«Стены, стены и снова стены формируют костяк всякого китайского города», — писал в 1930-х годах шведский историк искусства Освальд Сирен.

В книге Джозефа Нидэма «Наука и цивилизация в Китае» содержится следующее наблюдение:

«Они опоясывают его, они делят его на участки и кварталы, они больше любого другого строения несут на себе отпечаток основных черт китайских общин… нет такой вещи, как город без стены. Это было бы так же невообразимо, как дом без крыши… Едва ли в северном Китае найдется деревня любого возраста или размера, где не обнаружилось бы хоть глинобитной стены или развалин стены».

Любовь китайцев к опоясывающим стенам глубоко вписана в сам язык. Самые ранние версии (примерно 1200 год до н. э.) иероглифов, обозначающих «поселение» и «оборона», изображали окруженные стеной компаунды; оба понятия немыслимы без ограждения со всех четырех сторон. Позднее для обозначения понятий «город» и «стена» в классическом китайском языке использовалось одно и то же слово: cheng. Иероглиф, означающий «столичный город» (произносится цзин), первоначально изображал караульное помещение над городскими воротами.

Стеностроительство и письменность переплелись между собой, чтобы охарактеризовать китайскую цивилизацию и физически, и образно с того самого момента, как она возникла, разделяя и различая народы и поселения Китая от их менее оседлых, менее образованных соседей с севера. Чтобы понять тысячелетний порыв китайцев строить стены, понять суть конфликта, породившего стену, нам необходимо проследить истоки этих двух несравнимо разных, географически граничивших друг с другом культур: культуры земледельцев, уверенных в своей образованности, окруженных стенами Китая, и культуры пастушеских кочевых племен Монгольской степи.

Примерно пятнадцать лет назад, как только коммунистическая партия Китая занялась своими наиболее актуальными задачами после разгрома поборников демократии на площади Тяньаньмэнь — уборкой с улиц тел гражданских лиц, составлением списков разыскиваемых лиц, проведением облав на тех активистов, которые не смогли выбраться из страны, — она обратилась мыслью к политическому перевоспитанию. Раз уж, высказали правильную догадку руководители партии, дула Народно-освободительной армии были повернуты на сам народ, то одних коммунистических принципов будет недостаточно, чтобы убедить китайцев в легитимности автократичного социалистического правления. В поисках новой государственной религии, вокруг которой могла бы сплотиться страна, партия натолкнулась на довольно старомодную версию некой старомодной идеи: ксенофобский национализм, подогреваемый злым подозрением, что Запад настроен, как настойчиво внушали китайским массам, сдерживать подъем Китая.

Стремясь убедить своих граждан — в 1989–1991 годах видевших, как исчезают коммунистические государства в Европе, — что открытая, по западному образцу демократия в корне не подходит однопартийному социалистическому Китаю, коммунисты путем энергичной кампании патриотического воспитания, развернутой по всей стране, принялись доказывать — положение государства в Китае уникально, он пока не готов к демократии. Китайская история, или особый взгляд на историю, быстро стала одним из самых важных средств в обойме партийной патриотической пропаганды. Утверждалось, будто коммунисты просто являются наследниками проверенной и испытанной модели единого, авторитарного китайского государства, предположительно возникшего пять тысяч лет назад — время, примерно соответствующее периоду, приписываемому правлению Желтого императора, мифологического предка-основателя Китая, который, как считается, управлял государством в начале третьего тысячелетия до н. э. (в 1994 году один из членов политбюро продемонстрировал уважительную веру в своего легендарного предшественника, возложив цветы и посадив дерево на мемориальной церемонии в его честь). Играя на давнем, хоть и смутном, чувстве гордости китайской общественности по поводу древности своего государства, коммунистическая кампания патриотического воспитания трансформировала идею, что в полной мере сформировавшееся китайское государство появилось тысячи лет назад, в шаблон, неустанно вдалбливаемый агентами политбюро, некоторыми учеными-приспособленцами и ленивыми туристическими гидами, чтобы заставить любого слушателя, китайца или иностранца, поверить — так в Китае всегда было и всегда будет (пока коммунисты не скажут другое).

И вопреки всей пропаганде это неправда. Не только потому, что, как вполне возможно, Желтый император был придуман группой жаждавших власти аристократов в 450 году до н. э. На самом деле есть серьезные основания считать, что китайское государство возникло всего сто лет назад, когда, оказавшись насильно вброшенными в современную систему международных отношений, которую Запад создал по своему подобию, видя, как иностранные державы вторгаются в их страну, разрываемую внутренними беспорядками, как ее тянут назад реакционная, загнивающая династия и закосневшая двухтысячелетняя образовательная и этическая система, не желавшие иметь ничего общего с западной наукой и современным миром китайские мыслители и политики ухватились за идею национального возрождения с целью спасти страну от угрозы надвигавшегося коллапса. До того китайцы даже не имели единого общего определения для обозначения Китая — во все времена страну обычно называли по имени правящей в данный момент династии. Будучи бесспорно мощной и пережившей тысячелетия, идея китайской империи была намного менее определенной и размытой, чем позволяет — со своими учебниками, музеями и предками в шкафах — жесткая конструкция современного национализма, концепция, выкристаллизовавшаяся в медленном процессе общественной, экономической, политической и культурной эволюции, начавшемся примерно десять тысяч лет назад. Непрерывность существования одного, единого, с пятитысячелетней историей Китая является фантазией XX века.

Однако благодаря археологическим находкам прошлого столетия мы можем по крайней мере изобразить хронологическую линию доисторической культурной деятельности и нововведений, из которых в конечном счете возникнет узнаваемая китайская империя. Обработка земли — важнейшая основа китайского образа жизни — началась в северных провинциях страны примерно в восьмом тысячелетии до н. э. Сегодняшним визитерам непросто представить себе сухие желтые равнины Шэньси и Шаньси в качестве места, пригодного для начинающих фермеров. Однако малолесные и легкообрабатываемые лессовые почвы северного Китая, которые снабжала водой Желтая река в своем нижнем течении, способствовали появлению примитивного земледелия еще десять тысяч лет назад, во времена, когда южный Китай оставался царством буйных джунглей.

Сдвиг к сельскому хозяйству направил китайское общество по более определенному эволюционному пути. Долгосрочное гарантированное земледелие зависело от масштабной ирригации, требовавшей, в свою очередь, еще более развитых форм общественной и политической организации. Неудивительно тогда, что одним из любимых в Китае древних легендарных героев — все они почитаемы за дарение доисторическому Китаю ключевых технических, политических или культурных новинок (огонь, письменность, медицина и тому подобное) — является Юй, самородок инженер-ирригатор и строитель паводковых каналов, живший, как считается, примерно в начале второго тысячелетия до н. э. К 2000 году до н. э. земледельцы в северном Китае оставляли после себя свидетельства все более сложной цивилизации: претенциозные и экстравагантные бронзовые сосуды, колокола и оружие, гадальные кости, следы крупномасштабного строительства и могильники. Это было уже в высшей степени ритуализированное общество, способное организовать труд для крупных общественных проектов, таких как строительство и добыча ископаемых.

Китайская цивилизация в письменных источниках появляется только в XIII веке до н. э., как стало известно благодаря Ван Ижуну, эпиграфисту и гражданскому чиновнику XIX века, чей зоркий глаз сделал одно из самых сенсационных открытий в современной китайской археологии. В 1899 году, когда в Пекине бушевала эпидемия малярии, одним, по общему мнению, из наиболее эффективных и популярных средств, продававшихся вразнос перепуганным, болеющим жителям, считался отвар из выкопанных из земли костей дракона. Учитывая нехватку главного ингредиента этого лекарства в Пекине, фармацевты, торопившиеся создать запасы для удовлетворения растущих потребностей, подсовывали клиентам коровьи лопатки и черепашьи панцири в качестве разделанных костей дракона, готовых к измельчению. Когда некий родственник принес домой одну из таких костей, Ван Ижун обнаружил на ее поверхности таинственные царапины, а приглядевшись, увидел в них древние китайские иероглифы. Не теряя времени, он скупил у фармацевта весь запас и таким образом спас от уничтожения старейшие из известных вариантов китайского письма. Далее надписанные кости привели к месту их находки в Аньяне, городе в центральном Китае, где крестьяне с коммерческой жилкой выкопали их из земли и продали аптекарям. Крестьяне тоже обнаружили на них царапины, но опасаясь, что они снизят ценность костей как лекарства, многие царапины стерли; кости, на которые случайно наткнулся Ван, оказались счастливым исключением.

Коровьи лопатки и панцири черепах из Аньяна — старейшая из них датировалась примерно 1200 годом до н. э. — стали известны как гадальные кости, использовавшиеся для получения пророчеств в эпоху Шан, первой исторически достоверной династии, правившей частями Китая (между примерно 1700 и 1025 годами до н. э.). Правитель Шан формулировал положительное или отрицательное предположение, на которое хотел получить ответ «да» или «нет» (например «Сегодня дождя не будет»), кости нагревали, и трещины, возникавшие от жара, изучались и толковались шаманами, причем изначальное предположение, а иногда и прогнозы с ответами наносились на кость. Вместе с другими открытиями в Аньяне — фигурной бронзой, могильниками, предметами из нефрита — гадальные кости позволили взглянуть на общество, существовавшее три с половиной тысячи лет назад, чьи основные заботы и верования с тех пор формировали китайское общество.

Хотя царство Шан с географической точки зрения мало напоминало страну, сегодня известную как Китай (политический центр Шан располагался в Хэнани и Шаньдуне — центральный и северо-восточный Китай), однако сходство культурных, политических и общественных черт значительно. Общество в Шан, будучи централизованным, стратифицированным и земледельческим по характеру, управлялось единым правителем, который через свой административный аппарат отбирал у подданных сельскохозяйственные излишки и направлял их на масштабные общественные работы, такие как строительство царских могил и участие в военных кампаниях. Это была культура, в высшей степени подчиненная ритуалам, постоянно требовавшая одобрения предков и небесных сил через посредство жертвоприношений и гаданий. Одна из гадальных костей, описывая результат беременности одной из супруг правителя, сообщает (как и многие в Китае сегодня, в Шан предпочитали мальчиков девочкам): «У нее прошли роды. Они были по-настоящему нехороши. Родилась девочка». В Шан даже ели, как в современном Китае, рис отдельно от мяса и овощей.

Но важнее всего, Шан использовали то же самое письмо, что и более поздние китайцы. Трудность нанесения иероглифов на кости диктовала эллиптическую лаконичность выражения, определявшую литературный китайский язык до 1921 года, когда речистый простонародный язык заменил строгий классический китайский в качестве письменного языка. Трудно переоценить важность общей системы письма в постепенном — в течение тысячелетий — возникновении китайской идентичности: хоть в Китае и в мировой китайской диаспоре говорят на сотнях совершенно отличных друг от друга диалектах, все пользуются на письме одними и теми же иероглифами. Дайте грамотным китайцам с противоположных концов страны или земного шара ручку или кисть, и они смогут общаться. И сегодня китайцы, принадлежащие к самым широким социальным слоям — ученые, бармены, дворники и таксисты, — объединяются агрессивной гордостью за свою трехтысячелетнюю традицию письма, у которой нет современных аналогий в большинстве западных стран, и пренебрежительно сравнивают «простые, искусственные языки Запада» с безграничной утонченностью и сложностью письменного китайского языка.

Конечно, многое должно было поменяться в Китае в последующие три тысячи лет — в том числе династии и границы. В 1025 году до н. э., менее чем через два столетия после появления первой сохранившейся гадальной кости, государство Шан было покорено династией Чжоу, царским домом, который станет номинально претендовать на лояльность — вплоть до 256 года до н. э. — нескольких царств к северу от реки Янцзы, чью культуру можно вполне определить как китайскую. Но базовые элементы китайской цивилизации — элементы, которые Конфуций, выдающийся китайский философ, положит в основу собственного политического и общественного мировоззрения более чем через пятьсот лет, — уже были в наличии: узы патриархального обычая и политической организации, обеспечивающиеся огромной ритуальной силой письменного китайского языка.

И как только возникли и стали преемственно развиваться китайские культура и общество, появилось и стеностроительство: внутри и вне деревень, поселков и городов. Сегодня любовь китайцев к стенам уже не так бросается в глаза случайным наблюдателям, как некогда. XX век, век революций, войн и коммунизма, обратил сотни километров китайских стен просто в горы камня. Одним из самых вопиющих примеров намеренного разрушения стала замена Мао Цзэдуном в 1950-х годах старой городской стены Пекина на кольцевую дорогу. Однако ранние китайские поселения представляли собой скопление стен, а самую древнюю из них, датируемую третьим тысячелетием до н. э., обнаружили во время раскопок в районе Луншань, провинция Шаньдун, в северо-восточном Китае. Самая впечатляющая из сохранившихся со второго тысячелетия до н. э. стен (примерно 1500 год до н. э.) опоясывает шанский город Ао — северную часть современного Чжэнчжоу в Хэнани — на протяжении семи километров, и в отдельных местах все еще достигает девяти метров в высоту. Именно в эти два тысячелетия была освоена фундаментальная техника китайского стеностроительства, использовавшаяся и в эпоху расцвета строительства стен при династии Мин: трамбовка. Сбивался короб из досок или делалась кирпичная кладка в качестве внешней оболочки, внутрь насыпалась обыкновенная земля, составлявшая основу стены. Поскольку сооружения возводились из местного материала, то стены из утрамбованной земли имели преимущество в скорости и дешевизне строительства — очень важный момент для цивилизации, которой придется строить столько стен.

Пока люди, жившие в северном Китае, занимаясь написанием иероглифов, почитая предков и строя стены, постепенно становились китайцами, северные пределы их царства недвижимо граничили с землями — сегодняшними Центральной Азией, Монголией и северной Маньчжурией, — где климат не способствовал интенсивному земледелию или жесткой общественной организации. Именно эти районы произвели на свет кочевые племена — их в Китае и на Западе в разные времена называли жун, ди, сюнну, монголами, маньчжурами и гуннами. Они буйствовали на рубежах Китая и служили причиной стеностроительства в течение следующих двух с половиной тысячелетий.

Однако до конца второго тысячелетия до н. э. различия в образе жизни между северным Китаем и районами, лежавшими дальше к северу, вероятно, не были столь драматичными, так как земли часто почти незаметно переходили из лессовой равнины в степи и пустыни. До того китайские пограничные районы видели не ужасные орды воинов-кочевников, а мирные, относительно оседлые племена, жившие тем, что понемногу обрабатывали землю и разводили скот. К северо-западу, за плодородным — местами — Туркестаном (нынешние Ганьсу и Синьцзян), за высокими, покрытыми мощными ледниками горами Тяньшань, Китай подходил к пустыням и степям Джунгарии и Таримского бассейна, в оазисах которых примитивные, но оседлые пастухи приручали животных. К северо-востоку реки нижней Маньчжурии допускали сельское хозяйство китайского типа, пока пахотные земли не переходили дальше к северу в степи, более подходящие для охоты и рыболовства. Прямо на север от современного Пекина гряда лесистых гор представляла собой отчетливую линию между собственно Китаем, пустыней Гоби и Монголией, причем экология последних была далеко не такой смешанной, как в пограничных зонах на дальнем востоке и дальнем западе. Но в западной части центра северного Китая территория плавно переходила в степь через Ордос, район, очерченный и орошенный северной петлей Желтой реки, которая допускала и оседлый земледельческий, и кочевой скотоводческий уклады жизни.

Однако примерно в 1500 году до н. э. климатические изменения иссушили просторы Монгольского плато (два миллиона семьсот тысяч квадратных километров), превратив их в травянистые степи пустыни Гоби. Это, в совокупности с общей тенденцией к усилению разделения способов производства, решительно сдвинуло там фокус жизни с оседлости и земледелия к скотоводству и кочевничеству, создав разрыв шириной в целый мир со строго управляемым, плотно заселенным и возделанным северным Китаем. Неспособные прокормить себя непосредственно с плохо орошаемых угодий, монголы занялись пастбищным хозяйством (особенно коневодством и овцеводством) и охотой. Такие перемены требовали дополнительной мобильности ввиду сезонного истощения пастбищ и особого искусства управления лошадью, чтобы следить за пасущимися на свободе животными. Кочевые обитатели степей ездили на коренастых выносливых лошадях Пржевальского, вооруженные небольшими легкими луками, являвшимися идеальным оружием для использования в седле, и жили главным образом за счет своих стад. Они искусно готовили еду, шили одежду и мастерили необходимые в быту вещи, но были некоторые вещи — в основном зерно, металл и желанные предметы роскоши, например шелк, — которые можно было получить только у южных, китайских соседей либо по согласию (торговля), либо силой (набеги и грабеж).

В начале первого тысячелетия до н. э. мирное равновесие между двумя способами существования — оседлым земледелием и кочевым скотоводством — начало все более раскачиваться. Главной ареной конфронтации (а в грядущие столетия и стеностроительства) между оседлыми и кочевыми народами стал Ордос, зажатый между собственно степью и равнинами Китая. Данный район исследовал американский географ по имени Джордж Б. Кресси в 1920-х годах, в десятилетие царившего в Китае хаоса. Его наезды совпали с расцветом местных милитаристов, с периодом, когда тамошняя власть и подчиненность меняли направление так же легко, как пески пустынь, которые он наносил на карту. Работу Кресси неоднократно тормозили бродячие солдаты, как-то раз ему даже пришлось убегать от преследования банды из двухсот человек (несмотря на его собственный эскорт из тридцати шести конников). Однако во время более мирных интерлюдий Кресси смог обнаружить, что большая часть района представляет собой «сухую, безлюдную равнину… негостеприимную пустыню» с температурными пиками (летом до ста градусов по Фаренгейту, а зимой до минус сорока), покрытую «движущимися песками, которые удерживаются то тут, то там низкорослым кустарником или похожей на проволоку травой… где природа почти ничего не предлагает человеку и очень скупо уступает ему это почти ничего». Кресси находил, что почти повсюду «поверхность Ордоса… состоит из подвижных песков… желтовато-коричневатого цвета… При движении песка в воздух поднимается громадное количество мелких частиц», наполняя воздух характерной «желтой дымкой», переносимой из Ордоса и рассыпающейся по прилегающим районам «словно из гигантского сита». Из пятидесяти восьми летних дней, проведенных в Ордосе, Кресси только пять раз видел дождь. Но в любом случае, сообщал он, «воздух может испытывать такую жажду, что любой дождь испаряется, не долетая до земли». Но в других местах, отмечал Кресси, особенно в низменных бассейнах и там, где вода подходит близко к поверхности, «естественная растительность… покрывает практически всю землю. Низкорастущие травы дают кое-какую пищу для животных и делают этот район более пригодным и для кочевников, и для земледельцев». Ордос, стратегически важный именно из-за своего пограничного положения между двумя типами общества, а также из-за имеющихся здесь земель, пригодных и для скотоводства, и для земледелия, предоставлял, таким образом, экономическую основу господства над степью либо со стороны кочевников, либо со стороны китайцев.

Первые крупные стычки, упоминающиеся в китайских источниках, датируются XIX веком до н. э. В стихотворной форме сообщается о том, как северное племя, сяньюнь, совершило нападение в самом сердце владений Чжоу на расположенную в северо-западном Китае столицу (немного восточнее нынешнего Сианя):

В шестом месяце кругом царили переполох и волнение. Стояли в готовности боевые колесницы… Сяньюнь были в огромном числе, Нельзя было терять времени. Правитель приказал идти в поход, Чтобы спасать земли царства.

В ходе одной из кампаний армия Чжоу «нанесла сяньюнь решительное поражение / И снискала великий почет… / Мы гнали сяньюнь / До самой Великой равнины». Но не было и ощущения долговременной безопасности: «У нас не будет времени на отдых / Из-за сяньюнь… Да, мы всегда должны быть начеку, — предостерегает стихотворение, — сяньюнь неистовы в атаке». Скорость, приписанная нападению врага, заставляет предположить: скорее всего это первое в истории появление стремительных конных воинов-кочевников, которые будут тревожить границы Китая все следующие тысячелетия. Что вдруг произошло в отношениях, которые, по крайней мере теоретически, следующие три тысячи лет могли регулироваться мирно, посредством торговли и дипломатии, а не разорительными войнами и стенами?

Так как китайцы всегда были более прилежны в записях, чем кочевники, именно их версия событий подтверждает точку зрения о конфронтации между оседлым и кочевым населением. В китайских источниках кочевников всегда изображают в виде алчных, агрессивных орд, устраивающих страшные набеги на миролюбивых китайцев. Китайские источники полны ругательных описаний хищных варваров-кочевников с севера: «птицы и звери», «волки, не заслуживающие снисхождения»; нелюди, «жадные до наживы, у них человеческие лица, но звериные сердца». Живут они в «болотах и соляных пустынях, непригодных для людей». Вера китайцев в то, что их соседи некитайцы не лучше зверей, глубоко проникла в письменный язык: иероглифы, обозначающие племена к северу (ди) и югу (мань) от центральной лессовой равнины, содержат графемы, изображающие соответственно собак и червей. Северные племена, презрительно сообщается в одном из китайских комментариев VII века до н. э., лишены музыкального слуха, не различают цветов и являются коварными злодеями — другими словами, полные варвары.

Китайцы вовсе не одиноки в своем ужасе перед кочевниками. С тех пор как скифы, стремительные разрушители Ассирийской империи, в начале первого тысячелетия до н. э. потрясли до основания классический мир, Западная Европа, как и китайцы, не жалела сил для демонизации конных «варваров» на собственных границах: гуннов («их можно легко назвать самыми ужасными из всех воинов» — Аммиан Марцеллин, примерно 390 год); аваров (их «жизнь — война» — Теодорос Синкелл, примерно 626 год), венгерских татар («которые живут скорее как дикие звери, чем человеческие существа» — аббат Регино, примерно 889 год). Естественно, пожары и грабежи, устроенные в XIII веке Чингисханом по всей Азии и Европе, самым знаменитым кочевником во всемирной истории, едва ли можно назвать хорошей рекламой миролюбия обитателей монгольских степей. К тому же определенная тенденция к агрессии неотделима от кочевого, неоседлого, связанного со скитаниями образа жизни. И в самом деле, за многие века война и военная дисциплина стали столь важной составляющей существования кочевых племен Внутренней Азии, что ни в тюркских, ни в монгольском языках нет самостоятельных, оригинальных терминов для обозначения солдата, войны или мира (для сравнения: в распоряжении авторов старинных китайских записей имелось семь различных определений для обозначения пограничных набегов).

Как бы там ни было, мы не должны буквально принимать китайские характеристики их северных соседей как ненасытно жестоких варваров-захватчиков. Китайские предубеждения против северян прямо происходят из категорически китаецентристского мировоззрения, возникшего, как и идея самого Китая, во втором-первом тысячелетиях до н. э. Как преподносит китайская географическая традиция, Китай — весь мир целиком, каким он был известен его обитателям, — делился на концентрические зоны: внутренние управлялись непосредственно китайским правителем, внешние заняли подчиненные варвары. Хотя идея, что Китай занимает центр цивилизованного мира, полностью выкристаллизовалась и была официально принята только в период династии Хань (206 год до н. э. — 220 год), еще в эпоху Шан китайское государство начало изобретать дипломатический протокол, определявший международные связи Китая вплоть до XIX века: данническую систему, выставлявшую все внешние зоны объектами вассальной зависимости, обязанными почитать китайского правителя. Представление о том, будто мир вертится вокруг Китая, сохраняется и сегодня в китайском языке, где слово, обозначающее Китай, Чжунго, буквально переводится как «Серединное царство».

Высококультурное чувство собственного достоинства Китая вылилось в естественную тенденцию смотреть на некитайские северные племена как на политически и социально недоразвитые, как на не совсем людей и, уж конечно, как на недостойных быть торговыми партнерами или объектами дипломатии. И если китайские правители слишком презрительно относились к кочевникам, чтобы задумываться о соглашениях или торговле с ними, то кочевникам не оставалось выбора, кроме как брать нужные им вещи путем набегов.

Кроме того, имеется достаточно материала для предположения, что до первого тысячелетия до н. э. китайские государства не только с пренебрежением относились к северным соседям и что обитатели приграничных территорий скорее были жертвами китайской агрессии, чем агрессорами. Примерно до 1000 года до н. э. археологические находки, касавшиеся народов, проживавших вокруг зоны Великой стены, не кажутся особо воинственными. Археологи обнаружили следы вполне развитой скотоводческой, овцеводческой культуры, оставившей после себя расписную керамику, ритуальные сосуды и нефритовые вещи. В могилах, раскопанных в Центральной Азии, нет оружия: жизнь явно не диктовала необходимости снабжать умершего оружием для прохода в другой мир. Во времена Шан северные варвары, похоже, больше страдали от рук китайцев, чем наоборот. Шан вели непрерывную войну на границе, некитайцев они называли «цян», охотились на них, брали в плен и использовали для человеческих жертвоприношений (до пятисот человек за один раз) и в качестве рабов.

Китай имеет значительно более впечатляющую историю завоеваний и экспансии, чем его кочевые соседи. Со своей изначальной территории в нынешнем северном Китае китайское государство расширялось, колонизируя поросший джунглями юг страны. История большей части территорий южнее реки Янцзы между первым тысячелетием до н. э. и первым тысячелетием н. э. является историей колонизации туземных районов ханьскими китайцами, пришедшими из северных провинций страны. У кочевых племен, в отличие от китайцев, не так часто появлялись амбиции к завоеваниям. Те военачальники-кочевники, которые становились правителями целых частей Китая, были скорее исключением, чем правилом. Захват Китая самыми печально известными из них, монголами под руководством Чингисхана и его потомками, скорее, следствие чрезмерно раздутой по масштабам экспедиции с целью грабежа, чем рассчитанный империалистический замысел.

Но кто бы ни был главным агрессором — северные племена, жадные до китайских товаров, или китайцы, алчущие иностранных вассалов, — ясно: китайские правители и их армии не могли ни победить северян военными средствами, ни предложить компромиссы или переговоры. Итак, в IX веке до н. э., как следует из стихотворения, написанного двумя столетиями позже, китайцы впервые обратились к политике, которая будет оставаться успокаивающим, хоть и контрпродуктивным — последним на следующие две тысячи лет — средством: строительству стен.

Правитель приказал [своему генералу] Нань Чжуну Идти и построить стену в том районе. Как велико было число его колесниц! Как прекрасны были его знамена с драконами, черепахами и змеями! Сын Неба приказал нам Построить стену в том северном районе, Охвачен благоговейным трепетом был Нань Чжун; Сяньюнь уж точно будут уничтожены!

Воинственная речь, но также замечательны последние слова: хотя царство Чжоу номинально существовало до 256 года до н. э., непрерывные опустошительные набеги с севера (племен сяньюнь, жун, ди) заставили правителей Чжоу покинуть их северо-западную столицу в 771 году до н. э. и, в сущности, примерно в то же время стали причиной краха Чжоу как реально правящего дома. Захватчикам помогла глупость правителя Чжоу, временами развлекавшего себя и любимую супругу зажиганием огней на столичных сигнальных башнях (построенных для того, чтобы созывать в столицу знать в случае нападения варваров) и веселившегося при виде их испуганных лиц, когда те прибегали во дворец и не находили поблизости ни одного варвара. Когда варвары в конце концов действительно пришли, военачальники, конечно же, не обратили внимания на огни на сигнальных башнях, а — полагая, что это очередной розыгрыш, — остались дома и, несомненно, ворчали по поводу чувства юмора правителя, пока столица подвергалась разграблению. Печальный урок первого комплекса укреплений остался пустым звуком для китайцев, продолживших строить еще большие по размерам, еще более дорогие, но в конечном счете совершенно бесполезные стены все последующие две тысячи лет.

После заката Чжоу китайская империя раскололась на несколько малых государств, самые крупные из которых — Цинь к западу, Вэй, Чжао и Янь к северу и северо-востоку и Чу к югу — соперничали между собой за верховенство все время вплоть до и в течение эпохи Воюющих Царств (481–221 годы до н. э.), названной так из-за того, что царства находились между собой в состоянии практически перманентной войны. Когда китайские государства не воевали между собой, то боролись с растущими в числе нападениями северных соседей. Самым серьезным из них оказался едва не повлекший гибель царства Вэй в 660 году до н. э. удар со стороны племени ди, когда была почти полностью уничтожена вся вэйская армия, столица подверглась опустошению, а в живых остались лишь семьсот тридцать жителей. Китайцы отвечали яростно и жестоко (как-то много северян-некитайцев было забито насмерть медными черпаками), ослабляя ди и жун и честными, и нечестными методами: ложными капитуляциями, раздуванием интриг между некитайскими советниками и правителями и нарушением соглашений в удобный для себя момент.

Однако китайцы в конечном счете стали жертвами собственных успехов. Хоть и будучи беспокойными, племена ди и жун — в основном, как теперь полагают, занимавшиеся сельским пастушеством и жившие в горах — составляли плотно населенный барьер (в современных Шаньси, Шэньси и Хэбэе) между северным Китаем и Монголией, отделявший Китай от располагавшихся еще севернее чисто кочевых племен. Уничтожение китайцами ди и жун примерно в середине тысячелетия устранило эту буферную зону и привело китайцев к непосредственному контакту с конными воинами собственно монгольских степей как раз тогда, когда уклад жизни в степях становился еще более кочевым и воинственным. В VII веке до н. э. центральноазиатских воинов начали хоронить с их конями и оружием. В одной из могил археологи обнаружили бронзовый наконечник стрелы, все еще торчавший в колене скелета.

Стратегические императивы, возникшие в связи с новым соседством кочевников — для обозначения которых в китайских источниках в 457 году до н. э. появился новый термин, «ху», — имели два главных следствия для образа жизни китайцев: включение военных приемов кочевников (и самих воинов-кочевников) в китайскую технику ведения войны и строительство таких больших стен, каких в Китае до сих пор не видели.

В 307 году до н. э. — в разгар эпохи Воюющих Царств — правитель северного государства Чжао, Улин, при своем дворе завел спор о моде: следует ли верхнюю одежду застегивать налево или вниз до середины? За этим, казалось бы, незначительным и безобидным вопросом стиля стояла проблема огромной политической и культурной значимости. Правитель Улин планировал заменить традиционные китайские халаты на куртки кочевников с боковыми застежками, а китайских аристократов на колесницах — конными лучниками. В обсуждавшейся перемене одежды заключалась революция в мировоззрении: признание военного превосходства кочевников и необходимости бороться с ними на их условиях. «Я предлагаю, — объявил правитель Улин, — перенять верховую одежду кочевников ху и буду учить мой народ стрелять из лука с седла, — и как заговорит мир!»

Консервативные в культурном отношении советники правителя яростно выступали против отказа от высоких основ китайской культуры: «Я слышал, как Серединные царства называли обителью мудрости и учености, — поучал дядя правителя, — местом, где создано все необходимое для жизни, где царствуют праведники и мудрецы, гуманизм и справедливость… Но теперь правитель намерен отринуть все это и облачиться в иностранную одежду. Пусть он как следует подумает, так как он меняет то, чему учили наши древние, сворачивает с пути прежних времен, идет против помыслов своего народа, обижает ученых, прекращая при этом быть частью Серединных царств». Тем не менее прагматизм, а также политическая и военная необходимость победили: как указывал хитрый советник правителя, Фэй И, «кто много сомневается, тот мало добивается». Чжао окружали опасные противники: государство Янь и варвары ху на севере, Цинь на западе. Конные лучники, втолковывал Улин своему родственнику, важны для того, чтобы отвратить нападение и поражение: «Мой дядя раздувает комара отхода от традиций в одежде, однако не видит слона унижений своей страны». Отбившись таким образом от критиков, правитель «затем, одевшись в одежду варваров, повел своих всадников против ху… вышел на просторы их земель и открыл тысячи ли территорий».

Как бы это ни было неприятно и унизительно, признание культурных и военных реалий северных границ и приспособление к ним стало важнейшим фактором существования китайских государств. Несмотря на возражения традиционалистов, стремительные конные лучники вскоре вытеснили военное использование колесниц старой чжаоской аристократии. И именно те государства, которые быстрее других воспринимали новшества, оказывались победителями в войнах между царствами, сотрясавших вторую половину тысячелетия. Нововведения Чжао настолько успешно скопировало северо-западное государство Цинь, что ему примерно в 260 году до н. э. фактически удалось сокрушить Чжао. Уничтожение государства Чжао, наиболее опасного политического соперника Цинь, в 221 году до н. э. открыло дорогу к завоеванию остального Китая, к объединению, ставшему прообразом политического единства Китая, существующему по сей день.

Пример культурного прагматизма правителя Улина не заставил китайские государства отказаться от более традиционного для китайцев решения пограничных проблем: строительства стен. С середины VII века до н. э. государства Цинь, Вэй, Чжао, Янь, Чу и Ци начали возводить по всему Китаю сеть стен — некоторые в самом сердце основной территории — для противостояния внешней угрозе как со стороны других царств, так и со стороны степи. Стеностроительство стало настолько общепринятым, что даже сами северяне-некитайцы начали следовать старой и изящной китайской моде: через какое-то время после 453 года до н. э. варвары ицзю из района Ордоса построили двойную стену в качестве защиты от самых северных китайских государств, и против Цинь в особенности.

Однако нас здесь больше всего интересуют стены, построенные для защиты северной границы: циньская, чжаоская и яньская стены возникли примерно в один и тот же исторический период — в конце IV века до н. э. Циньская стена возводилась в условиях неистовства постельной дипломатии и сплошного лицемерия. Во время правления Чжаосяна (306–251 годы до н. э.) вдовствующая царица Сюань соблазнила правителя варваров ицзю и родила от него двух сыновей. Не обремененная сентиментальностью, она позднее «обманула и умертвила его во Дворце Сладких Источников и в конечном итоге собрала армию и отправила ее в поход на разграбление земель ицзю». Этот раунд завоеваний Цинь принес им территорию, протянувшуюся от Ганьсу на дальнем северо-западе до восточной части района Ордоса, находящегося в петле Желтой реки. Стремясь защитить новые приобретения, царство Цинь «строило длинные стены Для обороны против варваров».

Во время царствования правителя Чжао (311–279 годы до н. э.) государство Янь расширилось на северо-восток, в направлении района, который будет известен как Маньчжурия, отбросило восточных ху на «тысячу ли» и «построило длинную стену… чтобы защититься от кочевников». Царство Чжао под руководством любителя кавалерии, правителя Улина (325–299 годы до н. э.), тоже построило двойной, почти параллельный комплект стен: короткое укрепление северо-западнее Пекина, затем чуть более протяженную стену — севернее, — вклинивающуюся в Монголию.

Технология при строительстве этих ранних стен не сильно изменилась со времен применения метода трамбовки земли, выработанного во втором и третьем тысячелетиях до н. э. Хоть и не будучи столь прочными, как сооружения из кирпича, некоторые из этих стен фрагментами дожили до сегодняшнего дня: в Хэнани непритязательные укрепления из плотно уложенного камня и земли указывают пограничную линию, отделявшую большое южное государство Чу от северных соседей; в Шаньдуне прерывистая линия обломков змеится по каменистым холмам; в Шаньси лишь запущенные земляные валы — местами шести метров высотой и восьми метров шириной, — поросшие низкорослыми деревьями и травой, остались от стены, возведенной царством Вэй в тщетной попытке защититься от агрессивного Цинь. Развалины чжаоской стены, поднимающиеся вдоль одной из дорог во Внутренней Монголии, на первый взгляд едва выделяются на местном рельефе, только при внимательном рассмотрении видны плотные слои их искусственной кладки. Усмотреть яньскую стену — современный Хэбэй — в траве по обоим скатам, которые давным-давно считаются внешней стороной земляных укреплений, может оказаться не менее сложной задачей. Эти стены, где только возможно, использовали естественный рельеф местности — обрывы, ущелья и узкие овраги. Одной из вероятных причин того, что остатки, скажем, циньской стены, которая тянется на тысячу семьсот пятьдесят пять километров через северо-западный Китай до Внутренней Монголии, настолько фрагментарны, является то, что они никогда не составляли непрерывную линию: в горной местности, обеспечивавшей защитникам естественные преимущества, единственными нужными из рукотворных сооружений могли быть редкие наблюдательные посты или короткие отрезки стены для блокирования перевалов. Линия циньской стены повторяет рельеф района, ее изгибы и повороты продиктованы необходимостью удерживать высоты, которые легче оборонять. Там, где местность была более плоской и небогатой естественными преградами и где требовалось особое искусство, чтобы задерживать противника, строились укрепления из земли и камня, по возможности на покатой местности, с целью поднять внутреннюю сторону над внешней. И равномерно, и неравномерно расположенные насыпи — от трех до четырех на каждом километре — обнаружены разбросанными вдоль сохранившихся стен: вероятно, это бывшие платформы, башни и наблюдательные посты. Внутри стены археологи нашли каменные выгородки, чья площадь порой доходила до десяти тысяч метров — скорее всего это цитадели и форты, — а также следы проходивших поблизости дорог, наводящие на мысль о массированном военном присутствии и об организационных усилиях по обеспечению людьми и провизией тысячи километров стен периода Воюющих Царств.

Учитывая, как заявляют источники, что основным мотивом стеностроительства являлась «охрана» или «защита от варваров», любопытно то, насколько далеко эти северные стены отстоят от обрабатываемых земель и как близко к собственно степи — в некоторых случаях они далеко вклиниваются в территорию современной Монголии (к югу от рубежа, отмеченного яньскими стенами, например, археологи нашли явно некитайские предметы — конскую сбрую, украшенные в зверином стиле пластины, — которые принадлежали ранним культурам пастухов-кочевников, обнаруженным в северном Китае и Монголии). Действительно, расположение стен оставляет ощущение, будто предназначались они не для защиты Китая. Вероятнее всего, с их помощью занимали зарубежные территории, сгоняли кочевое население с его земли и облегчали размещение военных постов, призванных контролировать перемещение людей по данным районам. Правитель Улин, первым начавший применение кавалерии, невольно поставил китайцев в зависимость от кочевников в плане получения конского состава. Единственным путем избежать унизительной зависимости от торговли с презренными северянами предположительно оставался захват их районов производства и контроль над ними.

Ничто из этого не ставит кочевников в положение невинных жертв в тысячелетней конфронтации между Китаем и степью, но все же по крайней мере предлагает нам вновь немного подумать над тем, как тысячелетиями их демонизировали и в Китае, и на Западе. Традиционно китайцы всегда выступают потерпевшей стороной, которую терроризируют злые гунны, живущие за линией Великой стены. Но если первые рубежные стены, предвестники более двух тысяч лет вражды и строительства стен между Китаем и степью, предназначались для экспансии, а не для защиты Китая, они выявляют прежде игнорировавшийся факт в истории стены: агрессивный, жадный китайский империализм. Вышесказанное, конечно, не означает, что мы должны оправдывать две тысячи лет набегов кочевников как упражнение для преодоления колониальной травмы. От этого Чингисхан не становится вызывающим сколько-нибудь большее сочувствие историческим персонажем или желанным соседом, но упрощенная картинка китайской пропаганды, впервые нарисованная в первом тысячелетии до н. э., на которой невинные китайские земледельцы защищаются от жадных грабителей-кочевников, меняется. Еще это показывает, что стены не всегда бывают оборонительными: постройте их в центре вновь покоренной и оккупированной территории, и они станут опорой для экспансионизма и колониализма.

Какими бы ни были политические и военные мотивы строительства стен в эпоху Воюющих Царств, они в скором времени показали всю свою стратегическую бесполезность практически для всех государств, их возводивших. Если, с одной стороны, стеностроительство приводилось в движение китайским империализмом, а не просто оборонительными соображениями, то чистый дипломатический результат состоялся в сплочении раздробленных кочевых племен в единую противостоящую силу — сюнну, — которая будет тревожить северные границы Китая следующие пять или шесть веков. Если, с другой стороны, стены действительно были оборонительными по своей природе, то их несостоятельность еще более очевидна. Как грядущие столетия будут раз за разом демонстрировать, рубежные стены оказались ничтожной преградой для захватнических, полуварварских орд с севера — а конкретно в данный исторический момент для армий северо-западного государства Цинь, которые на своем пути к объединению Китая в 221 году до н. э. под управлением Цинь Ши-хуанди (259–210 годы до н. э.) преодолевали, обходили или проламывали любой из оборонительных рубежей между государствами. Однако граница, установленная этими рубежами, определила зону конфронтации, в ходе которой в грядущие два тысячелетия будут строиться стены и вестись пограничные сражения.