Копыта наших пони простучали по мосту. Мы поднялись по большой дороге и попали в деревню через пролом в древней стене. Мы оставили пони у общественной поилки, вода в которую капала изо рта каменной рыбьей головы.
Мэри начала обход с кладбища.
— Я всегда захожу на кладбище, посещая деревню.
Ветер вздыхал за церковью и гудел между надгробий. Святые в витражах здания еле заметно светились, как бы следя за нами — или за штормом. За ними передвигалась фигура: пастор Твид скользил вдоль вереницы их .лиц.
Мэри вынула цветок из своего букетика и положила на землю у одного из надгробий.
— Моему отцу,— сказала она. Другой лег на могилу рядом. — Моей матери. — Она откинула волосы. — Я приношу цветы людям, которые для меня много значат. Моим героям. Ты ведь не думаешь, что это глупо?
— Нет.
Ее крошечный букетик становился все тоньше. Еще четыре цветка для тети, для Питера, для подруги и для двоюродного брата, и в руке остался одинокий цветок.
— Этот — для кого? — спросил я.
Мэри улыбнулась. Она вложила цветок в мою руку.
— Для тебя.
Она была искренней и сделала это от доброты душевной, но быть причисленным к ее мертвым героям, быть отмеченным наряду с дорогими ее сердцу могилами — от этого у меня по спине пробежал холодок.
— Что случилось? — встревожилась Мэри.
Я раздумывал: может быть, когда Мэри придет на кладбище в следующий раз, она склонится и над моей могилкой? С содроганием я вспомнил о кромлехе. «Проклятое место. Войдешь — умрешь».
Ветер набросился на нас из-за угла церкви, когда мы направились вниз, к гавани. Мэри не оглядывалась. Она быстро пошла вдоль проулка, зная, что я следую за ней. Свой цветок я засунул под свитер. Остальные уже гонял ветер между надгробиями, от камня к камню.
По грязи и по булыжной мостовой мы повторили путь, которым я следовал, прилипнув к спине Саймона Могана, сидя за ним верхом. К гавани мы подошли недалеко от места, где он нашел меня в лапах Калеба Страттона, с ножом у горла. Но сейчас была пора высокого прилива, лодки, которые тогда лежали в грязи, сейчас рвались, как лошади на привязи, и со скрипом терлись о волнолом.
Длинная улица была темной и пустой. В обоих направлениях тянулись постройки, таверны и склады, заброшенные лодочные мастерские. Отец мог быть в любом из них — или ни в одном» Задача казалась непосильной.
Даже Мэри пала духом.
— Может быть, Обрубок хоть как-то намекнул?
Я попытался вспомнить. Снова я слышал ужасный тихий скрежет его голоса: «Если ты меня выдашь, твой отец сгниет там, где лежит. Только я знаю, где он, и там он и останется». Но отсюда нельзя было извлечь ничего полезного для поиска.
— Знаешь ли ты какую-нибудь песню, которую он пел? — спросила Мэри.
— Обрубок?
— Глупый! Твой отец, конечно. Есть какая-нибудь мелодия, которую бы ты мог свистеть, чтобы твой отец понял, что ты здесь?
— Да. Когда умирала моя мать, он пел песню, чтобы ее утешить. Он сидел у кровати и держал ее за руку. Он пел снова и снова, с вечера и до рассвета. Я не знаю, как она называется, но звучит она так. — Я засвистел.
— Пойдет, — сказала Мэри, когда я закончил. — Теперь насвистывай ее. Но прекращай, когда кого-то увидишь. Замолкай, если услышишь какой-то звук.
Мы зашагали вверх по улице, звуки мягко отражались от стен домов. Мелодия звучала сквозь время, и я почувствовал себя шестилетним, видящим, как лицо матери в те ужасные ночи сморщивалось, как старый воск, теряло свою красоту и превращалось в ужасное и безобразное.
— Свисти, свисти, — подбадривала Мэри. Мы уходили от моря, ветер нас подгонял. Сзади остались таверна и свечная лавка.
Зубы матери обнажились, лишились десен, стали похожи на лошадиные. Отец, видя мой испуг, перестал пускать меня в ее комнату. Я сидел в холле, слушая доносившееся пение, пока однажды не открылась дверь. Отец смотрел на меня. Он сказал...
— Не останавливайся, Джон. — Мэри слегка тряхнула мою руку. — Если мы пройдем его, то потом не найдем.
Я и не заметил, как перестал свистеть.
...Открыв дверь, отец сказал: «Ее больше нет». Я подумал тогда, что она встала и куда-то ушла. Когда я заглянул и увидел, что она лежит, накрытая простыней, я подумал, что она играет со мной. Я оттянул простыню и замер, с трудом узнавая свою мать.
— Тихо! — шепнула Мэри. Она сжала мою руку, и я вздрогнул от страха.— Кто-то идет,— сказала она и дернула меня за собой в подворотню.
По булыжнику стучали башмаки. Две пары.
Мы сжались в темноте у стены, едва отваживаясь поднять глаза. Эти люди должны были миновать нас на расстоянии вытянутой руки.
Я слышал дыхание Мэри и биение своего сердца. Шаги приближались.
Раздался грубый смех и женский голос, окрашенный местным акцентом.
— И я сказала, сказала я, ну, точь такой же мешочек потеряла я, иной день. И слышь, Милли, точь самый это был, это самый кожаный мешочек. Слыхано ль дело?!
Две старухи протопали мимо нас, смеясь и согласно кивая, опираясь друг на дружку, как пьяные моряки. Их смех и шаги стихли, над улицей снова повисла тишина. Слышно было, как волны плещутся о стену.
Я огляделся. Мэри затащила меня не в подворотню, а в проход, перекрытый верхним этажом свечной лавки и ведущий к морю. Из глубины его поднимался ветерок, холодный и соленый. Я засвистел свою песню, и она заполнила проход, как будто ее исполнял хор.
И в ответ что-то заскреблось.
Пальцы Мэри сжали мою руку. Я снова засвистел, и снова мне ответило поскребывание.
— Это со дна,— сказала Мэри.
Мы углубились в проход. Там, где свечная лавка заканчивалась, проход сбегал вниз чередой вырубленных в скале ступенек, узких и крутых, с обеих сторон которых поднимались стены. Я начал осторожно спускаться.
Поскребывание прекратилось. Я тихо засвистел и услышал в ответ ту же мелодию, ее ритм отстукивался по камню или кирпичу.
Упершись руками в стенки, я нащупал ногой следующую ступень. Мэри следовала за мной вплотную. Внизу ступени уходили в воду. С одной стороны стена была покрыта штукатуркой, противоположная была каменной, облупленной и потрескавшейся. В ней была ниша с очень старой маленькой дверью. Я толкнул ее, но только услышал скрип тяжелого засова.
Я прижал ухо к дереву и прислушался к постукиванию. Если смотреть снизу, проход похож был на дуло пушки, темный туннель с маленьким квадратным отверстием входа. Постукивание отражалось от стен, но сквозь дверь я его не слышал.
— Гавань, — сказала Мэри. Она закрыла глаза. — Стук идет снизу.
Я спустился на нижнюю ступеньку, вода плескалась у моих ног. Высунув голову, я увидел, что из здания выступает узкая деревянная балка, смоленый кусок дерева четырех дюймов шириной. Над ней открывался сточный туннель, огромная труба, сложенная из кирпича. Из нее сочилась зеленая густая жидкость. С кирпича свисали какие-то мягкие зеленые сосульки, качающиеся, как маятники. Оттуда и раздавался стук.
— Отец! — позвал я. — Отец! Это я, Джон.
Ответом было неразборчивое бормотание, очень похожее на звуки, которые издавал возбужденный Эли, и моей первой мыслью было, что Обрубок сделал с ним то же самое. Но потом я вспомнил. «Его губы почернеют и сгниют. Язык распухнет и потрескается, и он задохнется. Его задушит собственный язык». Я вернулся в проход.
— Он там, — сказал я. — В стоке.
— Полезешь туда?
— Да.
Мэри тронула запертую дверь.
— Это когда-то была пивоварня. Ты, наверное, сможешь выйти отсюда, из этой двери.
Я снял куртку и расстелил ее на ступенях.
— Нам понадобятся пони, Мэри. Ты сможешь их привести?
— Конечно. — Она двинулась было, но задержалась. — Будь осторожен, — сказала она и побежала вверх.
Камень на углу был обломан. Из щелей выпала штукатурка, оттуда росли пучки травы и чахлые кустики. Под моими ищущими опору руками штукатурка крошилась, и огромные куски вываливались в темную воду гавани. Я высунулся и установил ногу на узкую, скользкую балку.
Вода в нескольких футах подо мной, плавать я не умею. Если я здесь упаду, меня унесет в море, как гнилое полено.
Вытянувшись и прижавшись к стене, я осторожно продвигался к стоку. Журчала вода, ветер пытался оторвать меня от стены. Я продвигался, стиснув зубы, и вскоре рука моя сжала выступ сточного туннеля. Я ступил внутрь, в эту просторную, мокрую и вонючую дыру. Врассыпную бросились крысы.
Пройдя лишь несколько шагов, я нашел отца. Он лежал на кирпичном выступе стены лишь в футе над слизью открытого стока.
Лежал он на спине, рот был забит старым шейным платком. Я вынул платок, и он жадно вдохнул гнилой воздух.
— Джон, — измученно прохрипел он. — Не могу поверить... это ты...
Я макнул пальцы в жидкое месиво стока и прикоснулся к его губам. Отец жадно облизал губы. Язык был толстый и неповоротливый, как садовый слизняк.
— Я... отодвинулся,— с трудом выговаривал он. — У стены... мокро.
Действительно, по стене струилась вода, хорошая, чистая, отдающая известью. Я прижал руку к стене и набрал в ладонь крохотную лужицу, затем опрокинул ее в рот отцу. Он жадно пил таким образом ладонь за ладонью, в горле его как будто что-то скрипело. После этого я протер влагой его глаза, лицо и лоб, жесткую щетину бороды.
— Лучше, — сказал он. — Спасибо.
— Сейчас будут пони, — сообщил я ему. — Надо выбираться на улицу. Есть здесь другой выход?
— Люк над тобой.
— А что наверху?
— Ничего. Пустая комната.
— Ты можешь идти?
Он отрицательно покачал головой.
— Я в цепях, — сказал он. Сначала я не понял, но когда провел по ногам, проверяя, нет ли ран и переломов, то обнаружил металлические обручи на лодыжках, цепи и замки, прикрепленные к кольцам, вмурованным в кирпичную стену. То же самое было и с запястьями, кроме того, цепь обхватывала его вокруг пояса. Он был на цепи, прикован к узкой полке, как собака. Даже с напильником пришлось бы повозиться довольно долго, а с молотком и зубилом на его освобождение ушли бы часы.
— Обрубок приходил? — спросил я.
— Кто?
— Безногий. Говорят, он исчез. Говорят, он...
— Нет. — Отец грохнул цепями. — Он приходит затемно.
— Сегодня он был? Отец кивнул.
— Ночью?
— Слушай, — отец приподнял голову, — завтра при ночном приливе... он меня заберет.
— Обрубок?
— Да.— Его голос шуршал в туннеле.— Без... без луны... в лодке.
— Куда?
— Бог ведает! — Отец содрогнулся.
Вот к чему нас привело контрабандное золото! Золото и жадность — вот из-за чего погиб «Небесный Остров» и его команда. В этот момент, если бы это был не мой отец, а кто-то другой, я мог бы его ударить. Ударить и избить за то, что он сделал. Но я только смотрел на него во тьме.
— Помоги мне. — Грохоча цепями, он попытался дотянуться до меня рукой. Я видел, как изгибаются его пальцы, но мне не хотелось к ним прикасаться.
Отец простонал:
— Приходи при приливе. Когда он снимет цепи. Это единственная возможность...
Тут мы услышали торопливые шаги, кто-то спускался по ступенькам прохода. Приглушенный голос Мэри позвал:
— Джон, пошли!
Отец мощно шевельнулся в цепях, его тело выгнулось и упало обратно, глаза заблестели. Он вытянул руку, и я взял ее.
— Кто там? — спросил он.
— Друг, — сказал я. — Не беспокойся.
Он расслабился и лег свободнее на влажном кирпиче.
— Ты вернешься?
— Да.
— Перед тем как ты уйдешь... придвинь меня к стене.
Я подвинул его, как мог. Повернул на бок, чтобы он лежал ртом к стене. Перед уходом я по-прежнему завязал шейный платок, но не так туго. Потом подошел к люку и открыл его.
Наверху было почти так же темно, как и в стоке, но даже при таком свете я увидел сцену, которую с тех пор стараюсь забыть. В глубине стока черной массой ждали крысы. Они грызли сапоги отца, кожа на боку одного сапога уже отошла, и они начали грызть его ногу. Ужасно розовело обнаженное мясо.
Потрясенный, я опустил крышку люка. Дверь в проход была заперта простым засовом. Я отпер его — передо мной стояла Мэри.
— Что случилось? — спросила она. — Где твой отец?
— Он прикован цепями. Придется вернуться.
— Он в порядке?
— Пока что, — сказал я и закрыл дверь.
— Подожди! — крикнула Мэри, бросившись к двери. — Здесь должна быть какая-то защелка. Что-то для того, чтобы Обрубок ее открывал.
Она оказалась права. Он обвязал обрывок бечевки вокруг засова и привязал другой конец к изогнутому ржавому гвоздю, находившемуся близко к земле. Гвоздь сидел в дереве свободно, потянув за него, можно было поднять засов.
— Старый фокус, — сказала Мэри. — Половина домов в Пенденнисе использует такие бечевки.
Было еще часа два до рассвета, когда мы закрыли дверь и услышали, как засов упал на свое место. Над гаванью небо уже серело. А перед восходом придет Обрубок.
Я натянул куртку. Мы стояли, глядя на восток, на небо, когда проход вдруг осветился. Я обернулся. Наверху, в тени свечной лавки, появился мужской силуэт с открытым фонарем.