В теплый весенний полдень 4 мая 1919 года города Китая вспыхнули пожарами. В час дня примерно три тысячи протестующих студентов собрались перед Запретным Городом в Пекине под двумя огромными белыми траурными транспарантами. Хотя на транспарантах были начертаны имена двух особенно непопулярных членов пекинского правительства, собравшихся зажигало чувство того, что они справляют траур по чему-то намного большему: по самому Китаю. Несколькими днями раньше до страны дошли печальные известия. За тысячи километров, в Версале, американский президент Вудро Вильсон, британский премьер Дэвид Ллойд Джордж и его французский коллега Жорж Клемансо в знак признательности Японии за поддержку военным флотом в борьбе против Германии в только что закончившейся I Мировой войне решили наградить ее, передав ей прежние территориальные права Германии в Шаньдуне, большом куске территории на северо-востоке Китая. Представители пекинского правительства на парижских мирных переговорах — делегация, опиравшаяся на коррумпированных китайских военных диктаторов и скупленная на корню японскими займами, — свинтили с ручек колпачки и готовились ставить свои подписи.

От Тяньаньмэнь студенты направились на восток, в сторону посольств, отелей, банков, магазинов, церквей, борделей и поля для поло, расположенных в городском квартале иностранных представительств, который державы выкроили для себя в первые годы столетия. Когда иностранная и китайская полиция перекрыла им движение через ворота в стене по периметру квартала, толпа повернула к дому одного из самых ярых в правительстве сторонников Японии. Обнаружив, что его обитатель скрылся от них, перебравшись через заднюю стену двора, протестовавшие сожгли дом и до потери сознания избили другого члена правительства.

В течение восьмидесяти лет после поражения в первой «опиумной войне», иностранные державы, по выражению возбужденных протестовавших, «кромсали Китай, как дыню»: размещая канонерские лодки, разрушая до основания дворцы, выжимая контрибуции, насаждая принцип экстерриториальности и отхватывая «сферы влияния», чьи огромные территории, разработку и использование природных ресурсов они провозглашали своими преимущественными правами. В те же самые восемьдесят лет китайские правительства топтались в нерешительности перед вызовами Запада, мечась между желанием встречать империалистов (и, возможно, бить их) их собственными методами с помощью современных канонерок и оружия и страхом, что такой курс может сбить китайскую культуру на варварский путь.

Унижение версальских решений стало катализатором для китайского национализма, спровоцировавшим взрыв культурных и политических протестов в китайских городах, известных как движение Четвертого мая. Несколько десятилетий китайские реформаторы с разной скоростью подходили к неприятному выводу: традиции правительства и общества империи — превозношение старины и Конфуция, неспособность к развитию науки и техники западного стиля — представляют собой исторический тупик. И до и даже в большей степени после 1905 года, когда тысячелетнюю конфуцианскую систему экзаменов наконец отменили, молодые люди стали откладывать в сторону классические учебники и двинулись в военные и технические академии — многие из них за границу, во Францию, в Японию и Англию, — чтобы изучать способы генерирования богатства и мощи, применяемые современным Западом, осваивать военные и промышленные технологии, обучаться медицинской науке и учиться политической активности и единству, порождаемым чувством национальной принадлежности. Тревоги насчет капитуляции перед ценностями варваров в теоретическом плане отметались краткой формулой «ти-юн» (сущность-практика), которая являлась подпиткой культурного консерватизма в конце XIX века и предполагала, что китайская «сущность» (этические и философские ценности) может усилиться, а не оказаться под угрозой при выборочном использовании западной «практики» (науки и техники).

Охваченные усилившимся в результате версальских договоренностей чувством национального кризиса и отчаянным стремлением к оживлению государства, участники движения Четвертого мая более не могли терпеть прежних полумер, разработанных для сдерживания империалистической угрозы. Отбросив требования по гармоничному примирению современных западных и традиционных китайских ценностей, философы, писатели и участники манифестаций движения Четвертого мая решили: пришло время полностью порвать с загнившим, отсталым прошлым, которое привело Китай к катастрофическому настоящему — с его классическим китайским языком, закрытой конфуцианской системой управления, мышлением и общественными отношениями, с его комплексом превосходства и врожденным недоверием ко всему иностранному, с его благоговением перед старостью и пренебрежением молодостью. Главная задача, провозглашал Чэнь Дусю, один из интеллектуальных вождей движения Четвертого мая, «заключается в том, чтобы импортировать основу западного общества, которая заключается в новой вере в равенство и права человека. Мы должны полностью осознавать — конфуцианство несовместимо с этой новой верой, с новым обществом и новым государством». Открытость провозглашалась ключом к выживанию, изоляционизм старого образца — путем к гибели. «Будьте космополитами, а не изоляционистами, — призывал Чэнь. — Тот, кто строит телегу, закрыв ворота, обнаружит, что она не подходит к колее за воротами». На улицах городов, в лекциях, в памфлетах и печатных изданиях по всему Китаю молодые интеллектуалы громко требовали замены древней автократии Конфуция на современную западную науку и демократию.

Годом раньше, в 1918 году, пятидесятидвухлетний китайский джентльмен по имени Сунь Ятсен поселился на вилле по адресу: улица Мольер, 26, — на одной из самых тихих улочек среди тенистых бульваров французской концессии в Шанхае. С мая по июнь 1919 года за стенами его тихого приюта город погружался в хаос: вероятно, четвертая часть всех работающих приняли участие в забастовке с импровизированными антиимпериалистическими демонстрациями и спектаклями, разыгрывавшимися прямо на улицах. Однако, как многие китайцы-горожане, кому за пятьдесят, Сунь, похоже, активно не участвовал в движении Четвертого мая, где преобладали студенты. Он проводил рабочее время в научной деятельности, переделывая и редактируя свои работы. В свободное время он отдыхал, играя с женой в крикет на лужайке перед виллой или развлекая друзей за обедом.

Но во всем остальном Сунь был кем угодно, только не обычным китайским горожанином среднего возраста. В 1919 году он стал бывшим вождем революции и президентом Китайской республики. Спустя несколько десятилетий, уже после смерти, на него прольется бальзам китайского политического внимания — бесконечно далеко от сонного кабинетного бытия на улице Мольер, — и правительство Тайваня, и правительство Китайской Народной Республики признают его «отцом современной китайской нации».

Как и демонстранты движения Четвертого мая, Сунь Ятсен был одержим вопросом китайского национального возрождения. В отличие от своих молодых коллег к 1919 году данный вопрос мучил его уже много лет. После почти трех десятилетий сбора денег за рубежом, чтения лекций, встреч, приветствий и демаршей от имени китайских антидинастических сил революции Суня наградили, пригласив после национальной революции 1911 года (преждевременно вспыхнувшей от взрыва наскоро собранной бомбы) на пост президента новой Китайской республики. В 1913 году, едва пробыв на посту год, Сунь уступил президентство Юань Шикаю, бывшему цинскому генералу и военной опоре революционного режима. Юань сразу же начал игнорировать новую конституцию: он стал принимать иностранные займы без одобрения парламентом, расправился с премьер-министром и, наконец, 1 января 1916 года провозгласил себя императором. После сего акта страна моментально оцепенела. В том же году, когда провинции одна за другой начали выступать против тучного усатого императора и за независимость от Пекина, Юань занемог — вполне вероятно, с ним случился удар, вызванный приступом ярости, — и умер. Вслед за смертью военного властителя, по крайней мере объединявшего армии страны, если не ее надежды на республику, единый фасад нового режима развалился и началась борьба между местными военными диктаторами.

Пока те, кто жаждал власти, делали смотры собственным армиям, вся остальная страна катилась в ад. Хотя у революционеров, свергнувших Цинов в 1911 году, не существовало ясности по многим общим вопросам организации управления, их в первую очередь объединяла одна тема: потребность в сильном национальном вызове покушениям империалистических держав. Ни одна иностранная держава не была столь неутомима в утверждении своих интересов, как Япония на северо-востоке: после столкновений с Китаем и Россией Япония к 1910-м годам водворила себя в качестве доминирующей силы в Маньчжурии. В полной мере воспользовавшись послереволюционным хаосом, царившим в Китае, в 1915 году японское правительство выставило перед Юань Шикаем «двадцать одно требование», утверждавшее всеобъемлющий японский экономический и политический суверенитет над районами Маньчжурии и Монголии. После нескольких месяцев переговоров Юань капитулировал. Спустя четыре года в Версале, несмотря на то что Китай внес вклад в военные усилия союзников сотнями тысяч китайских рабочих, решение американцев, британцев и французов показало: дело государственного суверенитета Китая получило очередной мощный негативный импульс.

Именно в данный критический момент развития современного Китая Сунь Ятсен удалился в тихий уголок Шанхая и готовился перегруппировать силы. В 1917 году, после утверждения моды на военных диктаторов, он отправился на юг, в Кантон, и короткое время пытался вышагивать в полном военном маскарадном облачении (шлем с перьями, эполеты с бахромой, белые перчатки) и называть себя Великим маршалом. Не видя перспектив оставаться маршалом без сколько-нибудь солидной армии — Сунь в лучшее время своего командования мог насчитать примерно двадцать батальонов и одну канонерскую лодку, — он сменил обшитую галунами форму на традиционный халат китайского ученого и приступил к работе над планом национального возрождения. Собравшись с силами перед очередной попыткой воплотить в жизнь мечту о едином, республиканском Китае, революционный заправила начал трансформироваться в политического теоретика и принялся противопоставлять собственную схему реформ радикальным воззрениям Четвертого мая.

Сунь не соглашался с канонизацией подходов Четвертого мая, опасаясь, что полное отречение от китайской традиции разорвет психологические связи с прежней политической культурой и сделает невозможным восстановление единого государства как преемника старой имперской модели. Он искал пути возрождения полезных компонентов этой традиции в современных схемах модернизации. Это было и в определенной степени остается центральной, болезненной дилеммой современного Китая: как распорядиться огромными накоплениями опыта и достижений, сделавшими Китай самой мощной в мире страной до XVIII века, а через сто лет оставившими практически беспомощным против империалистического Запада. В глазах встревоженных патриотов ответственность за страшные неприятности Китая лежала на китайской истории, однако именно она и делала Китай XX века — «больного человека Азии» — заслуживающим спасения. Страстно желая быть сильными и современными, как Запад, китайские модернизаторы при каждом повороте с беспокойством оглядывались через плечо на прошлое, чтобы убедиться — они по-прежнему «китайцы».

В своей основе суньятсеновский план национального возрождения Китая представлял собой невероятно дерзкую и глубоко прозападную схему обновления Китая: уничтожение целых населенных пунктов, укрощение реки Янцзы, соединение железной дорогой Пекина и Кейптауна. Современный Запад везде присутствовал в качестве модели. Сунь призывал к промышленному развитию в стиле «Европы и Америки». Северный порт должен был стать «таким же важным, как Нью-Йорк», — все следовало реализовать под руководством иностранных специалистов, с использованием иностранного капитала и оборудования.

Но даже предлагая широко распахнуть двери Китая современной технике и инвестициям Запада, Сунь не забывал потрафить больному чувству национального достоинства. Сунь подбирал символ, достаточно объемный, чтобы стимулировать национальный дух и показать: китайская традиция способна на технический гений и динамизм. Символ, одновременно до нужной степени абстрактный и исторически туманный, не должен был нести в себе тревожащих конкретных ассоциаций. Удобно устроившись в своем шанхайском убежище, Сунь обратил взгляд на север.

«Самым известным продуктом наземного строительства Китая является его Великая стена. Цинь Ши-хуанди отправил Мэн Тяня на север строить Великую стену, чтобы защитить Китай от сюнну. Протянувшись от Ляошэня на востоке до Линьтао на западе, она идет пять тысяч ли по горам и долинам. Не имея себе равных в древности, она являет собой чудо, исторический уникум. В эпоху Цинь наука была еще не развита, орудия и инструменты еще не изобрели. Рабочая сила не была столь многочисленна, как сегодня, а познания в физике и строительстве по своему уровню не могли идти ни в какое сравнение с современностью. Как же тогда мог быть построен такой великий памятник?.. Потому что необходимость является матерью инновации… Не в силах терпеть нападения сюнну, Цинь Ши-хуанди решил, что лучшим выходом было завершить одно громадное строительство, чтобы обеспечить будущее: построить Великую стену как оборонительную линию. Хоть сам он и не был истинно мудрым правителем, его Великая стена настолько же пошла на пользу его потомкам, насколько и сооружения по контролю за наводнениями, построенные Великим Юем… если бы нас, китайцев, не защищала Великая стена, Китай покорили северные варвары в эпоху Хань, задолго до династий Сун и Мин, и китайская раса не расцвела и не развилась бы так, как в периоды Хань и Тан, и не ассимилировала бы народы юга. А после того как наша страна в полной мере развила в себе ассимилирующую силу, мы стали способны ассимилировать даже завоевателей, монголов и маньчжуров».

Хотя Сунь повсюду использовал недоброй памяти циньский термин «Длинная стена», ясно — объектом его поклонения являлась двухтысячелетняя, неизменная Великая стена, возведенная и подпиравшаяся иезуитами, Вольтером и викторианцами. Для Суня Великая стена символизировала триумф творческого духа в китайской старине и слепой, бездумной решимости вкладывать труд и ресурсы в некий проект, невзирая на технологические или логистические препятствия, духа, на время целиком и полностью утраченного. «Если бы сегодня кто-либо попытался повторить Цинь Ши-хуанди в строительстве второй Великой стены, у него бы ничего не получилось».

Относясь неодобрительно к интеллектуальному брожению 1919 года, Сунь во многом разделял политические цели движения Четвертого мая. На словах он оставался космополитом-республиканцем, а не культурным консерватором. Родившись в крестьянской семье всего в шестидесяти четырех километрах к северу от Макао, проучившись на Гавайях и в Гонконге благодаря богатству брата, уплывшего искать счастья в заморские края, Сунь был типичным продуктом насильственного открытия Китая Западу, восприимчивым к новой смеси идей и организаций, которые вырастали среди торговли, газет, школ и промышленных предприятий в открытых портах. Сунь Ятсен, которому после неудачного революционного восстания был объявлен смертный приговор, в 1895 году бежал в Гонконг и в Японию. Впоследствии он, вероятно, провел большую часть жизни не в Китае, а за границей (лишь листая газеты перед завтраком у подножия Скалистых гор, он наткнулся на сообщение о революции 1911 года). Бесконечно разъезжая между Японией, Европой и США, Сунь был истинным оппортунистом-интернационалистом, постоянно теребившим иностранных союзников и спонсоров в усилиях по сбору средств на китайский республиканский проект. В 1923 году, вскоре после начала переговоров о создании выгодного альянса с новой коммунистической Россией, Сунь распивал чаи в гонконгских салонах с богатыми местными знаменитостями и заявлял: «Мы должны взять за модель Англию и распространить английский пример хорошего управления на весь Китай».

Даже если принять в расчет растущий консерватизм и традиционализм, сопровождающий переход за пятидесятилетний возраст, благоговение Суня перед Великой стеной — выдающимся символом китайского имперского диктаторства и изоляционизма — должно показаться несовместимым с любым из его проиностранных, республиканских политических убеждений. Однако решение этого парадокса лежит не в том, чтобы ломать голову над внутренней непоследовательностью современного национализма китайцев и его производных (нестабильной комбинации ненависти и восхищения к империалистическому Западу и пренебрежение и преклонение перед Китаем и его прошлым), а в том, чтобы просто принять ее как данность. К концу жизни Сунь обвинял империализм во всех современных несчастьях Китая, не переставая энергично искать иностранные средства для собственных политических проектов. Призывая сограждан «восстановить древнюю нравственность», он бичевал прежних китайцев за неспособность защитить страну от варваров. Даже движение Четвертого мая при всей своей очевидной нацеленности на тотальную вестернизацию пронизано теми же противоречиями: побуждаемые ненавистью к западным империалистам, участники движения Четвертого мая кричали об импорте западного духа науки и демократии во все сферы китайского общества, стремясь спасти свою древнюю страну от неминуемой гибели.

Учитывая все вышесказанное, нетрудно догадаться — Великая стена становится идеально подходящим талисманом современных китайских националистов: построена неутомимыми китайцами против иностранцев, затем боготворима иностранцами, для удобства отлучившими ее от неприятно сложной истории и преобразившими в просто «чудесную». Восхваление Сунем Великой стены явно стало частью его поиска символа или философии, вокруг которых Китай (по его собственным словам, «полоса рассыпанного песка») мог бы сплотиться как нация и откуда он мог бы почерпнуть необходимую уверенность в себе, чтобы отвести империалистическую угрозу. Однако, остановившись на Великой стене, Сунь обнаружил больше собственный космополитизм, нежели уважение к китайской истории, поскольку его высказывания о стене — о ее возрасте, расположении, общем величии — кажутся взятыми прямо из потока исторически недостоверных западных путеводителей. Сунь — это становится совершенно очевидно из его описания стены — не был классическим ученым; он нигде ни словом не упоминает о фрагментарности стены (ни в хронологическом, ни в географическом смысле), об относительной молодости ее показных, построенных из камня участков, об исторической критике после выявившейся неспособности стены предотвратить маньчжурское завоевание в 1644 году (завоевание он бойко переделывает в победу китайской цивилизации над неотесанными варварами). Сунь перелагал на китайский язык ошибочное западное восприятие стены как великой, стирая в процессе многое из ее бесславной истории, и тем самым закладывал начало романа современного Китая с Великой стеной.

К тому же Сунь Ятсен становится почитателем Великой стены вовсе не случайно. Хотя Сунь начал и намеренно завершил свою политическую карьеру как демократ, он не считал, будто Китаю нужна та демократия, которая развилась в Европе как борьба за личные права. Проблема Китая, полагал он, заключается не в недостатке, а в избытке личной свободы, не позволяющем его народу объединиться во имя сопротивления порабощению нации со стороны империализма. Вместо этого «мы должны побороть личную свободу и спрессоваться в несокрушимый организм, подобный твердому камню, возникшему от добавки цемента к песку». Подчеркивание Сунем в первую очередь свободы нации, а не свободы личности, и настаивание на периоде опеки неопределенной продолжительности, когда китайский народ будет «обучен» демократии в условиях военной диктатуры, придавало его восприятию демократии некое глухое, авторитарное звучание. Это, конечно же, предложило его политическим протеже — двум самым мощным партиям современного Китая, националистам и коммунистам, — простой путь к диктатуре. Кроме того, помогает объяснить его отношение к Великой стене, тысячелетнему памятнику автократическому китайскому государству.

Шесть лет спустя, в 1925 году, Сунь Ятсен умер от рака печени. Он умирал, так и не увидев воплотившейся свою мечту о Китае, объединившемся в республику. Однако его активность на национальном фронте, умение продумывать дерзкие планы национального обновления и, самое главное, его поддержка националистов и коммунистов обеспечили ему в последующие годы и десятилетия — когда те и другие возмужали и создали собственные авторитарные государства — признание со стороны обеих партий в качестве отца нации и почитание многих из его решений, отвечающих их политическим нуждам.

Сунь являлся, возможно, одним из первых в современном Китае записных почитателей стены, однако именно годы войны — отчаянной борьбы за национальное выживание, — а не шанхайское теоретизирование прочно закрепили Великую стену как символ национальной силы и выносливости в сознании народа.

Прежде всего война была гражданской. В 1923 году Сунь Ятсен пошел на сделку с Советской Россией. Русские должны были предоставить его Национальной партии (Гоминьдан, или ГМД) денежные средства, вооружение, а также обеспечить политическую и военную подготовку. Сунь взамен допускал членов молодой коммунистической партии Китая, основанной в 1921 году, в ряды националистов. Сунь получал финансовую поддержку, в которой он и его партия отчаянно нуждались для победы над милитаристами, разрывавшими Китай между собой. Русские обеспечивали себе регионального союзника против антикоммунистической Японии и продвигались к своей долгосрочной цели, мировой революции, проталкивая в Китае то, в чем они видели первоначальный этап — национально-буржуазную революцию при участии китайских коммунистов, — из которого затем естественным образом предстояло родиться коммунистической революции.

Пока Сунь Ятсен был жив и пока националисты еще чувствовали, что получат солидную пользу, держась русских, единый фронт между двумя китайскими партиями оставался более или менее сплоченным. В 1926 году, когда подготовленные и вооруженные Советами войска фронта двинулись из Кантона в центральный и восточный Китай, потеснив несколько милитаристских режимов, альянс значительно укрепил стремление националистов к воссоединению. Однако в 1927 году — Суня тогда уже два года как не было в живых, — когда его лично назначенный наследник, Чан Кайши, вот-вот должен был взять города Шанхай и Наньцзин, а коммунисты в глазах консервативно настроенного Чана становились неприемлемо радикальными в своих усилиях мобилизовать городское и сельское население против богатых землевладельцев и предпринимателей, союз затрещал по швам. 12 апреля 1927 года, после нескольких месяцев секретных переговоров с богатейшими финансистами Шанхая и их подпольными боевиками, Зеленой бандой, Чан выставил вооруженный отряд примерно в тысячу человек — все члены Зеленой банды — против городских профсоюзов, главной опоры коммунистов. Сотня активистов профсоюзного движения была убита только во время одной демонстрации протеста. Прокоммунистические организации таким же образом разгромили в городах Чанша, Ухань, Наньчан и в конечном итоге в Кантоне, где левых быстро узнавали по окрашенным местам на одежде вокруг шеи, где те носили красные галстуки, и, связав их по десять-двенадцать человек, топили в реке возле города.

В то время как политическая звезда генералиссимуса Чан Кайши поднималась к своему зениту, склоняя различными путями к номинальному признанию своей цели — национальному единству — северных милитаристов, силы китайских коммунистов провели почти восемь лет в бегах по самым недоступным и негостеприимным районам Китая, где, как они надеялись, труднодоступность, нищета и изолированность местности преодолеют даже неистовую решимость Чана добраться до своих бывших союзников. Однако в течение нескольких лет они неудачно выбирали места для укрытия. В 1929 году они пристроились в Цзянси, гористой, неплодородной юго-восточной провинции, нищенское состояние которой, казалось, делало ее незаменимой почвой для взращивания радикального социального недовольства и коммунистической революции. Но она, кроме того, находилась в пределах досягаемости от центров силы самого Чан Кайши в Шанхае и Наньцзине, расположенных на восточном побережье. В 1931–1932 годах националисты провели три мощные военные кампании против Советского района в Цзянси. Кольцо вновь построенных дорог и укрепленных пунктов опоясало весь район, готовя ловушку коммунистам.

Осенью 1934 года, после тщательной отработки планов, ведущейся в большой тайне, армия коммунистов примерно в восемьдесят тысяч штыков прорвала блокаду в самом слабом пункте в юго-западном углу и начала годичное отступление по маршруту протяженностью тринадцать тысяч километров в виде перевернутой буквы L. Путь проходил по нескольким самым диким, наименее развитым районам — по горам и лесам, населенным враждебно настроенными южанами, обледеневшим пикам Тибета, болотистым равнинам северо-запада, где солдатам приходилось спать стоя, так как лечь на слишком сырую землю было невозможно, через горные стремнины, мосты, подвешенные на железных цепях к отвесным скалам, водовороты — и в конечном итоге заканчивался в унылой, каменистой местности в Шэньси, на северо-западе Китая. Этот маневр в коммунистическом синодике стал известен как Великий поход — название, звучавшее скорее как затянувшиеся полевые учения, а не как сражение с войсками националистов при отступлении, чем его общепринято считать. Из восьмидесяти тысяч человек, выступивших в поход, говорят, лишь около восьми тысяч дошли до конца.

В целом для китайских коммунистов Великий поход — в результате которого они оказались изгнанными в голодающие северо-западные приграничные районы Китая — стал не большей победой, чем Дюнкерк для британцев пятью годами позже. Однако уцелевших коммунистов символически и стратегически воодушевил их приход в Шэньси.

Как известно, северо-запад был незнаком, беден и неплодороден. Эта территория, где преобладали легкие, переменчивые желто-коричневые лессовые почвы, состояла из невысоких гор, приобретших благодаря ветрам из Центральной Азии и Монголии «бесконечное разнообразие странных, иззубренных форм», как писал американский журналист Эдгар Сноу во время посещения оплота коммунистов. «Горы — как громадные замки, ряды мамонтов, красиво округлые башни, хребты, будто развернутые чьей-то гигантской рукой, оставившей отпечатки злых пальцев. Фантастические, невероятные и порой пугающие формы, мир, созданный сумасшедшим богом». Если бы эту легкую почву обильно поливали дожди, она стала бы плодородна и хороша для обработки. Однако дожди были устойчиво редкими, в то время как дальше на север, отмечал Сноу, «рост сельскохозяйственных культур строго ограничивался крутыми склонами… Там не много настоящих гор — лишь бесконечные разрушенные холмы, столь же бесконечные, как предложение у Джеймса Джойса и еще более скучные». Но коммунисты отыграли себе место для передышки и, благодаря скормленным Сноу пропагандистским легендам о походе, объявили всему миру: несмотря на огромные потери, они способны вести продолжительную партизанскую войну с националистами и выживать.

Для одного из них, опытного и жестокого революционера по имени Мао Цзэдун, уроженца изумрудно-зеленых рисовых полей юга Китая, уже готового захватить абсолютную власть над солдатами, которых он привел на север, один характерный элемент коричнево-желтого пейзажа, затмевая и оценивая его действия, выступал вперед как эмблема прошлой и ожидавшей в будущем борьбы. Он представлялся ему символом нации, ради которой он боролся.

Небеса высоки, облака тусклы, Мы глядим на скрывающихся на юге диких гусей. Если мы не дойдем до Великой стены, то мы не настоящие мужчины, Мы, прошедшие больше двадцать тысяч ли.

После того как коммунисты в 1949 году захватили власть, когда Мао завершил превращение из революционного вождя в божество, когда его слова приобрели святость проповеди, а Великая стена стала частью туристической индустрии, написанное им в 1935 году стихотворение о Великой стене получило новую жизнь в новом черновом переводе, ставшем популярным среди посетителей, готовых увековечить память о Великой стене. В китайском языке нет надобности конкретизировать местоимения, и в третьей строке у Мао оно опущено, впоследствии дав возможность китайцам и переводчикам свободно понимать его слова в более общеупотребительном смысле: «Ты не настоящий мужчина, если никогда не бывал на Великой стене». Эта фраза сегодня вырезана и напечатана на скалах и вывесках в туристических пунктах на стене, а майки и кепки, украшенные данным афоризмом, предлагают утешение чувствительным к кризисам мужественности посетителям.

В 1935 же году, однако, высоких оценок Сунь Ятсена или Мао Цзэдуна пока еще оказывалось недостаточно, чтобы гарантировать Великой стене бессмертие в качестве национальной эмблемы. Хотя правительство Чана после смерти Суня превратило его в политическую икону, собственное наследие Суня оставалось еще под вопросом. При жизни Суня многие полагали, что его революционные воззрения едва ли более плодовиты, чем просто насилие и разобщенность. После создания в 1928 году старой партией Суня националистического режима, номинально работающего на объединение страны, сомнения не развеялись. Получив власть, Чан Кайши часто выглядел фактически как самовлюбленный сатрап с претензией на управление всем Китаем, а его правительство и крестьяне, в конце 1920-х годов миллионами голодавшие в Шэньси, и интеллектуалы, которых преследовали, а порой и убивали даже за высказанное шепотом левацкое настроение, считали его политическим банкротом. Вне своей группы коммунистических революционеров, которые начинали героизировать и боготворить его, как никакого другого вождя, Мао в 1935 году, вопреки всему, все еще выглядел мелким политиком и посредственным поэтом-любителем, загнанным на северо-западные окраины Китая армией националистов и обреченным там оставаться.

Но вмешалось обстоятельство, спасшее стену от исторического забвения и преобразившее ее в символ, в настоящий театр неукротимой воли китайцев к сопротивлению, — вторжение японцев. Начиная с 1890-х годов, японцы все в большем количестве размещали войска к северу от Великой стены, в Маньчжурии. В 1931 году, после нескольких десятилетий всеобъемлющего военного и экономического контроля над этим регионом и его богатыми природными ресурсами, самоуверенная японская военщина вознамерилась формализовать японскую власть, для чего спровоцировала полномасштабный конфликт с китайскими солдатами близ Мукдена, старой столицы Нурхаци. И без того растянувший свои силы в конфликтах с собственным правительством, Чан Кайши приказал пристрастившемуся к наркотикам местному диктатору, контролировавшему китайские войска на северо-востоке, просто отойти к югу от стены. В том же году японцы соблазнили свергнутого императора династии Цин, Пуи, вернуться в Маньчжурию и возглавить новое независимое государство к северу от Великой стены.

Между тем, как практически все энергичные маньчжурские власти на протяжении последних двух тысячелетий, японцы вскоре начали проявлять интерес к остальной территории Китая — не в последней мере потому, что хотели создать буферную зону к западу и югу от своего нового приобретения. Как и в 1644 году, Шаньхайгуань являлся воротами Серединного Царства. В день нового, 1933 года неподалеку от штаба японской военной полиции в городе услышали таинственный взрыв. Позднее японские и китайские объяснения тревоги отличались друг от друга: первые заявляли, будто это была бомба, нацеленная на японцев, вторые говорили всего лишь о нескольких новогодних петардах. Как бы там ни было, японские милитаристы бросили на Шаньхайгуань войска и авиацию. К 3 января 1933 года были убиты две тысячи китайских солдат и неизвестное число гражданских лиц, а «Первый проход в Поднебесной» оказался в руках японцев.

Меньше чем через два месяца двадцать тысяч японских войск продвинулись к Джехолу, северо-восточной провинции, которую посетил Макартни со свитой в 1793 году во время своего торгового паломничества к императору Цин. Сопротивление с китайской стороны, руководимое спустя рукава скупыми местными диктаторами, не желавшими жертвовать своими личными армиями, практически отсутствовало. В первую неделю марта столица провинции, место, где располагался бывший летний дворец и охотничьи угодья цинского императора, пала, а вся провинция площадью сто девяносто две тысячи сто восемьдесят квадратных километров распалась.

Спустя два дня японцы подошли к Великой стене, выставив самолеты, артиллерию и танки против китайских войск, укрывшихся в театральных проходах — за стенами, в башнях и у бойниц — к северо-востоку от Пекина, в горах, украшавших район Великой стены севернее столицы. Китайцы, остатки армий бывших милитаристов, сильно проигрывали в вооружении: одна фронтовая дивизия в пятнадцать тысяч штыков располагала всего десятью полевыми и горными орудиями, сотней тяжелых пулеметов и лишь двумя легкими пулеметами в каждой роте. В некоторых из наиболее горячих схваток китайцы бились врукопашную, используя холодное оружие, а в одном случае им даже удалось отбросить японцев, наступавших при поддержке бомбардировок с воздуха. Тем не менее к концу мая 1933 года, после двух месяцев интенсивных боев, японцы заняли все ключевые проходы в северо-восточной стене и готовились обрушиться на Пекин.

31 мая китайская и японская делегации подписали Тангуский договор, устанавливающий демилитаризованную линию протяженностью в двести пятьдесят миль к югу от Великой стены, заканчивавшуюся всего в десяти милях севернее Пекина, обеспечивая тем самым японский контроль над северо-востоком. Японская армия подождет еще четыре года, а затем спровоцирует столкновение, которое приведет к падению самого Пекина. В 1937 году под предлогом того, что китайцы захватили японского солдата, японцы предприняли атаку и через три недели овладели мостом Марко Поло, местом, дававшим доступ в северный Китай от Шаньдуна на востоке до Шаньси на западе. До конца июля Пекин и его окрестности окажутся в руках японцев.

Что касается Китая и огромного большинства китайцев, эти поражения стали трагедией, позволившей японцам начать военные действия, которые к 1945 году обойдутся китайцам в пятнадцать — двадцать миллионов человек, — вероятно, триста тысяч из них были убиты во время семи страшных недель Наньцзинской резни в 1937 году, когда японцы расправлялись с жителями столицы националистов. Однако одному монументу, Великой стене, и одному человеку, Мао Цзэдуну, предстояло в конечном счете извлечь выгоду из китайской военной катастрофы на севере.

Хотя китайское сопротивление вдоль стены оказалось тщетным, а саму стену порушили современное оружие и тяжелая поступь тысяч солдат (более широкие участки использовались в качестве военно-транспортных путей), она стала паролем патриотизма в целом потоке националистических по содержанию песен. «Идем! Идем! Мы вместе должны идти на фронт сражаться! На фронт сражаться! Слава политой кровью Великой стене!» — звучал последний куплет песни «Защитим нашу Великую стену», которую пели китайские солдаты, тщетно пытаясь оборонять проходы к северу от Пекина. Вооруженные холодным оружием китайские дивизии на Великой стене стали синонимом нового, энергичного духа национального сопротивления, духа, способного (хоть и на короткое время) взять верх над массой современного вооружения японцев. «До настоящего времени, — восклицала некая северная газета в марте 1933 года, — большинство из руководства страны хотело, чтобы мы поверили в то, что мы, китайцы, не можем противостоять Японии, вернуть свои утраченные территории. Пример героизма, который мы увидели у проходов Великой стены, показывает, как они ошибаются… что вопрос не в том, способны ли мы вернуть свои территории, а в том, хотим ли. Дело не в вооружении и технике, дело в смелости и верности».

* * *

Стена снова обессмертилась в песне, сочиненной к фильму «Десять тысяч ли гор и перевалов» («Гуаньшань ваньли»), который планировалось снять в Шанхае после инцидента на мосту Марко Подо в 1937 году. Фильм так и не сняли, но песня остается популярной до сегодняшнего дня, прославляя Великую стену как монумент, объединяющий — более не разделяющий — по праву принадлежащие Китаю территории к северу и югу от нее.

Великая стена в десять тысяч ли протянулась на десять тысяч ли, За Великой стеной находится наша родная страна, Сорго зреет, соевые бобы благоухают. Вся эта земля купалась в золоте, бедствия обходили ее стороной. Но когда катастрофа разразилась над ее равнинами, Насилие и грабеж растеклись по стране, Среди великих страданий мы бежали в другие места, Наши тела и кости разбросаны, наши отцы и матери скорбят. Даже оставшись без зубов, мы не можем забыть нашей вражды и ненависти, День и ночь мы думаем лишь о возвращении в родные края. Мы все трудимся над тем, чтобы пробиться назад, Как бы жестоко японские рабы ни тиранили нас. Великая стена в десять тысяч ли тянется на десять тысяч ли, За Великой стеной находится наша родная страна, Сердца четырехсот миллионов наших соотечественников бьются как одно, Новая Великая стена протягивается на десять тысяч ли.

В 1936 году смертный приговор коммунистической революции Мао Цзэдуна привели в исполнение. В ту зиму, спустя почти четыре года после того, как японцы устроили свою первую базу на территории Китая, Чан Кайши перелетел в Сиань, старую северо-западную столицу, уверенный, что та последняя операция по окружению позволит уничтожить коммунистов раз и навсегда. В годы постоянных вторжений японцев перед Второй мировой войной Чан сосредоточивал свои силы не на национальном сопротивлении, а на подавлении коммунистов. Когда 3 января 1933 года пал Шаньхайгуань, Чан находился в Цзянси, обеспечивая окружение советского района, и отказался прерывать блокаду, намереваясь возглавить сопротивление на севере. Японское вторжение, заявлял он, всего лишь «внешнее дело… как постепенно нагнаивающийся нарыв на коже. Устраиваемые [коммунистическими] бандитами беспорядки — это дело внутреннее. Это… перебои в сердце. Из-за того что внутренняя болезнь не устранена, внешние проблемы решить невозможно».

Общественное мнение считало иначе: непримиримый антикоммунизм Чана перед лицом иностранной агрессии быстро разваливал его имидж в глазах национальной общественности. По мере того как японцы продвигались дальше на запад северного Китая и известия о японских атаках там распространялись по стране, число критиков Чана росло. Его упрекали в том, что он «отсиживается на юге», что «утрачивает государство». Вдова Сунь Ятсена обвиняла Чана и его правительство в «предательстве, трусости и непротивленчестве». Возмущение стало нарастать после подписания Тангуского договора: южная пресса открыто называла Чана изменником, а на севере заявляли — «сегодня у Китая нет лидера». В 1935 году десятки тысяч людей в городах по всему Китаю прошли маршем протеста против японской агрессии.

Но когда Великая стена страдала в военное лихолетье, ее поэт-поклонник Мао пользовался возможностью извлечь выгоду из оскорбленных чувств общества. В 1936 году, в тысячах километров от шанхайских киностудий, в пещере, вырезанной в лессовых скалах на севере Китая, Мао своей рукой изобразил в стихах Великую стену в качестве памятника национальному единству.

Есть место в северных землях: Тысяча ли, запечатанная льдом, Десять тысяч ли метущихся снегов. Оба конца Великой стены Земля сворачивает в одну-единую громаду. От истока до устья великой реки Быстрое течение замирает и исчезает. Горы пляшут подобно серебряным змеям, Плато убегают вдаль словно восковые слоны, Стремясь добраться до самого Небесного Правителя. В ясный день Белые шелковые занавеси окрашиваются красным, Очаровывая наблюдателя.

В условиях, когда общественное мнение против Чана и его гражданской войны начало бурлить, Мао Цзэдун виртуозно предложил прекратить старую войну с националистами ради формирования союза с Японией, заменив прежнюю платформу «оказывая сопротивление Японии, бороться с Чаном» на «бороться с Японией, прекратив гражданскую войну». Он предлагал прежде немыслимое: второй Единый фронт, — и это менее чем через десять лет после того, как первый закончился кровавой баней предательства. В ходе великой имиджевой операции Мао в 1936 году готовился выиграть на всю жизнь для коммунистического Китая американского друга-путешественника, позволив Эдгару Сноу, журналисту из Канзаса, посетить свою базу на северо-западе. Дав Сноу эксклюзивный доступ, Мао поднял себя до англоязычных читателей не в качестве красного революционера-фанатика, а как прагматичного и, самое главное, патриотично настроенного борца за национальную свободу, неизменно выступающего против замирения с Японией: «Для народа, лишенного национальной свободы, задачей революции является не социализм немедленно, а борьба за независимость. Мы не можем даже обсуждать коммунизм, если нас лишили страны, где можно его строить».

Чан отказался рассматривать всякое предложение о союзе со своими внутренними врагами и 4 декабря 1936 года второпях прибыл в Сиань, полный решимости покончить с коммунистами. В это время, однако, даже самые близкие сподвижники Чана отказывались вести его гражданскую войну за счет новых территориальных уступок Японии. Вечером 11 декабря ставший военачальником у националистов бывший милитарист по имени Чжан Сюэлян приказал своим личным телохранителям арестовать генералиссимуса. После короткой и тщетной попытки укрыться в пещере в горах Чан — в одной ночной рубашке и словно набравший в рот воды, поскольку забыл захватить с собой искусственную челюсть, — был доставлен назад в Сиань, где Чжан предложил ему условия освобождения: прекращение гражданской войны с коммунистами и начало сопротивления японцам. Хоть Чан наотрез отказался что-либо подписывать, устное согласие все же дал. 26 декабря 1936 года, в День подарков, отмечавшийся в первый день после Рождества, когда по крайней мере была создана шаткая основа нового Единого фронта, Чану позволили вылететь в Наньцзин. Решающее наступление националистов на район базирования Мао не просто отменили: коммунисты теперь стали законной политической партией, участвующей в борьбе Китая за национальное выживание.

Мао и его коммунисты, Великая стена и призывы к сопротивлению Японии, таким образом, объединились, воссоздав новую мощную платформу национального выживания и возрождения. Одна из первых спланированных побед Единого фронта произошла среди перевалов в районе Яньмэнгуаня, горном проходе в стене между провинциями Хэбэй и Шаньси, где войска националистов сдерживали атаки японцев с востока, а солдаты коммунистов уничтожали вражескую дивизию с тыла. Многие годы спустя Мао испытывал неуместную признательность японцам за их вторжение на север Китая, за тот импульс, который дал толчок его политической карьере. В начале 1960-х годов японская делегация посетила Мао в Пекине и попыталась принести извинения за зверства, чинимые китайцам во время Второй мировой войны. Мао отмел их попытки: «Только когда японская императорская армия оккупировала большую часть Китая, только когда китайцы оказались припертыми к стене, они очнулись и взялись за оружие… Это создало условия для нашей победы в освободительной войне… Если бы мне и следовало кого-то благодарить за все, так это японских милитаристов».

К 1945 году, через восемь лет после того, как некий местный диктатор заставил беззубого, дрожащего генералиссимуса остановиться перед окончательным уничтожением своих внутренних врагов, коммунистические армии численно увеличились почти в одиннадцать раз, с примерно восьмидесяти пяти тысяч штыков в 1937 году до более миллиона, а население на контролируемых ими территориях — с полутора миллионов до, видимо, девяноста миллионов человек. Еще через четыре года безграмотного правления националистов — галопирующая инфляция, преследования интеллектуалов, прощение пособников японцев, неумелое ведение военных кампаний — практически весь Китай оказался в руках коммунистов. На выцветшей фотографии, выставленной напоказ в главной крепости Шаньхайгуаня, запечатлены ликующие местные жители, стоящие по сторонам дороги к форту в 1949 году, и коммунистические войска, марширующие через открытую арку «Первого прохода в Поднебесной», — последняя армия, проделавшая это по пути к завоеванию Китая.

Мао Цзэдун в новом Китае долго не забывал своего символического союзника, Великую стену. Одна из песен-маршей, написанных к некоему кинофильму в 1935 году, очередное прославление стены как эмблемы национального сопротивления, стала гимном Народной Республики:

Вставайте, вы, кто отказывается быть рабами. Построим новую Великую стену из нашей плоти и крови. Китайская раса подошла к моменту величайшей опасности. Каждый должен стоять до последнего вздоха. Вставайте! Вставайте! Вставайте! Мы массы, у которых одно сердце и одна воля. Вперед! Под огонь врага! Вперед! Вперед! Вперед! Давай!

Однако в действительности, в категориях кирпича и цемента, война катастрофически сказалась на состоянии Великой стены. Пережив на протяжении нескольких десятилетий боевые действия разной интенсивности — особенно вдоль участков, проходящих по северо-востоку, где шли тяжелые бои, — в начале 1950-х годов стена пришла в плачевное состояние. Бадалин, ближайший к Пекину участок, находился в бедственном положении: помещения форта полуразрушены, стены, насыпи и башни осыпались. С 1953 по 1957 год — видимо, в награду за службу — коммунистическое правительство отремонтировало показательные тысячу триста метров, выровняв полы ради тонких подошв и высоких каблуков будущих посетителей, укрепив расшатавшиеся зубцы, дав опору локтям грядущих орд туристов. Великая стена вступала в новую фазу своего превращения: из идеализированного символа национального сопротивления в отполированный туристический объект.

Однако стена сохранила некоторую преемственность с собственной исторической функцией в имперском Китае. Изначально идею об обновлении стены выдвинул в 1952 году Го Можо. Суровый романтический поэт в молодости, а в зрелости высокопоставленный чиновник в области культуры в коммунистической бюрократии, он предложил отреставрировать Бадалин для загородных выездов дипломатических гостей Пекина. Хоть посольства более не приезжали с лошадьми и шкурами, Великая стена по-прежнему оставалась обязательными церемониальными воротами, через которые просители проходили в Серединное Царство. 19 марта 1960 года Бадалин открыли для дипломатических целей в связи с визитом непальского премьер-министра. В течение следующих шестнадцати лет — засушливый период для официальных иностранных визитов в Китайскую Народную Республику — здесь прошли сорок три известных деятеля. А потом побывали сотни.

Остальные участки стены за пределами видимости небольшого числа иностранцев, допущенных за «бамбуковый занавес» Мао, получили от Китайской Народной Республики значительно меньше. Для Мао проблема истории — и как идеи, и как материальной реальности в виде оставшихся от прошлого артефактов — заключалась в следующем: он не совсем определился, какую роль она должна играть в его империи. По-своему Мао — обставивший свой кабинет некоторыми наиболее древними китайскими текстами — понимал историю не хуже, чем любой из его имперских предшественников. «Мы должны суммировать нашу историю от Конфуция до Сунь Ятсена и вступить в это ценное наследство, — заявлял он в 1938 году. — Это важно для того, чтобы направлять великое движение сегодняшнего дня». Однако при ясности того, что история должна служить славному социалистическому настоящему, любой аспект прошлого, не соответствующий его марксистско-ленинским целям, должен опускаться или, в идеале, предаваться забвению. «Если при изучении истории, — поучал Мао в другой раз, — не исходить из понятия классовой борьбы, то можно оказаться сбитым с толку». Когда коммунистические чиновники распространяли политический контроль на китайскую деревню, одной из первых идеологических сил, поспешно взятых ими на вооружение, стала сила народной памяти. На массовых собраниях, где следовало «высказываться зло», прошлое заперли в темный, душный ящик под именем «старое общество». Предшественником нового ослепительного Китая Мао провозгласил просто нечестный мир, где землевладельцы угнетали, а крестьяне страдали.

Между тем всякое иное, более сложное видение истории предназначалось для мусорного ведра. Забвение явилось лучшим для Мао решением для эпизодов истории, не поддававшихся партийному контролю: в коммунистическом Китае все, что хоть сколько-нибудь относилось к старине, существовало из милости. В то же время, по мере того как Китайская Народная Республика активно превращала прошлое в досоциалистический кошмар, подкрепляла собственное видение настоящего, она старательно уничтожала части старинного архитектурного ландшафта Китая, не соответствовавшие ее обновленному видению, и создавала новые государственные комплексы. Монументальный центр китайской политической мощи, старый императорский город, скученный вокруг Запретного Города, радикально перестроили в 1950-е годы. Обнесенный стеной парк и строения эпохи Мин непосредственно к югу от красных стен, с которых Мао в 1949 году объявил об образовании Народной Республики, пустили под бульдозер ради создания обширного, безликого пространства нынешней площади Тяньаньмэнь. Громадную пустоту новой площади — крупнейшего городского общественного объекта в мире — ограничили массивными образцами социалистической архитектуры (Музей истории и революции Китая, Дом Народных Собраний), преднамеренно превращавшими одиночного посетителя в лилипута своими колоссальными размерами. Сам Запретный Город пощадили — видимо, частично из-за того, что его раздутые размеры соответствовали приверженности социалистической архитектуры к монументальности, а его дух замкнутости и секретности отражали политические ценности новых правителей Китая. На месте старой городской стены Пекина построили кольцевую дорогу. Ее камни в конечном счете вывезли в 1969 году для строительства убежищ от советских бомб. Ныне от старой стены сохранилось лишь несколько громадных каменных ворот, возвышавшихся над медленно движущимся потоком машин. В 1966 году Мао начал последнее и самое яростное наступление на прошлое, свою «культурную революцию» против «четырех старых» — старых идей, культуры, традиций и привычек, — в ходе которой революционная молодежь Мао, хунвэйбины, уничтожили бессчетное множество уникальных храмов, фарфоровых изделий, картин, скульптур и книг.

Кроме нескольких жалких километров, проходов в стене возле столицы, использовавшихся как музейные экспонаты для показа посетителям в качестве причесанной сказки о величии древнего Китая, Мао мало интересовала сохранность участков Великой стены, оставленных и дальше разрушаться, — и этот процесс ускорялся коммунистическим утилитаризмом. Ловкие крестьяне разбирали внешнюю обкладку из камней и валунов или растаскивали фундамент из утрамбованной земли для использования в качестве удобрения. Вдоль некоторых участков кирпичи растаскивались для строительства дорог и хранилищ. В других местах стену взрывали динамитом, чтобы получить камень для продажи. Историческую реальность стены — ее истинный возраст, функции и неодинаковый внешний вид, ошибки и бедствия, связанные с ней, забыли, оставляя лишь случайный небольшой участок для рекламы маоцзэдуновского Китая. В любом случае, к тому времени как Бадалин отреставрировали, режим Мао придал Пекину новый, социалистический облик и более не видел необходимости обновлять какие-либо другие набившие оскомину памятники прошлого, которые Мао в лучшем случае были безразличны.

Однако как идея, как воплощение автократической политической философии, Великая стена обладала для Мао мощной и устойчивой притягательностью. Он страстно впитывал изоляционистский психологический посыл, со всей определенностью олицетворяемый стеной. Когда ему это требовалось, Мао нравилось считать себя интернационалистом, энергичным представителем мировой коммунистической революции. Между тем на практике коммунистическая вера Мао коренилась в подозрительном отношении к разлагающему влиянию иностранных идей и учений. Когда Мао не занимался уничтожением свидетельств китайского прошлого, то сосредоточивал внимание на искоренении среди китайских масс малейших следов иностранного, которое, как он считал, само собой разумеется, ведет к капитализму, буржуазности и опасному антикоммунизму. После того как опустили «бамбуковый занавес» Мао, выезд из Китая стал невозможен практически для всех, кто не был готов нырнуть у южного побережья Китая и плыть в Гонконг. Китайцы оказались запертыми не просто в границах государства, но и в городах, поселках и деревнях. Региональные рынки товаров и услуг рушились, после того как практически поголовная коммунистическая система регистрации проживания и принадлежности к трудовым подразделениям привязала людей к работе, определенной для них государством. Не довольствуясь простым запретом для подданных покидать страну физически, Мао с исключительным рвением старался держать их мысли и обычаи строго в границах все более сужающегося коммунистического определения китайскости. В начале «культурной революции» в 1966 году самые приземленные и безобидные вещи — косметика, высокие каблуки, цветная одежда, узкие брюки, домашние животные — заклеймили как буржуазные, иностранные, а значит, идеологически подозрительные. Люди, осмелившиеся носить или держать дома любое из перечисленного, рисковали подвергнуться жестокому и унизительному публичному порицанию. Мао тайком придерживался другой точки зрения. На публике превознося традиционную китайскую медицину, сам он между тем пользовался услугами подготовленного специалиста в западной медицине.

Мао активно использовал свои подходы к Великой стене как для внутреннего, так и для внешнего регулирования китайского общества. Если Великая стена изначально считалась самым грандиозным проявлением одного из самых древних и определяющих импульсов в китайской культуре — окружать стенами дома, храмы и деревни, — то Мао приспособил по-имперски масштабную идею для разделения страны и властвования над ней. Вместо кирпича и цемента, однако, он использовал для строительства перегородок между китайцами политический пуританизм и классовую борьбу. Вначале, стремясь получить широкую поддержку, коммунистическая партия мирно подходила к большей части населения Китая, не поддерживавшей их до 1949 года. Однако, по мере укрепления своей власти, она начала разворачиваться не только против своих явных классовых врагов — угнетателей-землевладельцев и высших представителей националистического истеблишмента, — но также и против бодее мелких нарушителей коммунистического устава: предпринимателей, литературных критиков, наивно полагавших, будто писатели должны быть субъективными; писателей, высказывавших постыдную приверженность к западной литературе; радиослушателей, считавших государственные каналы скучными.

С начала 1950-х годов Китай одна за другой накрывали волны массовых политических кампаний, в ходе каждой из которых определение политических ошибок распространялось на все более мелкие преступления. В 1957 году, через год после того, как Мао призвал китайцев критиковать китайское правительство, он подверг гонениям и бросил в тюрьму более полумиллиона тех, кто высказывал «правые взгляды». Надежды на свободу слова в Народной Республике — по крайней мере при жизни Мао — постоянно рушились. В политической культуре, специализировавшейся на искоренении плюрализма мнений через истерически-жестокие публичные разоблачения и принудительные раскаяния, когда китайцев заставляли для их же безопасности заявлять на своих соседей и коллег, информировать о случайных комментариях, подслушанных у открытых окон, стало опасно иметь — не говоря уже о том, чтобы высказывать, — критические мнения. В конце 1960-х годов молодой китаец по имени Вэй Цзиншэн — позже боровшийся с тоталитарной стеной Мао Цзэдуна посредством «стены демократии» — наблюдал, как Мао рвал Китай на части, оставляя его народ бедным, слабым и голодным, как «он сгонял людей в группы по воображаемым интересам и заставлял бороться друг с другом до тех пор, пока они не теряли связь с реальностью и не могли видеть, где лежат их истинные интересы». Один из обвиненных в 1957 году «правых» кратко обрисовал общество, порожденное маоистской классовой борьбой: «С 1952 года одну кампанию сменяла другая, и после каждой оставалась Великая стена, стена, отгораживавшая одного человека от другого».

Не случайно во время «культурной революции» — политического апогея маоистской диктатуры — одна из публичных кампаний была нацелена на реабилитацию Ши-хуанди династии Цинь, традиционного главного злодея в китайской истории и строителя первой в империи рубежной стены. Благодаря перетасовке фактов, проделанной партийными историками, Ши-хуанди в начале 1970-х годов претерпел головокружительную трансформацию от тирана-филистера до провидца-модернизатора. Стену Ши-хуанди, славословила одна из статей в «Жэньминь жибао», официальном органе коммунистической партии, построили «для предотвращения беспокоящих нападений со стороны рабовладельцев-сюнну и укрепления феодального государства, основанного на централизации власти. Это было созвучно с интересами народа». По мере того как акции Ши-хуанди повышались в цене, акции его противников падали. В 1975 году состоялась публикация в книжном формате отречения Мэн Цзянну, легендарной вдовы, оплакавшей мужа, погибшего на строительстве циньской стены. Отречение, озаглавленное «Мэн Цзянну являлся проконфуцианским, антилегистским ядовитым растением», было написано в высоком стиле «культурной революции». Принимая во внимание, в каком заброшенном или разрушенном состоянии находилась стена в те годы, трудно представить более показательный пример двуличного подхода Мао к прошлому: его глубоко китайского внимания к постановке истории на службу настоящему (отметьте в некоторой степени схожую ситуацию в Британии 1980-х годов: премьер-министр Тэтчер побудила «Таймс» воздать хвалу Адриану и его стене, желая поддержать ее оппозицию Европейскому союзу), и его безжалостное забвение любого эпизода той же истории, который не соответствовал его тоталитарному мировоззрению.