В книгах из библиотеки моего отца говорится, что до Тысячи Солнц ни одна гора никогда не изливала лаву в пределах тысячи миль от горы Халрадра. Там говорится, что Зодчие бурили скважины, которые обеспечивали доступ к расплавленной крови земли, и пили ее силу. Когда солнца выгорели, остались раны. Земля кровоточила, и Халрадра со своими сыновьями родился в огне.
Горгот принес меня туда, где ждал Синдри. Солнце снаружи все еще светило, хотя я чувствовал, что должно было быть темно. Я пришел в себя на полпути спуска с горы, мерно раскачиваясь и подпрыгивая на широкой спине Горгота. Они возвращались по очереди — мои ощущения. Вначале — боль, только боль, затем, спустя целую вечность, запах моей собственной обгоревшей плоти, привкус блевотины, звук моего стона и, наконец, размытая картина черных склонов Халрадры.
— Господи, убей меня, — прошептал я. Слезы катились по моему лицу, каплями падали с кончика носа и губ, я мешком висел на плече Горгота.
Не Гога мне было жаль — самого себя.
В мою защиту работал тот факт, что часть моего лица сильно обгорела, так что кожа полопалась, и это было ужасно больно. Боль усугублялась тем, что я висел головой вниз и бился ею о спину монстра в такт его ходьбе. Я жалел, что не остался в пещере и не умер там.
— Убей меня, — простонал я.
Горгот остановился.
— Убить?
Я задумался.
— Господи. — Мне нужно было кого-то ненавидеть, мне нужно было что-то, что отвлекло бы от огня, разъедающего меня изнутри. Горгот ждал. Он понимал все буквально. Я подумал о своем отце, его молодой жене и их новорожденном сыне, уютно расположившемся в Высоком Замке. — Повременим пока, — сказал я.
Окружающий мир воспринимался обрывочно, пока Горгот не положил меня на листья папоротника и Синдри не склонился надо мной.
— Uskit'r! — воскликнул он на древнем языке северян. — Плохо дело.
— По крайней мере, хоть наполовину я остался симпатичным. — Я повернул голову, чтобы сплюнуть в заросли папоротника кислую отрыжку.
— Надо возвращаться, — сказал Синдри. Он покрутил головой по сторонам, открыл рот и тут же его закрыл.
— Гог погиб, — сказал я.
Синдри покачал головой и уставился в землю. Втянул в себя воздух.
— Пойдемте, надо тебя доставить в крепость. Горгот?
Монстр не шелохнулся.
— Горгот с нами не пойдет, — воспротивился я.
Горгот склонил голову.
— Ты не можешь здесь оставаться, — забеспокоился Синдри. — Ферракайнд…
— Ферракайнд тоже погиб, — сказал я. Каждое произнесенное слово причиняло боль, все вместе они могли бы слиться в крик.
— Нет. — Синдри от удивления разинул рот.
— Мы не друзья, Йорг из Анкрата, — сказал Горгот еще более низким голосом, чем обычно. — Но мы оба любили мальчика. Ты полюбил его первым. Ты дал ему имя. И это что-то значит.
Я бы сказал ему: «Что за чушь ты несешь», — но не мог, боль была такой сильной, что губы не шевелились.
— Я останусь в Химрифте, в пещерах.
Я бы сказал: «Надеюсь, не задохнешься от вони троллей», — но даже пошевелить губами — высокая цена. Я лишь поднял руку. И Горгот поднял свою. На том и расстались.
Синдри закрыл рот и снова его открыл.
— Ферракайнд погиб?
Я кивнул.
— Ты можешь идти? — спросил он.
Я пожал плечами и остался лежать. Может быть, мог. Может быть, нет. Все дело было в том, что я не хотел этого выяснять.
— Я помогу. Лошади. — Сообразил Синдри. — Подожди здесь. — Он вытянул руки так, словно я поднимался, а он хотел меня остановить, затем крутнулся на каблуках и побежал с резвой прытью. Я подумал, что сообщенная мною новость подстегивала его сильнее моего плачевного состояния. Он хотел быть первым, кто принесет эту новость своим сородичам. И это справедливо.
Я смотрел на голубое небо и молил о дожде. Надо мной кружились мухи, привлеченные обгоревшей плотью, они хотели отложить в ней яйца. Вскоре я перестал от них отмахиваться. Лежал, постанывая, поворачиваясь то так, то эдак, словно это могло помочь. Время от времени терял сознание, во второй половине дня наконец-то пошел дождь, и я стал молиться, чтобы он перестал. Каждая капля дождя падала на обожженное лицо каплей кислоты. К вечеру налетели комары, кто знает, где они прятались днем. В Дейнлендзе их были тучи. Возможно, это объясняло, почему жители здесь были белолицыми. Кровососущие выпили их кровь. Я лежал, позволяя комарам поедать меня, и наконец я услышал голоса.
Подошел Макин, и мне хотелось молить его о смерти, но ожог не позволял произнести ни слова. Попробуй я открыть рот, я бы развалился на части, все раны сочились кровью. Затем появился Райк — черная громада на фоне темно-синего неба, и это меня немного приободрило. Не стоило при Райке показывать свою слабость. В его присутствии каким-то образом хотелось не умирать, а убивать.
— Видишь, Райк, ты пришел не зря. — Каждое слово оборачивалось для меня агонией.
Мы задержались в доме Аларика Маладоны на пять дней. Не в зале для гостей, а в парадном зале. Они поставили для меня стул на помосте, практически такой же величественный, как стул самого герцога. И я сидел на нем, завернутый в шкуры, когда дрожал от озноба, и раздетый по пояс, когда обливался потом. Макин и братья праздновали с людьми Маладоны. Впервые женщины появлялись свободно, приносили эль в кружках и рогах из кладовых, на поясе у них висели кинжалы, они ели за длинными столами вместе с мужчинами, пили и смеялись так же громко, как и мужчины. Одна, почти одного со мной роста, белая, как молоко, и красивая не женской округлостью, а сухопарой крепостью, подошла ко мне, ежившемуся в шкурах, и сказала:
— Спасибо большое, король Йорг.
— Я мог бы сделать больше.
Я чувствовал себя разбитым и безобразным, и это портило мне настроение.
Она усмехнулась.
— После того, как вы вернулись, земля больше не дрожит. Небо чистое.
— Что это? — спросил я. Она держала глиняный горшочек с какой-то густой жидкостью, черной и блестящей, и скрученную шкуру.
— Это мне Икатри дала. Целебная мазь от ожогов, и порошок, чтобы растворять в воде и пить, он убьет яд в твоей крови.
Мне удалось вымучить улыбку, насколько позволила боль.
— Старая ведьма, которая предсказала мне неудачу? Яд вскипит во мне, если я приму ее снадобья. Вероятно, тогда и сбудется ее предсказание.
Женщина — возможно, девушка — рассмеялась.
— Вельвы так не поступают. Кроме того, мой отец сочтет это дурной шуткой, если ты умрешь в его доме. Это плохо отразится на нем, а Икатри зависит от его расположения.
— Твой отец? — спросил я.
— Герцог Маладона, глупый, — сказала она и отошла от меня, оставив на моих коленях горшочек и свернутую шкуру.
Я наблюдал, как двигаются ее ягодицы, пока она шла. Подумал: «Возможно, я не умру, если у меня хватает сил интересоваться хорошо скроенным задом».
Она обернулась и перехватила мой взгляд.
— Меня зовут Элин.
Она затерялась в толпе, растворилась в клубах дыма.
Я выпил порошок Икатри и закусил кожаный ремень, пока Макин накладывал мазь на ожог. Бесспорно, он ловко владел мечом, но как лекарь никуда не годился. Я чуть ли не прогрыз ремень насквозь, но когда процедура была завершена, боль утихла, осталось лишь легкое жжение.
Элин обмолвилась, что Икатри зависит от расположения ее отца. Хорошо, если бы это было так, а не наоборот. Макин вел разведку: то здесь, то там невзначай задавал интересующие меня вопросы — и приносил полученные ответы. Никто не говорил об этом напрямую, но, собрав вместе все ответы и посмотрев на них под особым углом, мы поняли, что Скилфа, Повелительница льда, вокруг своих холодных пальцев обмотала много нитей, жизненно важных для этого северного края, и тянула их по своему усмотрению. Я не сомневался, что местная знать плясала под ее музыку, сама того не подозревая. Икатри, как сказал Макин, была рыбешкой помельче. Я размышлял об этом тихими ночами наедине со своей болью. Аларику следовало бы остерегаться, даже мелкая рыбешка может изрядно напакостить.
Пять дней я просидел на овсяной каше, пока братья с жадностью поглощали жареных поросят, ослиные головы, свежевыловленную жирную форель, наливные яблоки — все, что мне бы стоило адской боли, откуси я маленький кусочек. Каждый вечер прибывали друзья и родственники герцога, толчея в доме увеличивалась. Приезжали соседи. Мужчины из Хейдженфаста, что вплетали в бороды пучки волос с голов, которые они снесли своими топорами, настоящие викинги, высокие, светловолосые и жестокие, жившие в Железном форте и других фортах, разбросанных по северной окраине, одинокий толстый воин с пограничной полосы Сньяр Сонгра, прокисший от тюленьего жира и не расстававшийся со своими шкурами даже в духоте парадного зала.
Я видел, как изрядно пьяный Райк боролся с викингом, обладателем стальных мышц и красной физиономии, и наконец опрокинул его. Я видел, как Красный Кент вышел первым в метании топора по деревянной мишени и третьим в раскалывании бревна. Высокий местный житель со светло-голубыми глазами оттеснил Грумлоу на второе место в метании кинжала, но Грумлоу не уступил бы ему, если бы мишень была живая. Мне рассказали, что Роу хорошо проявил себя в стрельбе из лука, но эти состязания проходили на открытом воздухе, и я не позволил себя беспокоить и тащить за дверь на улицу. Единственным проигравшим был Макин, он отлично знал: победителями восхищаются, но не любят.
Герцог и Синдри часто подсаживались ко мне, выспрашивая о гибели Ферракайнда, но я лишь мотал головой и выдавливал одно-единственное слово — «вода».
Эль лился рекой, но я пил только воду и больше смотрел на пламя факелов, нежели на веселье и состязания дейнцев. В огне я видел новые краски. Я думал о Гоге, уничтоженном огнем, о его маленьком брате, которого я нарек Магогом, и он носил это имя, пусть всего несколько часов. Я думал о Горготе, молча разговаривавшем с троллями в темных пещерах. Я хранил при себе шкатулку и гадал, может ли ее содержимое отвлечь меня от боли.
Но больше всего я думал о матери, как и все мальчики, когда им больно. Я осознал, что в четырнадцать лет я все еще оставался ребенком, если боль была очень сильной. Я вспоминал, как я крутился и стонал среди папоротников, где меня оставил Синдри, страдая от боли и жажды, которая была столь же невыносимой, как и боль. В тот момент я мало чем отличался от умиравших в Маббертоне, от раненых, на которых я смотрел с улыбкой, когда они корчились от боли и просили воды. Когда боль нестерпима, мужчины пытаются с ней сторговаться. И мальчики тоже. Мы крутимся и переворачиваемся, мы умоляем и плачем, мы предлагаем нашему мучителю все, что он хочет, лишь бы только боль прекратилась. И когда нет мучителя, которого можно умилостивить, нет палача в капюшоне с раскаленными щипцами, а есть только боль, от которой невозможно убежать, мы начинаем торговаться с Богом, или с самими собой, в зависимости от размеров нашего эго. Я улыбался, глядя на умиравших в Маббертоне, а сейчас их души наблюдают за моими мучениями. «Уймите боль, — умолял я, — и я исправлюсь, стану хорошим. Ну, если не хорошим, то лучше». Мы все становимся хитрыми и изворотливыми под натиском боли. Но я думаю, отчасти это не совсем так. Обоюдоострый меч под названием «жизненный опыт» отсекает от меня жестокого ребенка, вырезает из незрелой породы мужчину, которым я мог бы все-таки стать. Я обещал стать лучше. Хотя знал, что лгу.
В тот день, когда был сожжен Маббертон, мы направились в Веннит на Лошадином Берегу. В Веннит, где мой дед сидит на троне в высоком замке, откуда видно море. Так мне рассказывала мать, сам я этого никогда не видел. Корион пришел с Лошадиного Берега. Возможно, именно он нацелил меня туда, как оружие, свести свои старые счеты. В любом случае в доме герцога Маладона в тихие часы перед рассветом, когда догорают факелы и гаснут лампы, среди храпящих жителей севера, повалившихся головами прямо на столы, я мысленно возвращался в Веннит. Я обрел друзей. Но для того, чтобы выиграть эту нашу Войну Ста, мою войну, мне, возможно, потребуется поддержка семьи.
Время положило руку на плечо брату Роу, заморозило его в возрасте пятидесяти, и второй раз касаться его оно не желало. Седой, худой, мосластый, неприглядный. Этот немолодой мужчина с белесыми выцветшими глазами будет гнуться и так, и эдак, но никогда не сломается. Он выстоит там, где более молодой и крепкий упадет под тяжестью своей ноши. Без ранга и звания, грязный, исполосованный забытыми шрамами, часто пренебрегаемый теми, у кого было время обдумать свои ошибки.