Мы живем у меня. Потому что у Вероники безвыходная ситуация. В ее квартире ремонт. Надо починить протекшую крышу, перенести несущую стену, чтобы все не рухнуло, а кроме того, покрасить семь стен. Но вид из окна во двор по-прежнему отвечает самым строгим требованиям — фэн-шуй в полном порядке. Надеюсь, это остановит поток денег, высосанных ремонтом. Помимо тех двадцати тысяч, в которые это выльется для нее. Для нас.
Какая злая сила заставила Вронки купить эту квартиру вопреки соображениям здравого смысла? Ее собственная глупость. Так же, как моя, Тони, Ноджа или Колина. Но у каждого из нас есть своя индивидуальная зона идиотизма, своя слабая точка. И умные мы тоже по-разному, в разных местах. Именно поэтому нам так трудно друг друга понять.
Я, например, не уверен, кто из нас двоих глупее: я или Вронки, или мы глупы одинаково, и в чем именно наша глупость состоит. Но мы оказались в ловушке, выхода из которой не хватает ума найти ни у меня, ни у нее.
По тому, как Вронки намазывает масло на поджаренный хлебец, я вижу, что она страшно злится. Она слишком сильно давит на хлеб — слышно даже, как нержавейка карябает хрупкий хлебец. Она делает это слишком сосредоточенно, как будто выполняет какую-то сложную манипуляцию. Доводит масло до самого края. Потом аккуратно разравнивает, чтобы каждый сантиметр был покрыт ровным слоем.
Двадцать алых роз с каплями воды на лепестках (вчера я тайком сунул их в воду), лежат на столе перед ней, а она не обращает на них никакого внимания. Она поблагодарила меня, но формально, сквозь зубы. Одинокий шип вылез наружу, прорвав упаковочную бумагу. Открытку она так и не прочла.
Я знаю, на что она злится. Но теперь уже я и сам начинаю злиться из-за того, что она злится, потому что чувствую себя виноватым. Нарочито громко ставлю чашку на блюдце, кажется, оно вот-вот треснет. Я делаю это, чтобы заявить свою позицию. Она поворачивает ко мне голову, при этом кожа на ее шее натягивается и образует узор из ровных, прилаженных друг к другу морщин.
— Что с тобой?
Она говорит с полным ртом, из-за ненакрашеных губ на стол вырывается маленький фонтанчик крошек. Она смахивает их на пол не глядя. Они исчезают в стыковых щелях натертого паркета.
Через окно пробивается яркий солнечный свет: идеальная погода для середины августа. Я выпускаю воздух через ноздри. Хотел вздохнуть, но вместо этого фыркнул.
— Ты знаешь, что дело в тебе.
Она возвращает голову в прежнее положение, смотрит в окно, сохраняя многозначительное молчание.
— Мне казалось, что мы обо всем договорились, — продолжаю я, стараясь не заводиться.
Она не двигается. Потом словно уходит в себя. И я слышу даже не шепот, а шипение.
— Это ты обо всем договорился. У меня не было даже возможности выбрать.
С этими словами она встает и, по-прежнему не глядя в мою сторону, решительно направляется к выходу. Она не одета, розовая кожа у нее между ног выглядит влажной: мы занимались сексом. Это было полчаса назад. Тогда казалось, что все замечательно. Как же быстро все может поменяться. Оглянуться не успеешь.
Она вышла, а я продолжаю сидеть, пытаясь разобраться с этой проблемой. На меня находит приступ фатализма: я прихожу к выводу, что проблема неразрешима. Иду в кладовку и вытаскиваю большую белую сумку, заваленную моими рубашками. Клюшки для гольфа вылезают из-под расстегнувшейся молнии, некоторые цепляются за рубашку.
Металл, застряв в дереве и ткани, лишний раз подтверждает, что все сегодня против меня. Я пытаюсь вытащить клюшку, кажется, это третий номер. Она не поддается. Я опять тяну, на этот раз с силой. Что-то порвалось. Клюшку я вынул. Ее конец обмотан куском тонкой голубой ткани. Моя любимая рубашка. Подарок Вероники на день Святого Валентина. Вероника, конечно, скажет: как это символично, что я порвал ее первый подарок. Она считает, что окружающий мир разговаривает с нами посредством не связанных между собой событий. Она во всем видит смысл.
Я смотрю на клочок голубой ткани и чувствую, что часть моей ярости перешла на эту голубую ткань. А остатки испарились и улетучились. В самом деле, разве мог я рассчитывать на понимание с ее стороны?
Я знал, что беды не миновать, когда она сказала мне, в какой день родилась. Я не мог в это поверить. Если Вероника права и окружающий мир действительно ведет с нами разговор, то что он хотел сказать, создав это противоречие? Но я все-таки не верю, будто он разговаривает с нами, этот самый окружающий мир. Так, случайное совпадение, неудачное стечение обстоятельств. Подобное происходит сплошь и рядом.
Вероника вернулась. На ней бледно-розовый, стеганый, бесформенный халат. По низу орнамент из цветов. На ногах тапочки в виде игрушечных мишек. По задумке они должны быть веселыми, а в реальности какие-то испуганные.
Вероника по-прежнему не смотрит на меня. Снова садится и возвращается к процессу намазывания масла. Желтое масло уже растопилось и превратилось в серебристое.
Я заговариваю, но голос звучит более униженно, чем мне бы хотелось:
— Я порвал свою лучшую рубашку. Клюшкой для гольфа.
И протягиваю ей клочок материи как флаг капитулирующего войска. Она поворачивает голову и внимательно смотрит на материю, будто пытаясь прочесть послание, зашифрованное в переплетении нитей.
— Хорошо. — Голос твердый, уверенный. — Может, кто-то пытается тебе что-то сказать.
Я задираю голову и закатываю глаза. И тут же понимаю, что выглядит это фальшиво, я видел однажды по телевизору, как нечто подобное делал какой-то тип. Оставив эту затею, опускаю голову так, чтобы увидеть, который час. На часах 9.45. У меня есть еще минут пятнадцать.
Я подхожу к тому месту, где она сидит, слегка согнувшись над обеденным столом. Обнимаю ее за плечи и тихонько сжимаю. Опять не то. Она не двигается, только чуть напрягается. Я убираю руку, чувствуя свою полную беспомощность. Тут она оживает, поворачивается ко мне. Крепко сжатые губы побелели.
— Ведь они тебе даже не больно-то нравятся. Судя хотя бы по тому, как ты о них отзываешься. Ты только и делаешь, что критикуешь их.
— Это не так.
— Ты сказал, что Тони… — Она подвигала челюстями, будто обкатывая слово, прежде чем его выплюнуть. А потом выпалила на одном дыхании, как бы желая поскорее от него избавиться: — Козелебаный. Ты так и сказал.
Вероника практически не употребляет крепких выражений. Она говорит чудак вместо мудак, фигня вместо хуйня. Значит, сейчас она рассердилась не на шутку. Я слегка шокирован, но в глубине души испытываю удовлетворение. Это даже возбуждает. То, как она растягивает губы и прижимает кончик языка к верхним зубам, произнося «н».
— Я сказал, что он вел себя как козел ебаный. Тогда, с Оливером Кроули. И с этим трудно не согласиться. Но до этого я говорил, что он мне нравится. Я сказал: «Тони — потрясающий парень, хотя иногда и ведет себя как козел ебаный». Но это же не означает, что он козел ебаный, так сказать, постоянно. А про Ноджа и Колина я вообще ничего не говорил.
— Говорил. Ты говорил, что они утомляют.
Я пытаюсь вспомнить, было ли такое, но в памяти ничего не всплывает. Приходится импровизировать.
— Я лишь упомянул, что им самим иногда кажется, будто их общество утомляет. Иногда, очень редко. И это не значит, что они мне не нравятся. Во всяком случае, я ничего такого не говорил, что не мог бы повторить при них.
Это неправда, и легкое дрожание голоса выдает меня. Но Вероника не слушает. Она начинает задавать свой вопрос, даже не дождавшись конца моей фразы. Ее голос пузырится, как краска под паяльной лампой.
— Фрэнки, ты знаешь, что бывшие алкоголики становятся самыми праведными трезвенниками? Отрекаясь от своих слов, можно зайти очень далеко.
— А? Да. Насколько я понимаю — поправь меня, если я ошибаюсь, — отрекаться от своих слов, значит, говорить что-то, с чем ты не согласна. Когда же я говорю то, с чем ты согласна, это называется правильным взглядом на вещи. Не так ли?
Вероника не обращает внимания на мой сарказм. Я даже не уверен, что она его заметила. Она просто продолжает развивать свою мысль.
— Почему они так важны для тебя? Ты с ними видишься чаще, чем со мной. И почему ты почти никогда не берешь меня на ваши встречи? Ты их стесняешься? Или ты меня стесняешься?
Я сижу рядом с ней за столом. Я не могу ответить на ее вопрос. Как ни парадоксально, и то, и другое — правда. Я склоняю голову на руки и надавливаю пальцами на лоб, натягивая кожу. По бледно-розовому следу на лбу можно безошибочно определить, что я чем-то расстроен.
— Никого я не стесняюсь. Они мои друзья. Мои лучшие друзья. Мы знаем друг друга сто лет. Но, понимаешь, отношение к человеку не бывает всегда одинаковым. И это нормально.
Я говорю на слегка повышенных тонах, подчеркивая, что в данный конкретный момент мне не слишком нравится сама Вероника, но намек достаточно тонкий, чтобы при необходимости можно было легко отпереться. Тру лоб. Глаза, до этого закрытые, открываются. Через щелку между ладонями вижу, как Вероника надавливает пальцем на прорвавший упаковку шип. Появляется кровь.
— Я пытался тебе объяснить. У нас существует… как бы это сказать? Традиция. Нет, это не просто традиция, это уговор.
— И никто никогда его не нарушал.
Она произносит это с легкой издевкой в голосе, покачивая головой из стороны в сторону.
— Именно. Никто из нас никогда его не нарушал. Однажды Тони даже специально вернулся из Франции ради этого дня. В другой раз Колин сломал лодыжку и пришел на костылях. Мы планируем свои отпуска так, чтобы они не попадали на этот день. А в нынешнем году это особенно важно, потому что… я не хотел тебе говорить, это секрет, и он касается Тони. — Я закрываю глаза и замолкаю на время: меня самого шокирует то, что я собираюсь произнести. — У Тони обнаружили какую-то болезнь крови.
От масштаба и неправдоподобности этой лжи у меня перехватило дыхание. Вероника не купилась ни на секунду, даже в первый момент: она повернулась, пристально посмотрела на меня, по лицу было видно, что она совсем мне не верит.
— Полная чушь.
— Это правда! Он может умереть. То есть окончательный диагноз еще не поставили. Нужны дополнительные анализы. Возможно — такая вероятность есть, — что все обойдется. А если нет? Как я смогу с этим жить? И потом, меня поражает твое отношение. Мой друг, может быть, умирает, а ты думаешь только о том…
— Фрэнки, перестань. Перестань, пожалуйста.
— Нет, не перестану. Ты ведешь себя жестоко и недостойно. — Откуда-то возникает возвышенный пафос оратора, меня окутывают все новые слои лжи. — И дело тут не во мне. Дело в Тони. Вопрос бы вообще не стоял, если бы дело было во мне. Я бы с удовольствием провел день с тобой. Ты для меня важнее, тут не может быть никаких сомнений. Я бы и в голову не брал это четырнадцатое августа. Но для Тони это очень важно, понимаешь?
— Фрэнки, ты такой лгун, такой лгун, такой ЛГУН.
— Я не лгун.
— Это тоже ложь. Если ты не лгун, почему тебя зовут Фрэнки-Выдумщиком?
— Я же говорил тебе. Это просто школьное прозвище. Меня уже давно так никто не называет.
— Ну, так с этого момента я буду тебя так звать. Потому что я не встречала еще…
— Хорошо. Послушай. Иногда я действительно вру, признаюсь. Но тебе я никогда — никогда — не врал.
— Правда?
— Правда.
— Клянешься могилой своего отца?
— Клянусь.
— Ладно.
Она протягивает руку, берет свою сумочку и принимается что-то в ней искать. Мне все это не нравится. Я начинаю нервничать и потихоньку водить пальцем по родимому пятну, накручивая сходящиеся круги.
Спустя несколько секунд она извлекает из глубин сумочки маленький прямоугольный предмет. Какое-то время крутит его перед собой. Теперь я вижу, что это микрокассета. На секунду мне в голову приходит безумная мысль, уж не жучок ли она установила.
— Что это?
— Твой приговор. Рентгеновский снимок. Это то, что ты есть на самом деле.
— Больше похоже на кассету, вынутую из стиральной машины.
Вронки достает маленький диктофон, вставляет кассету внутрь, нажимает на кнопку. Сначала я слышу громкий звуковой сигнал, а потом вдруг голос Тони:
«Привет, дружище, это Тони. Давно не виделись. Не хочешь выпить пива? Позвони мне. Как тебе „Рейнджерс“? 2–0. Ладно. Мне пора».
Звуковой сигнал.
«Фрэнсис, это мама. Ты не можешь купить мне картошки в супермаркете? Я не очень хорошо себя чувствую. Извини, что загружаю тебя, милый. Не забудь, у бабушки день рождения на следующей неделе. Позвони мне. Пока».
Звуковой сигнал.
«Фрэнки, перезвони мне. Это Нодж».
Звуковой сигнал.
Лицо Вероники напряглось, как сжатые в кулак пальцы. Я по-прежнему ничего не понимаю. Ясно, что это пленка — старая, судя по сообщениям — с моего автоответчика, но я не могу себе представить, что именно…
Звуковой сигнал.
«Алло, Джайлз. Привет, это Фрэнки Блю. Да… Нет, я в Олимпии с миссис Тери. Руперта поблизости нет?.. А, есть?.. Ага, давай».
Это мой голос, я оставляю сообщение на собственном автоответчике. Долгая пауза. По-видимому, я с кем-то беседую, но слов не разобрать, однако мне по-прежнему не ясно, в какой момент это происходило. Теперь я снова говорю в трубку.
«Руперт, привет. Я правильно понимаю, что та двухуровневая квартира у Буш-Грин уже ушла?.. Угу… Угу… Да ну? Вот это удача! А ключи у кого? Здорово! Нет… Слушай, а ты не можешь соврать, что их потеряли? Придержи их, хорошо? Я приеду… погоди-ка…»
Теперь я вспомнил. Господи, откуда это у нее? Это наша первая встреча, я показывал ей одну из квартир. Я просто пытался ее раскрутить. Делал вид, что звоню на работу. Теперь я опять говорю издалека. В этот раз разобрать можно.
«Слушай, Вронки, нам, кажется, здорово повезло. Только сегодня утром на продажу выставили одну квартиру, но кроме нас на нее нацелились „Фаркуорсонс“ и „Бракстон и Хэллидей“. Хозяева хотят продать ее как можно скорее, а у „Фаркуорсонс“ есть покупатель, готовый заплатить все сразу. Из этой конторы уже два раза звонили и просили ключи. Если поторопимся, мы еще успеем их опередить, но только ехать туда надо прямо сейчас».
Из маленького диктофона раздается голос Вероники.
«Я… я не могу. Через полчаса я должна быть на работе».
Я начинаю дергаться, пытаюсь вырвать диктофон у нее из рук. Она тут же отводит руку так, чтобы я его уже не достал.
— Да ладно, Вронки. Это не в счет. Ведь это всего лишь работа. Я не люблю обманывать. Но невозможно…
Она прикладывает палец к губам, призывая меня послушать. Я закрываю рот и со злостью отворачиваюсь к окну. Слышу, как из диктофона раздается лающий, развязный смех — мой смех.
«Да нет! Ничего подобного! Просто очень симпатичная девушка… Ну да, и это тоже, если уж тебе так интересно… Хм-м-м… Ладно, ладно! Если хочешь знать, даже у меня душа — не камень».
— Что ж, — говорит Вероника, выключая диктофон. — Это приятно узнать.
Когда я начинаю говорить, в голосе звучит с трудом сдерживаемая злоба.
— Откуда это у тебя?
— Я проверяла сообщение, которое моя подруга должна была оставить на твоем автоответчике, и наткнулась на это.
— И ты ничего мне не сказала. Это ведь тоже своего рода ложь.
— Фрэнки, не льсти. Мне до тебя далеко.
Никогда не оправдываться. Только наступление.
Таково основное правило лжецов.
— Когда ты нашла эту пленку?
— Сто лет назад. Через пару недель после нашего знакомства.
— Значит, ты знала, что я лжец. Почему же ты меня сразу не бросила? Почему даже согласилась выйти за меня замуж?
— Иногда я сама задаю себе этот вопрос.
— Так все-таки, почему? Почему ты сказала да? Давай, расскажи. Я помню этот день. В особый восторг ты не пришла. От счастья на стенку не полезла. Что заставило тебя согласиться выйти замуж за такого коварного лицемера, как я?
— Хрен его знает.
Снова ругается. Очевидно, Вронки сильно расстроена. Но я чувствую, что она оправдывается. Надо продолжать наступление.
— Ну, так расскажи мне. Почему ты решила выйти за меня замуж?
— Давай не будем, Фрэнки.
— Почему? Почему? Почему?
Она посмотрела на меня: в глазах недобрый огонь.
— Ты правда хочешь это знать?
— Да, я хочу это знать.
— Ладно. Потому что лампочка перегорела.
— Что?
— Перегорела лампочка на вывеске ресторана.
— О чем это ты, черт побери?
Теперь защищаться приходится мне. Я растерян и сбит с толку. Вероника грустная, но решительная. Мне вдруг расхотелось, чтобы она говорила. Но она продолжает, ровным, тихим, монотонным голосом.
— Когда ты сделал мне предложение, я растерялась и не знала, как реагировать. На самом деле я была почти уверена, что откажу. Мне казалось, ты слишком… молод. Дело не в возрасте. Молод по сути. Ты не видел того, что видела я. В больнице. Мертвых детей на каталке, с извиняющимися лицами. Изнасилованных и задушенных женщин. Мужчин с отказавшим сердцем и сгнившей печенью. Ты понимаешь, о чем я говорю. И я уже была готова сказать: извини, Фрэнки, не могу выйти за тебя. Но я не была абсолютно уверена. Оставалась какая-то легкая тень сомнения. И я оглянулась в надежде, вдруг что-то поможет мне определиться.
— И что это могло быть?
Вероника не обратила внимания на мой вопрос.
— Я внимательно разглядывала все вокруг. И увидела. Прямо передо мной, над твоей головой. Перегорели лампочки. На вывеске ресторана.
— Не понимаю. О чем ты?
— Помнишь, ресторан назывался «Дар Ангела». Ты это помнишь?
— Конечно, помню.
— Так вот, «р» и последняя «а» не горели. Понимаешь? Ты понимаешь?
— «Р» и «а» не горели. И что?
— То, что слова уже утратили свое изначальное значение. Они приобрели новый смысл.
Я стал с силой тереть родимое пятно, так что оно начало болеть.
— То есть надпись была «Да Ангел». И что из этого? — И вдруг до меня дошло. — Вывеска говорила «да», ты это имеешь в виду?
— Именно так. Там было написано «Да Ангел».
— «Да Ангел». И ты согласилась выйти за меня, потому что на вывеске не горели две буквы.
— Не только потому, что они не горели. Не только потому, что в результате получилось «да». Но еще и потому, что это был в буквальном смысле знак.
— Да, знак, обозначающий всего лишь название ресторана. Место твоего пребывания.
— Дело в том, что расположение лампочек организовано так, чтобы передать людям определенную информацию. Именно для этого существуют буквенные значки и составленные из них вывески. Они несут некое послание. И в этот момент я поняла, мне стало ясно: нужно сказать «да». Понимаешь, я верю, что у меня есть ангел-хранитель. Я серьезно. И тут: «Да Ангел». Как я могла ослушаться? Некто передавал мне послание. Окружающий мир разговаривал со мной, Фрэнки. Он и с тобой разговаривает. Я не могу этого объяснить. Я доверяю логике. И я умею рассуждать логически. Но логика — это еще не все.
Я был поражен. Помню, как в ресторане меня охватила паника: я представлял себе, что она взвешивает все «за» и «против» — ее желания, надежды, ее любовь ко мне, ее страх дать определенный ответ. Я помню это затянувшееся, неловкое молчание.
Оказывается, она согласилась только потому, что перегорели эти чертовы лампочки на вывеске.
Мне кажется, в этот момент у меня буквально отвисла челюсть, так обычно изображают удивление в мультиках. Некоторое время мы молчали, но тишина не угнетала. Потом я снова принял эстафетную палочку.
— Что ж, спасибо за информацию. По крайней мере, теперь стало ясно, что ни моя внешность, ни мои качества не были частями этого уравнения. Но мне непонятно, какое отношение это имеет к нашему разговору. Мы ведь говорим не о том, почему решили пожениться.
— Мы говорим именно об этом, — еле слышно сказала Вероника.
— Мы говорим о том, почему не можем провести сегодняшний день вместе. Ты понимаешь? Я не виноват… что ты родилась именно четырнадцатого августа. Я знаю этих ребят уже сто лет.
С видом победителя Вероника нарочито медленно кладет кассету обратно в сумку.
— А меня ты знаешь всего лишь полгода.
— Да.
— Так что это простая арифметика.
Про себя я думаю: «Да, это простая арифметика». Но вслух говорю:
— Нет. Однако мне кажется нехорошо бросать всех своих друзей, как только ты… когда… — Я хотел сказать «влюбился», но тут же понимаю, что от этого мое заявление станет только более запутанным. — В тот момент, когда у тебя появляется новая подружка.
Получилось еще хуже. Я пытаюсь загладить сказанное и выкрутиться, но уже поздно. Вероника говорит жестким, одетым в броню голосом:
— Ты опоздаешь.
Нож опять скребет хлебец. Она не ест, просто намазывает масло на хлеб снова, и снова, и снова. Я не двигаюсь. Она права. Если я не выйду сейчас, то опоздаю.
— Я совсем не то хотел сказать. Извини. Понимаю, как это прозвучало. Будто ты просто очередная подружка. Конечно же, это не так. Ты же знаешь, как я к тебе отношусь.
— Очевидно, не так, как к своим друзьям. Их-то ты любишь.
— Да, но любовь к друзьям — совсем другое.
Когда Вероника снова начинает говорить, голос у нее меняется. В нем есть раздражение и замешательство, но злобы меньше.
— По-моему, это странно… И немножко… грустно. Ты цепляешься за память о прошлом. Это же нелепо, ты пытаешься вернуть или удержать то, чего уже нет.
— Мы ничего не пытаемся вернуть.
— А что же вы делаете?
Я тупо смотрю на Веронику, соображая, что ответить, и с удивлением обнаруживаю, что не могу придумать ответ.
— Так или иначе, — говорит Вероника, — но я уверена, что все было отнюдь не столь радужно, как это тебе рисуется сейчас. Чем дальше уходит прошлое, тем больше люди склонны его приукрашивать.
— Нет, — слышу я собственный голос, и меня самого удивляет, как громко он звучит. — Все было именно так. Мы просто решили, что не будем забывать прошлое, и точка. Это вопрос…
— Вопрос чего? Жизни и смерти?
— Нет. Не совсем. Это вопрос… это…
Мой голос снова выдает неуверенность.
Вероника негромко и презрительно подсказывает:
— Вопрос привычки. Не более того. Дурной привычки, от которой ты не в силах отказаться. Это же очевидно.
Заставляю себя отвлечься от темы беседы. Я всегда так делаю, когда хочу отогнать ненужные мысли. Пытаюсь сконцентрироваться на времени. Я не люблю опаздывать. Ключи от машины висят на крючке около окна. Я снимаю их и начинаю вертеть в руках. Раздается несколько звуковых сигналов. Это специальное устройство на брелке, так их можно быстро найти. Сигнал откликается на свист, но иногда звучит просто так. Это начинает меня раздражать.
— Привычкой можно назвать что угодно. И в мире нет ничего очевидного, — говорю я.
Говорю просто потому, что это неплохо звучит, или для того, чтобы что-то сказать, неважно что. И только потом понимаю, что оба заявления — чистая правда, абсолютная истина.
Перекидываю сумку с клюшками через плечо, потом снова подбрасываю ключи на ладони. Я все еще надеюсь, что рана может зарубцеваться. Но между нами по-прежнему невидимое поле обиды и непонимания.
Иду к выходу. Металлические набойки на ботинках ритмично стучат, пока я приближаюсь к свежевыкрашенной входной двери. Понимаю, что нужно подойти к Веронике и попытаться поцеловать ее, но сдерживает уверенность в том, что она оттолкнет меня. Я открываю рот, некоторое время ничего не произношу. Вырвавшиеся слова кажутся нелепыми и совершенно неуместными:
— Ну… с днем рождения.
Ведь сегодня у нее день рождения, ей исполняется тридцать лет, именно 14 августа, в наш священный и неприкосновенный день, который мы поклялись никогда не забывать. Я просил и умолял ее, пытался объяснить, что ничего страшного не произойдет, если отметить день рождения завтра, что я компенсирую все с лихвой, что речь идет о каких-то часах, минутах и секундах. Отметим завтра, а не сегодня. Какая в сущности разница? Но она и слушать не хотела, она ничего не хотела понимать.
Вероника молчит и не двигается. Я смотрю на ее затылок, волосы отливают красным, они такие объемные на фоне ее хрупких плеч, увеличенных подплечниками халата. На секунду я готов сдаться. Положить клюшки обратно в шкаф, позвонить Тони, извиниться, показать ей, что она значит для меня. Но моя слабость длится всего лишь секунду, не больше.
— Лучше тебе не выходить за эту дверь.
— Почему?
Вероника молчит, собирается с духом.
— Если ты сейчас уйдешь, между нами все кончено, — говорит она натянутым, как струна, голосом.
Я понял, что вызов брошен; теперь вопрос в том, хватит ли у меня сил настоять на своем. Меня злит попытка шантажа.
— Ты что, увидела еще один знак?
— Что?
— Твой ангел что-то передал тебе?
— Не говори глупостей.
— Что случилось? Он явился пред тобой во всем своем сиянии, невидимый остальным? «Не упускай момент, сматывайся, дорогая».
Я разворачиваюсь и молча направляюсь к двери.
Когда я дохожу до нее, слышу, как Вероника кричит мне вслед:
— Я серьезно, Фрэнки. Не уходи. — И потом: — Не понимаю. Почему это так важно? Почему ты должен отказаться…
Остального я не слышу. Закрыв дверь, иду по коридору, выхожу на улицу. Оглянувшись, вижу в окно, что Вероника сидит в том же положении, в каком я ее оставил. Почему это так важно? Потому что это 14 августа. 14 августа, 14 августа, чертово, проклятое, долбанное 14 августа.