Я сижу в одиночестве, голый, на своей кровати. Семь утра. Смотрю на тыльную сторону ладони. Голубые вены похожи на неподвижных змей, затаившихся под кожей. Хитросплетение морщинок и узелков.

Безукоризненно голубое небо за окном приобретает молочную белизну по мере приближения к горизонту, на улице тихо, слышно только негромкое жужжание неугомонной осы. Я поднимаю руку и провожу по щетине на лице.

Затем встаю и направляюсь к зеркалу. Большое, в человеческий рост, оно стоит посреди комнаты, задней стороной к окну. Мне кажется, при таком освещении я выгляжу лучше всего. Иногда я хожу по дому от одного зеркала к другому, пока не найду то, в котором мой вид меня удовлетворяет.

Я вытягиваюсь и смотрю на свое отражение. Тело еще ничего, не расплывшееся, сужающееся от плеч к бедрам, но на бедрах уже появляются небольшие жировые отложения. На икре намек на варикозное расширение.

Мой необрезанный пенис нависает над парой яичек среднего размера. Такой жалкий, несчастный.

Бледный волосяной островок над пенисом похож на маленькое нежное облачко. Ноги крепкие, чуть плотноватые. Я слегка покачиваюсь, перенося вес с пятки на мысок, как будто под порывами легкого ветра.

Мешок с мышцами, жиром, костями, водой, памятью, дерьмом, волосами, чувствами, потерями, злобой, надеждами. Иногда мне кажется, что я Супермен, иногда — что полное ничтожество. На самом деле я — ни то, ни другое. Я обычный парень, каких миллионы. Ни больше, ни меньше.

Я глуп и умен, я стараюсь, у меня не получается или получается, иногда спотыкаюсь, но продолжаю дергаться, манимый призрачным счастьем. Я — и плоть, и дух.

Смотрю не переставая. Мои глаза: бесцветные, голубые зрачки с коричневыми прожилками. Бледная, с беспорядочной сеточкой кровеносных сосудов кожа. Нос слегка искривлен вправо, маленькая родинка на переносице. Полные губы, рот узковат. Тяжелые веки. Я выгляжу усталым. Только что подстриженные волосы торчат на макушке. И, к ужасу моему, из ушей вылезают новые ростки щетины, напоминая мне об отце.

Изменюсь ли я после сегодняшнего дня? Или мы меняемся каждый день? Я боюсь. Меня пугает будущее. В прошлом спокойнее, даже если оно себя изжило. Я хотел бы остаться в нем. Но не могу. Не должен.

Какие странные мысли. Подхожу к стойке с компакт-дисками. Сейчас хочется чего-нибудь старого, знакомого, успокаивающего, и я выбираю «Frankʼs Wild Years» Тома Уэйтса. Грустная мелодия, голос надрывается, как ревущий экскаватор.

Не торопясь достаю одежду. Все новое, с иголочки. Это похоже на церемонию возрождения. Но чтобы возродиться, надо сначала умереть.

Свадьба — это одновременно и похороны.

Сегодня мне предстоит расстаться с последней частью себя прошлого. Если, конечно, хватит смелости завершить начатое. Ведь еще не поздно. Надо только позвонить. Минутное дело. Будет, конечно, неловко и неприятно. Люди расстроятся. Мама этого не перенесет.

Но пройдут месяцы, годы, и все рассосется. Все рассасывается, в конце концов.

Я подхожу к телефону, но трубку не поднимаю. Кино / жизнь. Правильный ответ / правда. Прошлое / будущее. Всегда приходится выбирать. А как хотелось бы не мучиться с выбором. Жизнь была бы намного легче, если бы все происходило само по себе. В какой-то степени так оно и происходит. Ураган обстоятельств сметает наши жалкие попытки на что-то повлиять.

В проезжающей машине орет приемник: неведомая душа моего современника повествует о любви, о достоинстве и сексуальных победах. Я жду, пока машина не исчезнет из виду. Долго смотрю на разложенную на кровати одежду. Она упакована в пакеты из химчистки или из магазина, и от легкого ветра целлофан похрустывает. Снова слышны жалобные стоны Тома Уэйтса.

Слева направо. Пара темно-серых трусов от Кэлвина Кляйна, тридцатый размер. Они на размер маловаты, но я не могу смириться с тем, что раздался на пару сантиметров. Белая шелковая рубашка от Армани, тонкая, со стоячим воротничком и одним карманом. Новенькие туфли от Гуччи. Черные носки от Муджи.

Костюм. От Прада. Однобортный, на трех пуговицах, приталенный, черный кашемир, брюки на молнии, без отворотов. Ремень крокодиловой кожи от Малбери. Одинокая белая гвоздика в вазе у изголовья кровати ждет, когда ее срежут и засунут в петлицу. Темно-зеленый шелковый галстук — единственное цветное пятно.

Свадьба назначена на двенадцать. В голове неожиданно возникает образ женщины, на которой я собираюсь жениться: она крутится и вертится (как фигурка в музыкальной шкатулке) в белом платье перед зеркалом. Интересно, что чувствуют женщины? Одолевают ли их сомнения? Интересно, что они надевают под платье? Я думаю о лиловых, влажных губах под прохладной белой тканью.

Иду в ванную, принимаю горячий, обжигающий душ. Комната заполняется паром, зеркала запотевают, а мебель становится призрачной, как в тумане. Потом погружаюсь в воду и вздрагиваю — такая она горячая. Довольно долго сижу без движения. Звонит телефон, еще раз, но я не подхожу.

Я заполняю ладонь изумрудным гелем для бритья, размазываю его по лицу, встаю перед зеркалом. Геля слишком много. Изумрудные капли падают с подбородка в раковину. Постепенно я снимаю всю пену бритвой: лицо чистое. Слева на шее небольшой порез с проступающей кровью. Крошечные пузырьки прилипли к стенкам раковины. Сквозь призму накопившейся воды сток кажется огромным и искривленным.

Я выхожу из ванной, вытираюсь и прикладываю кусок туалетной бумаги к порезу. Глубоко вздохнув, иду в спальню и одеваюсь. Кашемир костюма приятно облегает тело, контрастируя с жестким, давящим воротничком рубашки.

Одевшись, снова смотрю на себя. Вид у меня сосредоточенный и серьезный, не очень привлекательный. Я как будто наблюдаю за своей жизнью со стороны, отсутствующим взглядом, с отрешенным восторгом. Съемка нарочито замедленная. Противоестественное спокойствие заполняет комнату.

Я не знаю, что делать дальше. Хожу по квартире, словно проверяя себя на всамделишность. Чувствую, как мой собственный вес придавливает меня.

У стены с фотографиями друзей останавливаюсь. Они смотрят на меня, почти все с улыбкой. Ушедшие улыбки моего прошлого.

Один из снимков привлекает мое внимание. Лягушатник. Я, Колин, Тони и Нодж улыбаемся в объектив. Лица размыты, как на картинах импрессионистов. В фокус попала задняя стенка бассейна, на которой играют солнечные блики. Все такие молодые.

Мы обняли друг друга и слегка раскачиваемся на воде. У каждого в руке по банке с пивом. Можно даже название разглядеть — «Хофмайстер». Раньше я не замечал, что рука Колина крепко сжала мое плечо, он ухватился за меня, словно спасая свою жизнь. Костяшки его пальцев побелели. Мускулы на бедрах напряжены, как будто он борется с желанием встать на ноги. В воде плавает футбольный мяч. Всего этого я раньше не замечал. Странно все-таки. Можно смотреть на одну и ту же вещь тысячи раз и потом в какой-то момент увидеть нечто совершенно новое.

Звонок в дверь прерывает мои размышления, и я вздрагиваю. Нервно приглаживаю волосы. Ботинки скрипят по паркету, похоже на эхо. Открываю дверь. Это Нодж. Джон.

Он чисто выбрит: не только лицо, но и голова, обритая под ноль. На нем красивый синий костюм, белоснежная рубашка, темный однотонный галстук. В петлице белая гвоздика. Он загорел, похудел килограммов на пятнадцать. Вместо округлостей на лице проступили скулы. Нодж курит — «Житан» — с непревзойденным изяществом. Сросшиеся брови аккуратно выщипаны и расчесаны.

Он входит, обнимает меня и не разжимает объятия секунд пять. Я чувствую легкий тонкий аромат цитрусового одеколона после бритья. Затем он отходит назад и начинает меня изучать.

— Ни фига себе, Фрэнки! Выглядишь потрясающе!

— Ты тоже ничего, Джон.

У дома стоит его такси: вылизанное, с лентами на капоте, блестит, будто только с конвейера. Он с гордостью смотрит на машину и спрашивает, щурясь от сигаретного дыма и яркого солнца:

— Ну, как ты?

Размышляя над ответом, я возвращаюсь в комнату. Он идет за мной, засунув руки в карманы.

— Я ничего не чувствую. Не припомню такого полного отсутствия ощущений. Как если бы… я покинул тело.

— Не волнуйся, — говорит он, улыбаясь, — все будет хорошо.

В его голосе нет ни капли сомнения. Мне становится немного легче. Не так давно он бы просто проворчал что-нибудь или осуждающе промолчал. Но сейчас мне ясно, что он полностью на моей стороне. Внутри поднимается теплая волна благодарности.

Я подтягиваю манжеты, поправляю галстук. Настоящий жених, мать вашу, думаю я про себя. Ни дать ни взять.

Сажусь на кушетку, нет, на диван, чтобы собраться с мыслями. И все-таки сажусь я как раз на кушетку. Именно на кушетку. И именно я. Тот, кто ходит в туалет. Отдыхает в гостиной. Обедает в обед. И ужинает в ужин.

— Поехали? — спрашивает Нодж.

— Кольцо у тебя?

Он достает круглое золотое колечко и держит его в вытянутой руке. Кандалы или нимб?!

— Еще рано.

Мы сидим и уютно молчим.

Спустя какое-то время Нодж говорит:

— Я заказал путевку.

— Знаю, — откликаюсь я. — Ты едешь на Фиджи. Спустя столько лет.

Нодж смущен.

— Нет, — отвечает он. — В Пэвенси-бэй. Сассекс.

Я начинаю смеяться, и он тоже.

— Так держать, Джон.

Смотрю на часы. Я предельно сосредоточен, потрясен тем, что должно произойти. Бросаю на себя последний взгляд, и мы выходим из дому: Нодж впереди, а я за ним; влезаю на заднее сиденье такси, он садится за руль. До свадьбы еще целый час, но я хочу приехать пораньше, чтобы встретить всех. Мама специально купила новую видеокамеру, и ей не терпится поснимать.

До церкви минут пять. Мы с Ноджем молчим. Я смотрю в окно. На углу Шепердс-Буш-Грин стайка неопрятного вида молодых людей с нагеленными волосами, у каждого в руке по банке пива. На одном из парней майка с эмблемой «Рейнджерс». Заметив приближающееся такси, разукрашенное лентами и с наклейкой «КПР» на лобовом стекле, они начинают кричать, хлопать в ладоши и махать руками. Я машу в ответ, но в отличие от них делаю прощальный взмах.

Мы подъезжаем к церкви. Одинокая фигура на ступеньках: моя мама. Ей уже семьдесят, но так она будет выглядеть, наверное, и в девяносто. Ее седые волосы собраны в элегантный пучок, на платье какой-то желтый цветок. На голове большая бордовая шляпа.

Я вижу, как справа подходят родственники невесты — роскошно одетые женщины в маленьких черных платьях и туфлях за 300 фунтов. Мама на их фоне выглядит как несчастная домохозяйка из Шепердс-Буш, каковой она, впрочем, и является. Заметно, что она нервничает.

Но едва завидев меня, она вспыхивает от радости и гордости. Счастье, лучащееся из ее глаз, освещает всех вокруг, как фары «бимера». Ее обычная застенчивая извиняющаяся сущность сегодня куда-то исчезла, уступив место непонятному мне свечению. Я никогда не видел маму такой счастливой. Подхожу к ней, обнимаю и думаю про себя, как сильно я ее люблю и как хорошо, что она — простая домохозяйка из восточного пригорода, а не какая-нибудь гранд-дама. Отступив на шаг, она осматривает меня и произносит только одно слово:

— Фрэнки.

Но в этом слове все: рождение, детство, отрочество. В ее глазах слезы. Так мы стоим какое-то время. Потом она оглядывается по сторонам, как будто смутившись, и принимается возиться с камерой. Внутри у меня что-то раскрывается, и от полноты чувств я начинаю дико хохотать.

Подходят родственники невесты, я беру себя в руки и вежливо приветствую их:

— Как добрались?

Целую каждого в щеку, хотя мы еще не знакомы.

Они серьезные, сдержанные, элегантные. Элегантны даже их рукопожатия. В прежние времена это бы меня смутило.

Ожидая гостей, я прихожу к выводу, что все очень мило. Может быть, это действительно происходит со мной. Может быть, я даже сумею пройти через все это.

Постепенно они собираются, знакомые и незнакомые люди. Как будто прошлое проходит передо мной, но в новом своем качестве. Лица с фотографий на стене опять ожили, некоторые из них — годы спустя. И все они излучают доброту и искреннюю радость. Я поражен, я не верю своим глазам. Все они, парами или по одному, проходят мимо меня, жмут мне руку, обнимают, улыбаются, желают счастья. Нодж проводит их на отведенные им в храме места.

Наконец заходят последние гости. Налетает ветер, и я опасаюсь, как бы он не нарушил великолепия моей прически. Приглаживаю волосы подушечками пальцев. Потом закрываю ладонями лицо и с силой тру глаза, словно хочу проснуться. Когда я отнимаю руки от лица, передо мной стоит человек в дешевом, не по фигуре, синем костюме. Он такой уязвимый, потерянный и часто моргает.

— Колин!

Колин молчит, кивает головой, судорожно моргает и нервно дергает левый отворот пиджака.

— Я так рад, что… ты смог прийти.

Это звучит нелепо, официально, я напоминаю себе неуклюжего церемониймейстера. В голосе нет живых ноток. Не думал, что он придет, хотя приглашение послал. Мы не виделись с того дня в парке. Неожиданно Колин падает в мои объятия, и я крепко сжимаю его. Он почти тут же отстраняется, как будто его током ударило. Когда Колин, наконец, решается заговорить, голос его звучит неестественно, монотонно, твердо, словно он долго репетировал.

— Фрэнки, я очень рад за тебя. Поздравляю и надеюсь… надеюсь…

Он замолкает, как если бы забыл заранее выученный текст, и какое-то время, беззвучно шевеля губами, стоит передо мной. А потом едва слышно шепчет:

— Я принес тебе это. — И протягивает маленький, плохо упакованный сверток.

Колин, не переставая, вертит сверток в руках. Ярко раскрашенная бумага шуршит. Склеен он грубым скотчем.

— А что внутри?

— Подарок на свадьбу.

Я беру сверток. Он такой маленький, что его можно сложить и засунуть в карман.

— Спасибо, Колин.

— Да… Поздравляю.

Колин начинает тихонько пятиться, медленно, потом все быстрее, ступенька за ступенькой.

— Желаю счастья…

И с этими словами исчезает. Он идет не в церковь, а удаляется почти бегом по улице, сворачивает за угол и скрывается из виду.

Кто-то кладет мне руку на плечо, я поворачиваюсь и вижу Ноджа. Он выглядит торжественно и серьезно. Позади него викарий с профессиональной улыбкой посматривает на часы. Затем делает мне знак рукой. Внутри у меня что-то сжимается, я поворачиваюсь и иду к входу в церковь. Собственного веса я не чувствую, ощущение такое, будто я иду по воде.

Двигаясь по проходу, замечаю, что все поворачиваются и смотрят на меня. Мой взгляд задерживается на большом витраже, на котором изображены неизвестные мне святые, павшие ниц перед Иисусом. Боковым зрением вижу, что головы продолжают поворачиваться. Я — несомая ветром песчинка. Внутри меня что-то трепещет, как будто рядом с сердцем колышется листок.

Подхожу к алтарю, где уже стоит викарий в рясе. Переступаю с ноги на ногу, от чего ботинки издают едва уловимый скрип. Мы ждем. Сзади волнами накатывают покашливания и шепот. Потом низвергается свадебный марш, и паства начинает шуршать, как оберточный целлофан.

Невеста идет по проходу в чем-то невероятно, сияюще белом. Она сосредоточена и решительна. Я пытаюсь впитать ее облик, поглотить и усвоить его, но он каким-то чудесным образом ускользает. Это просто женщина в белом платье. С которой я едва знаком, с которой я провел времени меньше, чем с половиной собравшихся здесь людей. Она — загадка, тайна, лотерейный билет, вымысел. Она подплывает ко мне, я стою как вкопанный. Она уже за спиной, и я чувствую бусинки пота на лбу. Необратимость происходящего ударяет мне в голову. Викарий улыбается. Справа от меня истуканом стоит Нодж.

Викарий заговорил, начав обряд бракосочетания с потока избитых фраз, затасканность которых подчеркивает одновременно их принадлежность жизни и бестелесность.

— Дорогие мои, мы собрались здесь сегодня…

Дорогие мои. К кому он обращается? К нам? К пастве? Он что, любит паству? Это глупо. Или он имеет в виду, что они нам дорогие? Почему я об этом думаю? Это же просто обряд. Моя будущая жена смотрит на меня из-под вуали. Ее решительность испарилась, и я замечаю нечто, чего раньше не видел: робость, страх, окутавший ее туманом. Я замечаю, что она дрожит, и протягиваю руку, чтобы успокоить ее. Она дрожит, как от холода. На меня опускается какой-то мрак.

Сквозь этот мрак я различаю голос викария, он спрашивает, не знает ли кто-либо из присутствующих причину, по которой эта пара не может быть соединена браком, и, к своему изумлению, слышу, собственный голос: «Я знаю такую причину».

Причина в том, что этот брак — прыжок в неизвестность, и у него слишком мало шансов на успех.

Причина в том, что я с таким же успехом мог жениться на дюжине других женщин, и еще смогу это сделать в будущем, и сегодняшнее собрание — результат случайного стечения обстоятельств, паники и затянувшегося блуждания в потемках.

Причина в том, что женщина, стоящая рядом со мной, — не совершенное существо в облегающем белом платье, она так же, как все, испугана, потеряна и так же дрожит, и мы оба двигаемся наугад в потемках.

Причина в том, что я не хочу, чтобы моей свободой понукала чужая воля.

Причина в том, что я хочу, чтобы все оставалось неизменным, я хочу спрятаться под одеялом своего прошлого, я не хочу меняться.

Причина в том, что я глуп, и я не знаю, как сделать счастливым самого себя, не говоря уже о другом человеке.

Причина в том, что все это было шуткой, поводом собраться и выпить, но вдруг преобразилось и стало слишком реальным.

Причина в том, что я хочу, чтобы меня оставили в покое, я хочу развлекаться, встречаться с друзьями, высмеивать женщин, и чтобы жизнь никогда не менялась, чтобы она всегда оставалась шуткой, игрой, в которой цель оправдывает любые средства.

Причина в том, что я боюсь.

Я слышу этот голос, но ничего не произношу, потому что он звучит внутри меня, потому что все зашло слишком далеко и потому что, потому что, потому что…

Я хочу, чтобы все поскорее закончилось.

Я хочу, чтобы все осталось позади, неважно, какой ценой.

Викарий улыбается и спрашивает меня:

— Согласны ли вы взять эту женщину в жены?

На удивление, голос мой звучит твердо и уверенно, без тени сомнения:

— Да, согласен.

— А вы, Вероника Тери, согласны ли взять этого человека в законные мужья?

Вероника тоже отвечает согласием, и викарий произносит какие-то слова о сочетании нас законным браком, мы целуемся, и в этот самый момент — как по писаному — я преображаюсь в мгновение ока.

Мы гуляем долго и весело в зале над «Буш-Рейнджерс», я танцую с мамой, с отцом Вероники, и все смеются, кричат, танцуют, произносят глупые тосты.

А потом мы едем ко мне домой, чтобы переодеться перед свадебным путешествием, Вероника сидит рядом. Мы оба немного выпили и смеемся без всякого повода. Шатаясь, поднимаемся по лестнице, а затем я, к своему удивлению, переношу ее на руках через порог. Я смотрю на Веронику и понимаю, что не любил бы ее так сильно, нет, любил бы ее по-другому, не пройди мы сегодня через все это.

Утрачена ли моя свобода? А что это, мать вашу, такое? Маленький отрезок жизни между детством и женитьбой. Ее значение сильно преувеличено. Ты приходишь к женитьбе, когда понимаешь, что жизнь выходит за рамки твоего «я».

Неужели это мои мысли? Или просто мне положено так думать?

Я жду Веронику, она в ванной. Последние приготовления перед нашей поездкой на затерянный в Эгейском море остров. Мне легко и весело, и нет больше этого подвешенного состояния, я чувствую связь не только с прошлым, но и с будущим и настоящим. Я знаю, что меня ждут неудачи и проблемы, как и раньше, но это будут другие проблемы — передо мной перспектива совершенно новых ошибок, размолвок и примирений в еще неизведанной любви.

Слышу, как Вероника копошится в ванной, мне уже надоело ждать. Я засовываю руку в карман. Там что-то гладкое, шуршащее.

Это подарок, который Колин отдал мне на ступенях церкви. Я механически срываю блестящую бумагу, она без рисунка, просто красная блестящая бумага. Наверное, там какая-нибудь неудобоваримая цитата из Библии, или церковный календарь. Это какой-то листок бумаги, но старый, с потрепанными краями. Он сложен вчетверо и перевязан простой тесемкой.

Не могу развязать узел, иду на кухню и разрезаю тесемку ножом. Потом медленно (листок кажется таким хрупким) разворачиваю его и в недоумении смотрю на то, что открывается моим глазам. Сначала я даже не понимаю, что это — какая-то мешанина ярких красок и пятен с размытыми контурами. И вдруг меня озаряет. Я вижу желтое солнце, небо леденцового цвета, две фигурки на пустынном пляже, блуждающие дюны, и в центре всего этого — сгусток любви. Я смотрю на нас с Колином, на тех нас, что остались в детстве.

Вероника входит в комнату, в простом черном платье, без косметики, с едва уловимой, нежной улыбкой на губах; я бросаю взгляд на рисунок и, мне кажется, впервые в жизни осознаю силу чувства, которое владело тогда Колином. Я, наконец, понял смысл его рисунка. И мне хочется плакать.

Аккуратно сложив потрепанный листок, я кладу его в карман. Наклоняюсь, чтобы поцеловать Веронику. Она отвечает коротким, решительным поцелуем — к ней вернулась обычная деловитость, но и ее коснулись изменения. Она стала мягкой, мечтательной. Возможно, ей, как и мне, в эту минуту, в этот день кажется, что так будет вечно. А почему, собственно, нет? Ни в чем нельзя быть уверенным. То, что выглядит в женитьбе как отрицание, оборачивается надеждой.

— Ты хочешь поехать в свадебное путешествие?

— Конечно. Я хочу, чтобы оно никогда не кончалось. Мне уже сейчас противно возвращаться в контору. А ведь оно еще не началось.

Вероника улыбается. Я неожиданно серьезно говорю:

— Знаешь… может быть… просто как вариант… Может, мне бросить всю эту торговлю недвижимостью. Все это вранье, жульничество, сомнительные сделки. Может, вернуться в университет, в Оксфорд или Кембридж. Заняться чем-нибудь стоящим. В конце концов, я не дурак. Я заслуживаю лучшей профессии. Защищу диссертацию по литературе или по истории.

Вероника смотрит на меня настороженно. Взгляд ее означает: «Что ты несешь?!»

Я заливаюсь хохотом.

— Вронки! Ты купилась! Да мне нравится торговать недвижимостью! Я… это мое призвание. Потрясающее занятие! Я люблю врать. И у меня это неплохо получается. Зачем учиться три года, чтобы потом закончить университет с опухшей головой, в которой осталось меньше мозгов, чем было до поступления? Это не для меня. Я — Фрэнки-Выдумщик, легендарный Фрэнки-Выдумщик из «Фарли, Рэтчетт и Гуинн».

Она бросается мне на шею.

— Фрэнки-Выдумщик, — повторяет она с горящими глазами, как в кино. А потом добавляет: — Соври мне что-нибудь.

Я уже ничего не слышу. Я смотрю на ее широкое лицо, на немного крупноватый нос, на чудесные сияющие глаза, и чувства переполняют меня. Взяв ее руки в свои, взволнованно говорю:

— Я люблю тебя, Вронки.

Она отстраняется, отступает на шаг… Рука Вероники взмывает вверх. Я перехватываю ее до того, как она приземлится на моей щеке, и на лице у меня написано полное недоумение. В этот момент Вероника расслабляется и перестает сердиться. Расслабляется потому, что она видит, она понимает: наконец, я сделал это — вопреки собственной натуре, вопреки своим принципам и привычкам. Я сделал это, ибо не мог сдержаться, поскольку это было выше моих сил. И пощечина оборачивается объятием: в кои-то веки, и Вероника осознала это, я наконец, наконец-то сказал правду…