Дорога проходила среди мелкого леса. Она выходила местами на болотистые низины и тогда двуколка, на которой сидели Зибер, Лозин и солдат, правящий лошадью, дребезжала и подскакивала на бревенчатом настиле, только вчера проложенном красной саперной ротой; здесь прошла батарея тяжелых полковых орудий. В ясном воздухе гулко и четко доносились звуки далекой пушечной канонады: шел решительный бой за обладание переправой через Буг, в 90 верстах от Варшавы. В течение 18 часов, со вчерашнего вечера, красная ударная группа под командой бывшего полковника императорского генерального штаба Самойло вела непрерывные, яростные атаки на укрепившихся на левом и, частью, на правом берегу Бута поляков. Главная масса северной красной армии перешла Буг в других пунктах. Линия Буга до Брест-Литовска была захвачена вся целиком, за исключением важной точки, где пересекаются река Буг и две железнодорожных линии. На линии Буга красные войска одержали решительную победу: ими было взято более 50.000 пленных, около 100 орудий и много военного снаряжения. Полному успеху мешало упорное и героически-безумное сопротивление польского генерала Малиновского, с 3-мя дивизиями прикрывавшего от красных небольшой участок Буга. Но часы польского отряда были сочтены, так как две красных дивизии форсированным маршем шли уже по левому берегу Буга в тыл полякам и должны были прибыть с часу на час.

Зибер, Лозин и Вера только вчера прибыли из Гродно в Белосток и Зибер на другое утро предложил Лозину ехать с ним на место боя. Вера осталась в Белостоке, а Зибер и Лозин выехали по железной дороге с красным эшелоном к месту, где находились советские резервы. Отсюда до поля сражения оставалось верст 25 и этот путь нужно было совершить на двуколке. Штаб группы Самойло дал в распоряжение Зибера лошадь, двуколку и солдата.

Странно чувствовал себя Лозин во время этого короткого пути, в яркий, солнечный день, под голубым небом, в польском захолустье. Разве мог он предположить, что будет когда-нибудь в самом сердце своего врага, будет двигаться с вражеской армией для достижения задач, поставленных красной Москвой, будет свидетелем небывалого похода Востока на Запад?

Но это так: он свидетель их успехов, он видит, как осуществляются казавшиеся безумными планы красных богов. И грохот орудийных выстрелов, все яснее и яснее доносящийся до него, убеждает, что все это не дурной сон, что пробуждения не будет, что все эго действительность… «Неужели же, — думал он, — эти выстрелы не разбудят всего честного, хорошего, сознательного, что еще осталось в мире? Неужели эти выстрелы не докажут миру, что угрозы большевиков завоевать вселенную — не блеф; что они уже идут, упоенные первыми победами, что они несут миру слезы, кровь и страдание, как принесли их моей бедной, измученной родине?..»

Они догнали шедшую к месту боя знаменитую, закаленную в походах и прошлых кампаниях 49 советскую дивизию. Эта дивизия быта брошена полковником Самойло с приказанием уничтожить поляков и сменить уставшие красные части.

Лозин с любопытством вглядывался в тысячи серых солдатских лиц. которые, ряд за рядом, мелькали мимо двуколки и скрывались за поворотами дороги. Невольно он искал чего-то в этих людях нового, чего-то необычайного; он думал, что новая власть перекроила людей, должна была наложить на их души особый отпечаток.

Но ничего подобного он не замечал. Это были все те же типичные русские крестьянские лица: угрюмые и веселые, сосредоточенные и беспечные, тупые и смышленые; это были все те же тысячи орловцев, рязанцев, пермяков, костромичей, ярославцев, сибиряков, которые, одетые в защитные шинели и фуражки блином, шли когда-то в погонах и под знаменами с орлами, как они идут сейчас без погон, в стальных касках со звездой и под красным знаменем.

«Что думают эти люди? — спрашивал себя Лозин. — Понимают ли они, за что идут, за что отдадут, может быть, через два-три часа свои жизни?» И, как ответ на этот вопрос, вдруг пронзительно высокий голос в рядах солдат запел с удалым присвистом и гиканьем:

Эй, поляк, не беги: Русско войско подожди. Русско войско придет — Поляк быстро утекёт. Теперь с нами герман прёт, Он французам нос утрёт. Русский, герман — на Париж: Эх, французик, угоришь!

Ближайшие ряды солдат подхватили залихватский, разудалый припев. «Все тот же лучший в мире живой материал для армии, — подумал Лозин, — все те же веселые шутки на пороге смерти!»

— Вы обращаете внимание, Зибер, на эту песню? — сказал Лозин. — Это солдатское творчество, отражение того, о чем солдат думает. Почему же в этой песне нет ни слова о Ленине, о мировой революции и т. д.? Почему здесь есть только «русское войско», «русский», а нет слов «Красная Армия», «большевик», «коммунист»? Не думаете ли вы, что эти люди идут в бой не с теми лозунгами, которые им даете вы, а с теми, которым их учили с детства русский быт, родители, предания старины и рассказы какого-нибудь ветерана? Не кажется ли вам, что слово «русский» все же ближе этим людям, чем слово «коммунист», или «солдат мирового пролетариата», и что в этом и кроется для вас страшная опасность?

— Да, конечно, — ответил Зибер. — Мне это не только кажется, но я это знаю. Так скоро нельзя вытравить всосанное с молоком матери: это может быть достигнуто только через много лет. Что же касается опасности для нас, то…

Он лениво обернулся, показал на стройные ряды первой колонны дивизии, исчезающей за лесом, и докончил:

— …раз мы сумели создать такие прекрасные, боеспособные единицы, — значит, мы знаем этих людей, знаем хорошо, и сумеем удержать их в повиновении.

Потом, презрительно усмехнувшись, он добавил:

— Поверьте мне, Лозин, эти люди — простодушные, глупые дети. Нет ничего легче, как завладеть ими. Нужна хорошая палка — и это быдло пойдет за вами на край света…

* * *

Слева от дороги раздался протяжный, отвратительный свист, потом оглушил страшный взрыв, поднялся столб дыма, пыли… На дорогу полетели комья земли, обломки деревьев. С жалобным воем несколько снарядов прорезали воздух и где-то уткнулись в землю с тупым, коротким звуком.

Солдат придержал лошадь, потом нерешительно посмотрел на седоков.

— Попали в сферу артиллерийского огня, — сказал спокойно Зибер. — Погоняй живей: проскочим!

Солдат ударил лошадь и двуколка запрыгала по кочковатой дороге. В стороне от пути все чаще и чаще стали падать и разрываться снаряды. Один разорвался саженях в 20 от двуколки и прорыл огромную воронку. Испуганная грохотом лошадь рванула и понесла, но, с помощью Лозина, солдат удержал ее. Скоро снаряды стали ложиться далеко позади: опасная зона была пройдена.

— Плохо придется 49-й дивизии, — сказал Зибер. — Ей нужно пройти через эту завесу. Будут потери.

Около помещичьего фольварка двуколка была остановлена дозором. Молодой командир, вызванный из дома солдатами, проверил пропуск Зибера.

— К сожалению, — сказал командир нервным срывающимся голосом, — дальше я не могу пропустить двуколку: вы попадете под шрапнель.

Он показал на соседний лесок, над которым стояло сплошное облако шрапнельных разрывов.

— В этом леске засел ударный батальон. Он попробовал пойти в атаку, но был отбит. Теперь поляки засыпают его шрапнелью. Через полчаса-час он снова пойдет атаковать польскую линию. Если хотите, можете идти со мной, так как моя рота будет резервом и сейчас идет в этот лесок.

Зибер и Лозин согласились и слезли с двуколки. Командир стал собирать людей, рассыпал их повзводно в цепь и двинулся к леску. Зибер и Лозин шли вместе с командиром, который по дороге рассказывал им о положении боя. Для общей атаки ждали 49 дивизию. Поляки, видимо, изнемогали, но дрались стойко. 49 дивизия должна была взять господствующую над полем боя высоту. Взятие высоты поставит поляков в безвыходное положение, так как две советские дивизии, идущие по левому берегу Буга, должны были отрезать польским войскам отступление.

Вскоре цепь вошла в зону шрапнельного огня и командир ушел со звеньями, вооруженными ружьями-пулеметами. Лозин обратился к Зиберу:

— Ну, а что вы скажете, если сейчас какая-нибудь глупая шрапнель прервет вашу жизнь и вы не увидите торжества ваших красных идолов?

— Я почти не боюсь этого, — сказал Зибер. — Я не верю этому. Конечно, мне жутко… жутко моему бренному телу. Но душа моя счастлива, так как я иду вперед с маленькой частью великой Красной Армии и увижу сейчас ее мощь. Я не военный и не привык к подобным переделкам: понятно, что мне жутко. Но я утешаюсь мыслью, что всем этим солдатам придется непосредственно идти в бой: их положение неизмеримо хуже моего — положения скромного наблюдателя. Вместе с тем, я не могу не сознавать справедливости этого. Кто они и кто я? Они бессознательные пешки, не понимающие всего величия того, что они создают своими руками. Я — один из тех умов, которые двигают этими пешками к конечной цели. Разве справедливо, чтобы умер я, а не они?

— Странно слышать такую ницшеанскую теорию в устах коммуниста, — ответил Лозин. — Ради вас, сверхчеловеков, должно гибнуть это, по вашему выражению, «быдло». Это вы, коммунист, называете справедливым?

— Разница между нами и сверхчеловеками большая, — ответил Зибер. — Мы гоним это быдло на смерть ради него самого, так как если миллион этих пешек погибнет и мы достигнем победы, то будет хорошо сотням миллионов других пешек. Смертью миллиона мы сделаем из сотен миллионов рабов — людей. «Сверхчеловеки» же, как Ганнибал, Цезарь, Наполеон, Бисмарк, — губили людей ради собственного своего тщеславия или выгод и славы купцов, военных партий, буржуазии, т. е. губили ради меньшинства избранных. Впрочем, довольно философии… Она немножко нелепа под шрапнельным огнем…

Лозин огляделся.

Теперь ему самом разговор показался диким. Кругом шли сосредоточенные, угрюмые, молчаливые люди: на их лицах было написано, что преступно болтать перед лицом смерти. И Лозин невольно почувствовал, что благодаря ряду случайностей, он слит теперь с этими людьми в одно целое, связан с ними незримо и против своего желания — одной опасностью и боязнью за свою жизнь.