Как и его предшественник Ши-хуанди, суйский император Ян внимательно прислушивался к предсказаниям. После того как Ши-хуанди Цинь предупредили, будто «ху» погубит циньский дом, он немедленно отправил своего лучшего генерала, Мэн Тяня, в поход против ху, северных варваров, с трехсоттысячным войском и приказом строить Длинную стену для защиты империи. Похожим образом, когда прорицатель предсказал в 615 году, что некий человек по фамилии Ли заменит династию Суй, Ян принялся усердно уничтожать людей с такой фамилией (это наиболее распространенная фамилия в Китае), в том числе одного из своих главных военачальников и тридцати двух членов его семьи.

Предупреждающий удар Ши-хуанди пришелся, конечно, совершенно не туда, так как опасный «ху» находился намного ближе к дому: им оказался психически неуравновешенный сын первого императора Цинь Хухай. Усилия Яна также были обречены на неуспех: хотя им не хватало только нужной степени тщательности в исполнении, они тем не менее не привели к устранению Ли Юаня — князя Тан и Ши-хуанди, Гаоцзу, династии Тан, — прежде чем тот уничтожил династию Суй. Низложив последнего суйского императора-ребенка — не более чем марионеточного правителя — в 618 году, Ли основал династию, распространившую в период своего расцвета власть Китая от долины Окса на окраинах Персии на северо-западе до морозных границ современной Кореи на северо-востоке. Ни одна этнически китайская династия не раздвигала границы Китая так далеко, как Тан. Единственным режимом, перекрывшим ее границы, была маньчжурская династия Цин, сама начинавшаяся как степная держава и потому получившая территориальную фору в виде возможности присоединить свои старые места обитания на севере к собственно Китаю. Империя клана Ли преподала ценный урок в управлении пограничными делами, который будущие династии, почитая эпоху Тан как золотой век политики и культуры, постоянно игнорировали: новые земли, богатство и трепетная нежность танского Китая достигались без длинных стен.

Хотя современные китайцы сохраняют высокую гордость за танский Китай, большая часть его достижений по иронии судьбы получена благодаря открытости династии к иностранной, степной культуре. После основания династии Тан находившиеся на царском жалованье специалисты по генеалогии составили для Тан безупречно чистую китайскую родословную, проследив генеалогическую линию до Ли Гуана, одного из самых храбрых генералов ханьского императора У, воевавших против сюнну. Реальное же прошлое их семьи космополитически связано с варварами. Как и большинство китайских наиболее закаленных политических игроков, переживших все трудности, Тан происходили из аристократической смеси китайцев и северных варваров: отец Ли Юаня был связан брачными узами с той же семьей сюнну, что и Ши-хуанди Суй. В конце эпохи Суй политический центр клана находился в Учуане — гарнизонный пост непосредственно у рубежной стены рядом с Датуном в северной Шаньси.

Как высокопоставленный чиновник и выдающийся военный деятель — он находился в большом почете у императора Вэня и его супруги, — Ли Юань на начальных этапах периода восстаний, вспыхнувших во время походов императора Яна в Корею, оставался верен Суй, оборонял столицу и границу от разбойников и нападений тюрков. Но когда звезда Суй стала окончательно закатываться, Ли Юань воспользовался своим шансом, воодушевившись тем, что услышал популярную балладу, где излагалась версия о предсказании относительно Ли. «Я должен встать и пройти тысячу ли, чтобы это свершилось!» — сказал, как сообщается, Ли в 617 году, собрав перед этим у своей твердыни в Шаньси десятитысячное войско.

Через восемь лет правления Ли Юаня в качестве императора Гаоцзу проявилось племенное прошлое Тан, когда в 626 году ссоры по поводу престолонаследия привели к пролитию крови. В течение нескольких лет сыновья Гаоцзу относились друг к другу со все большим подозрением: второй сын, Ли Шиминь, проявил себя гораздо более талантливым военачальником, чем престолонаследник, одержав после 618 года ключевые победы над правителями-соперниками. Почуяв явную угрозу, кронпринц — вместе со своим союзником, самым младшим братом, — попытался настроить двор против Шиминя. В конце концов, встревоженный слухом, будто брат замышляет его убить, Шиминь обвинил двух своих братьев в связях с наложницами отца.

Собравшись оправдаться прямо перед императором, оба подъехали ко входу во дворец, где Шиминь и двенадцать его приверженцев устроили им засаду. Шиминь лично убил старшего брата; один из его чиновников позаботился о младшем. Затем Шиминь послал одного из своих генералов во дворец сообщить императору, что вопрос о том, кто будет наследником, несколько упростился. Два месяца спустя Гаоцзу «убедили» оставить престол в пользу единственного оставшегося в живых сына, провозгласившего себя императором Тайцзуном.

То, как Тайцзун управился с вопросом о наследовании, со всей очевидностью показало явно некитайское влияние на него и на весь клан. Готовность смотреть на членов своей семьи как на соперников и смертельных врагов отразила характерный для племенных отношений страх, а убийство братьев и свержение отца абсолютно противоречили фундаментальному принципу китайского нравственного кодекса: конфуцианской заповеди сыновнего почитания.

Искушенный в текучем, бесцеремонном и жестоком степном стиле ведения политики, Тайцзун, естественно, мог только презирать пограничные стены, изменяя ситуацию на границе, унаследованной им от отца, путем энергичных военных действий. С 618 года, пока Китай приводил себя в порядок после многих лет междоусобной войны, тюрки устраивали набеги на новую династию и шантажировали ее. Войдя во вкус, за один год они получили тридцать тысяч «кусков материи» в качестве подарков от Тан, а на следующий угнали из приграничных поселений почти всех привлекательных женщин. В 625 году, после затяжных набегов в окрестности Чанъани — с участием до ста тысяч всадников во главе с самим каганом Сели, — трепещущий китайский двор даже обдумывал возможность переезда из уязвимой Чанъани, чтобы найти убежище в горной части Шэньси.

В 627 году, готовя очередной набег на столицу, тюрки направили ко двору в Чанъани шпиона, быстро показавшего свою неспособность работать под прикрытием: он хвастливо заявил, что миллионная армия его кагана быстро приближается. Тайцзун ответил решительно, арестовав и казнив посланца, потом выехал во главе своей армии навстречу Сели, наивно полагавшему, что китайская армия уничтожена в междоусобицах. Выверенная демонстрация силы Тайцзуна — не был обнажен ни один меч — произвела именно тот эффект, который был нужен, и дала ему важное психологическое преимущество. «Тюрки, — рассуждал он, — думают, что из-за наших недавних внутренних неурядиц мы не в состоянии собрать армию. Если я Запрусь в городе, то они разграбят нашу территорию. Поэтому я выйду один, показывая, что мне нечего бояться, и еще я устрою демонстрацию силы, и они поймут — я готов драться». Тюрки отступили, предложили мир и получили богатые подарки от китайцев, которыми Тайцзун планировал их отвлечь и расслабить, а потом разгромить в сражении, время для которого он выберет сам. «Все это, — с придыханием говорил один из высших министров Тайцзуна, пораженный тем, как его суверен умело использовал дипломатическую стратегию степи, — недосягаемо для моей глупости».

На следующий год, когда вассальные племена взбунтовались против Сели, а в степи установилась необычно холодная зима и потому «много овец и лошадей погибло от голода, а люди постоянно недоедали», настало время Тайцзуна. Годом позже неурядицы у тюрков усилились, тогда возникла ссора между Сели и его подручным Тули. Один из советников Тайцзуна, обратив внимание, что Сели двинул войска к границе — вероятно, готовя набеги для поправки материального положения своих людей, — предложил перестроить и населить длинные стены. Император высказался против:

«У тюрков в разгар лета видели иней; пять солнц появились разом; три месяца кряду было сухо, и испепеляющий свет покрыл их степи… Они бредут куда глаза глядят, большая часть их отар и стад погибла, что означает, что им не нужна земля… Сели раздружился с Тули, и они начали междоусобицу… они обречены погибнуть, а я захвачу их для вас, господа. Это не то время, я считаю, когда нужно строить оборону».

Как и предсказал Тайцзун, к 629 году тюркская военная машина была разрушена внутренними неурядицами. В тот год Тайцзун послал шесть генералов со стотысячным войском, которые захватили десятки тысяч пленных и много скота и которым сдались фактически все вожди тюрков, за исключением Сели, сначала бежавшим на резвом скакуне, а затем пойманным одним китайским офицером и доставленным в Чанъань. Принимая Сели в столице, император резко и прилюдно обругал его за преступления, но в конечном итоге не стал его казнить, а вместо этого решил «приютить» (что на дипломатическом языке означало «задержать») в столице. Сели провел остаток своих дней в унылом одиночестве, бесцельно бродя по Чанъани и с презрением отказываясь от предоставленного ему дома в пользу разбитой во дворе юрты. «Он долго пребывал в апатии и вялости, — записано в «Истории династии Тан», — распевая печальные песни и плача за компанию со своими домашними». Когда император попытался взбодрить его, подарив имение с охотничьими угодьями, Сели упрямо отказался от него. После смерти в 634 году ему присвоили посмертное имя «непокорившийся».

В 630 году, когда капитулировал Сели, оставшиеся разбитые тюркские вожди отправились к китайскому двору и стали просить императора принять титул Небесного Кагана. Такого прецедента не было: Китай и степь в течение тысячелетия почти непрерывно враждовали, и хотя северным племенам удалось отрезать значительные куски Китая, китайцы до Тайцзуна не могли отделаться от своего закосневшего чувства культурного превосходства и любви к стенам, сопровождавшей его достаточно долго, чтобы понять и разгромить кочевников их собственными методами. Тайцзун как будто с пеленок сжился с новой ролью и держался как образец терпимости к культурному многообразию. «С древних времен, — с чувством говорил он, — все почитали китайца и презирали варвара; только я полюбил их обоих как единое целое, а в результате все кочевые племена держатся меня как отца и матери». Относящаяся к VIII веку тюркская запись несколько по-другому трактует отношения тюрков с их китайским «отцом и матерью»: «Сыновья тюркской знати стали рабами китайцев, а их невинных дочерей низвели до положения невольниц».

В любом случае Тайцзун не тратил время на то, чтобы сопрягать свои слова с действиями, а сосредоточился на раздувании кровавой междоусобицы среди западных тюрков. До 630 года каган западных тюрков управлял империей, простиравшейся от Яшмовых Ворот, крайней точки западного Китая, до сасанидской Персии, которая огибала Каспийское море и могла похвастать союзами с такими далекими западными странами, как Византия. За один или два года до того, как эта империя начала разваливаться на части, китайский буддийский монах по имени Сюаньцзан, совершая паломничество в Индию, прошел через владения кагана и оставил подробное описание его великолепного двора, разбившего ставку в городе Ак-Бешим. Нынче это прожаренные солнцем развалины в западном Киргизстане, а в VII веке — шумное поселение на Шелковом пути, заполненное базарами и проходящими караванами. Сюаньцзан описал правителя, одетого в платье из зеленого атласа и головной убор из ярдов шелка. Каган был окружен сотнями выряженных в парчу чиновников и таким великим множеством всадников, «что глаз не видел им конца… Каган находился в большой юрте, украшенной золотыми цветами, от которых слепило глаза… Хоть это и был правитель варваров, скрывавшийся в войлочной юрте, на него невозможно было смотреть без почтения… Тем временем зазвучали громкие аккорды музыки восточных и западных варваров. Какими бы полудикарскими ни были те мелодии, они ласкали ухо и радовали душу. Вскоре после этого внесли свежие блюда, по четверти вареного барана и теленка, которые были щедро разложены перед пирующими».

* * *

К счастью танского императора, цветущий режим был обречен пасть в результате неожиданного поворота событий, типичного для степной политики. После того как кагана в 630 году убило соперничавшее племя, Тайцзун сеял постоянные раздоры, поддерживая то одну, то другую властную группировку, что давало прямой повод отвергнутой группировке уничтожать пользующуюся благосклонностью. После десяти лет того, что, в сущности, являлось междоусобной войной, один из претендентов на Западный Тюркский каганат, все еще не осознав подрывного влияния вмешательства Китая, попросил брачного союза с танской принцессой. Тайцзун ловко потребовал в качестве скромного свадебного подарка пять оазисов в Таримском бассейне, к югу от Тяныпаньских гор. Скомбинированная с политикой военных захватов — в 638 году правитель одного из оазисов, как говорили, умер от страха, узнав, что китайская армия приближается к его царству, — дипломатия Тайцзуна позволила ему утвердить суверенитет над оазисными царствами Центральной Азии, через чьи территории Шелковый путь пролегал в Персию и Восточную Римскую империю. В 640–648 годах Тайцзун взял под контроль большую часть Таримского бассейна, основав в 649 году на западе, в самой Куче, в сердце пустыни Такламакан, протекторат, который он самоуверенно назвал Аньси («Умиротворяющий Запад»). На этих дальних форпостах империи были размещены гарнизоны, но Тайцзун продолжал презирать стены, торжественно заявляя одному из своих генералов, что «вместо посылки людей на охрану границы император Ян истощал страну строительством длинных стен, стремясь защититься от нападений. Сегодня я использую тебя, чтобы охранять север, и тюрки не осмелятся пойти на юг — ты намного лучше длинной стены!».

В первой половине VII века танский Китай пожинал материальные плоды своей внешней политики. В период правления императора Сюаньцзуна (712–756 годы) в Китай со всех сторон хлынули экзотические предметы роскоши; иранские, индийские и тюркские украшения появились на всех предметах домашнего обихода. Северные китайцы настолько привыкли к перевозке диковинных животных с юга, что, когда поставки остановились из-за поднятого неким евнухом из Кантона мятежа в 763 году, поэт Ду Фу печально заметил: «В последнее время поставки живых носорогов или даже перьев зимородка являются редкостью». В крупных городах появилось значительное количество иностранцев: арабов, цейлонцев и в первую очередь торговцев из Согдианы (современный Узбекистан). Их присутствие отчетливо подтверждают характерные для эпохи Тан статуэтки с большими носами, темной кожей и несколько карикатурной внешностью. В столице Чанъани, по оценкам, проживали до двадцати пяти тысяч иностранцев, причем некоторые добились высоких постов. В то время как аристократия все больше привыкала к поло, а император взял себе в наложницы танцовщицу из Ташкента, зеленоглазые золотоволосые женщины с Запада предлагали вино в янтарных бокалах чанъаньским гулякам с деньгами в кармане:

Варварская гурия с лицом, похожим на цветок, Стоит у чайника с вином, смеется дыханием весны, Смеется дыханием весны, танцует в газовом платье.

Мужчины носили шапки из леопардовых шкур; женщины выставляли напоказ лица под тюркскими шапочками и выходили на люди одетыми в мужскую одежду для верховой езды. (Видимо, женщины в эпоху Тан пользовались большей свободой, чем в период любой другой этнически китайской династии; уродующий женщин обычай бинтовать ноги появился только при династии Сун, два столетия спустя.)

Мало кто из людей был так привержен всему иностранному, особенно тюркскому, как старший сын Тайцзуна, Ли Чэнцянь, отбиравший в слуги только тюрков или тех, кто умел говорить по-тюркски, одевавшийся как каган и поставивший во дворе своего дворца юрту, украшенную знаменами с головой волка, где и восседал, отрезая мечом от зажаренного барана лакомые куски. Поселки и города западной окраины Китая оказались неизбежно самыми космополитичными из всех, давая приют множеству иранских огнепоклонников, торговцев, музыкантов, акробатов, магов, циркачей и вертлявых согдианских танцовщиц — их-то император Сюаньцзун особенно любил, — легко прыгавших и бегавших по катавшимся по сцене мячам.

В течение первых ста пятидесяти лет своего существования империя Тан часто напоминала диаметрально противоположный фантастический мир, где все обычаи и ценности императорского Китая были поставлены с ног на голову, и к тому же с большим успехом. Стены со своей способностью утверждать в земле и камне резкие эксклюзивные черты, столь притягательные для комплекса китайского культурного превосходства, с презрением отвергли ради тактики — военные кампании и переменчивое дипломатическое жульничество, — которая пришла прямо из степи. Еще не совсем нивелированное мировоззрение Серединного Царства — вера в то, что Китай стоит в центре цивилизованного мира — со всей очевидностью оказалось перед угрозой со стороны поклонения иностранной экзотике, и Тан даже открыла дверь, пусть временно, для сексуальной революции в политике. Именно в период ранней Тан Китаем управляла первая и последняя императрица, У Цзэтянь, подстроившая, получив власть после смерти мужа в 690 году, все традиции конфуцианского патриархата под свои феминистские нужды: уничтожив большую часть мужчин клана Тан, она основала собственную династию с наследованием по женской линии. У Цзэтянь подбирала мужчин для своих утех; расходовала государственные средства на Стимулирующие снадобья — такой силы, что к семидесяти годам у нее, как сообщается, стали расти новые зубы и брови, — рассчитывая получить максимум наслаждения от выбранной ею новой пары любовников. Видимо, более всего возмутило мужчин-аристократов, ее современников, решение императрицы отправить своего внучатого племянника в качестве заложника-жениха для дочери правителя Восточного Тюркского каганата, а не дать ему обычную китайскую принцессу, как традиционно велось со времен Хань. У окружавших императрицу мужчин-придворных — до того покорных из страха перед тайной полицией императрицы — при этом последнем и самом возмутительном нарушении традиционной сексуальной политики, видимо, лопнуло терпение. «Никогда с древних времен не бывало прецедента, чтобы императорского принца женили на женщине из варваров!» — возвысил голос самый прямой и смелый из них, которого тут же послали служить на границу.

Однако, несмотря на успехи и богатство Тан в период ее расцвета, колеса китайской пограничной истории — чьим приводом являлось давнее предубеждение к поведению варварского севера — вскоре снова провернулись. В течение VIII века политический фокус танской державы постоянно смещался к югу, прочь и от родных краев на севере, и от стиля жизни, помогавшего династии господствовать над степными племенами. Когда началась массовая миграция в центральный и южный Китай, позиции южной аристократии усилились за счет старой полутюркской военной элиты. В результате северная граница оказалась брошенной ради более мягкого климата и должностей юга.

В начальный период правления династии оборону границы обеспечивали закрепленные за территорией отряды милиции, которые действовали вахтовым методом, живя месяц в столице и три года на границе. Больше того, в период ранней Тан служба в милиции считалась скорее честью, чем наказанием, и ограничивалась в основном представителями высших классов. В результате военные силы сконцентрировались вокруг столицы, став гарантией, что альтернативные силовые структуры не появятся где-нибудь в дальних провинциях и что военная карьера останется престижной в глазах правящего класса. Однако, по мере того как аристократия начала перемещаться на юг, обязанность служить на пограничных постах все более переходила к элитным, профессиональным войскам, большая часть которых была укомплектована и руководима сильными и дерзкими центральноазиатами, чья лояльность к китайскому режиму все более слабла.

Исторически самым значительным из них следует считать согдианского генерала Ань Лушаня. Родившийся примерно в 703 году, позанимавшись в начале карьеры воровством овец, он поднимался по иерархическим ступеням в китайской армии до тех пор, пока в качестве фаворита деспотичного главного министра Ли Линьфу не получил в командование крупное войско на пограничном посту Инчжоу, расположенном на самой северной точке границы — на южной оконечности Маньчжурии, — в стратегически важном районе, долгое время служившем трамплином для успешных захватов в северном Китае. Пока император Сюаньцзун все больше терял голову от страсти к своей любимой наложнице, знаменитой красавице Ян Гуйфэй, Ань Лушань поднимался по ступеням военной и политической иерархической лестницы. Двор же считал: на этом малограмотном шуте слишком много жира, чтобы он мог представлять какую-либо политическую угрозу (в знак своего нежно-насмешливого отношения к главнокомандующему Ян Гуйфэй на день рождения Аня в 751 году публично нарядила этого огромного человека в одежду младенца, устроив церемонию, на которой в шутку усыновила его).

Между тем амбиции Аня шли дальше получения императорских подарков новорожденному. Увидев слабость императорской армии в сравнении со своим пограничным войском, он в 755 году повел двести тысяч человек и триста тысяч коней на китайские столицы, Чанъань и Лоян. Обе пали без всякого сопротивления. Император бежал на запад, а перед этим, жестоко страдая, был принужден своими мятежными войсками казнить Ян Гуйфэй, обвиненную в отвлечении Сюаньцзуна от исполнения своих политических обязанностей. Хотя восстание в конечном итоге было подавлено при помощи уйгурских наемников, танский Китай так больше и не смог оставаться тем же могущественным государством, все заметнее распадаясь на провинциальные военные протектораты. Пограничная оборона империи развалилась: уйгуры захватили Ганьсу, тибетцы прошли в центральноазиатские оазисы, а в 763 году дошли до самой Чанъани. Начиная с 790 года все территории к западу от Яшмовых Ворот Китай потерял. В то же время империя начинала сторониться космополитизма, которому была обязана своей прежней живостью, уходя в себя и все более приобретая ксенофобский взгляд, утверждавший, будто чистая, простая китайская культура загрязнена и ослаблена буддизмом. В 836 году китайцам запрещалось иметь дела с «цветными людьми» — согдианцами, иранцами, арабами и индийцами. Девять лет спустя по всей стране начались гонения на буддизм — были репрессированы двести шестьдесят тысяч монахов и монахинь, их собственность конфискована. Монастыри превращали в общественные здания, колокола и статуи переплавляли в монеты, которые верующие люди, боясь совершить святотатство, отказывались использовать. Но эти усилия подпереть китайскую традиционность через критику всего иностранного не остановили разложения, начавшегося по всей империи. К IX–X векам императоры некогда великой семьи Тан находились во власти военных клик, тюркских и монгольских захватчиков, шаек разбойников и толп враждующих евнухов, пока в 907 году династия не перестала существовать.

Любопытно, что хоть Тан и не строила стен, идея Длинной стены в период династии не была забыта. Совсем наоборот: граница и ее стены разрастались в общественном сознании, как никогда, благодаря опосредованному влиянию реформы бюрократической системы VII века — восстановлению системы экзаменов для государственных чиновников. Из-за столетий нелюбви высокой культуры к предпринимательству и торговле на протяжении почти всей истории существования императорского Китая правительственная служба оставалась, вероятно, наиболее социально привлекательным выбором для образованных китайцев. Императорская непогрешимость, предопределенная, помимо всего прочего, Небесным Мандатом, гарантировала: работа на имперское государство будет, безусловно, рассматриваться как в целом достойная и добродетельная, за исключением особых обстоятельств (например, процесса передачи Небом Мандата от недостойного достойному). А в дополнение к официально установленному жалованью государственная должность давала творчески мыслящему коррумпированному бюрократу широкие возможности для обогащения.

Китайские императоры со II века до н. э. довольно бессистемно использовали экзамены для отбора своих чиновников, проверяя детальность знаний у кандидатов в области канонических трудов, имевших главное значение для политической культуры: тексты династии Чжоу, которые почитал Конфуций вкупе с собранием его собственных высказываний и высказываний наиболее известных учеников философа. После того как экзамены гражданской службы снова были подняты на щит династиями Суй и Тан вслед за постханьской раздробленностью, они постепенно превратились в главный путь отбора на теплые должности в среде имперской бюрократии. В позднеимперский период экзаменационная система эволюционировала в конфуцианский контроль за сознанием, изощренную и бескомпромиссную систему образовательной пытки. Экзаменаторы с наслаждением поднимали требования к конфуцианской эрудиции кандидатов до бессмысленных, малопонятных крайностей, предлагая своим жертвам, например, указать, в каком месте своего «Собрания» Конфуций использовал такое-то слово. В период династий Мин и Цин (1368–1911 годы) экзаменационная система в государственной службе стала интеллектуальной тиранией, поглощавшей умственную энергию образованных мужчин огромной империи от пеленок до старости. Учебники по утробному развитию плода предлагали беременным женщинам принимать позу, лучше всего помогавшую развитию эмбриона, а на другом конце жизненного цикла, несмотря на то что официальный возраст отставки пятьдесят лет, мужчины семидесяти лет и старше настойчиво пытали счастье на экзаменах, стараясь выдать себя за молодых людей, порой настолько успешно маскируясь, что даже жены их не узнавали. К XIX веку ничтожный процент выдерживавших экзамены по отношению к провалившимся в сочетании с отсутствием альтернативного и престижного карьерного выбора для хорошо образованных людей создали этакое общество-скороварку, содержимое которой не выдерживает давления и готово взорваться от крушения надежд мужчин на занятие достойного положения в обществе. Самое разрушительное народное восстание XIX века, тайпинское, возглавил провинциальный школьный учитель, впавший в депрессию после повторного провала на государственных экзаменах и переживший нервный срыв, во время которого ему было видение — Бог сообщил ему, будто он младший брат Иисуса Христа. Прежде чем его еретическое Небесное Царство четырнадцать лет спустя, в 1864 году, в конце концов было разгромлено китайским правительством, он оставил за собой миллионы трупов и едва не поставил на колени династию (хотя в Китае в 1905 году систему экзаменов в конечном счете отменили и заменили спорными тестами на знания по таким более современным направлениям, как наука и техника, она по-прежнему получает духовное воплощение в собственной британской системе экзаменов государственной службы, которая основывается на модели китайской империи).

Между тем на менее зрелом этапе своего развития, в VII веке, экзамены на пригодность к государственной службе были не столь проблемным институтом. Важнейшим изменением, введенным при династии Тан в 681 году, стала реорганизация программы таким образом, что успех зависел не столько от толкования текстов, сколько от литературного сочинения, особенно поэтического. Ассоциировавшаяся с государственным ритуалом, по крайней мере с периода Чжоу, когда распевались оды как сопровождение дворцовых церемоний, поэзия теперь в прямом смысле стала ступенькой к прямой политической власти. В 722 году император Сюаньцзун запретил имперским принцам содержать крупные свиты поэтов, видя в таких скоплениях прямую угрозу собственному политическому авторитету. Поэзия оставалась вплетенной в китайскую политику все следующие полторы тысячи лет: хоть и будучи готов, как Платон, вышвырнуть других поэтов из своей республики, Мао Цзэдун сам являлся увлеченным рифмоплетом-самоучкой.

Благодаря всеобщей популярности имперской службы как карьерного выбора и тому, что владение навыками стихосложения было предварительным условием для профессионального роста, поэзия в период Тан пережила свой расцвет: большинство поэтов, в том числе крупнейших — ставших знаменитостями танского Китая, — либо служили, либо стремились на государственную службу, и зачастую их известность определялась более способностью составлять четверостишия, чем умением управлять административными подразделениями. Даже свободные поэты предпочитали быть живущими за счет правительства чудаками, чем независимыми представителями богемы. Ли Бо, вероятно, самый известный из танских поэтов (пьяница, дуэлянт и бродяга-романтик, который, как говорили, утонул, прыгнув по пьяному делу в реку, чтобы обнять отражение луны), позаботился о том, чтобы, пока складывается его собственный культ экзотического гения, двигаться по чиновничьей лестнице, ради чего женился на родственнице провинциального чиновника и получил правительственную должность поэта в Императорской академии.

К несчастью для огромного числа честолюбивых поэтов-бюрократов, предложений кабинетной работы в привлекательных центральных регионах насчитывалось значительно меньше, чем требовалось. Как следствие в стране, где посылка за двести километров от столицы считалась изгнанием, многим чиновникам приходилось принимать нежеланные посты на далекой северной границе Китая в надежде в конечном счете продвинуться и перевестись на менее обременительную должность где-нибудь поближе к танской столице Чанъань. Таким образом, границы населяли тосковавшие, скучавшие по дому поэты, брошенные в чуждую, быстро меняющуюся обстановку, — верное средство для быстрого избавления от лирических сантиментов. Наиболее известные поэты диких китайских окраин, глядя на северные пустыни и горы, описывали главным образом ужас и одиночество — подобно недовольным туристам злясь на непомерный холод зим на границе, злую жару летом, жестокость пограничных схваток и бессмысленность длинных стен — и легко признавались, что предпочли бы уют дома во внутреннем Китае. Стихи о северных границах империи и стенах существовали со времен Чжоу, но именно официально признанный расцвет поэзии при Тан сделал их независимым литературным жанром: сай ши (стихи с границы).

Цэнь Шэнь (715–770 годы), в середине VIII века проведший девять лет на границах в качестве младшего чиновника, был типичным представителем сословия разочаровавшихся литераторов-чиновников. В возрасте двадцати девяти лет, отчаявшись получить повышение после десяти лет по большей части бесплодной борьбы за продвижение по чиновничьей иерархии, он пошел на огромный карьерный риск, отправившись в Аньси, в китайском Туркестане, где служил в штатах у двух пограничных генералов в течение восьми и трех лет соответственно. В некоторой степени трагическая фигура, он так и не добился высоких бюрократических должностей, к которым так стремился. В 756 году он по-прежнему был оторван от жизни в своем пустынном оазисе, когда перспективы его карьеры оказались перечеркнуты восстанием Ань Лушаня и последовавшим за ним хаосом. В обстановке смятения при дворе, после 757 года он несколько раз назначался на скромные посты около и рядом со столицей, а потом его послали управлять погрязшей в анархии провинцией Сычуань, в центральном и западном Китае. Когда его в 768 году наконец отозвали в Чанъань, он не смог вернуться из-за поднятого злодеями мятежа. Он умер два года спустя, так и оставшись в Сычуани. Томясь в 740–750-х годах в занесенном песками сторожевом охранении к северо-западу от Дуньхуана, Цэнь отображал уныние и характерные для тех мест настроения:

Через пустыню я следил, как встает солнце, Через пустыню я следил, как оно садится. Как я сожалею, что приехал сюда — за десять тысяч ли! Судьба, успех — что это за вещи, которые ведут нас?

Его стихи с границы — поэзия, пропитанная скорбным сожалением, назойливо звучащим в ушах печальной мелодией варварской флейты:

Разве вы не слышали, что звук варварской трубы самый печальный на свете Из всего, на чем играют рыжебородые зеленоглазые варвары? Их бесконечная песня Убивает своей заунывностью наших парней во время кампаний на северо-западе. В течение ледяной осени, в восьмом месяце, по пути на запад Ветер с севера продувает и сечет травы Тяньшаньских гор. В Гималаях луна повисла так, чтобы коситься вниз, Когда варвары поднимают к ней свои трубы. В пограничных городках вы каждую ночь будете видеть грустные сны. Кто хочет послушать варварскую трубу, играющую луне?

Все, чего желал Цэнь, как он постоянно давал понять, это снова оказаться в кругу близких ему по духу друзей в центре цивилизации, в танской столице Чанъань. Его короткое стихотворение «Встреча с посланником, возвращающимся в столицу» буквально сочится сентиментальной тоской по дому:

Я смотрю на восток, в сторону родных мест, вдоль бесконечно тянущейся дороги, Оба моих рукава мокры от непросыхающих слез. Случайно повстречав тебя здесь в седле, я не захватил с собой бумагу и кисть; Я верю, что ты унесешь с собой на словах, что все хорошо.

Такой всепоглощающей была тоска приграничных поэтов по родным местам в Китае, что их литературные образы частенько бывали перекрыты ностальгическим протестом. Несмотря на очевидную физическую разницу в географии собственно Китая и его приграничных территорий, многие из основных образов пограничной поэзии — растения, животные и погода — заимствованы из стандартного репертуара символов китайской пейзажной поэзии: устремившиеся в небо гуси указывают на одиночество, катящееся перекатиполе символизирует поэта, занесенного далеко от своих родных мест. Даже если поэт в своем творчестве заставлял сёбя взглянуть на чуждую реальность границы, он при этом подчеркивал силу своей тоски по родине, показывая окружающий мир через отсутствие здесь обычных деталей, которые ассоциируются с поэтическим описанием китайского пейзажа. «Горы не зелены, воды не прозрачны, — с тоской отмечал один автор. — Дыхание весны не проходит через Яшмовые Ворота». «Здесь нет цветов — лишь холод, — вздыхал другой. — Не видно красок весны».

Однако сильнее, чем большинство пограничных поэтов, Цэнь Шэнь старался описать границу и ее войны их терминами, найдя, что набор относительно сдержанных образов, навеянных пейзажами собственно Китая, не подходит, когда сталкиваешься с климатическими крайностями пустынь Гоби и Такламакан:

Плоские пески широки и унылы, их желтизна достигает небес, В девятом месяце ветер завывает по ночам. Трава у сюнну желта, их лошади жирны. К западу от гор дым и пыль бегства поднимаются вверх. Великий китайский генерал ведет свои войска на запад, Даже по ночам он носит свои золотые доспехи, И его войска идут вперед, их копья стучат, Ветер режет их лица, словно нож. На конях лежит снег, их дыхание и пот парят, Их попоны скручены льдом. В шатре составляются призывы к войне, но вода на чернильном камне замерзла. Услышав об этом, варвары в ответ действуют робко, несмело. Их короткое оружие, я предрекаю, не осмелится скреститься с твоим в ближнем бою. Давайте ждать докладов о победе.

Когда мысли Цэня удалялись от холода — снежных осеней, девяностометровых полос льда, перечерчивающих Гоби, жалящих ветров и буранов, делающих шубы из лисьего меха тонкими и никчемными, вымораживающих луки и доспехи так, что их нельзя использовать, — они сразу же перебегали к климатической непохожести, к палящему зною современного Синыдзяна и республик Центральной Азии:

Я слышал, как варвары у гор Инь судачат, Что у западного берега Горячего озера [2] вода кажется кипящей. Стаи птиц не осмеливаются летать над нею, Под ее поверхностью карпы вырастают длинные и жирные. На берегу зеленая трава никогда не чахнет, В небесах белые облака спиралями уплывают в небытие. Парящие пески и оплавленные камни поджигают варварские облака, Кипящие волны, пылающий прибой испепеляют китайскую луну. Невидимые костры разжигают печи Неба и земли, Для чего они должны дотла сжигать этот уголок запада?

Временами, конечно, пограничным поэтам — которые все же оставались представителями государства, хоть и младшими, — приходилось откладывать в сторону ощущение печали и отчуждения, горячо прославляя китайский военный империализм и восхваляя храбрость генералов и солдат. «Армейская песнь» Ван Чанлина выставляет пограничные дела в ярко государственническом свете:

Великий генерал выходит со своей армией в поход, Дневной свет меркнет над Вязовым проходом. Золотые доспехи сияют во всех направлениях, Шаньюй отступает, его храбрость сломлена.

В стихотворении «Под стеной» поэт, однако, излагает свои личные чувства:

Цикады поют в безлюдных шелковичных зарослях, В восьмом месяце проход позабыт всеми. При проходе через границу в обе стороны Повсюду виден пожелтевший тростник. Мой конь переходит через реку в августе, Холодный ветер с воды сечет словно нож. По ту сторону пустынных равнин день еще не закончился, Мне смутно виден Линьтао. В былые дни битвы вдоль Длинной стены Описывались с хвалами и благоговением, Но сегодня прошлое не более чем желтая пыль, Белые кости, разбросанные в траве.

В танских пограничных стихотворениях стена заново открыта в виде стереотипной аллюзии, призванной показать абсолютную пустынность окружавшей ее местности, бесчеловечность, сопровождавшую ее строительство, тщетность экспансии, которую она поддерживала.

К западу от китайских сигнальных башен, где лагерь сдавшихся тюрков, Длинная стена вздымается из желтых песков и выбеленных костей. Мы начертали свои успехи на горах Монголии, Но земля безлюдна, луна никому не светит.

Однако в надежных руках лучших танских поэтов пыльное клише могло звучно трансформироваться в пацифистскую полемику, как, например, в парной песне Ли Бо «Война к Югу от стены»:

В прошлом году мы бились у истока реки Сангань, В этом мы бьемся на дорогах у реки Цун. Мы сполоснули свое оружие в морях на дальнем западе, Мы попасли своих коней на замерзших травах Небесных гор. Войны маршей в десятки тысяч миль, Три армии стары, измотаны. Сюнну живут не пахотой, а убийствами, И так ведется исстари — лишь поля выбеленных костей и желтого песка. Император Цинь строил стену, чтобы сдержать варваров, Хань постоянно жгла сигнальные огни. И они по-прежнему неустанно горят — Бесконечные войны и походы. На поле брани схватки происходят врукопашную, насмерть, Раненые кони ржанием несут свои страдания небесам, Коршуны и вороны выклевывают внутренности из трупов, Потом улетают, чтобы развесить их на иссушенных деревьях. Солдаты падают в дикие травы, Но генералы тщетно пытаются их поднять. Поистине орудия войны не несут ничего, кроме жестокости, Мудрые люди пользуются ими лишь как крайним средством. На поле битвы сплошная путаница, Солдаты копошатся как муравьи. Солнце — красное колесо, повисшее в мутном воздухе, Колючие травы окрасились в кроваво-красный цвет. С клювами, полными человеческой плоти, вороны Бесполезно машут крыльями; они слишком разжирели, чтобы взлететь. Люди, которые вчера были на стене, Сегодня превратились в тени у ее подножия. Знамена мерцают словно рассыпанные звезды, Барабаны продолжают грохотать, бойня еще не закончилась. Наши люди — мужья, сыновья — Все там, среди грохота барабанов.

В 880 году некий разбойник, возглавивший мятежников, по имени Хуан Чао въехал в столицу Тан, Чанъань, в золотой повозке, за которой следовала свита из нескольких сотен человек, одетых в парчу. Он стал богат благодаря неистовому разграблению Кантона и Лояна. Незадолго до того бежавший под покровом ночи из своей обреченной столицы, предпредпоследний танский император в тот момент удирал по склонам и ущельям гор Цзиньлин, надеясь укрыться в Сычуани, где ему предстояло фактически стать пленником своего главного евнуха. Несмотря на парадный въезд, мятежники вскоре стали обращаться с Чанъанем так же, как обращались с двумя другими большими китайскими городами: грабежи, убийства, наказание города за его роскошь и особые права.

Весной 882 года на воротах департамента государственных дел в Чанъане появилось стихотворение. Скорее сатирическое, чем лирическое, оно высмеивало новых правителей города, в условиях анархического режима которых приходилось служить поэтам-бюрократам. Мятежники отреагировали быстро, перебив всех чиновников в вызвавшем раздражение департаменте, вырвав у них глаза и вывесив напоказ их трупы. Затем они продолжили казнить всех в столице — веками являвшейся центром притяжения для элиты китайских поэтов-чиновников, — кто мог написать это стихотворение.

907 год принято считать годом конца династии Тан — когда провинциальный военачальник убил последнего танского младенца-императора, — однако, видимо, именно события весны 882 года подвели решающую, страшную черту под династией и золотым веком китайской поэзии, чей приход она возвестила. После того как император бросил столицу в руках разбойников, а государственные военачальники объявили себя независимыми военными диктаторами, инородцы, обитавшие вдоль северных границ, начали просачиваться на юг, создавая собственные государства в Маньчжурии, Шаньси и Хэбэе.

Именно благодаря наиболее успешным из этих государств, киданьскому Ляо и чжурчжэньскому Цзинь, случилось так, что, несмотря на все усилия Тан физически и фигурально разрушить рубежные барьеры, стены снова начали расти — правда, лишь для того, чтобы подвести Китай в самый критический момент: во время вторжения монголов под предводительством Чингисхана.