти мелодии смутных дум и былых впечатлений — песни знойной пустыни, одиночества и плена!..

…Жан и Фату окончательно примирились… Жан, по обыкновению, простил — и эпизод с khaliss и золотыми серьгами канул в море забвения.

К тому же Жан нашел деньги и отправил во Францию. Их одолжил Ниаор — большие серебряные монеты старинной чеканки, хранившиеся вместе с другими в его медном сундуке. При первой возможности долг будет выплачен; конечно, это лишняя забота для Жана, но он, по крайней мере, оправдал возлагаемые на него надежды, и его дорогие старики успокоятся и не будут терпеть нужды. Все остальное несущественно.

Небрежно раскинувшись на своем тара с рабыней в ногах, Жан напоминал красивого, величественного арабского принца. От севенского горца не осталось и следа. Жан приобрел мужественную осанку героя, закаленного на поле брани.

Эти три года, проведенные в Сенегамбии, где погибло немало спаги, прошли для него благополучно. Правда, он загорел, несколько возмужал, черты лица его обострились, стали более изящными, но таким образом выявилась вся его красота…

Общая моральная слабость, апатия и рассеянность, какое-то духовное оцепенение с внезапными болезненными вспышками энергии — вот и все последствия его трехлетнего существования в Сенегамбии; вот как сказался здешний климат на его здоровой натуре.

Он мало-помалу превратился в примерного солдата, исполнительного, энергичного и мужественного. Между тем на его мундире красуются до сих пор лишь скромные шерстяные погоны. В золотых галунах прапорщика, так дразнивших воображение, ему неизменно отказывают. Прежде всего, конечно, мешает отсутствие протекции, а самое главное — его сожительство с дикаркой!..

Пьянствовать, буянить, разбить в драке голову, напиться и шляться ночью по улицам, размахивая шпагой, таскаться по грязным притонам, предаваться разврату — все это ничего, но совратить маленькую рабыню, прислуживавшую в благородном семействе, притом некрещеную — это, по общему мнению, поступок совершенно непростительный.

Жану зачастую приходилось выслушивать по этому поводу нотации от своих начальников, сопровождаемые угрозами и оскорблениями. Но Жан не робел перед разразившейся над ним бурей и, послушный дисциплине, стоически выдерживал ее натиск, под сокрушенным видом скрывая безумное желание употребить в дело свой хлыст.

В результате все продолжало идти по-прежнему… Правда, временами он становился осторожнее, но Фату по-прежнему оставалась при нем.

Чувства его к этому юному созданию были так сложны, что психологи более тонкие, чем он, не сумели бы в них разобраться. Он бессознательно поддался ее чарам, похожим на таинственные чары амулета, и чувствовал, что не в состоянии расстаться с нею. Прошедшее исчезало мало-помалу за густым облаком тумана; сломленный разлукой и одиночеством, он без сопротивления подчинялся смутным стремлениям своей наболевшей души…

…И каждый день, каждый день это солнце!.. Оно неумолимо восходит в один и тот же час; ни единой тучки на небе, ни капельки влаги, и только его огромный желтый или красный диск всплывает над песчаной равниной, похожей на море, посылая на землю знойные лучи, от которых кровь приливает к темени, к вискам и изнемогает все тело…

Уже два года прошло с тех пор, как Жан и Фату поселились в домике Самба-Гамэ. В казармах все кончилось тем, что, устав протестовать, спаги примирились с обстоятельством, которому были не в силах помешать. В сущности, Жан Пейраль был примерный спаги; но ему, конечно, суждено теперь на всю жизнь остаться при своих скромных погонах и невысоком чине.

В доме Коры Фату была не рабыней, а пленницей — разница существенная, установленная традициями колонии, усвоенными ею еще в юности. Будучи пленницей, она могла уйти, но ее не имели права выгнать. Вырвавшись из плена, она чувствовала себя спокойно и пользовалась всеми преимуществами этой свободы.

Кроме того, она была крещена, а это также способствовало ее освобождению. В ее крошечной головке, наделенной обезьяньей хитростью, все укладывалось как нельзя лучше и понималось по-своему. Для женщины, исповедующей религию Магреба, отдаться белому — значит совершить преступление, караемое публичным позором. Но для Фату этот ужасный предрассудок уже более не существовал.

Правда, ей иногда случалось слышать от соплеменниц кличку: Кеффир! — и девушка очень на это обижалась. Завидев издали толпу своих соотечественников, которых нетрудно было узнать по торчащим волосам, она в волнении подбегала к ним и, смущенная, крутилась возле этих рослых дикарей с лохматыми гривами, пытаясь завести разговор на дорогом языке отчизны… (Негры любят родную страну, племя, поселок).

И зачастую черные люди из племени кассонкеев с презрением отворачивались от коварной соплеменницы и с улыбкой, сопровождаемой каким-то неуловимым выражением сжатых губ, произносили слово «кеффир» (изменница), «руми» на языке Алжира и «гяур» на языке Востока. Тогда Фату съеживалась, грустная и униженная… Но, несмотря на это, она предпочитала оставаться «keffir», лишь бы Жан продолжал любить ее…

…Бедный Жан, спи крепко на своем воздушном ложе, пусть этот тяжелый дневной сон без грез продлится как можно дольше — печален момент твоего пробуждения!.. Отчего пробуждение после полуденного отдыха сопровождается такой неумолимой ясностью сознания, влекущей за собою вереницу ужасных мгновений?.. В голове теснятся такие печальные, смутные мысли, то разорванные, то путаные, полные таинственности и окутывающие прошлое… Затем всплывают более ясные, но еще более удручающие — воспоминания былого счастья, далекого детства вспыхивают одновременно с осознанием невозвратности. Видится родное селение, Севенны в летние сумерки, а кругом стрекочут африканские цикады… Вспоминается горький час разлуки; мгновенно предстает ужасная правда жизни, как призрак, восставший из могилы; с неумолимой ясностью проступают все изъяны, отрицательные стороны добра…

В эти мгновения Жану казалось, что он замечает роковую быстротечность времени, за которой в обычном настроении не поспевал утомленный мозг… Он просыпался, разбуженный тряской, происходившей от слабой пульсации его собственных артерий в такт с ходом времени на громадных часах вечности, и следил, с какой головокружительной быстротой уносит время мгновения его жизни… Тогда он вскакивал, окончательно пробудившись, с безумным желанием покинуть эту страну и в бессильной ярости от того, сколько еще лет осталось до отъезда.

Фату-гей смутно чувствовала опасность такого пробуждения, грозившего отнять у нее белого человека. Она караулила этот опасный момент и, когда печальные и безумные глаза Жана открывались, немедленно подползала на коленях, чтобы чем-нибудь ему услужить, или же обвивала его шею своими тонкими руками:

— Что с тобой, белый? — говорила она томным нежным голосом, сладким, как звуки гитары.

…Впрочем, подобные настроения Жана были мимолетны. Оправившись ото сна, он снова впадал в апатию.

 

II

Прическа Фату была делом крайне важным и сложным; она причесывалась раз в неделю, и на это уходил весь день. Она с утра отправлялась в негритянский город Гет-н’дар, где в конусообразной хижине, сооруженной из соломы и хвороста, жила знаменитая парикмахерша благородных нубиек. Фату проводила там несколько часов, лежа на песке, отдавшись в руки мастерицы.

Парикмахерша сначала распускала волосы, снимала все бусинки и разделяла густую шевелюру на пряди, а затем начинала снова воздвигать изумительное сооружение из волос, перемешивая их с кораллами, монетками, медными блестками и булавками с зелеными камнями и янтарем. Эти булавки с янтарем величиною в яблоко — наследие матери — она тайком захватила с собою на чужбину.

Сложное всего было причесать затылок Фату. Необходимо было разделить спутанные волосы на отдельные локоны и тщательно уложить их подобно черной бахроме.

Каждый локон наматывали на длинную соломинку и покрывали густым слоем камеди, а чтобы клей высох, соломинки оставались в волосах до следующего дня. Фату, чрезвычайно заботившаяся о своей прическе, возвращалась домой со всеми этими приспособлениями и походила на дикобраза. Зато наутро, когда соломинки вынимали, получалось необычайно эффектно!..

Поверх прически, согласно моде кассонкеев, набрасывалось легкое голубое покрывало, прозрачное, как паутина; и прическа эта держалась в продолжение целой недели.

Фату-гей носила на ногах изящные кожаные сандалии, крепящиеся ремнями к большому пальцу, по примеру древних котурнов. Нижнюю часть ее тела облегал узкий передник, унаследованный от египтянок времен фараонов, а на верхнюю накидывался «бубу» — большой четырехугольник с отверстием для головы, спускающийся ниже колен.

Фату носила тяжелые серебряные браслеты на руках и ногах, а еще ароматные бусы, так называемые «сумаре». Доходы Жана не позволяли ему приобретать более дорогие — из золота и янтаря.

Сумаре — это косы, сплетенные из нанизанных в несколько рядов черных зерен, которые вызревают на берегах Гамбии и распространяют сильный приятный запах sui generis, один из самых приятных запахов в Сенегамбии.

Фату была очаровательна со своей прической, делавшей ее похожей на индийское божество, убранное перед священным празднеством. Она была совсем не похожа на тот тип африканки, с плоским лицом и толстыми губами, который во Франции считают характерным для всей черной расы. Фату была типичной представительницей племени кассонкеев: у нее был маленький нос, прямой и тонкий, с изящными, несколько узкими ноздрями, крайне выразительный, красивой формы рот и чудесные зубы, а также огромные глаза с синеватыми белками, полные то странной серьезности, то лукавства.

 

III

Фату никогда ничего не делала. В ее лице Жан приобрел самую настоящую одалиску. Она заботливо поддерживала чистоту своих передников и исправляла недочеты своих «бубу», и всегда была одета безупречно чисто, похожая на черную кошечку в легких белоснежных одеждах.

Делалось это отчасти из любви к чистоте, отчасти же из боязни внушить отвращение Жану, это она быстро сообразила. Помимо же забот о своей наружности Фату была совершенно неспособна к какой-либо деятельности.

С тех пор как старики Пейраль оказались не в состоянии посылать сыну деньги, когда-то понемногу скопленные для него, судя по письмам старухи Франсуазы, дела их шли все хуже и хуже. Им самим пришлось просить спаги о посильной помощи, и ему стало трудно содержать Фату.

К счастью, маленькая Фату была нетребовательна и обходилась ему недорого.

Во всем Судане положение женщины крайне унизительно. Зачастую ее, подобно скотине, продают по цене, соответствующей ее внешним достоинствам и возрасту.

Однажды Жан спросил у своего приятеля Ниаора:

— А что ты сделал со своей женой — этой красавицей Нокудункуле?

И Ниаор, улыбаясь, ответил:

— Нокудункуле была болтлива, и я ее продал. На вырученные деньги я купил тридцать штук овец — эти, по крайней мере, всегда молчат.

На долю женщин выпадает самая бессмысленная в мире работа — толочь просо для кус-кус.

С утра до вечера по всей Нубии, от Тимбукту до берегов Гвинеи, в соломенных хижинах под лучами палящего солнца раздается непрерывный стук пестиков в деревянных ступах. Тысячи украшенных браслетами рук толкут просо, и крикливая болтовня и перебранка обезьяньих голосов негритянок сопровождается стуком деревянных пестиков. Этот характерный шум издали возвещает идущему в пустыне о близости африканского поселка.

Продукт, получающийся в результате этой неустанной работы, над которой надрываются целые поколения женщин, — грубая просяная мука, из которой варится безвкусный кисель, называемый кус-кус. Он составляет основную пищу черной расы.

Фату как-то удалось избежать этого извечного труда женщин ее племени; каждый вечер отправлялась она к Кура-н’дией, старой поэтессе короля Эль-Гади. Там за ничтожную месячную плату она получала право садиться вместе с маленькими рабынями старой фаворитки вокруг больших сосудов из тыквы с дымящимся кускусом и наедалась до отвала, соответственно аппетиту шестнадцатилетнего подростка.

С высоты тара, возлежа на тонких соломенных циновках, старая фаворитка с холодным достоинством во взоре созерцала всю эту компанию.

А между тем было интересно поглядеть на забавные сценки, происходившие во время этой трапезы: голые маленькие создания, лежа на животе вокруг громадных сосудов, все одновременно запускали туда пальцы. Публика кричала, гримасничала, острила, не уступая в наивности уистити. Сюда же являлись и непрошеные гости — рогатые бараны, кошки, украдкой запускавшие в кушанье свои мягкие лапы, забегали желтые псы и совали туда же свои острые мордочки. А над всем этим царил заразительный смех, и сверкали ряды ослепительно белых зубов.

После вечернего сигнала в ожидании Жана Фату всегда умывалась и переодевалась. Теперь из-под высокой прически, как у египетской богини, выглядывало серьезное, даже немного печальное личико — Фату совершенно преображалась.

Уныние царило по вечерам в этом тихом отдаленном квартале.

Жан, по обыкновению, сидел, облокотясь о подоконник большого окна, в своей белой просторной комнате. Легкий морской ветерок колыхал священные пергаменты, развешенные на потолке руками Фату, — они охраняли их супружеский сон. Перед ним расстилалась безбрежная равнина Сенегамбии — громадная плоская возвышенность, а на горизонте, где начиналась пустыня, уже сгущались сумерки.

Иногда он садился у порога домика Самба-Гамэ с той стороны, где была квадратная площадка, огороженная полуразвалившейся кирпичной стеной. Посередине нее росла желтая, чахлая пальма с колючками — единственное дерево во всем квартале.

Он садился и курил сигаретку за сигареткой, которые сам научил делать Фату. Увы! Скоро даже и этим развлечением придется ему пожертвовать из-за безденежья.

Апатичным взглядом темно-карих глаз Жан следил за резвящимися на площадке тремя маленькими негритянками, которые порхали в сумерках, будто ночные бабочки.

В декабре с заходом солнца в Сен-Луи всегда дует свежий морской ветер, а над горизонтом нависают громадные тучи, никогда не разрешаясь дождем. Они проносятся высоко над землей и исчезают, не уронив ни капли влаги, — самая настоящая засуха, когда вся природа изнемогает без дождя. Но в эти декабрьские сумерки можно, по крайней мере, дышать; свежий ветерок приносит прохладу и отдохновение — зато настроение становится почему-то еще более меланхолическим. Когда в сумерки Жан садился у порога своего унылого жилища, мысли его уносились далеко.

Пространство, по которому ежедневно блуждали его глаза, изучая его по громадным картам, висящим в казармах, зачастую, особенно среди сумерек, проносилось перед его внутренним взором калейдоскопом воображаемой жизни.

Прежде всего он мысленно переправлялся через темное пятно пустыни, начинавшейся за его домиком. Эта первая часть путешествия совершалась медленнее всего — с частыми остановками среди таинственного ландшафта, где ноги утопают в грудах песка.

Затем следовало путешествие через Алжир, Средиземное море и приезд во Францию, в то место, заштрихованное на карте, которое рисовалось ему в виде синеватых гор, уходящих своими вершинами в облака, и горы эти были — Севенны.

Горы! Как давно он не видел ничего, кроме пустынных равнин! Так давно, что он уже почти не мог себе представить другой картины.

А леса! Эти громадные каштаны его родины, под сенью которых звонко журчали ручьи; деревья, росшие на настоящей земле, покрытой зеленым мхом!.. Как отрадно было бы увидеть клочок влажной земли, поросший мхом и свежей травой, вместо столбов пыли, вздымаемых ветром пустыни.

А это дорогое село, над которым витало его воображение, старая церковь, — кажется, крыша ее засыпана снегом, а с колокольни слышатся звуки Angelus (как раз семь часов вечера), рядом его домик, и все тонет в голубоватой дымке холодных декабрьских сумерек, залитых бледным лунным сиянием.

Возможно ли? В то время как он здесь изнывает, все это существует на самом деле. Это не одно только воспоминание, не призрак минувшего — все это есть, и даже не так далеко; жизнь там идет своим чередом, и к ней вполне можно примкнуть.

Что-то поделывают сейчас его бедные старики? Наверное, сидят перед очагом, где весело потрескивает собранный в лесу хворост. Жан видит знакомые ему с детства предметы: вот маленькая лампочка, горящая в долгие зимние вечера, вот старинная мебель; на скамеечке спит кошка. И рядом родные лица.

Теперь около семи часов! Ну да, значит, только что поужинали, и вся семья греется у очага. Они, конечно, постарели: отец сидит, как всегда, опершись красивой седой головой на руку — типичный отставной кирасир, снова превратившийся в горца; рядом сидит мать с вязаньем, в ее проворных руках быстро прыгают спицы, а может, веретено.

Возможно, и Жанна с ними — ведь мать писала, что девушка часто проводит с ними вечера. Какова она теперь? Изменилась, похорошела, говорят. И, наверно, повзрослела.

Рядом с красивым спаги сидит Фату с высокой прической, украшенной янтарем и медными блестками.

Спустилась ночь, а маленькие негритянки все еще играли на площадке; одна из них была совсем голой, а две другие в развевающихся «бубу» напоминали летучих мышей. Холодный ветер их бодрил, и они носились, будто котята, чувствующие приближение мороза.

 

IV

Необходимое отступление в область музыки. Кое-что о людях, называемых гриотами

Музыкальным искусством в Судане занимаются специалисты, называемые гриотами. Это потомственные странствующие музыканты, которые сочиняют героические поэмы.

На гриотах лежит обязанность бить в тамтам во время бамбула и воспевать именитых гостей на пирах.

Когда какой-нибудь полководец желает, чтобы его восславляли, он приглашает гриотов, и они, усевшись перед ним на песке, исполняют в его честь длинные, торжественные оды, аккомпанируя своему заунывному пению на инструменте, напоминающем примитивную гитару, струны которой натянуты на змеиную шкуру.

Гриоты самые большие философы и лентяи из всех светских людей; они ведут бродячий образ жизни и чрезвычайно легкомысленны. Путешествуя из селения в селение в одиночку или в свите полководцев и живя подачками, они, подобно нашим европейским цыганам, считаются своего рода париями. Порою же их осыпают золотом и почестями, как и наших куртизанок. Они не соблюдают религиозных обрядов, а умерев, лишаются погребения.

Гриоты слагают грустные мелодии с невероятно таинственными словами, порою — героические, в темпе марша, отрывисто скандируя строфы; порою — дикие плясовые песни, песни любви, воспевающие восторги бушующей страсти, вопя, как обезумевшие животные.

Как у всех примитивных народов, эти дикие мелодии похожи одна на другую; они состоят из хроматических гамм, начинающихся с самой высокой ноты и доходящих до предельных басовых, где звуки сливаются в протяжную жалобу.

Негритянки часто поют за работой или же в томной дреме полуденного отдыха. Среди всеобъемлющей тишины и палящего зноя, более томительного, нежели у нас во Франции, это пение нубийских женщин под аккомпанемент цикад имеет своеобразную прелесть. Оно вполне гармонирует с экзотической атмосферой жгучей пустыни и, перенесенное на другую почву, не производило бы такого впечатления. Но насколько примитивны и почти неуловимы сами мелодии, настолько сложен их ритм. В длинных свадебных процессиях, медленно тянущихся по пустыне, поют хором под управлением гриотов, и пение это производит странное впечатление совершенно неуместными вокальными отступлениями, изобилующими фиоритурами и ритмическими трудностями. Женщины пользуются самым примитивным инструментом, но здесь он незаменим. Это длинная выдолбленная тыква с отверстием на одном конце, по которой ударяют рукой то сбоку, то со стороны отверстия, сообразно с тем, желают ли вызвать глухой или резкий звук, — ничего иного, разумеется, получить нельзя, но эффект получается необычайный. Трудно передать сатанински зловещее впечатление, производимое далеким пением негров под аккомпанемент сотни таких инструментов.

Неожиданные вставки и синкопы в аккомпанементе хора, при полной согласованности исполнителей — самые характерные черты этой музыки, быть может, более примитивной, чем наша, но, во всяком случае, крайне самобытной и не вполне понятной для европейца.

 

V

Бамбула

Бродячий гриот несколько раз ударяет в свой там-там — по этому сигналу его окружают со всех сторон. Женщины образуют тесный кружок и запевают непристойную, возбуждающую песню. Одна из них, что пришла первой, отделившись от толпы, устремляется в центр круга, где бьет барабан. Она пляшет, звеня своими гри-гри и стеклянными бусами, танец, сначала медленный, сопровождается в высшей степени неприличными жестами, но мало-помалу движения становятся неистовыми, они напоминают скачки обезумевшей обезьяны или конвульсии бесноватого.

Дойдя до полного изнеможения, женщина выходит из круга, еле переводя дух, почти теряя сознание, ее черная кожа покрыта крупными каплями пота; и подруги приветствуют ее восторженными криками и аплодисментами. Потом танцует другая, третья, пока не дойдет очередь до последней.

Старухи отличаются еще большим цинизмом и азартом. Висящий за спиною женщины ребенок пронзительно кричит от этой тряски, но негритянка в этот момент забывает даже о нем, и ничто не в силах ее удержать.

Во всех уголках Сенегамбии новолуние посвящается исключительно бамбула, негры веселятся так каждый вечер; и кажется, будто луна, восходящая над песками этого безбрежного знойного простора, — более яркая, более крупная, чем где-либо.

К закату солнца все делятся на группы. Женщины для такого случая надевают передники из яркой ткани, украшают себя драгоценностями из чистого галламского золота, на руки надевают тяжелые серебряные браслеты, на шею — бесчисленное множество всяких гри-гри, стеклянные бусы, янтарь, кораллы.

И лишь только появится на небе красный диск луны, постепенно растущий и искаженный миражом, а горизонт окрасится ее кровавыми лучами, поднимается невероятный гам — и праздник начинается.

Порой ареной для фантастических бамбула служит площадка возле домика Самба-Гамэ. Для такого праздника Кура-н’дией дает Фату надеть свои драгоценности. И иногда появляется сама.

Последнее обстоятельство вызывает всеобщий восторг, и старая гриотка выступает гордо закинув голову, вся увешанная драгоценностями, со странным блеском в потухающем взоре. На бесстыдно обнаженном теле с морщинистой шеей, похожем на черную мумию, и обвислых сморщенных грудях, напоминающих пустые кожаные мешки, красуются драгоценные подарки Эль-Гади-завоевателя: изумрудное ожерелье цвета бледной морской воды, бесчисленные ряды золотых бус неподражаемо тонкой работы, золотые браслеты на руках и ногах и золотые кольца на пальцах, а на голове старинная золотая диадема.

Эта древняя мумия Кура-н’дией принималась петь и постепенно воодушевлялась, жестикулируя тощими руками, еле поднимавшимися под тяжестью браслетов. Сухой замогильный голос, вначале звучавший как из-под земли, начинал вибрировать, внушая ужас.

Поэтесса Эль-Гади напоминала призрак. Перед ее расширенными и внезапно засветившимися внутренним светом глазами, казалось, проносились тени былых страстей исчезнувшей славы: полки Эль-Гади, несущиеся по пескам пустыни; кровавые битвы, горы трупов, оставленных на съедение ястребам; осада Сегу-Коро; селения Мессины, купающиеся в лучах знойного солнца на протяжении сотен верст от Медины до Тимбукту, — будто костры из яркой зелени среди пустыни.

Кура-н’дией очень утомлялась пением. Она возвращалась к себе, вся дрожа, и немедленно ложилась на свой тора. Маленькие рабыни, раздев и слегка помассировав, укладывали ее, и она дня два спала мертвым сном.

 

VI

Негритянский город Гет-н’дар сооружен из серой соломы среди желтого песка. Это тысячи и тысячи маленьких круглых хижин, наполовину скрытых за палисадниками из сухих растений и покрытых большими соломенными крышами. Из этих тысяч крыш самой разнообразной остроконечной формы иные грозят уйти вершинами в небо, иные — свалиться на соседей, а есть приземистые, распластавшиеся, словно уставшие от вечного зноя, они покоробились и сморщились, будто хобот старого слона. Причудливые контуры этих построек вырисовываются вдали, еле доступные глазу, под сводом вечно голубого неба.

Посередине Гет-н’дара, разделяя город на две половины, южную и северную, тянется очень прямая и широкая пыльная дорога, уходящая в безбрежную пустыню. Кругом только пустыня. По обе стороны этой широкой дороги идут рады узких переулков, где можно заблудиться, как в лабиринте.

Сюда-то и направлялась Фату, ведя за собой Жана. По местному обычаю, она держала его за палец своей маленькой черной ручкой, украшенной медными кольцами.

Январь, семь часов утра, только восходит солнце. В это время даже в Сенегамбии прохладно. Жан идет своей тяжелой, уверенной походкой, смеясь в душе над этой вылазкой, совершаемой по настоянию Фату, и над предстоящим визитом. Он охотно позволяет себя вести — прогулка его развлекает. День ясный; прозрачный утренний воздух и непривычное состояние бодрости, благодаря этой свежести, действуют на него благотворно. Жан находится в том редком настроении, когда воспоминания замирают.

Африканская природа приветливо улыбается и убаюкивает спаги. Утренний воздух свеж и прозрачен. За серыми кустами палисадников по обеим сторонам переулка уже слышится стук пестиков, голоса просыпающихся негров и звон стеклянных бус; на всех перекрестках торчат рогатые черепа баранов (или, для знакомых с обычаями негров, tabasku — повешенные), укрепленные на высоких шестах и как бы тянущие свои длинные деревянные шеи, чтобы лучше разглядеть прохожих. Часто попадаются громадные священные ящерицы небесно-голубого цвета — они беспрерывно трясут своими желтыми головами, словно страдают нервным тиком.

Атмосфера насыщена специфическим запахом негров, кожи, кус-куса и сумаре.

У порогов появляются маленькие негритята со вздутыми животами, украшенными ниткой голубых бус, с торчащими пупками, улыбкой до ушей и грушевидной головой, частично выбритой. Они потягиваются и удивленно рассматривают Жана своими громадными глазами с синеватыми белками, а некоторые смельчаки кричат ему вслед «Toubah! Toubah! Toubah!» — здравствуйте.

Отовсюду веет чужбиной, все до последней мелочи дико и странно. Но восход солнца в тропических странах так прекрасен, свежий воздух действует так благотворно, что Жан весело отвечает на приветствия маленьких негритят, радуется затее Фату и старается ни о чем не думать…

Человек, к которому Фату привела Жана, был хитрый старикашка с лукавыми глазами по имени Самба-Латир. Гости уселись на циновках в его жилище, и Фату рассказала о цели своего посещения — положение было серьезное, даже критическое. Уже несколько дней подряд она встречает в один и тот же час безобразную старуху, которая бросает на нее весьма загадочные взгляды — при этом она не поворачивает головы, а смотрит как-то сбоку.

Вчера вечером Фату вернулась домой в слезах и заявила Жану, что ее сглазили. Всю ночь она держала голову в воде, чтобы успокоить первые приступы недуга. В ее коллекции имелись самые разнообразные амулеты против всевозможных болезней и напастей: против дурных снов, против отравления, против ушибов и укусов животных, против измены Жана и яда белых муравьев, от боли в животе и от крокодилов. Не было только предохранявших от дурного глаза и заговора.

За этим Фату и пришла к Самба-Латиру. По счастью, у Самба-Латира оказалось готовое средство. Он вытащил из потайного старинного сундучка маленькую красивую лоханку на медной цепочке и, надев ее на шею Фату, произнес заклинание, от которого злой дух теряет свою силу.

Удовольствие стоило всего два khaliss (десять франков), и не умевший торговаться спаги вынужден был заплатить. Но вся кровь прилила ему к лицу, когда пришлось расстаться с этими двумя монетами. По натуре он не был скуп, даже наоборот, слишком нерасчетлив, но эти два khaliss составляли сейчас крупную сумму для бедного спаги, и он подумал, что, по всей вероятности, его старые родители нуждаются в этих деньгах гораздо больше, нежели Фату.

 

VII

Письмо Жанны Мери ее кузену Жану

«Дорогой Жан!

Вот уже ровно три года миновало со дня твоего отъезда, а я все жду весточки о твоем возвращении: я безгранично верю тебе и знаю — ты не такой человек, чтобы обмануть; но, несмотря на это, время идет слишком медленно. Зачастую по ночам мне бывает так тяжело и в голову лезут ужасные мысли. Притом мои родители уверяют, что, если б ты захотел, ты давно бы мог приехать в отпуск — навестить нас. Думаю, кто-нибудь из соседей вбил им это в голову, впрочем, кузен Луи, будучи солдатом, раза два навещал своих.

Здесь болтают, будто я выхожу замуж за Сюиро. Какие глупости! Даже смешно себя представить женой этого надутого дурака; пусть себе говорят что хотят, я-то знаю, что для меня никого нет на свете дороже моего милого Жана.

Можешь быть покоен, никто меня не заставит отправиться на бал; пусть себе говорят, что я капризничаю, — ужасно мне интересно танцевать с каким-нибудь Сюиро или с толстяком Туанонак и им подобными!

По вечерам я сижу на завалинке у Розы и думаю о моем Жане — он для меня дороже всего, и мне совсем не скучно. Спасибо за портрет; ты хорошо получился. Хоть и говорят, что ты очень изменился, но я этого не нахожу, — по-моему, переменилось только выражение лица. Я поставила его на камин и украсила пасхальной веткой; когда я вхожу в комнату, он сразу бросается в глаза.

Дорогой Жан, я все не решаюсь надеть драгоценный негритянский браслет, который ты прислал мне в подарок; боюсь, не сказали бы Оливетта и Роза, что я важничаю. Когда ты вернешься и мы с тобой повенчаемся — другое дело. Тогда я надену и золотую цепочку филигранной работы — подарок тети Тунель. Только приезжай скорее, а то я безумно соскучилась; на людях я стараюсь смеяться, чтобы никто ничего не заметил, а потом становится еще тяжелее, и я плачу, плачу потихоньку.

Прощай, дорогой Жан; от всего сердца целую тебя.

Жанна Мери».

 

VIII

Руки Фату сверху были черные, а ладони розоватые. Спаги долго этого пугался и не любил ее рук, напоминавших ему холодные обезьяньи лапы. А между тем ручки у нее были крошечные, изящные, с округлым локотком и миниатюрной кистью. Впрочем, цвет ладоней, наполовину окрашенные ногти действительно казались какими-то противоестественными и потому страшными.

Это последнее, в дополнение к некоторым странным интонациям, позам и движениям, вызывало тревожное чувство и будило мистический трепет… Но мало-помалу Жан привык и перестал обращать на это внимание. В те моменты, когда Фату особенно нравилась ему и когда ему казалось, что он ее еще не разлюбил, он давал ей странную кличку «yolof», что значило: маленькая обезьяна. Фату ужасно обижалась и делалась мрачной, что крайне забавляло спаги.

Однажды — погода стояла необыкновенно хорошая, небо было безоблачным — бесшумно появившийся Фриц Мюллер, стоя в дверях, наблюдал, как Жан с наивной добродушной улыбкой, шутя, рассматривал Фату. Он приподнимал ей руки и поворачивал во все стороны. Проделав все это молча и с самым серьезным видом и как бы вполне убежденный результатами своего осмотра, он вдруг воскликнул:

— Совершенная обезьянка!

— Неправда! Зачем так говоришь, белый! Обезьяны не умеют говорить — а я прекрасно умею! — вскричала Фату в гневе.

Фриц Мюллер покатился со смеху, его примеру последовал и Жан, подзадориваемый тщетными стараниями Фату принять достойный вид, чтобы опровергнуть такое оскорбительное о себе мнение.

— Во всяком случае, очень хорошенькая обезьянка! — сказал Мюллер, большой поклонник красоты Фату. (Он долго жил в Судане и знал толк в чернокожих красавицах.)

— Очень хорошенькая обезьянка! Если б те, что живут в лесах Галлама, были похожи на нее, то еще можно было бы примириться с этой проклятой страной!

 

IX

Белый зал, где разгуливает ночной ветер, привлеченные пламенем бабочки бьются о висящие лампы; за столом компания людей в красных мундирах, им прислуживают черные рабыни — это пируют спаги.

Днем в Сен-Луи был праздник: военный парад, скачки, верблюжьи бега, гонки на пирогах. Полная программа провинциальных торжеств со своеобразным нубийским колоритом.

На улицах пестрели военные мундиры гарнизона — моряков, спаги и стрелков. Были и мулаты в городских одеждах, и старые аристократки Сенегалии (по происхождению метиски) — прямые и важные, в высоких чалмах из пестрого фуляра и с буклями по моде 1820 года, и молодые в давно вышедших из моды костюмах, приноровленных к африканским вкусам. Затем две-три белые женщины в новомодных платьях, а за ними толпы негров в своих побрякушках.

Весь Гет-н’дар принимал участие в торжестве. Весь запас веселья и жизнерадостности жителей Сен-Луи, весь народ, населявший старую колонию, выплеснулся теперь на улицу, чтобы завтра снова погрузиться в сон под могильным саваном своих соломенных крыш.

Спаги, согласно приказу, весь день проведшие на городской площади, были крайне возбуждены и взволнованы значительностью момента. Сегодня праздник в честь новых назначений и наград, привезенных последним курьером из Франции, и Жан, обычно державшийся в стороне, тоже присутствовал на полковом ужине. Черные рабыни еле успевали подавать: спаги не так много ели, как пили, и к этому времени почти все были пьяны. Провозглашались бесчисленные тосты, звучали анекдоты, то циничные, то наивные, и тяжеловесные солдатские остроты, полные скепсиса, но не лишенные ребячества. Пелись застольные песни, странные и чрезвычайно шумные, сочиненные в Алжире или какой-нибудь соседней стране; некоторые из этих песен исполнялись солистами, некоторые хором, под аккомпанемент бьющейся посуды и ударов кулака по столу.

Глупые, затасканные остроты вызывали взрывы молодого смеха; а некоторые словечки заставили бы покраснеть самого дьявола.

И вот среди общего разгула встает один спаги и, подняв стакан с шампанским, провозглашает тост:

— За всех павших у Мекки и Бобдиари!

Оригинальный тост придумал спаги!.. Хотел ли он почтить память усопших, или то был вызов — преступное издевательство над мертвыми? Спаги, провозгласивший этот зловещий тост, был сильно пьян, и его блуждающий взор горел мрачным огнем…

Увы! Что за дело товарищам до павших у Мекки и Бобдиари — с тех пор прошло много лет, и кости их давно побелели на горячем песке пустыни!.. Если товарищи, оставшиеся в Сен-Луи, и хранят еще в памяти их имена, то можно ли рассчитывать, что еще через несколько лет они не канут во мрак забвения.

За павших у Мекки и Бобдиари осушили стаканы, но этот странный тост вызвал всеобщее смущение, и водворилось безмолвие, как бы темным флером окутавшее стол, уставленный яствами, и пировавших за ним спаги. В особенности он подействовал на Жана, неожиданно оживившегося в веселой компании и целый вечер искренно смеявшегося, — он вдруг сделался мрачен и задумался, сам не отдавая себе отчета в своих мыслях… Павшие среди пустыни!.. Слова эти, будто крик шакала, раздавались в ушах, и в воображении его возникали грозные видения, от которых кровь стыла в жилах…

Слишком еще наивен бедняжка Жан; недостаточно закален для солдата! А между тем он отличался большой храбростью, никогда не робел в сражениях. Когда разговор заходил о Бубакар-Сегу, бродившем почти у самого Сен-Луи в Кайоре, — сердце его радостно билось; он мечтал о битве; ему казалось, что встреча с огнем неприятеля, хотя бы этого негритянского вождя, подействует на него благотворно, пробудит от спячки, и порою он жаждал этой встречи… Он сделался спаги, чтобы биться, а совсем не для того, чтобы дремать в объятиях кассонкейской девы в маленьком белом домике!..

Бедные юноши, поднимающие бокалы в память усопших, смейтесь, пойте, веселитесь до упаду, пользуйтесь мимолетной радостью! Но ваши веселые песни звучат диссонансом здесь, в пустыне Сенегалии, где в будущем многих ждут могилы.

 

X

— Эн Галлам! Какое магическое слово для пленного негра!

Когда Жан впервые спросил Фату (это было давно, еще в доме ее госпожи): «Откуда ты родом, крошка?» — Фату взволнованно прошептала в ответ: «Из Галлама…»

Бедные суданские негры, покидающие родину из-за войн, вызвавших голод и полное опустошение этих диких стран! Проданные в рабство, они бредут под бичом своего господина по родному краю, более обширному, нежели вся Европа, и в глубине их сердца на всю жизнь остается образ дорогой отчизны.

Порою эта родина — Тимбукту или Сегу-Коро, отражающие свои беломраморные дворцы в прозрачных водах Нигера, — порою убогие, крытые соломой хижины, затерянные среди пустыни или в глубине южных гор, от которых, с приходом завоевателя, остались лишь груды пепла да мертвых тел — добыча ястребов…

— Эн Галлам!.. — благоговейным шепотом произносит дикарь.

— Эн Галлам, — повторяет Фату. — Подожди, когда-нибудь я покажу тебе мой эн Галлам!..

Далекая священная земля Галлама, восставшая в памяти Фату, стоило ей закрыть глаза. Галлам! Земля золота и слоновой кости, где в теплых водах под сенью корнепусков дремлют серые крокодилы, где слышится тяжелая поступь слонов, спешащих укрыться в чаще родного леса.

Когда-то Жан мечтал попасть в эту страну. Фату рассказывала о ней столько необычайного, разжигая его пылкое воображение. Но теперь все это миновало; интерес к Африке потускнел и пропал; ему больше нравилась монотонная жизнь в Сен-Луи в ожидании благословенного момента возвращения в Севенны.

Уехать туда, на родину Фату, значило уехать от моря, от этого единственного источника прохлады и влаги, а главное, от единственного пути сообщения с остальным миром. Уехать в этот Галлам, где воздух еще более горяч и душен, продвинуться еще дальше в центр Африки — нет, этого он совсем не желал; и если б ему предложили отправиться в Галлам, он отказался бы наотрез. Ему грезилась его собственная отчизна, горы и прохладные воды, а при мысли о родине Фату становилось душно и болела голова.

 

XI

Каждая встреча Фату с н’габу (гиппопотамом) грозила ей глубоким обмороком — такова уж была судьба всех членов ее семейства в силу заклятия одного галламского чародея. Ее предки часто падали в подобный обморок, и все усилия снять это заклятие были тщетными, оно до сих пор оставалось в силе.

Вообще, такие случаи в Судане не редки: некоторые семьи не могут видеть львов, некоторые — китов, а некоторые, самые злополучные, — крокодилов. Тут бессильны даже амулеты. Можно себе представить, как весь род Фату остерегался этой встречи: они избегали выходить в те часы, когда появляются гиппопотамы, а в особенности приближаться к болотным кустарникам, где они любят гулять.

Фату, со своей стороны, узнав, что в одном доме Сен-Луи есть молодой ручной гиппопотам, делала всегда большой крюк, чтобы миновать этот квартал, боясь под даться неудержимому любопытству и взглянуть на животное, которое она ежедневно заставляла своих подруг ей описывать — любопытство это было, несомненно, следствием заклятия.

 

XII

Медленно текли однообразные знойные дни. Те же солнечные блики на голых стенах в квартале спаги, а кругом безмолвие. Те же слухи и разговоры о походе против Бубакар-Сегу, сына Эль-Гади, обычно не кончающиеся ни чем. Затишье мертвой пустыни, даже кажется, будто вести из Европы теряют свежесть, пройдя этот знойный путь.

Жан то переживал подъем, то падал духом; самым же обычным его настроением была смутная тревога и усталость, а по временам вспыхивала, казалось, уснувшая на дне души тоска по родине.

Приближалась зима: ветер с моря затих, и порою бывало душно, а горячее море, спокойное и гладкое, словно масло в сосуде, отражало в своем необозримом зеркале лучи тропического солнца.

Любил ли Жан Фату-гей? Бедный спаги затруднился бы ответить. В общем он считал ее, конечно, низшим существом, почти не превосходящим умом его желтого пса, и совершенно не задумывался о том, что таится в глубине этой души, темной, как и кожа кассонкейки.

Маленькая Фату умела притворяться и лгать, была хитра и развращена; в этом Жан убедился давно. Но в то же время он чувствовал ее беззаветную преданность — преданность собаки, обожание рабыни; не зная, в сущности, на какое геройство она способна. Жан все же дорожил ей и чувствовал нежность к Фату.

Но зачастую в нем возмущалась расовая гордость «белого», верность невесте, поруганная из-за негритянки, утраченное достоинство порядочного человека; он стыдился своей слабости.

А Фату-гей становилась удивительно красивой. Все ее движения были гибки и плавны, как у кошки, — такова походка африканских женщин; задрапированная белой кисеей, она была похожа на античную статую; спящая, с закинутыми за голову руками, — напоминала амфору. От правильного личика, выглядывавшего из-под высокой прически, веяло таинственной прелестью идола, выточенного из черного дерева: огромные полуприкрытые глаза с синеватыми белками, улыбка темных уст, медленно открывавшая ряд белых зубов, — все это делало Фату настоящей негритянской красавицей, чарующе-чувственной, отчасти напоминающей обезьяну, отчасти — южную девственницу, отчасти — тигрицу, и возбуждало в крови спаги приступы неведомого дотоле сладострастия.

Коллекция ее амулетов внушала Жану суеверный ужас; шум всех этих гри-гри был ему невыносим; конечно, он не верил в их чары, но один вид этих украшений и сознание, что назначение их — способствовать ее плану, — действовало на него подавляюще. Они висели везде — на потолке, на стенах, лежали под циновками на его тара; всюду эти побрякушки, поражающие своими причудливыми формами, полные таинственного могущества. При каждом пробуждении чувствовал он на своей груди их скользкие ласки… и ему чудилось, что они сплетали вокруг него какие-то неведомые сети.

Да и денег все время не хватало. Он вполне определенно решил расстаться с Фату, дослужиться до золотых погон, ежемесячно посылать своим старикам скромную сумму, чтобы обеспечить им спокойное существование, а затем, отложив деньги на свадебные подарки невесте, Жанне Мери, сыграть свадьбу.

Но было ли это влияние амулетов, сила привычки или инертность воли, убаюканной душным зноем, а Фату все еще продолжала держать его в своих крошечных ручках, — и он даже не пытался прогнать ее от себя.

Что касается невесты… он часто о ней думал… Потеряй он ее — жизнь была бы разбита. Какой-то светлый ореол окружал все его воспоминания… об этой высокой девушке, которая, по словам матери, украшала их жизнь. Он пытался представить ее взрослой женщиной, эту пятнадцатилетнюю девочку, покинутую им на чужбине. Все его счастье, вся его будущность были неразрывно связаны с нею. И это далекое-далекое сокровище всецело принадлежало ему, дожидаясь только его возвращения. Но образ невесты с течением времени отчасти потускнел и, порою, как бы совершенно стирался.

А как любил он своих стариков! К отцу он чувствовал глубокое сыновнее уважение, почти что обожание. Но, пожалуй, самую большую нежность испытывал к матери. Возьмите всех матросов, всех спаги — всех юных одиноких скитальцев, плавающих по морю или заброшенных на чужбину, в самые суровые условия; выберите из них самых отъявленных головорезов, самых беспутных пьяниц и буянов и загляните в тайники их душ — там, в этом святилище, вы зачастую увидите образ старушки или крестьянки-басконки в шерстяном капоре, или же рослой, добродушной бретонки в белой повязке.

 

XIII

Наступили душные безветренные дни. Тусклое небо отражалось в море, похожем на сосуд с маслом, где плещутся акулы; и вдоль всего африканского берега тянулась эта белая линия песка, сверкающая на солнце.

По таким дням в подводном царстве идут ожесточенные сражения. Гладь моря внезапно вспучивается и бурлит, рассыпаясь брызгами — это громадная стая рыб, преследуемых китами, несется под поверхностью воды, вовсю работая плавниками.

Такие дни — любимое время для черных рыбаков, время долгих прогулок и гонок на пирогах. А мы, европейцы, в такие дни задыхаемся от зноя, наш мозг перестает работать, двигаться становится невозможно, и если удается заснуть в лодке под тенью увлажненного шатра, то этот тяжелый послеобеденный сон часто нарушается криком и свистом гребцов и плеском воды под лихорадочными ударами весел. Это проносится вереница пирог, под свинцовым небом идет ожесточенная битва.

А возбужденные зрители толпятся на берегу. Они подзадоривают соперников громкими возгласами и так же, как у нас, приветствуют победителей аплодисментами, а побежденных освистывают.

 

XIV

Жан оставался в казармах спаги лишь столько, сколько требовала служба; и даже тут его часто заменяли товарищи. Начальство закрывало глаза на их уловки, позволявшие Жану больше времени проводить дома.

Он был всеми любим. Всех покорило обаяние его ума и врожденной порядочности, а красота его голоса и внешность мало-помалу довершили дело. И, несмотря ни на что, Жан, пользуясь общим доверием и уважением, обеспечил себе исключительную личную свободу, он ухитрился совместить в себе отличного служаку с относительно независимым человеком.

 

XV

Однажды, перед вечерней зарей, старые казармы как будто проснулись. Во дворе собрались и шумели солдаты; некоторые спаги, поднимаясь и спускаясь по лестнице, прыгали через четыре ступеньки, точно обезумев от радости. Чувствовалось, что произошло нечто необычное.

— Важная новость для тебя, Пейраль! — крикнул Жану эльзасец Мюллер. — Счастливец, ты завтра уезжаешь в Алжир!

Из Франции на дакарском судне только что прибыли двенадцать спаги, а двенадцать самых старых (в том числе и Жан) могли уехать и служить теперь в Алжире. Завтра они отплывали в Дакар. В Дакаре — пересадка на французский пакетбот, отправляющийся в Бордо; оттуда — путешествие в Марсель по южному берегу с остановкой, позволяющей взять кратковременный отпуск и побывать на родине для тех, у кого была родина и дом. Затем в Марселе пересадка на пакетбот, отправляющийся в Алжир — обетованную землю для всех спаги, где последние годы службы проносятся как сон!

 

XVI

Жан возвращался домой по унылому отлогому берегу. Звездное покрывало повисло над Сенегамбией, спустилась знойная душная ночь, проникнутая безмолвием и ярким лунным сиянием. Тихо шелестели безмятежные волны реки, и до слуха Жана в четвертый раз донеслись приглушенные далекие звуки весеннего барабана anamalis fobil, некогда пробудившие в нем страстные грезы о стране черных и теперь знаменующие его отъезд…

Тонкий диск нарождающегося месяца, громадные звезды, трепещущие в голубом сиянии, костры, горящие на противоположном берегу в негритянском селении Сорр, колыхались на поверхности реки в неясных отражениях. Зной пронизывает неподвижный воздух, висит над водою; повсюду разливается фосфорический свет, таинственное безмолвие окутывает берега Сенегала, отовсюду веет тихой печалью…

Важная, неожиданная новость подтвердилась! — Жан справлялся: его имя действительно было в списке отъезжавших; завтра он понесется по этой реке, чтобы навсегда покинуть ее берега…

Сегодня подготовиться к отъезду не удастся — в квартале все присутственные места заперты, чиновники гуляют; придется отложить сборы на завтра, а сегодня можно помечтать о будущем да проститься с чужбиной.

В голове носились обрывки мыслей, впечатлений.

Через какой-нибудь месяц он внезапно нагрянет в родное село, обнимет своих стариков, удивит Жанну, ставшую серьезной, взрослой девушкой, — все это походя, будто во сне!.. Мысли об этом, постепенно всплывая, заслоняли все остальное и переполняли бурной радостью колотящееся сердце…

Но вместе с тем он был совершенно неподготовлен к этому свиданию; разные тягостные мысли омрачали его неожиданное счастье. Как появится он на родине после трехлетней службы, не дослужившись хотя бы до сержанта, ничего не привезя в подарок, ободранный, не имея ни копейки за душой, даже не справив себе ради такого случая приличного мундира?

Нет, конечно, новость застала его врасплох — радость отуманила голову, опьянила; хоть бы дали несколько дней, чтобы приготовиться к отъезду. Да и этот незнакомый Алжир ничего не говорит его сердцу. Надо еще там акклиматизироваться. Нет, если уж ему осталось служить два года, то не лучше ли провести их здесь, на берегу этой унылой большой реки, к которой привык.

Увы! Несчастный любил свою Сенегамбию! Только теперь он это понял; множество невидимых таинственных нитей связывали его с ней. Чуть не обезумев от радости, что едет на родину, он вдруг почувствовал, как дороги его сердцу песчаная пустыня и домик Самба-Гамэ, несмотря на царящее крутом уныние, духоту и зной.

Словом, Жан не был готов к отъезду… Волны окружающей жизни проникли все его существо, он потонул в них, окутанный таинственными чарами всевозможных заклятий и черных амулетов. Мысли стали путаться в его больном мозгу, и, среди этой душной ночи, насыщенной электричеством, в его душе возникла борьба, как будто ее смертельное оцепенение боролось с пробуждавшейся жизнью.

 

XVII

Солдаты уезжают быстро. К вечеру следующего дня Жан, наскоро уложив вещи и захватив необходимые бумаги, уже стоял на борту парохода, курил сигаретку и смотрел на волны вслед исчезающему из глаз Сен-Луи.

Фату-гей лежала у его ног на палубе; к назначенному часу она упаковала все свои передники и гри-гри в четыре больших тыквы и ни на секунду не задержала Жана. Жан должен был заплатить за ее проезд до Дакара своими последними khaliss. Он сделал это с удовольствием, не в силах ей отказать, а также из желания удержать ее еще ненадолго при себе. Слезы и вопли «безутешной вдовицы» звучали искренно и рвали душу. Жан был тронут ее отчаянием, забыв о том, что она зла и лжива, как любая негритянка.

Сострадание и нежность к Фату растут в его душе по мере того, как сердце его размягчается, радуясь возвращению на родину. Отчего бы ему не захватить ее с собой в Дакар; по крайней мере, теперь на досуге можно подумать о ее дальнейшей судьбе.

 

XVIII

Дакар, один из городов колонии, воздвигнут на песчаной каменистой почве. Это наскоро выстроенная пристань для пакетботов на западе Африки у Зеленого Мыса. Здесь среди унылых дюн торчат громадные баобабы, а в небе парят стаи орлов и ястребов.

Фату-гей поселилась временно в домике мулатов, объявив, что не желает ни под каким видом возвращаться в Сен-Луи; она не строит планов на будущее и не знает, что ждет ее впереди. Жан тоже. Он еще ничего для нее не придумал, несмотря на все старания да к тому же полное отсутствие денег!

Утро. Пакетбот, который должен увезти спаги, отправится через несколько часов. Фату-гей уныло сидит над своими несчастными черными тыквами, хранящими все ее богатство; и не произносит ни слова, даже не отвечает на вопросы. Ее глаза тупо и безнадежно смотрят в одну точку — это искреннее и мрачное отчаяние надрывает сердце. Жан стоит над нею, покручивая усы и тщетно раздумывая, что же предпринять. Вдруг, дверь с шумом отворяется, и в комнату как вихрь влетает высокий спаги.

Это Пьер Буае, бывший в течение двух лет соседом Жана по комнате и его товарищем. Будучи оба людьми чрезвычайно замкнутыми, они говорили мало, но крайне уважали друг друга и дружески расстались, когда Пьер должен был уехать на службу в Горэ.

Сняв кепи, Пьер Буае торопливо извиняется и взволнованно хватает Жана за руки:

— Пейраль, я целое утро тебя ищу!.. Нужно поговорить: у меня к тебе большая просьба. Выслушай меня и хорошенько подумай, прежде чем ответить… Ты едешь в Алжир!.. А я, увы, завтра же должен отправиться на пост Гадианге в Уанкаре вместе с несколькими товарищами. Там воюют, и, пробыв месяца три на месте военных действий, можно наверняка получить повышение или орден. Срок нашей службы одинаков, мы с тобой одних лет. Это не отсрочит твоего возвращения… Поменяйся со мной, Пейраль!

Жан догадался с первых же слов. Глаза его расширились и смотрели в пространство, полные муки… В его душе бурили противоречивые мысли и ощущения; он раздумывал, скрестив руки на груди и опустив голову, а Фату, заинтересованная происходящим, насторожилась и, с замиранием сердца, ожидала приговора, готового слететь с уст Жана.

Тогда спаги снова заговорил, не давая Жану опомниться и произнести роковое для него «нет».

— Слушай, Пейраль, уверяю тебя, что это выгодная сделка.

— А другие, Буае?.. Ты не пробовал предложить другим?..

— Пробовал и получил отказ. Впрочем, я этого ожидал: у них есть на то причины. А для тебя, Пейраль, это выгодно. Губернатор Горэ принимает во мне большое участие и обещает тебе протекцию, если ты согласишься. Мы рассчитывали на тебя прежде всего потому, что ты любишь эту страну (при этом Буае взглянул на Фату)… И по возвращении из Гадианге тебя пошлют дослуживать в Сен-Луи — это мне обещал губернатор… Клянусь тебе, все решено.

— Да мы и не успеем, — сказал Жан, как утопающий, хватаясь за соломинку.

— Успеем!.. — вскричал Пьер с внезапной вспышкой радости. — Успеем, Пейраль, до вечера еще много времени. Тебе ничего не нужно делать. Командир уже все знает, и бумаги готовы. Необходимо только твое письменное согласие. Я сейчас же отправлюсь в Горэ, устрою все дела и через два часа вернусь. Послушай, Пейраль: вот мои сбережения, тут ровно триста франков — возьми. Они будут для тебя большим подспорьем, когда ты вернешься в Сен-Луи, да и вообще пригодятся.

— О!.. нет… спасибо! Я не продаю себя, — ответил Жан и с презрением отвернулся, а Буае, поняв свой промах, схватил его за руку и сказал:

— Прости меня, Пейраль! — Он продолжал держать его за руку, и оба, взволнованные до глубины души, молча стояли друг против друга…

Фату хорошо понимала: стоит ей сказать слово, и все погибло. Встав на колени, она шептала молитву своих соплеменников, обнимая ноги спаги и ползая за ним по полу.

Жан, конфузясь, что сцена происходит при постороннем, суровым голосом говорил ей:

— Ну, Фату-гей, оставь меня, пожалуйста. Да что ты, с ума сошла, что ли?

Но Пьер Буае не только не смеялся, но был чрезвычайно тронут всем происходящим.

Луч утреннего солнца, скользя по желтому песку, проникал в приотворенную дверь, заливал ярким светом одежды обоих спаги, их красивые взволнованные лица, зажигал серебро браслетов на тонких руках Фату, как уж ползавшей по полу, и подчеркивал убогую наготу стен африканского домика, где трое одиноких людей отчаянно боролись за свое счастье.

— Пейраль, — вкрадчивым голосом продолжал спаги, — ведь я родом из Алжира. Неужели тебе надо объяснять: в Блида живут мои старики, я у них один, они ждут меня. Ты понимаешь, что значит вернуться домой.

— Ну ладно! — сказал Жан, заломив на затылок красное кепи и топнув ногой. — Ладно, я согласен!.. Пожалуй, я останусь!..

Спаги Буае крепко его обнял и поцеловал. А Фату, не поднимаясь с пола, спрятала голову на коленях Жана, и из груди ее вырвался дикий вопль, перешедший в смех, а потом в слезы.

 

XIX

Но время не ждало, и Пьер Буае исчез так же быстро, как и появился, захватив драгоценную бумагу, где несчастный Жан начертал свою подпись крупным четким солдатским почерком. Наконец все было в порядке, формальности улажены, багаж перенесен; все произошло так быстро, что оба спаги не успели собраться с мыслями. Ровно в три часа пакетбот отправился в путь, увозя с собой Пьера Буае.

Жан остался.

 

XX

Но когда это свершилось и Жан остался один на песчаной отмели, глядя вслед удаляющемуся судну, — им овладело безнадежное отчаяние. Сердце сжимало досадой и мукой, в нем закипала ярость против Фату и отвращение к этой дикарке, хотелось прогнать ее с глаз долой; вместе с тем пробуждалась глубокая нежность к родному очагу, к любимым людям, с нетерпением ожидавшим его возвращения.

Ему казалось, будто он подписал себе смертный приговор и навеки заключил союз с этой мрачной страной. И он бросился бежать по берегу, сам не сознавая куда, — ему не хватало воздуха, он хотел побыть один и проводить удаляющееся судно.

Был самый зной, солнце стояло еще высоко, а пустынное море величественно лежало под его яркими лучами. Жан долго бродил по дикому берегу, по гребням дюн и каменистых утесов, откуда открывалась даль. Ветер свистел над его головой, вздымая необозримую водную равнину, по которой скользило ушедшее судно.

Голова Жана была так отуманена, что он уже не чувствовал палящих солнечных лучей.

Увы! Еще на два года прикован он к этой стране, когда мог бы уже быть в открытом море на пути к милой отчизне!.. Одному Богу ведомо, какие темные силы, какие чары амулетов удержали его здесь! Два года! Да кончатся ли они когда-нибудь, неужели на самом деле когда-то придет конец его одиночеству?..

И Жан бежал на север вслед исчезающему судну, спотыкаясь о колючие растения и вспугивая стаи кузнечиков, которые будто градом хлестали его по груди. Он был один среди жгучей пустыни Зеленого Мыса — молчаливой и грозной. Перед его глазами возвышалось одинокое дерево, высотою превосходившее баобабы, и такое развесистое, что напоминало одного из последних могикан флоры, случайно оставшегося от первобытных времен. Жан уселся под его сенью и заплакал…

Когда он поднялся, судно уже пропало из вида, и наступили сумерки. Его отчаяние как бы замерло. Перед глазами Жана расстилалась спокойная равнина моря, из-под ног его каменистые утесы спускались уступами к суровому Зеленому Мысу. Позади, на пространстве еле доступном человеческому глазу, тянулись таинственные ущелья, низкие холмы, далекие силуэты баобабов, похожих на громадные полипы.

Среди песчаной равнины датуры раскрывали в сумерках свои белые чашечки и наполняли воздух ядовитым дыханием белладонны. Ночные бабочки порхали по зловещим цветам. В высокой траве слышался жалобный крик горлиц.

Вся эта африканская страна пропитана тлетворными испарениями — на горизонте темно, почти ничего не видно. А позади Жана тот мистический край, о котором он некогда мечтал… теперь же ни Подор, ни Медина, ни Галлам, ни таинственная Тимбукту совсем его не привлекают. Африка внушает ему ужас. Забыть об этих кошмарах — вот единственная его мечта, — уехать отсюда во что бы то ни стало!

Мимо проходят рослые африканские пастухи с головами хищников; они гонят к поселку своих тощих горбатых быков. Небесное светило меркнет и исчезает, будто бледный метеор. Вот и ночь… Все окутано мраком, все пропитано ядом; кругом безмолвие. Сень громадного дерева напоминает своды храма.

Летним вечером Жан грезит о своем доме, о матери, о невесте — и ему кажется, что все кончено, что он уже умер и никогда больше их не увидит…

 

XXI

Его участь решена, придется покориться. Через два дня Жан занял место приятеля на посту в небольшом морском отряде Гадианге, командированном в Уанкаре.

Следовало ехать в глубь страны, чтобы занять оставленный пост — отряд был немногочисленный, провиант скудный. Отношения с соседями портились, караваны не показывались. Надо было защищать негров от набегов кочевников и их хищных вождей. Предполагалось, что к зиме все уладится и месяца через три или четыре отряд вернется назад, а Жан, как уверял спаги Буае со слов командира, снова вернется служить в Сен-Луи.

На маленьком судне теснился народ. Впереди помещалась Фату, она ухитрилась сойти за жену одного из черных стрелков и настойчиво требовала, чтобы ее взяли. Она поднялась на палубу со всеми четырьмя тыквами. За ней человек десять спаги из горейского гарнизона, командированных в эту глушь на время летних маневров. Потом двадцать черных стрелков с семьями. Самое забавное, что в каждой их палатке помещалось: несколько жен и детей, провиант, одежда, посуда, груды амулетов и стадо домашних животных.

При отправлении на палубе была невообразимая сутолока. Казалось, на судне никогда не водворится порядок. Сущее заблуждение: не более чем через час все были уже на своих местах, и воцарилось полное спокойствие. Негритянки спали на полу, завернувшись в передники и так плотно пристроившись друг к другу, что напоминали сардины в банке, а пароход тихо плыл на юг под своды еще более яркого неба, к берегам еще более знойной страны.

 

XXII

Тихая ночь спустилась над тропическим морем. Слышен легчайший шелест паруса. Временами раздаются сонные возгласы спящих негритянок; в их голосах чудится что-то зловещее. Все оцепенело, как будто сама Вселенная погрузилась в сон.

Ночь смотрится в огромное зеркало горячего моря с молочно-белой искрящейся поверхностью. И кажется, будто плывешь меж двумя зеркалами, отражающими свои бездонные глубины: бездна вверху и бездна внизу. Горизонт исчез, а безбрежные небо и море сливаются где-то в тумане беспредельности. И над всем этим стоит низкая луна — громадный матово-красный шар среди необъятного пространства, насыщенного серными испарениями и светящегося фосфорическим светом.

Такой же покой царил, должно быть, перед началом творения, когда день еще не был отделен от ночи, и Вселенная как бы застыла в ожидании. Так же, наверное, было и во время творения — когда миры только формировались, земля представляла собой расплавленную массу, когда железо и свинец были лишь парами, и материя еще пылала в огне первичного хаоса.

 

XXIII

Уже три дня длится путешествие.

С каждой зарей мир погружается в золотистое солнечное сияние. А на четвертой заре вдали появляется такая ослепительно-зеленая лента берега, какие встречаются лишь на пейзажах, украшающих драгоценные китайские веера. Это берег Гвинеи.

Приблизившись к устью Диакалеме, судно, везущее спаги, направляется в широкое русло реки. Берега ее такие же ровные, как и берега Сенегала, но природа здесь совершенно иная: это край вечной зелени. Повсюду роскошная тропическая растительность, никогда не блекнущая, с таким изумрудным оттенком, которого наша зелень не имеет даже в разгар июня. Бесконечная, почти ровная лента леса отражается в зеркале неподвижных вод, — это опасный лес с болотистой почвой, кишащей гадами.

 

XXIV

Здесь царило то же уныние и безмолвие, но тем не менее глаз отдыхал после голой пустыни.

Судно причалило к прибрежному селению Пупубал, выше подняться оно не могло. Пассажиры высадились, чтобы пересесть на шлюпки и пироги, которые должны были доставить их на место.

 

XXV

В июле в десять часов вечера Жан, Фату и горейские спаги сели в шлюпку с десятью черными гребцами, работавшими под началом искусного лоцмана гвинейских рек — Самба-Бубу, и поплыли к верховью, где за несколько миль отсюда находился их пост — Гадианге.

Ночь была безлунная, но и безоблачная, горячая, звездная — настоящая тропическая ночь. Шлюпка с поразительной быстротой неслась по середине реки вверх по течению, с которым усердно боролись неутомимые гребцы; оба берега тонули в таинственном мраке. Отдельные деревья казались громадными бесформенными тенями, их сменяли сплошные массивы леса.

Самба-Бубу был запевалой среди черных гребцов; его унылый звенящий голос давал верхнюю ноту какого-то жуткого тембра и, постепенно спускаясь до самой низкой, переходил в сплошное стенание, медленно и торжественно подхватываемое хором. Эта странная музыкальная фраза, сопровождаемая хором, повторялась в продолжение нескольких часов… Таким образом воспевалась доблесть спаги, их коней и даже собак, затем — гордость воинов из рода сумаре и сабутане, какая-то легендарная женщина с берегов Гамбии. Если усталость или сон умеряли энергию гребцов, то Самба-Бубу начинал свистеть, и этот змеиный свист, подхваченный остальными, оказывал на гребцов магическое действие.

Так скользило судно во мраке вдоль берега священных лесов, развесистые деревья нависали над головами пловцов своей серебристой листвою; угловатые постройки, груды костей и камней возникали на мгновение в свете мерцающих звезд — и исчезали.

К пению гребцов и плеску воды под веслами примешивались зловещие крики обезьян-ревунов и болотных птиц. Эхо повторяло эти тоскливые голоса ночи… Порою доносились предсмертные человеческие вопли, залпы орудий и воинственные звуки тамтама… Кое-где над лесом поднимались зарева пожаров, указывая, что поблизости африканский поселок, где, очевидно, уже идут сражения. Сараколе воевал против Ландумана, Налу против Тубакайи — и вся эта территория была охвачена пламенем.

Затем, через несколько миль, все стихло, и судно снова неслось среди мрака и безмолвия леса. Все то же монотонное пение и всплески весел, разрезающих черную поверхность, по которой быстро скользит лодка, словно уносясь в царство теней, те же силуэты пальм над головами гребцов, те же бескрайние леса.

Лодка, казалось, с каждым часом несется все быстрее и быстрее, река становится все уже и уже и наконец превращается в ручей, уносящий пловцов в лесную чащу. А кругом непроглядная ночь.

Негры продолжают свои хвалебные гимны; Самба-Бубу по-прежнему запевает голосом, похожим на крик ревуна, а хор так же мрачно ему отвечает. Они поют как в экстазе, продолжая неистово работать веслами, будто наэлектризованные лихорадочным стремлением во что бы то ни стало достигнуть цели…

Они плыли теперь между холмами, поросшими кустарником, а впереди на вершине высокого утеса горели огни и, мерцая, сбегали к воде. Самба-Бубу зажег факел и издал условный крик. Обитатели Гадианге поспешили навстречу пассажирам; лодка причалила. Вновь прибывшие, поднявшись крутой тропинкой в сопровождении черных с факелами в руках, расположились на соломенных подстилках в большом доме, приготовленном к их приезду.

 

XXVI

Продремав около часа, Жан первый открыл глаза и при свете проникшего сквозь щели дощатого здания дня рассмотрел полуодетых молодых людей, спавших рядом с ним на полу, подложив под головы свои красные тужурки. Тут были бретонцы, эльзасцы, пикардийцы — почти все белокурые северяне, и перед пробудившимся сознанием Жана как бы внезапным откровением пронеслись таинственные и печальные судьбы этих одиноких юношей, растрачивающих свою жизнь и ежеминутно подстерегаемых смертью. А рядом с ним лежала стройная женщина, закинув за голову темные руки, украшенные серебряными браслетами, как бы маня его в свои объятия.

Тогда Жан наконец вспомнил, что прошлой ночью он прибыл в гвинейское селение, затерянное в диком краю, что теперь он еще дальше от родины и даже лишен возможности переписываться со своими.

Боясь разбудить Фату и спящих товарищей, он бесшумно подошел к открытому окну, чтобы обозреть незнакомую местность. Перед ним была пропасть в сто метров глубиной, а их дом, казалось, висел в воздухе. У подножия утеса расстилался пейзаж, освещенный бледными лучами восходящего солнца. Вокруг — крутые холмы, густо поросшие невиданной растительностью. Внизу река, по которой он сюда прибыл; сверкая, она вилась серебряной лентой в молочно-белом тумане утренних испарений, и крокодилы, отдыхающие на отмелях, с такой высоты казались крошечными ящерицами. В воздухе носился незнакомый аромат. Усталые гребцы спали там же, где причалили, на дне лодки, подложив под головы весла.

 

XXVII

Прозрачный ручеек струится по темным камням меж двух отвесных скал, гладких и влажных. Деревья сплетаются над ним своими ветвями; все так свежо, и с трудом верится, что находишься в самом центре Африки.

Повсюду нагие женщины, кожа которых одного цвета с этими красновато-бурыми скалами, а голова украшена янтарем, — женщины стирают свои передники, оживленно беседуя о войне и событиях прошлой ночи. Вооруженные с ног до головы люди вброд переходят ручей, отправляясь на сражение…

Жан осматривал местность, куда на неопределенное время забросила его судьба. Дела действительно осложнились, и в маленьком гарнизоне Гадианге предвидели, что придется запереть ворота своей крепости и выжидать, пока политические распри негров утихнут, — как люди запирают окна на время бури.

Но все кругом кипело жизнью и было в высшей степени самобытно. Повсюду зелень, леса, звери, горы и журчащие ручейки — грозная величественная природа… Никакого уныния и все волнующе ново.

Вдали слышатся звуки тамтама. Приближается полковая музыка. Она гремит уже так близко, что женщины, стирающие в прозрачных водах ручья, а с ними вместе и Жан, поднимают головы и смотрят наверх в голубой просвет между двумя гладкими скалами. Мимо проходит союзный вождь, он, как обезьяна, перескакивает через пни и стволы упавших деревьев, торжественно сопровождаемый музыкантами. Вооружение и амулеты его свиты сверкают в лучах солнца, и вся процессия быстрыми легкими шагами проносится мимо.

Около полудня Жан возвращается в селение по зеленым тропинкам. Хижины Гадианге расположены под сенью развесистых деревьев; они высокие и крыты соломой. Женщины спят снаружи на циновках, иные сидят на верандах, протяжной песней убаюкивая своих младенцев. А с ног до головы вооруженные воины, рассказывая друг другу о подробностях недавней схватки, чистят громадные стальные ножи…

Нет, здесь нет уныния. Правда, воздух тяжел и душен, но все же это не мертвящая духота Сенегамбии, к тому же всюду роскошная тропическая зелень.

Жан понемногу оживает; теперь он не жалеет, что приехал сюда, — он и не подозревал, что на земле есть такие места. Позднее, вернувшись на родину, спаги будет с удовольствием вспоминать об этой далекой стране. Возможность пожить в Уанкаре среди этой богатой дичью и растительностью страны представлялась ему чрезвычайно заманчивой; он, по крайней мере, отдохнет здесь от убийственной монотонности прежней военной службы.

 

XXVIII

У Жана были старые серебряные часы, и они имели для него не меньшую ценность, чем для Фату ее амулеты; то были часы, подаренные ему отцом при расставании. Висевшая на груди ладанка да эти часы были его единственными сокровищами.

На ладанке была изображена Пресвятая Дева. Ее повесила ему на шею мать, когда он, будучи еще ребенком, сильно занемог… День этот навсегда запечатлелся в памяти Жана, и он никогда не расставался со своей ладанкой. Он лежал тогда в своей маленькой кроватке, служившей ему со дня рождения, и хворал — в первый и последний раз в жизни… Проснувшись однажды, он увидел перед собой заплаканное лицо матери; был зимний день, и снег белым покрывалом окутывал горы за окном… Вот мать, осторожно приподняв его маленькую головку, надевает ему на шею ладанку, потом целует его, и он засыпает.

Уже больше пятнадцати лет прошло с того дня — его шея и грудь сильно раздались, но ладанка продолжала висеть на том же месте. И Жан никогда не забудет одной ночи, проведенной в притоне, когда какая-то тварь, дотронувшись до его святыни, цинично захохотала.

Что касается часов, то они были приобретены лет сорок тому назад — отец купил их по случаю во время службы в армии на свои первые солдатские сбережения. Когда-то, очевидно, часы эти были замечательными в своем роде, теперь же они казались старомодными, поражая своим размером и боем, свидетельствовавшем об их преклонном возрасте.

Но отец до сих пор верил в их исключительные качества. (Не многие из жителей их селения имели часы.) Местный часовщик, чинивший их к отъезду Жана, объявил, что часы ходят очень точно, и старик-отец передал их Жану, вверяя его заботам этого надежного помощника.

Жан сначала носил их; но каждый раз, когда он их вынимал, часы вызывали общий хохот. «Луковицу» осмеивали так беспощадно, что раза два или три солдату приходилось краснеть от волнения и обиды. Жан, кажется, предпочел бы получить оскорбление или пощечину, тогда, по крайней мере, он мог бы достойно наказать обидчика. Неприятнее же всего, что он и сам сознавал, насколько нелепа его реликвия, и за это любил ее еще нежнее. Ее посрамление, против которого он ничего не мог возразить, доставляло ему истинное страдание.

Тогда, чтобы избавить часы от публичного позора, он перестал их носить. Он даже не заводил их, чтобы не утомлять понапрасну; тем более что в новом непривычно знойном климате часы стали ходить неверно и бить когда им вздумается. Жан спрятал их в шкатулочку к другим драгоценностям — письмам и реликвиям. У каждого матроса и каждого солдата имеется такая шкатулочка, наполненная священными для них предметами.

Фату было строго-настрого запрещено к ней прикасаться. А между тем часы сильно интересовали ее, и в отсутствие Жана она стала открывать драгоценную шкатулочку, вынимала оттуда часы, заводила их и даже заставляла бить, переводя стрелки; а после, приложив часы к уху, прислушивалась к их равномерному тиканью с выражением любопытной обезьянки, которой удалось найти коробочку с музыкой.

 

XXIX

Климат Гадианге тяжелый, там никогда не бывает прохлады, и ночи такие же душные, как в Сенегамбии зимой. С самого утра среди здешней роскошной растительности царит та же тяжелая давящая атмосфера. Еще до восхода солнца в этих лесах, населенных шумными стаями обезьян, зеленых попугаев и редкостными колибри, среди лесной глуши, в высокой влажной траве, кишащей змеями, жарко как в бане, и воздух предательски влажен… Тропические испарения, накопившиеся за ночь под сенью деревьев, порождают лихорадки…

Через три месяца, как и предполагалось, все улеглось. Закончились распри и резня между туземцами. Снова потянулись караваны, доставлявшие в Гадианге из Центральной Африки золото, слоновую кость, перья — все продукты Судана и центральной Гвинеи.

Отряд спаги получил приказ вернуться, в устье реки их ожидало судно, чтобы доставить назад в Сенегамбию. Но, увы, не всех! Из двенадцати прибывших осталось лишь десять — двое, заболев лихорадкой, нашли приют в горячей земле Гадианге. А час Жана еще не пробил, и в один прекрасный день он отправился в обратный путь той же дорогой, какой три месяца назад приплыл сюда в лодке Самба-Бубу.

 

XXX

Был полдень, когда спаги сели в мандингскую пирогу и поплыли, укрываясь под увлажненным шатром. Гребцы старались держаться ближе к берегу, и лодка плыла под сенью ветвей и корнепусков в предательски горячей тени. Течение было незаметным, и вода казалась тяжелой, будто масло, маленькие облачка пара поднимались над гладкой поверхностью. Солнце стояло в зените, его отвесные лучи падали с серовато-фиолетового неба, куда возносились эти болотные испарения.

Зной был так ужасен, что черные гребцы временами отдыхали. Теплая вода не могла утолить жажды, и, изнемогая от зноя, они истекали потом. Когда гребцы бросали весла, пирога продолжала двигаться, уносимая еле заметным течением, и спаги могли созерцать экзотический мир флоры и фауны болот Центральной Африки.

Мир этот дремал в лесной чаще среди громадных крон деревьев. Лодка скользила бесшумно, не вспугивая даже птиц и чуть не задевая зеленых крокодилов, сладко дремлющих у берега и зевающих, с глуповато-довольным видом открывая огромную клейкую пасть. Пушистые белые цапли, свернувшись комочком и пригнув голову к одной ноге, порой стояли на спине дремлющего крокодила; чайки всех оттенков голубого и зеленого цвета, спрятавшись в кустарнике у воды, сторожили добычу в компании ленивых ящериц. Невиданных размеров бабочки, встречающиеся лишь в таком теплом климате, садясь, медленно открывали и снова закрывали свои крылышки — с закрытыми они напоминали поблекший листочек, с открытыми — внутренность волшебного ларчика, наполненного самоцветами и перламутром всевозможных оттенков.

Бесчисленные лианы, переплетясь друг с другом, висели, будто мотки пряжи; всевозможных размеров и видов, они тянулись во все стороны, напоминая то сеть нервных волокон, то серые щупальца, стремящиеся захватить все пространство. По грудам тины и корням болотных растений, и даже по спинам крокодилов целыми семействами пробирались серые крабы: орудуя единственной клешней, белой, как слоновая кость, нащупывали они добычу, и только шелест этих сомнамбул нарушал безмолвие, царившее среди густой зелени безмятежной природы.

После короткого отдыха черные гребцы с новой силой брались за весла, тихонько напевая свою дикую мелодию. И пирога, везущая спаги, снова плыла, качаясь, по мягкому руслу извилистой Диакалеме, с обеих сторон окаймленной лесами.

По мере приближения к морю исчезали зеленые холмы и развесистые деревья; их сменяла необозримая равнина, покрытая однообразной зеленой сетью переплетающихся корнепусков. Полуденный зной спал, и в воздухе носились птицы, но, несмотря на это, кругом было тихо, и куда ни кинешь взгляд — все тот же однообразный ландшафт и та же нерушимая тишина. Та же зеленая кромка из тропических деревьев, напоминающих наши тополя, неизменно растущие по берегам французских рек. Правее и левее на некотором удалении друг от друга текли другие реки с такими же зелеными берегами. Необходима была опытность Самба-Бубу, чтобы не заблудиться в этом речном лабиринте.

Кругом ни шелеста, ни звука; порой слышится лишь всплеск воды под тяжестью гиппопотама, потревоженного гребцами и оставляющего на ее гладкой поверхности громадные круги. Вот почему Фату лежала в палатке, для большей безопасности прикрывшись листьями и мокрым полотном. Она предвидела возможность такой встречи и прибыла в Пупубал, ничего не увидев за всю дорогу. И чтобы заставить Фату подняться, Жан сначала уверил ее, что они приехали и к тому же стоит непроглядная ночь, а потому ей не грозит никакая опасность. Фату вся оцепенела, лежа на дне лодки, и говорила жалобным голоском капризного ребенка. Она потребовала, чтобы Жан на руках перенес ее на палубу горейского парохода, что и было исполнено. Она умела подольститься к бедному спаги — он чувствовал такую сильную потребность о ком-либо заботиться, кого-нибудь любить.

 

XXXI

Губернатор Горэ вспомнил об обещании, данном им спаги Пьеру Буае, и Жан тотчас же по возвращении был снова командирован в Сен-Луи для дальнейшей службы.

Жана охватило волнение при виде белого города, стоящего среди песчаной равнины; он чувствовал нежность к месту, где столько прожил и перестрадал. Кроме того, перспектива снова очутиться в почти благоустроенном городе, среди привычного комфорта и старых друзей казалась ему на первых порах заманчивой; всего этого он некоторое время был лишен и потому радовался. В Сен-Луи на Сенегале мало приезжих. Домик Самба-Гамэ оказался не занят, и Кура-н’дией, завидев возвращающихся Жана и Фату, распахнула перед ними дверь их прежнего жилища. И снова потекли скучные, однообразные дни.

 

XXXII

В Сен-Луи все было по-прежнему. В их квартале царила та же тишина. Ручные марабу, обитавшие на крыше их домика, по-прежнему грелись на солнце, издавая клювами звук, похожий на скрип ветряной мельницы. Негритянки по-прежнему толкли свой кус-кус. Те же звуки нарушали тишину, и тем же унынием была полна невозмутимая природа.

Но Жана все более и более утомляла окружающая обстановка. Фату также не была исключением — возлюбленная с каждым днем становилась ему все более чуждой и мало-помалу совершенно ему опротивела. Фату-гей стала гораздо требовательнее и несноснее с тех самых пор, как почувствовала свою власть над Жаном, когда он ради нее остался здесь.

Теперь между ними часто случались ссоры; порою она выводила его из себя своими порочными инстинктами и коварством. Тогда он начал пускать в дело плетку — сначала слегка ее наказывал, а потом все сильнее и сильнее, и на черной спине Фату появлялись еще более черные полосы. Позже Жан раскаивался, стыдился своей вспыльчивости.

Однажды, возвращаясь со службы, он издали заметил удиравшего через окно кассонкея, похожего на громадную гориллу. На этот раз Жан даже промолчал, до того ему была безразлична Фату. Теперь и в помине не было жалости или нежности, которую хитро внушала ему она; он испытывал пресыщение, она ему опротивела, стала ненавистна, и Жан не прогонял ее лишь из-за своей инертности.

Начался последний год службы, скоро конец. Жан стал вести счет оставшимся месяцам! На него напала бессонница, что всегда случается после долгого пребывания в тяжелом климате тех стран. Он проводил целые ночи у окна, упиваясь ночной прохладой последних зимних месяцев, а главное — мечтая о возвращении. Луна, завершая свое торжественное шествие над пустыней, заставала его на том же месте. Жан любил эти чудные южные ночи, эти розовые отблески зари на песке и серебряные полосы на темной поверхности реки. Каждую ночь с порывом ветра до его слуха доносились крики шакалов, и даже эти зловещие звуки стали для него привычными и милыми. А при мысли, что скоро он навсегда расстанется с Африкой, тень какой-то смутной печали затмевала радостные мечты о возвращении на родину.

 

XXXIII

Уже несколько дней Жан не открывал драгоценной шкатулочки с реликвиями и не видел своих старых часов. И вдруг, будучи на службе, вспомнил о них и забеспокоился. Он вернулся домой более поспешно, нежели обычно, и, придя, сейчас же схватился за свою шкатулочку. Сердце его замерло — часов не было на месте!.. Жан начал лихорадочно перебирать содержимое… нет, часы исчезли!..

Фату с невинным видом что-то напевала, поглядывая на него исподлобья. Она нанизывала ожерелье и подбирала красивые сочетания цветов ввиду предстоящего завтра торжественного бамбула в Табаски, куда надо было явиться во всем блеске.

— Это ты их куда-то переложила?.. Отвечай же скорее, Фату… Ты забыла, что я тебе запретил до них дотрагиваться?! Куда ты их дела?..

— Ram (не знаю)! — равнодушно отвечала Фату.

Холодный пот выступил на лбу Жана, обезумевшего от волнения и негодования. Он грубо дернул Фату за руку:

— Куда ты их дела?.. Ну, говори скорей!

Тут только его осенило: в углу красовался новый передник с голубыми и розовыми разводами, бережно сложенный и приготовленный к завтрашнему празднику. Жан все понял, схватил передник и, скомкав, бросил на пол.

— Ты продала часы, — вскричал он, — да? Признавайся Фату, ну, скорее!..

Вне себя от ярости он бросил ее на колени и схватился за плетку. Фату понимала, что, посягнув на драгоценную безделушку, она совершила серьезное преступление; но думала, что будет все как прежде: ведь Жан оставил безнаказанными уже столько ее проступков.

Впрочем, таким ей еще ни разу не приходилось его видеть; она испугалась и с криком принялась целовать ему ноги:

— Прости, Тжан!.. Прости!

Жан не помнил себя в минуты гнева. Спаги был подвержен диким вспышкам ярости, свойственным людям, выросшим в глуши. Жан жестоко полосовал нагую спину Фату, а выступавшая на ней кровь лишь увеличивала его ярость… Затем, устыдившись своего неистовства, он кинул плеть и бросился на тара.

 

XXXIV

Мгновение спустя Жан уже направлялся к рынку Гет-н’дара. Фату призналась наконец и даже назвала имя торговца, которому продала часы. Он надеялся, что бедные старые часы еще не проданы и ему удастся перекупить их; жалованье он только что получил, и денег должно хватить. Жан не шел, а бежал; ему представлялось, что за это время какой-нибудь черный покупатель выторговал часы и уже собирается унести их с собой.

Среди песчаного Гет-н’дара шумно теснится народ: тут собрался пестрый люд и говорят на всех наречиях Судана. Это центральный рынок, куда съезжаются торговцы со всевозможными драгоценностями и редкостями, — тут и съестные припасы, и лакомства, а порою совершенно несовместимые товары — золото рядом с маслом, мясо с косметикой, рабы наряду с кашей, а амулеты — с зеленью.

По одну сторону рынка виден рукав реки с расположенным на берегу Сен-Луи — его правильные здания и террасы в вавилонском стиле, синевато-белая штукатурка, красные кирпичи и торчащие то там, то сям пожелтевшие верхушки пальм на фоне яркой лазури.

По другую сторону Гет-н’дар — этот негритянский муравейник с тысячами остроконечных крыш.

А рядом стоят караваны, на песке лежат верблюды, и мавры с маленькими мешочками из тисненой кожи сгружают с них тюки с товарами.

— Hou! Diende m’pat!.. (торговки кислым молоком, хранящимся в сосудах из козлиной кожи мехом внутрь).

— Hou! Diende nebam!.. (торговки маслом из племени пеулов, с громадными треугольными шиньонами, украшенными медными бляхами, горстями вылавливают свой продукт из бурдюков мехом наружу — они раскатывают своими грязными пальцами масло на маленькие шарики по су каждый, затем вытирают руки о волосы).

— Hou! Diende kheul!.. diende khorombole!.. (торговки, эксплуатирующие народное суеверие продажей различных саше с сухими травами, хвостами устриц, чудодейственными корнями — словом, предметами, обладающими волшебными свойствами).

— Hou! Diende tchiakhkha!.. diende djiarab!.. (торговки золотыми и изумрудными ожерельями, янтарем и серебряными цепочками; весь товар их разложен на земле на грязном тряпье и топчется прохожими).

— Hou! Diende guerte!.. diende khankhel!.. diende iapnior!.. (торговки фисташками, живыми утками, всевозможными продуктами, вяленым мясом, засиженными мухами пирожными).

Торговки соленой рыбой, торговки трубками, торговки всякой всячиной. Старьевщицы, продающие поношенные украшения, старые передники — грязные, полные насекомых, пахнущие трупом. Тут же продается галламская смола для завивки волос; маленькие хвостики, срезанные или сорванные с голов мертвых негритянок, — совершенно готовые для прически, нагофренные и закрепленные смолой.

Торговки гри-гри, амулетами, старыми ружьями, навозом газелей, старыми книжечками Корана с пометками благочестивого муллы; мускус, флейты, старинные кинжалы с серебряными рукоятками, старинные ножи, вспоровшие на своем веку немало животов, тамтамы, рога жирафов, старые гитары.

Под сенью тощих кокосовых пальм сидят самые ужасные африканские нищие: прокаженные старухи, тянущиеся за милостыней руками, покрытыми белыми струпьями, — иссохшие полуживые скелеты с раздутыми слоновой болезнью ногами, покрытыми ранами, кишащими червями и усеянными огромными жирными мухами.

Навоз верблюдов и негров, всевозможные лохмотья и отбросы, а над всем этим прямые лучи тропического солнца, раскаленного, будто пылающая жаровня. А на горизонте все та же бесконечная, ровная пустыня.

Жан остановился посреди этого рынка перед лотком Боб-Бакари-Диам и с бьющимся сердцем осматривал груду разложенных на нем необыкновенных предметов.

— Ну, да, белый, — спокойно улыбаясь, произнес Боб-Бакари-Диам, — часы с боем? Я купил их дня три тому назад у молодой девушки за три khaliss. Ничего не поделаешь, белый, твои часы с боем были проданы в тот же день, их купил вождь из Трарзаса, ушедший со своим караваном в Тимбукту.

Значит, все кончено!.. оставалось лишь позабыть о своих несчастных часах!..

Жан был в полном отчаянии, сердце его разрывалось на части, как будто он виновен в гибели дорогого существа. Если бы он мог еще вымолить прощение. Если бы он уронил их в море или потерял, но часы были украдены и проданы все той же Фату. Это уж слишком! Он бы заплакал, если бы не был так на нее зол. Эта Фату за четыре года лишила его денег, чести и жизненных сил!.. Из-за нее не получил он повышения, она разрушила его военную карьеру. Для этого ничтожного создания с душой такой же черной, как кожа, он остался в Африке, не в силах победить власть амулетов и заклинаний!

Он волновался все сильнее: чары Фату внушали ему суеверный ужас; ее злоба, бесстыдство и неслыханная дерзость ее последнего проступка пробудили в нем неистовую ярость. Быстрыми шагами шел он домой, и кровь клокотала в его жилах, отчаяние и злоба бушевали в душе, голова горела.

 

XXXV

Фату со страхом ждала возвращения Жана. При первом взгляде на него она поняла, что старые часы с боем проданы. Судя по суровому виду Жана, он был готов ее убить. Она отлично понимала его: если бы кто-нибудь осмелился похитить у нее любимый фамильный амулет, один из тех, что она получила в подарок от матери в Галламе, будучи еще ребенком, то она бы уж точно бросилась на похитителя и убила бы его, если бы была в силах.

Она понимала и то, что совершила гнусный поступок, внушенный злыми духами и страстью к украшениям. Фату отлично сознавала всю свою испорченность. Ей было больно, что она доставила такое огорчение Жану; пускай он убьет ее за это — ей хотелось бы только поцеловать его на прощание. Последнее время даже его побои доставляли ей своего рода удовольствие, потому что он все-таки прикасался к ней и она, моля о пощаде, могла к нему прижаться.

Когда на этот раз он схватит ее, чтобы убить, — ей уже нечего будет терять, и она постарается обнять его и поцеловать. Она вцепится в него и будет целовать до тех пор, пока не упадет мертвой, — она не боится умереть.

Если бы несчастный Жан мог проникнуть в душу маленькой негритянки, то, на горе себе, он, вероятно, опять простил бы ее — так легко было его разжалобить. Но Фату молчала, не в силах выразить то, что чувствует и мечтая умереть в его объятиях; она ждала этого и смотрела на него огромными глазами, полными ужаса и страсти.

А Жан вошел молча — он даже не взглянул на Фату, и она была в полном недоумении. Вот он отбросил в сторону хлыст, устыдившись своей жестокости по отношению к молодой девушке, боясь новой вспышки злобы. И тотчас же стал срывать висящие по стенам амулеты и выкидывать их в окно. Затем та же участь постигла все передники, ожерелья, бубу, тыквы — все это было молча выкинуто на песок.

Теперь Фату начала понимать, что ее ожидало. Она чувствовала, что все кончено, и замерла от ужаса.

Когда все ее имущество вылетело в окно, Жан указал ей на дверь и, сжав свои белые зубы, тоном, не допускавшим возражений, глухо проговорил:

— Убирайся вон!..

Фату, опустив голову и ни слова не говоря, вышла из комнаты. Нет, она, конечно, не ожидала ничего подобного. Девушка обезумела от горя и шла, не смея поднять головы, без криков, без слез, не произнеся ни слова в ответ.

 

XXXVI

После этой сцены Жан начал преспокойно укладывать свое имущество, как перед походом; он делал это с большой тщательностью, по привычке, усвоенной за время военной службы. Старые часы были отомщены, и он чувствовал некоторое удовлетворение; он был счастлив сознанием своего мужества и говорил себе, что скоро увидится с отцом, во всем ему признается и получит прощение.

Покончив с укладкой, он спустился к гриотке Кура-н’дией. Там в углу неподвижно сидела Фату. Маленькие рабыни, подобрав все ее имущество, уложили его в тыквы и поставили их около нее. Жан даже не взглянул на Фату. Подойдя к Кура-н’дией, он заплатил ей за квартиру и сказал, что больше не вернется; затем, вскинув на спину свой легкий багаж, вышел вон.

Кура-н’дией получила со спаги деньги, не задумываясь над причиной его неожиданного отъезда, с равнодушием старой куртизанки, которую трудно чем-нибудь удивить.

Выйдя на улицу, Жан кликнул своего пса, и тот нехотя, но подобострастно последовал за хозяином, как бы понимая, что произошло нечто необычайное. После этого Жан пошел уже не оглядываясь по длинным улицам мертвого города к казармам спаги.