Скрип деревянной упряжи и блеяние верблюжат вырвали меня из сна, который растаял без следа, как утренняя дымка. Тени уже выползли далеко за пределы каменного выступа, под которым мы разбили лагерь.

Побратимы зевали, выбираясь из плащей, потягивались и портили воздух. Горели два костра, и Али-Абу, наш проводник, месил в ладонях сырое тесто, умело вылепляя тонкую лепешку для жарки на раскаленных камнях. Он белозубо улыбался и сверкал глазами. Рядом с ним кашеварил Финн, у собственного очага, уворачивался от дыма и помешивал в горшке варево из овса на воде, доброй северной дневной еды.

Коротышка Элдгрим подошел, как раз когда я вылез из-под плаща и наконец отыскал треклятый камень, что впивался в мои ребра почти всю ночь.

— Смахиваешь на верблюжью задницу, Торговец, — буркнул он дружелюбно, неловко наклоняясь в кольчуге. Финн замахнулся деревянной ложкой, когда Элдгрим сунул было нос в горшок.

— Кто бы говорил, — откликнулся я, — с твоей-то рожей.

Козленок принес мне арабских лепешек и подогретого козьего молока, отчего несколько мужчин усмехнулись. Козленок, все еще бледный и слабый, отказался остаться с Гизуром и теми шестерыми, кого мы отправили охранять «Сохатого»; побратимы восхищались мужеством мальчишки — и посмеивались над его собачьей преданностью мне. Я выпил молоко, сплевывая мух — хоть час был все же ранний, эти твари так и роились вокруг.

Большинство поднялись с первыми лучами солнца и облачились в кожу и кольчуги. Сверху они напялили развевающиеся одежды бедуинов, только шлемы болтались, как горшки, на поясах; головы тоже обернули полотном, тем диковинным способом, какой показали Али-Абу и его братья, Асил и Делим.

Сделать так предложил Али-Абу, и он же убедил нас нанять с десяток коз и верблюдов, что везли наши пожитки; мол, так мы куда больше похожи на сарацин в этой сарацинской земле. Не то чтобы нам попадалось до сих пор много местных — а те, что встречались, тут же убегали. Разрушенные дома, сожженные остовы, поломанные жизни — в стычках войск, как обычно, страдали слабые.

Ныне, спустя восемь дней пути от Антиохии, мы зашли дальше, чем отваживались заходить даже дозоры Миклагарда, так что два разоренных хозяйства, нами замеченных, разорили сами сарацины, враждовавшие друг с другом. Я возблагодарил богов, что мы изрядно закалились в боях.

Ярл Бранд был истинным кольцедарителем, это точно. Собрав всех своих людей заодно с нами — и с теми, кто уцелел из дренга Скарпхеддина, — он предложил свою помощь Братству. И мы набрали себе копий, топоров, шлемов, щитов и кольчуг из добычи с поля брани.

Было также несколько мечей, но их ярл передал мне, чтобы я сам разобрался, кто достоин этих клинков; и то сказать, иначе бы женщины Скарпхеддина, потерявшие своих мужчин и углядевшие их снаряжение, зарыдали бы громче прежнего. Впрочем, Бранд принял их в свой круг, а значит, у них появилось будущее, и слишком уж убиваться не стоило.

Еще ярл устроил пиршество, с обильной едой и многочисленными кувшинами набида, которые мы опустошали прямо на берегу Оронта, таращась на жонглеров и пожирателей огня. Это было пиршество в честь Братства и его вожака, Орма Убийцы Медведя.

Полупьяный Харек, который сделался личным скальдом Бранда, доставшись тому по наследству от покойного Скарпхеддина, сложил витиеватую драупу, прославлявшую доблесть Орма Убийцы Медведя, и дружные вопли «Хейя!» заставили меня побагроветь от смущения.

Как признался Бранд, придвинувшись настолько близко, что я различал отблески пламени костра на его серебристых ресницах, Братство сполна заслужило почести: ведь мы напали на главный обоз врага, когда уже стало казаться, будто Sarakenoi побеждают.

А из-за нас они перетрухнули и бросились было вспять, чтобы спасти обоз, и на них обрушился Красные Сапоги со своими конными, одержав разгромную победу в сражении, которое мнил проигранным. На благо нам, скажу честно: успей сарацины вернуться к обозу, нас бы порубили в клочья, и мы были бы счастливы умереть такой смертью после всего, что учинили.

— Красные Сапоги теперь меня уважает, — сказал Бранд, — как ему и пристало. Он назначил меня куропалатом вместо Скарпхеддина.

Я улыбнулся и кивнул; не думаю, впрочем, что он долго будет владеть своей новой землей, — Красные Сапоги пока не одолел хитрого старого Хамданида, а покуда тот сидит в Алеппо, Антиохию придется снова оставить. Войско распустят до следующего года или до года после следующего. Как обычно, ни Великий Город, ни сарацины не добились чего-либо значительного, хоть и пролили столько крови.

Верно, Скарпхеддин хохочет себе в Хель, где ему самое место. Ярла и его мать тщательно уложили в Христовы гробы и оббили крышки железом, содранным с куполов антиохийских церквей. Так они точно не выберутся, покуда их не погребут надлежащим образом, через четыре дня после нашего ухода.

О Свале никто и словом не обмолвился.

— Выходит, и мне ты оказал услугу, юный Орм, — Бранд погладил усы, слипшиеся от жира и теперь больше прежнего напоминавшие скованные стужей струи воды. — И потому я вооружил вас, как обещал. Еще я дам вам несколько верных арабов, тех, что зовутся бедуинами, троих братьев и их женщин. Старший у них Али-Абу… как-то так. Он переоденет вас в местных, и на верблюдах, которых я ему отдал, вы почти наверняка доберетесь до цели.

Звучало разумно, и я кивнул, размышляя о том, как бы улизнуть от Красных Сапог, который ускакал в Тарс. Если он вернется и застанет нас тут, мне несдобровать — уж он-то захочет получить обратно тот треклятый кожух и забрать жизни всех, кто причастен к его похищению.

Но делать-то нечего, мрачно думал я, только размышлять и глядеть, как Клегги и Свартар борются на руках, а Косоглазый и Арнфинн отчаянно стараются перепить один другого, опрокидывая поочередно бычьи рога с набидом. Косоглазый взял верх, весь перемазанный и мокрый, но вмешался Финн — дескать, уговор был утопиться в набиде, а не хлебать до дна. Хедин Шкуродер возразил, что у Косоглазого не получится, с его окоселостью и рога-то к голове толком не поднести.

Мне вспомнилось, как Косоглазый, нарядившийся миклагардским священником и выставивший голую задницу, наседал на женщину хамданидского вождя, что извивалась и визжала под ним. Говорят, красива была сарацинская принцесса.

Правда, все эти мысли не ослабили мою уверенность: я знал, что мне нужно сделать. Так что, проглотив комок в горле, я не стал мешкать — поведал Бранду, что мы натворили на Кипре: он единственный, как я посчитал, мог защитить нас от Красных Сапог и завладеть тайной василевса Великого Города. Насчет Старкада и меча я упоминать, правда, не стал. Просто рассказал, что мы добыли и что, по-моему, это означает.

Он нахмурился и долго сидел так, а пиршество становилось все громче и веселее. В конце концов я начал прикидывать, не пора ли перебираться куда-нибудь в другое место. Наконец Бранд снова огладил свои усы-сосульки.

— Вот, значит, как, — проговорил он, наклоняясь к моему уху. Я заметил, что Финн наблюдает за нами, но какой урон моей славе может нанести даже объятие с таким ярлом, как Бранд? — Я служу василевсу Никифору до зимы. То есть подчиняюсь Иоанну Красные Сапоги.

Мои глаза, должно быть, слишком уж сузились, потому что Бранд успокаивающе повел рукой.

— Сдается мне, дела престола в Великом Городе нас с тобой не касаются, молодой Орм. Зима минет, и с какой стати мне заботиться о том, кто кого одолеет в их кровавых распрях? А еще я думаю, что сохранить это в тайне до встречи с василевсом — дело долгое, подкупать придется многих, уж поверь, — будет трудновато. Красные Сапоги, я так понимаю, уже знает твое имя и, разумеется, жаждет твоей смерти.

Я перепугался до глубины души, и он заметил это и усмехнулся.

— Могу помочь, но ты должен вложить свои руки в мои. Тогда я возьму эти ветки и яйца, пойду к Иоанну и скажу, что ты был моим человеком, когда похищал кожух, и сделал так из алчности, не ради чего-то еще, и обманулся в своих надеждах. Я скажу, что ты глупец и ведать не ведаешь, что именно украл, тебе лишь золото подавай. Тут я, пожалуй, не так уж и совру. Ничего плохого не случилось, и ты клянешься молчать.

— Славно, что ни один римлянин не погиб, — Бранд глотнул набида, а затем передал рог мне, как если бы мы сговорились побрататься на этой попойке; это тоже заметили, и я сразу вырос в глазах прочих. А я догадался, что он сделал это умышленно, преследуя дальнюю цель.

— Конечно же, — продолжал он, вытирая губы и с таким видом, будто обсуждал зимний приплод скота, — Красные Сапоги по-прежнему будет пытаться прикончить тебя, так уж заведено в Великом Городе. Еще одна причина убегать. Он бы и меня наверняка зарезал, но я ему нужен. Он не удержит Антиохию, не оставив тут целое войско, а такого он себе позволить не может. Он уйдет, а в городе встанет отряд, чтобы отражать осаду верблюжатников. Мой отряд.

Я моргнул, а ярл Бранд криво усмехнулся.

— Ну да, мои корабли ждут у Кипра, там ты меня и отыщешь, ежели вернешься к концу года. Затем я поплыву в Киев и дальше, домой, и если захочешь присоединиться ко мне, лучше поспей в срок. Оба мы окажемся далеко от Красных Сапог, и пусть себе ярится, сколько вздумается.

— А что случится, если тебя осадят в Антиохии? — спросил я, и он оскалился, точно расставленный медвежий капкан.

— Да какие там если! Осадят точно. И Красные Сапоги это знает. Я договорюсь с Хамданидами о сдаче, выторгую полюбовное соглашение. И это Красным Сапогам тоже известно. Хамданиды предпочтут слова битве с несколькими сотнями хорошо вооруженных людей, им-то ведомо, как мы умеем драться. Естественно, я дождусь, пока войско Великого Города благополучно дойдет до Тарса, как и хочет Красные Сапоги. В следующем году или через год он вернется, и все начнется заново.

Некоторые болтают, что Бранд стал ярлом, потому что гнул спину перед конунгом Эйриком, а потом перед его сыном Уловом. Говорят, Улову следует править только свевами и геатами, ведь он забрался на колени Свейна Вилобородого, как собачонка, а значит, Бранд — собачонка собачонки.

Врут, право слово, врут. Улова прозвали Скотконунгом — Конунгом на коленке — потому, что он собрал покоренных его отцом Эйриком свевов и геатов и заставил их сыпать себе на колени по горсти земли; этот обряд означал, что он вступает во владение землей и ему будут платить серебром за ее сбережение. Мыту, одним словом.

Улов, как и прочие конунги, принудил этих восточных северян, которые даже не говорили на добром северном наречии, примкнуть к его владениям — а Бранд прикрывал ему спину, как прежде — его отцу. И гривна с рунной змеей ныне обнимала шею Бранда.

Что ж, он предложил идеальное решение. Так я спасусь от Великого Города и обрету защиту от Святослава и его свирепых сыновей, а потому смогу быстрее вернуться на север. Гривна ярла по-прежнему пригибала к земле, отягощенная с обоих концов рунным мечом и поработившей меня клятвой Братству. Мимолетное равновесие грозило в любой миг повести в одну или в другую сторону, и тяжесть была чудовищной.

Но все, о чем я мог думать, застилала она, и я назвал ее по имени — вслух.

— А что со Свалой? — спросил я.

— Ты даже об этом Али-Абу не спрашиваешь, — хмуро укорил Бранд. — Ярлу надлежит думать головой.

Я понял свою ошибку, сумел улыбнуться и прицокнуть языком.

— Будь у меня золотое чело, я бы согласился, — сказал я, чувствуя, что мои губы немеют от набида, и он усмехнулся. — Но я знаю, что ты обещал присмотреть за двумя детьми этого Али-Абу, покуда он не вернется, чтобы не сбежал. Ты щедро сыплешь, и я найду Старкада для тебя. Вполне может быть и так, что я вложу свои руки в твои, когда мы очутимся на родной Балтике. Или нет.

Еще я знаю, что мои люди наблюдают, как мы с тобой беседуем, и было бы лучше для нас обоих, чтобы некий залог перешел из рук в руки прямо тут, когда мы будем передавать тот кожух, ибо в нем немалое сокровище. Как говорят, в каком мешке тише всего шуршит, в том больше всего крыс.

Бранд улыбнулся и кивнул, в который раз оглаживая свои роскошные усы.

— Не будет удачи тому, кто убьет вельву, — проговорил он чуть погодя, удивив меня тем, что сам коснулся этого. Я-то думал, мы нарочно о ней умалчиваем. Где-то поблизости хрустнула, разламываясь, скамья, и толпа пьяных мужиков восторженно заревела. Бранд покосился на них, продолжая поглаживать усы, а потом, не отводя взгляда, произнес: — Надеюсь, твой Финн молится другим богам, и они утихомирят Фрейю, оскорбленную убийством матери Скарпхеддина. Римский костыль — да уж, такое ей было не затупить. Хотел бы я знать, о чем она подумала в тот миг.

— О римском костыле, — ответил я, и он криво усмехнулся, а затем вдруг сделался суровым, как камень.

— Эта Свала на самом деле саамская ведьма с диковинным именем, и я не отпущу ее, покуда она не исцелится, — сказал он твердо. — А потом продам какому-нибудь мусульманину или иудею, что не убоится ее ворожбы. А едва она станет рабыней, ее сила начнет уменьшаться.

Я помолчал. Вряд ли мусульманину или иудею не страшна сила сейд, они вполне могут сойти от нее с ума, да и ладно. Не сомневаюсь, Свала и правоверного христианского святого одолеет, но вот продавать в рабство… И в голосе Бранда вдобавок прозвучало обещание боли и крови. Ярл Бранд был по-своему щедр и мягок — но почему у меня на губах до сих пор привкус руммана?

— Продай ее мне, — предложил я, немало изумив Бранда.

Он наморщил лоб.

— Знаешь, она опасна. Клянусь задницей Одина, молодой Орм, у нее теперь лицо как жеваная фига, благодаря тому ворону, и она ненавидит всех нас, но все же продолжает плести паутину сейд и заставляет тебя ей помогать. Какие еще предупреждения тебе нужны?

— Продашь или нет?

Он подумал немного и покачал головой, а мое сердце упало.

— Не хочу твоей гибели, — сказал он. — Но судьба твоя с нею связана, а никто не в силах нарушить прядение норн, не уплатив виру. Я не хочу продавать саамскую ведьму человеку из Вика, но вот что я сделаю. Вернись с доказательством того, что Старкад мертв. Это будет означать, что ты и вправду отмечен богами, а заодно у тебя будет время пораскинуть мозгами и решить, так ли тебе нужна эта женщина.

Спасибо и на этом. Я утвердительно кивнул. Бранд кивнул в ответ, и сделка состоялась. Я ждал кошеля с серебром взамен кожуха, но Бранд был истинным ярлом и сумел меня удивить. Он встал и затопал по скамье, дождался, пока все притихнут, а потом снял с шеи серебряную гривну и протянул мне.

Говорить ничего не требовалось, северяне знали, что это значит, а иудеям, арабам и грекам можно объяснить позже. Одобрительный рев и топанье ног слышались очень долго после того, как я принял этот дар плетеного серебра и положил себе на грудь. Ночь выдалась привычно жаркая, но серебро обожгло кожу льдом.

И теперь, жарким утром в пустыне, я ощупывал эту гривну, голову змеи с разинутой пастью, и начертанные на серебре руны — ощупывал и спрашивал себя, смыли ли с нее всю кровь: лишь погодя я сообразил, что прежде она принадлежала Скарпхеддину. Лучше о том помалкивать. Среди побратимов немало тех, кто сочтет это дурным знаком — дескать, не годится носить змеиную гривну того, над кем боги зло посмеялись.

Разумеется, я жалел, что пришлось расстаться с кожухом и его содержимым, но, забегая вперед, минул едва ли год, и я узнал, что Красные Сапоги, Лев Валант и прочие прокрались в дворцовую спальню василевса Великого Города и пронзили императора кинжалом во сне, а сам Красные Сапоги воссел на трон. Поговаривали, что Красные Сапоги даже выбил василевсу зубы рукоятью меча и долго пинал его отрубленную голову; позорная участь для самого могущественного человека на свете.

Но кровавые распри Великого Города нас не касались, тут Бранд совершенно прав, а в ту пору в этом проклятом всеми богами знойном и пыльном захолустье обмен мнился справедливым. Братство, думал я, сгоняя мух с овсяной похлебки, пожалуй, и вправду благословлено Одином, ведь мы уже со многим справились и разжились деньгами и снаряжением.

Нура, женщина Али-Абу, подошла к верблюдам с доильным чаном, который местные называли адер, и встала рядом с одним из животных. Шестнадцать наших верблюдов, как я узнал, были самками, у пяти были жеребята (а как еще скажешь?), и сосцы тех, что не кормили детенышей, отяжелели от молока.

Пока Делим освобождал четверых стреноженых самцов и выпускал их попастись в редком кустарнике, Нура сняла накидку со спины одной верблюдицы и принялась доить животное. Стоя на одной ноге, а другую подогнув в колене, она умело перебирала пальцами соски, и жирное молоко закапало в чан.

Я сидел и наблюдал, а утро мало-помалу разгоралось, запели птицы, зажужжали всякие диковинные жуки. Нура перехватила мой взгляд и улыбнулась — одними глазами, которые только и были видны из-под глухой одежды.

Кусок синего полотна, обернутый вокруг тела, назывался мехлафой и покрывал Нуру от серебряных браслетов на щиколотках до заплетенных волос. В отличие от других сарацинок, кстати, она не слишком старательно прятала лицо.

Она перелила молоко в пузатый глиняный горшок, а вторая женщина Али-Абу, Рауда, стала осторожно наполнять меха из козьих шкур. Пусть и у нее видны были лишь глаза, эта Рауда отличалась редкой красотой, и полное ее имя, как с гордостью поведал мне Али-Абу, можно перевести как Озерцо-с-дождевой-водой.

Озерцо для мужа, ни для кого иного, даже из своих. Ни один из братьев Али-Абу не имел при себе женщины, зато у самого Али-Абу их было две, но братья, похоже, нисколько не злились и не требовали поделиться. И мы тоже, разумеется, хотя кое-кто ронял словечко-другое порою по этому поводу.

У Али-Абу был длинный и зловеще изогнутый нож, который он прятал под одеждой, и нам ясно дали понять, что этот нож посчитается со всяким афранги, посягнувшим на чужое достояние. А поскольку его навыки и добрая воля все еще нам требовались, побратимы не поднимали голос и не распускали рук, как я их и просил.

Али-Абу назвал мне свое полное имя и имена братьев, но мы запомнили разве что первую часть его имени, да усвоили, что «Абу» означает «отец»; так величают в Серкланде человека, обзаведшегося сыновьями.

Коротышка Элдгрим откинулся назад и вздохнул, ожидая, когда Финн сочтет свое варево готовым; потом прислушался к скрипу упряжи и прополоскал горло водой из меха. Али-Абу научил нас каждый вечер закапывать мехи в песок: ночи тут прохладные, так что вода поутру бывала студеной, как зимний фьорд, и оставалась холодной большую часть дня.

Обычно мы поднимались на заре, собирались и шли дальше, несколько часов ходьбы без передышки, потом останавливались на перекус и отдых, но накануне вечером было решено идти в ночь, потому-то мы сейчас и нежились в тени утеса, нависавшего над неглубоким оврагом.

— Приятно услышать колокольцы, — Элдгрим покачал головой. — Но лучше бы не тут, а дома, на лугу под заснеженными холмами.

— Ага, и чтобы ветер пробирал до костей, предвещая зиму, когда овец придется выкапывать из сугробов, — откликнулся Квасир, присаживаясь рядом на корточках. Он принял от Финна деревянную плошку, буркнул что-то одобрительное и, пошарив под рубахой, вытащил костяную ложку. Он ел, отмахиваясь от мух и выплевывая тех, что попадались на зуб. А остальных попросту проглатывал.

Если Коротышка и грезил об овцах в сугробах, вслух он этого не сказал. Только задумчиво покивал и уныло покосился на наконец-то приготовленное варево.

— Не канючь, — проворчал Финн, шлепая ему каши, чересчур горячей даже для мух. — Рано или поздно ты плюхнешься в снег голым задом, вот тогда-то и вспомнишь теплые деньки в Серкланде.

Рано или поздно. Нас осталось четыре десятка, причем четверо больны. Я проклинал себя и всех богов, что мы задержались на пиру у Бранда — хотя, если рассудить здраво, разве у нас был выбор? А ведь брат Иоанн предостерегал, вынырнув из сумрака на следующий день после того, как мы прикончили Скарпхеддина и его ведьму.

— У реки сваливают в кучу окровавленные тела, — сказал он, и пояснять не пришлось, ибо я уже видел нечто подобное при осаде Саркела. Ну да, на следующий день четверо наших подхватили лихорадку, и пот из них потек крупными каплями.

Потом был пир, а потом мы ушли, и к тому времени трое больных умерли и легли в громадную ямину, которую Бранд велел выкопать для таких вот бедолаг. Четвертого мы оставили у греческих врачей в Антиохии, сами скрылись в жаркой пустыне, а Гизур с помощниками вывел «Сохатого» в море. Я помолился Одину, чтобы хворь нас миновала, и подумал, что сделал правильный выбор, — сначала мы идем за нашими товарищами, а затем выслеживаем Старкада.

В общем, мы тосковали по зеленым холмам и серовато-синему морю с белыми гребешками волн и по снегу, летящему с высоких гор, точно грива Слейпнира на ветру. Лучше всего тосковалось с закрытыми глазами, потому что так ты не видел ни этой чужой земли, ни гряды могучих выветренных камней, под которыми мы разместились, ни каменных рыжих языков, словно тянущихся к белесому от зноя небу.

Никаких овец, только мелкие чешуйчатые ящерицы, сновавшие по камням и забиравшиеся в крохотные отверстия — судя по всему, ходы к птичьим гнездам. Все вокруг выглядело бурым и тускло-зеленым, все эти диковинные валуны, похожие на грибы, и песчаные вихри, что переливались будто всеми цветами Бивреста. Должно быть, у Али-Абу и его народа столько же слов для песка, сколько у саамов — для снега.

А еще я думал о ней, целый день напролет, покуда не пришел мой черед нести дозор, и даже после. Одни и те же мысли: ее смех, тот день, когда мы с ней и Радославом пошли в Антиохию на Оронте, день столь же совершенный, как плод руммана, плод, прекрасный снаружи, но гниющий изнутри. Треснувший колокольчик дружбы и любви, уже тогда. И одной такой измены достаточно. А двух и подавно.

Финн и брат Иоанн подошли ко мне, когда Али-Абу и прочие взялись навьючивать стонущих верблюдов. Оба они хмуро уставились на меня. Я оглядел их и дернул подбородком, приглашая говорить.

— Трое перегрелись, — сказал брат Иоанн. — Они оправятся, если их как следует поить и держать в теньке.

— Хорошая новость, — ответил я, со страхом ожидая продолжения.

— Еще один слег, но у него не оспа, — сообщил монах. — То ли лихорадка, то ли падучая, то ли все вместе. Он умрет, уж поверь, и ничего тут не поделать. В его рвоте кровь. Dabit Deus his quoque finem.

Бог и вправду кладет предел невзгодам. Я припомнил Саркел. У нашего побратима Берси было что-то похожее, и он умер на следующий день; а рябая рожа Скарти повествовала без слов, что он пережил оспу — но погиб от вражеской стрелы. Лихорадка все же лучше, от нее можно исцелиться, подумаешь, пару дней пострадать, — но вот когда в твоей рвоте кровь, это значит, что ты обречен.

— Ему нужен Годи, — прибавил Финн. В последний раз я видел у него такой взгляд, когда мы стояли над телом Овейга. Ты следующий, Убийца Медведя, сказал он тогда.

Я протянул руку, и он вложил мне в ладонь рукоять меча.

Это оказался Свартар, чеканщик из Йорвика; он лежал на подстилке из ветвей кустарника и своего плаща. Жизнь вытекала из него прямо на глазах, он словно съежился, стал меньше ростом и весь трясся, потел и закатывал глаза. Рядом с ним отчетливо воняло хворью.

Я позвал его по имени, но если он и услышал, то никак не отозвался, просто лежал и стучал зубами, дрожал и потел. Брат Иоанн опустился на колени и стал молиться; Финн вставил в ладони Свартара рукоять сакса, а я не мог даже сглотнуть. Годи, когда я приставил его лезвие к шее страдальца, показался холодным, как лед.

Глаза Свартара вдруг блеснули, и я понял — он знает и ждет.

— Когда перейдешь Биврест, — выдавил я наконец, — расскажи другим о нас. Скажи: «Еще нет, но скоро». Доброго пути, Свартар.

Сильно давить не пришлось, Финн не зря целый день точил клинок, изводя всех нас скрежетом оселка. Шея разошлась, как кожура плода, Свартар содрогнулся и затих, и лишь толика крови вытекла наружу. Железистый запах сразу привлек жадную толпу мух.

— Хейя, — одобрительно произнес Финн. Я поднялся, вытер лезвие начисто и передал ему, надеясь, что моя рука не дрожит, — во всяком случае, не так, как ноги.

Сигват, брат Иоанн и остальные принялись собирать камни, выкопали в песке мелкую могилу и положили в нее чеканщика из Йорвика, а сверху насыпали камней. Пять лет он провел, дробя камни, только ради того, чтобы быть похороненным под ними. Шутки Одина никогда не бывают смешными, но порой даже криво не усмехнуться, так стискиваешь зубы.

Эта смерть была дурным предзнаменованием и превратила наш долгий путь сквозь ночь в унылую и тоскливую дорогу под луной. Когда наконец показалось солнце, золотая капля из-за края мира, мы уселись на корточки, переводя дух и слизывая собственный соленый пот пересохшими, потрескавшимися губами; еще день жары, а за ним благословенная прохлада ночи.

Кое-кого пробрал озноб, и побратимы дружно принялись осматривать один другого, выискивая красную сыпь. Те трое, кого хватил удар от жары, вроде бы шли на поправку, хотя на ногах еще толком стоять не могли.

Али-Абу и его люди молча готовились идти дальше. В последних лучах заката, с гребня, под которым приютился наш маленький лагерь, араб оглянулся, будто высматривая сыновей, что остались у Бранда. На мгновение его рваные одежды словно залатались сами собой, и он предстал нашим взорам истинным ярлом.

Во мне росло уважение, какое скиталец на Дороге китов испытывает к тем, кто избрал этот путь, и отличает их с первого взгляда, пусть таких выдает разве что взор, устремленный за край света.

До сих пор сарацины мнились мне визгливыми Гренделями с оружием, коварными дикарями, привыкшими ковыряться в собственных отбросах, — они ели одной рукой, а другой вытирались, и поклонялись единому богу, и враждовали друг с другом из-за этого.

Но бедуины странствовали по своему морю, песчаному морю, столь же умело, как любой водитель драккаров вдали от берегов, и находили средства к существованию от земли, как мы от волн. Пожиратели ящериц, крыс и сырой печени, они топили жир из верблюжьих горбов, смешивали его с желчью и жадно поглощали, причмокивая от удовольствия, как мы после доброй плошки овса на молоке.

— Потные ятра Одина! — прорычал Финн, когда я высказал это вслух. — Хоть они жрут дерьмо и ездят на лошадях с горбатыми спинами, это не значит, что их надо уважать!

— Они горды и благородны, — ответил я. — Они научились выживать на этой земле. Ты бы смог?

Финн сплюнул и решительно выставил плечо вперед.

— Пусть-ка перезимуют в Исландии, тогда и поговорим. Они владеют этой землей, Торговец, потому что больше никому нет до нее дела, а в покое их оставляют потому, что брать у них попросту нечего. На хрен сдалась такая жизнь? И кожа у них цветом как у мертвяка двухнедельной давности, а вон тот хитрозадый жрун ящерицы Али-Абу не придумал ничего умнее, как обозвать любимую жену Лужей. Задница Одина! Чего ты там наплел, и так все ясно. — Он споткнулся, выбранился и восстановил прежний шаг. — Никогда не понимал, с чего ирландцы так ценят синекожих рабов. Они же дохнут, едва выпадает снег, а до Дюффлина путь неблизкий, чтобы они не перемерли еще на хавскипе.

Я хмыкнул, иного ответа и не требовалось. Финн смотрел на мир вдоль лезвия меча, прикидывая, что могло бы пригодиться лично ему. Но, даже идя по дороге Одина, я все равно воспринимал этих бедуинов как мореходов в море песка и камня, прокладывающих пути в неизведанное и всегда находящих новое. В один прекрасный день я приду к ним, чтобы учиться, а не грабить, — если попустит Один.

Крик Али-Абу выдернул меня из грез. Пот жалил глаза, песок пустыни скрипел в каждой складке кожи. Я остановился, тяжело дыша, опустился на одно колено, подобно остальным, и поднял над головой палку с тряпицей — убогую защиту от солнца.

Подметка на одном сапоге оторвалась, ослабел и ремешок, которым я ее перетянул, и я слепо зашарил в своем мешке, ища запасные. Вся наша морская обувь давно уже никуда не годилась, жара ее не пощадила, подошвы держались только на ремешках, а костяные вставки повыпадали.

Косоглазый приблизился, сжимая в руках лук с натянутой тетивой, и я понял, что дело серьезное. По такой жаре он предпочитал держать оружие завернутым в тряпки и верблюжий жир, чтобы жилы и дерево не пересохли.

— Другие верблюды, — сказал он. — И вооруженные люди.

Я выпрямился и принялся отдавать приказы. Ботольв, единственный, кто не носил ни кожаного нагрудника, ни кольчуги, ибо подходящего размера попросту не нашлось, развернул стяг с вороном, но ткань обвисла, как висельник в петле.

Подошли Козленок и Али-Абу, а мы выстроились неплотной стеной щитов. Али-Абу замахал руками и что-то затараторил, а я порадовался за себя, потому что смог разобрать хоть слово из шести.

— Это изгои, — стал переводить Козленок, — люди, которым пришлось бежать и поселиться в пустыне. Али-Абу их знает, но они не шави. Он спрашивает, понимаешь ли ты?

Я понимал. Шави обозначало что-то вроде «те, кто жарит»; бедуины гордились этим прозвищем, сулившим всякому гостю приют и сытную еду. Если нам навстречу идут не шави, им нельзя доверять.

Втроем мы быстро прикинули, как быть. Разобьем лагерь, побратимы покажут свою силу, а Али-Абу и его братья будут улыбаться и говорить с этими изгоями. Если повезет, мы узнаем новости и, быть может, добудем немного воды и припасов, да и кровь проливать не придется.

— Будто корабли сошлись в отдаленном фьорде, — проворчал Финн, сутулясь под халатом.

— Жарковато для фьорда, — пробормотал Квасир.

— И воды в помине нет, — добавил брат Иоанн.

— Отвалите, — буркнул Финн, слишком взопревший, чтобы спорить. — А ты чего к ним не идешь, Торговец?

Он был прав, но Али-Абу намеренно не позвал меня с собой, так что я остался с побратимами ждать, покуда изгои поставят свои шатры. У нас шатров не было.

В конце концов к нам направились Делим и двое чужаков. Они отвели меня в тень шатра, а вслед мне с завистью глядели побратимы.

Вожак изгоев звался Тухайбой, что, как мне сказали, значит «малый слиток золота». Это был карлик, сморщенный, как высохший козий мех, с седой щетиной на подбородке и дырками вместо зубов во рту. Но глаза у него были как у ночного зверя.

Наш разговор, должно быть, со стороны напоминал игру, и я оказался гусем, за которым гонятся лисы. Но все же мне удалось выжать суть.

Козленок сказал:

— Впереди, в дне пути, деревня Аиндара, эти люди захаживают туда время от времени, но сейчас идти боятся. В последний раз, совсем недавно, они нашли деревню покинутой, местные бежали — те, кого не убили. И там они наткнулись на afrangi, которого хотят продать нам.

Afrangi означало «франк», так арабы называли всех нас, переняв это слово у невежественных греков.

— Такой, как мы? — уточнил я.

Они заговорили друг с другом, и поднялся треск, будто сосновых дровишек подбросили в костер. Потом Козленок снова повернулся ко мне.

— Нет, Торговец, он не большой и не светловолосый. Смуглый. Грек, я думаю. Они говорят, что нашли его после боя, в котором победил желтокудрый.

По спине побежали мурашки, я закидал вождя торопливыми вопросами, добиваясь внятного ответа, но наверняка выяснил лишь одно: Старкад прошел этим путем, и спасенный был с ним.

Сообразив, что я заинтересовался, арабы приволокли пленника, трясущегося грека по имени Евангелос, — или это было не имя, а слово из молитвы, которую он непрерывно лепетал, пуская слюни, точно слабоумный. Требовать от него правды было все равно что черпать воду пальцами.

Сперва я решил, что он сбежал из миклагардского войска, но на ногах у него были следы оков — застарелые, однако явно до сих пор досаждавшие.

— Фатал Баарик? — спросил я, и он резко вскинул голову. Я снова произнес эти слова, и он опять затрясся. Будь он собакой, наверняка поджал бы хвост.

— Пелекано, — проговорил он тихо. Повторил громче. Потом завопил во весь голос, и мы отшатнулись, а воинов с обеих сторон пришлось успокаивать жестами.

— Кто такие Пелекано? — спросил я у Козленка. Тот пожал плечами.

— Точнее, что. Это значит «плотник». Может, это его ремесло?

Грек услышал знакомое слово и кивнул, закатывая глаза. Потом сгорбился, словно норовя свернуться в клубок, и прошептал: «Кальб аль-Куль».

Арабы зашевелились, зашептались, кто-то шумно втянул воздух, а сморщенный старик-бедуин процедил какое-то словечко — явно оберег от зла.

Козленок посмотрел на меня и вновь пожал плечами.

— Думаю, это значит «человек с темным сердцем». Знаешь, они болтают на своем наречии, мне трудно их понимать.

Ничего другого грек сказать не смог или не захотел, и когда это стало ясно, его уволокли прочь, а мы стали торговаться за воду и еду. Конечно, изгои хотели, чтобы мы поделились оружием, сулили столько воды и припасов, что я даже испугался, как бы они сами не умерли от жажды и голода. Надеюсь, они обойдутся одним топором.

Брат Иоанн злился, что я оставил христианина в руках неверных, но остальные со мной согласились — к чему нам бесполезный нахлебник?

— А прежде, Орм, ты бы так не поступил, — грустно сказал брат Иоанн, и правда в его словах заставила меня разъяриться.

— Прежде, жрец, я не носил гривну ярла.

И, как всегда, я услышал шепоток Эйнара насчет цены этого украшения с руническим змеем. Теперь в мою жизнь заползла еще одна змея, треклятый рунный меч, который необходимо вернуть.

Мы постарались отойти подальше от изгоев, ибо мне совсем не хотелось, чтобы они вздумали опробовать тот топор на наших черепушках. Прохладная ночь едва вступила в свои права, когда Али-Абу нагнал нас с братом Иоанном — мы оба искали способ примириться. Во мраке, облаченный в длинное платье и бородатый, Али-Абу выглядел одним из тех пророков, о которых вещают писания брата Иоанна.

— Я не стал бы входить в Аиндару, — сказал Али-Абу через Козленка. — Недалеко от деревни есть старый храм хеттов, а за ним, в холмах, копи. Я дальше не пойду, но буду вас ждать семь ночей.

— Почему? Чего ты боишься? — спросил я. Он ничуть не оскорбился, просто кивнул. Бедуины не стыдятся страха, как я узнал.

Он поведал нам, в этой темноте, под жужжание насекомых:

— Те изгои говорят, что тут не все ладно. Друзья друзей, по их словам, известили их, что некоторые солдаты сбежали из копей, потому что им не платили и припасы из Алеппо перестали доставлять, серебро иссякло, а война такая жестокая, что копи забросили. Кое-кто даже утверждает, что оставшиеся принялись разбойничать, и они вправду осмелели, коли напали на Аиндару.

Верблюдов стреножили, полотно натянули, костры разожгли. Было очевидно, что Али-Абу не переубедить. Побратимы же явно растерялись.

Я покосился на Козленка, продолжавшего переводить, и наклонил голову в немом вопросе. Козленок пожал плечами.

— Он боится не только солдат. Я слышал, как он говорил со своими братьями. Уж не знаю, о чем они толковали, но они все перепуганы, Торговец.

— Так спроси его, — велел я. Он послушался. Али-Абу замахал руками, как будто отказываясь говорить дальше, но перехватил мой взгляд и догадался, что я не отступлюсь. Снедаемый страхом, он все же оставался бедуином, а у них не принято отпускать гостя одного навстречу опасности.

Глаза его сверкнули, пламя костра отбросило длинную, изломанную тень.

— Гуль, — выдавил он. Другие бедуины, услышав это, замерли на миг. Потом возобновили свои занятия с такой поспешностью, будто норовили прогнать овладевший ими животный ужас. Али-Абу затарахтел, плюясь словами, как если бы ему больно было говорить и он желал поскорее избавиться от этой боли.

Лицо Козленка казалось бледнее обычного.

— Он слыхал, что в копях люди едят людей. Говорит, так бывает иногда, в засуху и голод, когда люди звереют. Сам он питался ошметками верблюжьего дерьма — но не осмелился есть человеческую плоть.

Побратимы дружно сотворили знаки против зла и потянулись к оберегам, а брат Иоанн произнес молитву.

Мы, северяне, опасаемся поедателей трупов и испытываем к ним отвращение, стараемся избегать тех, о ком такое болтают, пусть даже это случилось, когда все завалило снегом и иного выхода не оставалось. Почти все побратимы готовы рассказать какую-нибудь историю на сей счет, услышанную у домашнего очага, и многие из этих историй — не более чем детские страшилки.

Но тут совсем иное, как не замедлили сказать Квасир с Сигватом. Если в копи не посылали еды, а деревня сгинула, и слухи о поедателях мертвых разошлись далеко, значит, у охраны копей положение и вправду отчаянное.

Так кого же они едят?

— Давай поторопимся, Убийца Медведя, — прорычал Финн, и его голос был черным, как сама ночь. — Пока наших товарищей не поджарили.