В один из дней конца зимы 1782 года двое военных прогуливались по Хогенхаймскому парку. Казалось, они не обращали внимания на окружавшее их великолепие — плоды льстивой фантазии придворных архитекторов. Позади осталась колоннада в египетском стиле, готические храмы. Проплыли мимо турецкие беседки, римские гробницы, швейцарские хижины, живописные искусственные развалины — воплощенная в камне бессильная мечта феодального князька о мировом господстве.

Впрочем, герцог Карл Евгений пригласил к себе полкового медика Шиллера не для того, чтобы предоставить ему возможность лишний раз полюбоваться своей новой резиденцией — недавно завершенным Хогенхаймом. Чтобы оценить герцогский парк и дворец, у этого молодого человека чересчур дурной вкус. Разве не свидетельствуют об этом и его сумасшедшая драма и новая затея — только что появившийся поэтический сборник «Антология на 1782 год»?

В сборнике восемьдесят три стихотворения, подписанные различными инициалами. Но Карла Евгения и его цензуру не проведешь: большинство стихов созданы той же рукой, что и «Разбойники».

Кому же, кроме Шиллера, быть автором этих, например, бунтарских строк из стихотворения «Дурные монархи»? Своей дерзостью они напоминают «Княжеский склеп» вольнодумца Шубарта!

Так чеканьте ж на металле лживом Профиль свой в сиянье горделивом, Медь рядите в золотой наряд! Алчный ростовщик спешит к вам с данью, Но бесплоден денег звон за гранью, Где весы гремят. Вас не скроют замки и серали, Если небо грянет: «Не пора ли Оплатить проценты? Суд идет!» Разве шутовское благородство От расчетов за вчерашнее банкротство Вас тогда спасет? Прячьте же свой срам и злые страсти Под порфирой королевской власти, Но страшитесь голоса певца! Сквозь камзолы, сквозь стальные латы — Все равно! — пробьет, пронзит стрела расплаты Хладные сердца!

А что это за дерзкая мистификация с местом издания: на титульном листе под дешевым изображением головы Аполлона значится: «Напечатано в типографии города Тобольска», — в то время как в действительности — герцог уже знает это — книга вышла у Мецлера в Штутгарте.

Зачем понадобилось Шиллеру упоминать далекий сибирский город, с давних пор облюбованный русскими царями как место политической ссылки? Или, быть может, это намек на то, что, дескать, и родина автора — тюрьма? Или что стрелам Аполлона не страшны ни расстояния, ни остроги, ни власть предержащая?

Все следует запомнить, все учесть… Но сегодня Карл Евгений не хочет обострять отношений. Имя Шиллера сейчас у всех на устах — зачем Карлу Евгению подрывать свою репутацию просвещенного и терпимого монарха? Пусть публика сперва поостынет к новому кумиру…

Его светлость сдерживается. Для беседы с поэтом герцог избирает самый мягкий, так называемый «отеческий» тон, хорошо известный воспитанникам академии.

Он укоряет автора «Разбойников» и «Антологии» в отступлении от правил «хорошего вкуса», образцом которого для герцога неизменно является придворно-аристократическое французское искусство. Дружески журит поэта за то, что тот поддался влиянию грубого простонародного духа, свойственного, к искренней печали его светлости, многим произведениям современной немецкой литературы.

Тревожно и рассеянно слушает Шиллер герцогские упреки. Он еще во власти впечатлений от только что проделанной короткой дороги из Штутгарта в Хогенхайм.

После простых, обсаженных плодовыми деревьями полей, виноградников, фруктовых садов, обрамляющих большую дорогу, посетителя «с горделивой важностью встречает французское садоводство», — так опишет эти места Шиллер много позднее в одной статье.

Свободную природу с Хогенхаймом соединяет длинная строгая аллея подстриженных тополей, «искусственным обликом уже возбуждающая ожидание».

Для того чтобы попасть дальше, в парк, надо пройти через дворец.

«Это впечатление торжественности возрастает до почти тягостного напряжения, когда проходишь по покоям герцогского замка… где вкус странно сочетается с расточительностью». Ослепляющий глаза блеск, аляповатая роскошь «доводят здесь потребность в простоте до высшей степени и подготавливают самое чудесное торжество сельской природы, которая вдруг открывается путешественнику в виде так называемого английского сада, с его кажущейся непринужденностью…»

Старик ругает его «Антологию»? Еще бы! «Тон, господствующий в этой книге, чересчур своеобразен, глубок, мужествен, чтобы прийтись по вкусу нашим болтунам и болтуньям, любителям сладенького», — пишет анонимный рецензент «Антологии». Этот рецензент — сам Шиллер. Впрочем, он лучше кого бы то ни было знает и подлинные недостатки своего поэтического сборника. «Антология» возникла в спешке, буквально в течение нескольких месяцев. Шиллеру важно было противопоставить боевую демократическую поэзию беззубому «Швабскому альманаху» некоего Штейдлина, единственному поэтическому сборнику, выходившему в Штутгарте.

Юношеские стихи друзей Фридриха и его собственные, среди них — «Завоеватель», «Дурные монархи», «Колесница Венеры», открыто задевающие феодальные порядки, задают в «Антологии» тон.

Шиллер включил сюда и стихотворение «Руссо» — прославление памяти своего любимого писателя-демократа, до самой смерти травимого реакционерами.

Монумент, возникший злым укором, Нашим дням и Франции позором, Гроб Руссо, склоняюсь пред тобой! Мир тебе, мудрец уже безгласный! Мира в жизни ты искал напрасно — Мир нашел ты, но в земле сырой. Язвы мира ввек не заживали: Встарь был мрак — и мудрых убивали. Нынче свет, а меньше ль палачей? Пал Сократ от рук невежд суровых, Пал Руссо — но от рабов Христовых, За порыв создать из них людей

Шиллер написал немало нового: полную грубоватого юмора «Мужицкую серенаду», подражание городскому фольклору; мужественную балладу о швабском национальном герое графе Эберхарде Грейнере, для которого превыше всех привязанностей и чувств — интересы родной страны; стихотворение «Памятник разбойнику Моору…». Расставаясь с героем своей драмы, автор еще раз хочет подчеркнуть ее основную идею: разбойничество не путь для переделки общества. И все же славы, славы, а не позора заслуживает благородный юноша, вставший на путь открытой борьбы против несправедливого строя. Потомки оправдают его!

Чудо! Позорная смерть тебя венчала бессмертьем! Славы сорвал ты звезду, Став гордо на плечи позора. Близок день — позор улетучится дымом, И лишь одно восхищенье Сможет к тебе досягнуть.

Мудрено ли, что «Антология» не нравится Карлу Евгению еще больше «Разбойников»!

Не свой ли портрет видит он в «дурных монархах», преступных князьях, разоряющих народ ради собственных прихотей? Не понял ли он намек на свою любовницу — всесильную графиню Франциску фон Хогенхайм, владелицу нового парка и дворца, в стихотворении «Колесница Венеры»?

Возле коронованного зверя Суетятся сводни и дельцы, Фавориткам отпирая двери, Добывают деньги и венцы. И нередко — о предел коварства! — Шлюха в царский кабинет войдет, В сложную машину государства Пальцы беспрепятственно сует.

Но что это? За упреками в нарушении правил «хорошего тона» не последовал грозный окрик, к которому внутренне уже приготовился Шиллер. Голос герцога звучит еще мягче. Карл Евгений предлагает поэту «отеческое попечение», высочайшую цензуру над его творчеством, если Шиллер будет давать на прочтение все свои произведения.

О нет, на это Шиллер никогда не согласится: его муза свободна! Почтительно, но твердо поэт отклоняет предложение его светлости.

Они расстаются, затаив каждый свои намерения и мысли. Шиллер знает: Карл Евгений никогда не простит ему отказа от предложенной «милости» — высочайшей опеки. Теперь следует ждать мести.

Ждать пришлось недолго.

В конце мая, уступив просьбам друзей и приятельниц показать им спектакль, Шиллер снова поехал в Мангейм на представление «Разбойников».

Каким разительным контрастом после подневольного штутгартского существования показались ему эти несколько дней в Мангейме! Здесь он чувствует себя свободным, он осыпан похвалами, он вращается в обществе людей творческих: режиссеров, актеров, литераторов, видящих в нем надежду современной немецкой сцены. Там — лазарет, казарма, безвестность…

Шиллеру кажется, что именно в Мангейме находятся «счастливые созвездия и греческий климат», которые могли бы вырастить из него настоящего поэта. Если бы перебраться в Мангейм и постоянно работать в Национальном театре…

Но ведь это не просто переезд из одного города в другой. Для жителя Вюртемберга XVIII столетия Мангейм — заграница, столица другого «государства», курфюршества Пфальцского. А разве не должен он согласно обязательству, подписанному его родителями, «всецело посвятить себя служению Вюртембергскому Герцогскому Дому»? Многопудовыми цепями оказалось для поэта это злополучное обязательство.

И все же Шиллер не отказывается от надежды: он рассчитывает на помощь влиятельного директора Маигеймского театра барона Дальберга.

Если бы Дальберг обратился к герцогу с просьбой отпустить полкового медика хотя бы на время, написал так, чтобы у Карла Евгения не оставалось сомнений, что «все совершается его властью, по его воле и служит к его же чести»… Если бы к тому же в этом письме удалось польстить педагогической страсти герцога, «намекнуть, что не будь его, я бы ничего собой не представлял, ибо я обучен и воспитан в учрежденной им академии…» О, Шиллер не сомневается — в таком случае ему удалось бы вырваться из Штутгарта.

Но Дальберг только улыбается. Пожимает Шиллеру руки. Он светский человек и придворный, захочет ли он из-за какого-то молодого драматурга обострять отношения с всесильным Вюртембергским герцогом?

Между тем до Карла Евгения доходят слухи о вторичной отлучке полкового медика. Снова вызывает он Шиллера в Хогенхайм, но на этот раз не для отеческих увещеваний. Поездка автора на представление его драмы расценивается почти как политическое преступление, «связь с заграницей». Герцог устраивает ему форменный допрос. Грозит крепостью, обещает лишить родителей Шиллера куска хлеба.

В резких выражениях Карл Евгений запрещает Шиллеру иметь сношения с «иностранцами», приказывает ему отдать шпагу и, оставив коня в Хогенхайме, пешком отправляться в Штутгарт на гауптвахту.

Вряд ли на этот раз, идя длинной тополевой аллеей, благоухающей молодою майской листвой, размышляет поэт об искусстве архитекторов и садоводов. На фоне вечернего неба перед ним вырисовываются мрачные очертания Хогенасберга. Никогда еще не представлялась ему эта страшная крепость такой реальной угрозой, никогда не казалась столь близкой судьба Шубарта. Почти физически ощущает поэт гнет серых, покрытых плесенью стен, чувствует на своей коже гнилое, промозглое дыхание тюремного воздуха…

Надо сделать еще одну попытку расшевелить Дальберга. Решительную. Дать ему понять, что речь идет о свободе Шиллера, об его жизни.

«Ваше превосходительство, наверно, немало удивится, узнав, что за последнюю поездку к вам я был посажен под арест… Если ваше превосходительство еще верит, что мои надежды приехать к вам осуществимы, то единственная моя просьба поспешить с этим делом, — пишет он барону 15 июля 1782 года. — Теперь у меня есть причина вдвойне желать этого, но я не решаюсь доверить ее письму. Единственное, что я могу сказать вам наверное: если в течение ближайших месяцев мне не удастся приехать, то у меня уже не останется надежды когда-либо жить подле вас…»

Время идет, а Дальберг не принимает никаких мер.

Удивительно, что в эти полные тревоги месяцы Шиллер продолжает напряженную творческую работу.

Сразу же после окончания «Разбойников» он начинает трудиться над следующим драматическим произведением — «Заговор Фиеско». Это драма о реальных исторических лицах и событиях. В центре ее — образ генуэзского графа Фиеско ди Лаванья, возглавившего в 1547 году политический заговор против угнетавшего Геную тирана — принца Джанеттино Дория.

Не мало часов проводит Шиллер в Штутгартской библиотеке, знакомясь с книгами об Италии XVI столетия. Перед ним раскрывается одна из наиболее ярких страниц европейской истории — эпоха Возрождения, давшая миру выдающихся художников, прозорливых ученых, отважных мореплавателей, талантливых политических деятелей.

К этим последним принадлежит и заинтересовавший Шиллера герой — Фиеско.

Впервые Шиллер прочитал о нем в появившейся незадолго до того в Германии книге X. П. Штурца «Примечательные мысли Жан Жака Руссо». Единственное историческое лицо, которого Руссо считал достойным кисти Плутарха, рассказывает Штурц, это граф Фиеско. Ему все время указывали на герцогский трон Генуи, однако у него в душе не было иной мысли, кроме низвержения узурпатора.

Но чем ближе знакомился Шиллер с литературой по этому вопросу — двумя французскими исследованиями — «Заговор Жан Луи Фиеско» кардинала де Ретца и «Всеобщая история знаменитых заговоров, конспираций и революций» Дюпора; немецкой работой «Подробные историко-политические известия о республике Генуе» Геберлина и недавно переведенным на немецкий язык сочинением шотландского историка-просветителя Робертсона «История Карла V», — тем отчетливей вырисовывался перед ним образ Фиеско, противоположный тому, который сложился у Руссо. Это был хорошо известный из историй всевозможных дворянских заговоров и буржуазных революций образ честолюбца, изменившего делу свободы ради того, чтобы самому захватить власть.

Но как ни сложен и значителен был герой, увлекший Шиллера, он заинтересовал поэта не сам по себе.

Подобно всем писателям-просветителям, Шиллер видит в истории средство воспитания опытом прошлого. «Художник совершает свой выбор ради близорукого человечества, которое он намерен поучать…»— пишет он в предисловии к «Заговору Фиеско».

Чему же намерен был поучать своих современников молодой драматург в новом произведении?

Как и в «Разбойниках», Шиллер в «Заговоре Фиеско» ставит вопрос о путях борьбы за свободу.

Каковы те силы, которые смогут свергнуть несправедливый строй, основанный на произволе и насилии? Каким должен быть герой, посвятивший себя борьбе? Писатель стремится как бы всесторонне обсудить вместе с читателями и зрителями своей драмы эти вопросы, выявить истину в сложном столкновении взглядов и характеров действующих лиц, в переплетении их судеб: многие из этих личных судеб, как они изображены в драме, — это как бы возможные варианты решения общественных конфликтов. И прежде всего автор хочет предостеречь современников от серьезной опасности, которую представляет для демократической революции властолюбец, человек, способный использовать дело республиканцев в личных, корыстных, целях.

«Заговор Фиеско» был не завершен, когда юного поэта увлек новый замысел. Сидя по приказу герцога на гауптвахте, он задумывает драму, которая с еще большей определенностью, чем «Разбойники» и «Фиеско», должна обличать княжеский деспотизм. Драму о простой девушке Луизе Миллер, о том, что, пока существует абсолютизм, не может быть счастлив человек.

Значительно позднее появилось известное нам название этой драмы — «Коварство и любовь». Его подсказал автору незадолго до премьеры пьесы на сцене Мангеймского театра актер Иффланд.

Но между замыслом «Луизы Миллер» и днем премьеры «Коварства и любви» Шиллеру суждено пройти трудный путь. Все чаще появляется у него печальная мысль, что разлука с родиной неизбежна, а надеяться на то, что герцог отпустит своего полкового медика с миром, очевидно, не приходится. Остается только одно — бегство.

Дальнейшие события утверждают Шиллера в этом намерении.

Над его головой сгущаются новые грозовые тучи. Зреет заговор правящей клики Вюртемберга против жизни поэта и его свободы. О том, что в вюртембергских салонах имя Шиллера произносится с ненавистью, друзья его предупреждают.

Но что может поэт против мира коварства?

Надо бежать, бежать скорей!.. Однако бежать — это значит оставить в полной власти герцога стариков родителей и сестер. Не надумает ли Карл Евгений выместить на них свою «светлейшую» ярость? Эта мысль парализует все планы Шиллера.

Тем временем несколько реакционных газет, издававшихся в различных городах Германии, начинают травить писателя. Причина смехотворна: Шиллера обвиняют в оскорблении жителей кантона Граубюнден; они якобы возмущены тем, что в «Разбойниках» Граубюнден назван «Афинами нынешних плутов». От автора требуют объяснений. Он отказывается их дать. Находится и «доброжелатель», который доносит о происшествии, снабдив его клеветническими домыслами, герцогу Карлу Евгению.

И вот Шиллер снова, в третий раз за последние несколько месяцев, в резиденции герцога Хогенхайме.

Нелепая история с Граубюнденом — поэт понимает это — всего лишь повод, чтобы прорвалась сдерживаемая до сих пор ярость деспота против человека, осмелившегося открыто выразить свое возмущение деспотизмом. К дьяволу личину мецената! Карл Евгений не намерен более обуздывать свою ненависть. Категорический запрет писать что-либо, кроме медицинских сочинений, — таков его приказ. За нарушение — в крепость!

Петерсен рассказывает, что Шиллер был необыкновенно спокоен, после того как выслушал этот потрясший все его существо герцогский приказ. Встретился вечером с друзьями. Играл в кегли. Это было спокойствие человека, который отбросил все колебания и принял твердое решение.

И все же, снова и снова возвращаясь мыслью к опасности, грозящей его старикам, Шиллер делает еще одну, последнюю попытку остаться на родине.

1 сентября 1782 года он пишет Карлу Евгению:

«Ваша светлость!

Всемилостивейший герцог и повелитель!

Фридрих Шиллер, медик при достославном генерал-фельдцейгмейстера Оже гренадерском полку, всеподданнейше просит о милостивом дозволении и впредь публиковать свои литературные произведения…»

Какой поистине трагический документ!.. Художник, как о милости, молит о праве на творчество, писатель— о возможности разговаривать с народом!

В ответ на свое письмо Шиллер получает строгое предписание впредь к герцогу не обращаться.

Теперь все пути отрезаны. Запрет писать равнозначен для Шиллера запрету жить.

Вюртембергская земля уже жжет ему подошвы. Выбрать удачный момент — и бежать!

О подробностях тех дней, решивших дальнейшую судьбу Шиллера, рассказывает в книге, написанной много лет спустя, Андреус Штрейхер. С того дня, когда Штрейхер впервые увидел Шиллера на публичном диспуте в Карловой школе, они стали друзьями. И когда наступило время для испытания этой дружбы, молодой музыкант решает вместе с поэтом покинуть Вюртемберг. Пусть мать не беспокоится: он поедет в Гамбург, будет брать уроки у знаменитого Карла Филиппа Эмануила Баха — сына великого Иоганна Себастьяна.

Шиллеру труднее: он не может поделиться с матерью подробностями своих планов на будущее. Они слишком неопределенны. Как примут его в Мангейме, когда он приедет туда не гостем, а беглецом? Найдет ли он там пристанище?

Только двое самых близких людей — мать и сестра Кристофина — посвящены в тайну Фридриха. От отца планы решили скрыть: так старику будет легче оправдаться перед герцогом.

Удобный случай для бегства Шиллера и Штрейхера представился неожиданно скоро.

В середине сентября весь Вюртемберг был в волнении. Ожидалось прибытие «высоких гостей»— племянницы герцога Марии с мужем, будущим императором Павлом. В Солитюде, Людвигсбурге, Хогенхайме намечены были многодневные празднества: охота, спектакли, фейерверк.

Давно уже, со времен молодости Карла Евгения, не съезжалось в Штутгарт такого количества приглашенных.

В леса Солитюда и его окрестностей было согнано несколько тысяч оленей для герцогской охоты. Сверкал зеркальный зал Людвигсбургского оперного театра. Пиротехники готовились затмить самое солнце. Карл Евгений решил потрясти великолепием приема наследника русского престола, сына прославленной Екатерины.

Наконец состоялся торжественный въезд гостей в пышно разукрашенный и иллюминованный Штутгарт. Празднества начались…

Воспользовавшись тем, что внимание придворной администрации отвлечено, Шиллер и Штрейхер закончили свои нехитрые приготовления к отъезду.

22 сентября утром Шиллер в последний раз сделал обход лазарета. С медициной было покончено навсегда. Будет ли благосклонной к поэту муза трагедии, которой он целиком вверяет теперь свою судьбу?..

Штрейхер рассказывает, что, забежав днем к Фридриху, он застал его среди разбросанных пожитков за чтением од Клопштока. Для Шиллера это было прощание с юностью…

И вот скромные чемоданы друзей и маленький клавесин Штрейхера погружены в повозку. Шиллер сбросил ненавистный военный мундир. Томик Шекспира, тетрадь тюремных стихов Шубарта (нацарапанных пряжкой от пояса на сырой стене каземата), пара пистолетов и весь мизерный капитал друзей — 32 гульдена — рассованы по карманам. Можно трогаться в путь!

Уже сгустилась тьма, когда подъехали к городским Эслингенским воротам, где должен был дежурить лейтенант Фридрих Шарфенштейн: он придет друзьям на помощь в случае нежданной беды. Достославная инвалидная команда Шиллера в этот день не несла гарнизонной службы, и часовой, стоявший около ворот, не мог знать беглецов в лицо. И все же, вспоминает Штрейхер, оба они вздрогнули, когда раздался резкий окрик: «Стой! Кто едет? Унтер-офицер, ко мне!»

К счастью, паспортов тогда не требовали.

«Доктор Риттер, — ответил Штрейхер, указывая на Шиллера, — и доктор Вольф направляются в Эслинген».

Ворота отворились. Повозка двинулась дальше, по направлению к Людвигсбургу.

В полночь беглецы увидели над Людвигсбургом и Солитюдом багровое зарево.

Казалось, ожило ночное небо. Фонтаны многоцветного пламени струились к звездам. И, наконец, затмевая яркостью весь этот огненный шквал, вспыхнули гигантские инициалы Карла Евгения и русской великокняжеской четы.

О чем думает Шиллер, в последний раз глядя в небо своей родины? Не о том ли, что живой народной кровью оплачена вся эта показная роскошь? Что мишурный блеск не скроет от глаз потомков гнета, мракобесия, подавления малейшего проблеска свободной мысли, которыми ознаменовано правление герцога Карла?.. Что придет час расплаты, и пожар народного гнева очистит от княжеской скверны Германию, родной многострадальный Вюртемберг, и что единственная цель его, Шиллера, приблизить этот час?..

Прячьте же свой срам и злые страсти Под порфирой королевской власти, Но страшитесь голоса певца! Сквозь камзолы, сквозь стальные латы — Все равно! — пробьет, пронзит стрела расплаты Хладные сердца!

На рассвете Шиллер и Штрейхер въехали на землю Пфальца.