Крепость Магнитная

Лозневой Александр Никитич

Книга о людях, которым выпало на долю строить первенец наших пятилеток — легендарную Магнитку, о том, как в сложной обстановке, в преодолении огромных трудностей и лишений шло их духовное становление; как в годы войны, работая по-фронтовому, они считали себя бойцами крепости Магнитной.

 

#img_1.jpeg

 

1

Киноварь зари была жидкой, разбавленной и тлела недолго: стала блекнуть, стушевываться, а вскоре и совсем погасла. Мутным, серо-пепельным сделалось небо. На обочине дороги покачнулись деревья, зачиркали по окнам вагона ледяные крупинки. Каким он задастся, день: студеным, ветреным, а то, гляди, — по-настоящему весенним? Здесь, на юге Урала, в эту пору бывает всякое.

И все же не верилось в холод. Хотелось тепла, света… Но едва поезд вырвался из-за холмов, побежал степью, как, откуда ни возьмись, закружила, закуролесила метель.

— Акман-токман, — сказал старик в лисьей шапке.

Матрос взглянул на старика, на круговерть за окном, подумал: «Неприятная штука. Но какие слова! «Акман-токман» — будто из песни выхвачены». И вдруг спросил:

— Далеко путь держим, батя?

— Магнитка живем, грабарка работаем.

— Строитель, значит?

— Теперь все строители. Много строить надо. Ай, много!

— Да, отец, ты прав, — согласился моряк. И как бы про себя: — Сколько работы, поспевай только!

До Магнитки было еще далеко, а матрос уже готовился к высадке. Поднявшись чуть свет, оскоблил лицо безопаской, расправил складки клеша и вот топтался у окна, созерцая бежавшие навстречу редкие березовые колки, приземистые, крытые тесом, а то и соломой, невзрачные сельские постройки.

Метель заслонила дали, не стало видно даже телеграфных столбов, которые, как бы охраняя поезд, вставали рядом, показывая ему дорогу. В вагоне стало темнеть, и проводник зажег фонарь: вот она — ночь среди бела дня. Бывает же такое!

Еще вчера заметил матрос: косятся пассажиры на его клеш, что, мол, за диковина, не штанины — мешки! Усмехаются. Ну и пусть, сам знает, не положено. На службе за нарушение формы — наряд вне очереди и шагом марш на камбуз картошку чистить. Но здесь не служба. Где только и развернуться, как не здесь! И все же не хотелось, чтобы кто-то зубы скалил, показывал на него пальцем. Он, Ладейников, не из тех, кто гоняется за модой. Хотя, известно, клюют на эту приманку и некоторые моряки. Иной, собираясь в отпуск, только того и ждет, как бы там, дома, щегольнуть клешем. И не каким-нибудь, а в семь вершков с гаком, как в годы гражданской войны; клешем, без которого художники и не помышляют малевать матросов революции.

Нет, Платон Ладейников штанин не подпарывал, не вшивал клинья. Брюки-клеш достались ему по случаю. В самый последний день друзья подарили. Возьми, говорят, дома износишь, а то все равно боцман отберет. Отказывался, затем махнул рукой:

— Шут с вами, в них и поеду!

А что ему: он демобилизован.

Постояв у окна, матрос потянулся к вышедшему в коридор проводнику:

— Верст сорок, наверное, осталось?..

Возясь у бачка с водой, в котором что-то не ладилось, проводник не отзывался. Пыхтел. А когда выпрямился, на его постном лице как бы написано: «Мало ли всяких вопросов задаст пассажир, на все не ответишь».

Да моряк и не ждал ответа. Шагнул в тамбур: духота в вагоне — прохладиться малость! А сколько верст до Магнитки — не важно, сегодня он все равно будет дома. И ухватился за свои же слова: «То есть как — дома?» В Магнитке у него не то что квартиры, уголка своего нет. Было место в бараке — сдал, уходя на службу. Да и барак тот, как писали хлопцы, приказал долго жить: на его месте цех строится. Отжил свое барак, как отжили стоявшие под горой белые палатки. И вообще, стоит ли волноваться, думать о том, где придется жить? Найдется место! Он, Ладейников, не кто-нибудь — первостроитель, пионер, так сказать! Был грабарем, каменщиком, фундамент под комсомольскую домну бутил. Здание ЦЭС строил… Будет для него квартира. В крайнем случае койку в общежитии дадут. А то на первых порах — к девушке… На шестом участке проживает, Галей звать. Тоненькая такая, как тростинка. Глаза голубые, чистые…

И он представил Галю, веселую, ладную, что часто приходила в клуб ЦЭС на танцы. О, как она танцевала! Повернется, пристукнет каблучком, летит, что тебе пушинка. Щеки горят, а сама вся светится, и за ушами у нее — две льняные косички. Ладейников никогда не танцевал с нею. Не умел он танцевать. Но всякий раз, как только намечались танцы, приходил в клуб одним из первых, садился в углу и… смотрел. Больше всего смотрел на нее.

Удивительные это были вечера!

Сколько воды с тех пор утекло. Многое переменилось. Да и она, Галя, наверное, не та. «Се ля ви», — как говорил боцман, изучавший французский язык. — Такова жизнь. Невольно вспомнил, как уходил на службу: осень, грязища — ни пройти, ни проехать. Вокруг кирпичи, бревна, груды камней. Накрапывает дождь, и они, призывники, идут на вокзал. До вокзала не близко, а что поделаешь: ехать не на чем. Да и кто тогда ездил, разве что начальник строительства, у которого был «фордик», но и его, пожилого человека, чаще всего видели пешком.

Платона провожали друзья — Калугин, Костюкевич и еще — Антонио. Смешной такой — в кожушке, в кепке с наушниками, на ногах — чуни…

Галя на вокзал не пришла. Передали — работала в ночной смене. А может, и не так. Может, была в клубе и танцевала с Ленькой Мойсеновичем? Он, Ленька, не промах. Прибыв на стройку плотником, недолго стучал топором, перешел в клуб. Сперва истопником был, затем завел кружок танцев. Девчата липли к нему, как мухи на мед. Он гордился этим и танцевал далеко не с каждой, отдавал предпочтение Гале. Подойдет, слегка наклонит голову: «Прошу» — и она довольна, сияет: не кого-нибудь, ее выбрал! Потом смотрит на него снизу вверх: он, Ленька, — коломенская верста, она — кнопка.

А еще Платону вспоминалась служба, которую прошел не на каком-то Каспии, а на Великом, или Тихом, океане! Сперва морзянку учил: ти-та-ти-та! Изо дня в день на ключе выстукивал. Порой до боли в висках. Время такое выпало — надо было спешить. На Дальнем Востоке создавался Военно-Морской Флот, нужны были кадры, а где их взять? Конечно же, готовить на месте!

…Акман-токман ослабел, а вскоре и совсем улегся. Сидя у окна, матрос поглядывал на убегающие назад живописные картины ландшафта. Доносились резкие свистки паровоза. Поскрипывали накатавшиеся за свой век, облезлые, построенные еще при царе, жесткие, неуютные вагоны. Иной раз они так раскачивались, что, казалось, вот-вот сойдут с рельсов, свалятся под откос.

Осмотрев пуговицы на бушлате, матрос спохватился: «Вот черт, аж позеленели!» Собрал их в пучок, принялся надраивать щеткой, поплевывая на нее и макая в зубной порошок.

Пуговицы отливали золотом.

— Станция Гум-бей-ка! Приготовьсь, кто сходит!

Это опять выполз из своей кельи усатый проводник.

Сдвинув бескозырку на затылок, Ладейников потянулся к выходу: не мешает проветриться, свежим воздухом подышать.

Идет не спеша, вдоль поезда, каблуками постукивает. Местные девчонки глаза вытаращили: какой красивый! Мальчишки рты пораскрыли: одних пуговиц аж двенадцать! Им, мальчишкам, мало взглянуть, потрогать хочется. Один из них, что в маминой кофте и с влажным носом, забежал вперед: а что там на бескозырке написано? Шевелит губами, читает.

Моряк ухмыляется: «Все они такие мальчишки!» Плечистый, ладный подступает к бабке в рыжем зипуне и кокошнике. Кое-как приплелась бабка к вагону, а поднять корзину не может. Волнуется — вдруг поезд уйдет? Не уйдет… «Вира!» — как бы в шутку выкрикивает матрос: и бабка и ее скарб в один миг в тамбуре.

— Спасибо, сынок.

Вскочил на подножку, повел старую в глубь вагона мимо девчат:

— Прошу, — усадил на место.

Девки хихикают: невесту нашел! На перроне — удары колокола: второй звонок. Паровоз тотчас откликается, да таким диким свистом, что пугаются лошади, люди закрывают уши, а в здании станции дребезжат стекла.

В окне вагона — гора Магнитная. Легко угадывается ее главная вершина — Атач. Под горой — он хорошо помнит — стояли палатки: летнее пристанище строителей. С наступлением холодов люди переходили во вновь отстроенные бараки и палатки снимались. Ему выпало жить в бараке номер четыре, где были двухэтажные нары, и на них размещалось по сто и более человек. По утрам, когда люди просыпались, такое жилище напоминало улей.

— Стоп! Приехали.

Волнение и радость переполняли его. Подхватив баул, в котором уместились все пожитки, не сошел, а слетел с поезда. Он снова здесь, в дорогих его сердцу местах, в городе, который начинал строить и уже тогда полюбил его. У деревянного вокзала толпа: парни, девчата, стариков почти нет. Всматривается в лица: странно, ни одного знакомого!

Рядом, вскрикнув, повисла на шее парня молодуха. Парень в ватнике, в картузе с красным околышем, высоченный, в руках окованный железом сундучок. Уезжал, наверное, в поисках лучшей доли, а может, кинул, да одумался, иначе отчего бы ей, молодухе, плакать? А может, и не так, может, впервые ступил на эту, уральскую, землю, приехал строить мировой гигант? Что ж, целуй его, женщина! Брат ли, жених, ничего что слезы — целуй! Вот его, Платона, никто не встречает… То есть как никто? А гора Магнитная! Вон подняла голову, маячит. А домна-комсомолка, а ЦЭС!..

Повернулся и пошел к каркасным домикам. В одном из них оставался друг — Петро Калугин, Петька. — Сколько лет не виделись!

Не без волнения поднялся по скрипучим ступенькам на второй этаж, но давно знакомая угловая комнатка оказалась пустой. Минут пять толковал с полуглухой бабкой, что возилась в коридоре возле примуса. Он, Петька, и живет, и вроде бы не живет здесь. Куда-то уезжает, и его долго не бывает дома. А последний месяц вообще не видно…

— Кто ж его знаеть! — вздохнула старуха.

Исходил матрос и пятый участок, хотел Антонио разыскать. Многих спрашивал, может, кто знает итальянца. Приметный такой — с усиками, а фамилия — Ригони.

Люди разводили руками: наверное, в соцгород перевели. Для них, иностранцев, все, что получше.

— Энти, которые мириканцы, так они в Березках, — заметил возчик, теребя кнут в руках.

— Так то ж анжинеры! — перебил тощий парень. — А это каменщик, как и мы…

— Об чем и толкую. Буржуи, они в бараках не хотят. Хватеру им подавай каменну, да чтоб внутри клозет, как в европах. Они, энти, что из разных царствов понаехали, с нашим братом не могуть. Брезгають. От нас, известно, пахнет, а у них — дикалоны…

— А ты что, нюхал?

— Как не нюхать, коли все впокат спим! — подмигнул возчик. — В других бараках лежаки, а у нас ишшо нары в два этажа. Теснотища. Никаких спасениев, особливо когда гороху или черного хлеба на ночь…

— Тебе про Фому, а ты — про Ерему! — оборвал парень. — Про мириканцев спрашиваю. В гостях, что ли, у них бывал, аль как?..

— Не лакей, чтоб с ними одним воздухом дыхать!

— Так чему ж позавидовал?

— А ничему! Свои, говорю, у нас дикалоны. Крепче ихних.. Чесноку вон поешь с солью — тот же газ иприт, что германцы на войне пущали. Никака микробь не терпит. Клопы, на что тварь живуча, а все одно вывелись, поздыхали: не по нутру, значит, дух барачный.

— Человек дело спрашивает, а ты про всяку нечисть, — нахмурился парень. — Ты, матрос, не слухай его.

— Не слухай, не слухай!.. Дам вот по спине! — Возчик замахнулся кнутом, но не ударил. Бросил в сердцах, уходя: — Ишшо мамкино молоко на губах, а на старше себя гавкашь… Щенё!

— Поспрашивай ишшо, матрос, найдешь свово тальянца. Народу тьма-тьмуща. Почитай, вся Рассея здесь. А ишшо и заграница. Кого тут тольки нет — и немцы, и мадьяры, и сколько энтих татаров!..

— До свидания.

— Постой! Ежели, значит, не найдешь, непременно в шестой барак приходи: место всегда будет.

Платон знал: демобилизованного в любом бараке примут. Народ к армии и флоту — со всей душой. Но ему не хотелось останавливаться где попало, не повидавшись с Галей. Прежде всего — к ней. Кстати, может, у нее и заночует. Неудобно, правда, но там видно будет.

Шестой участок, где жила Галя, примыкал к Центральной электростанции. Чтобы туда попасть, надо было пройти через весь завод. Тем более интересно — что и как на заводе — посмотреть охота.

Подходя к главной проходной, остановился, поднял голову: высоко впереди алое полотнище: на нем слова: «Товарищ, своим трудом ты наносишь удар по врагам Родины, по всякого рода маловерам и нытикам, по тем, кто мешает строить фундамент социализма. Успешной тебе работы!» Чуть ниже: «Добро пожаловать!»

Ладейников потянул за ручку двери и оказался лицом к лицу с бородатым вахтером.

— Пропуск? — преградил дорогу тот.

— Как — пропуск… — удивился моряк. — Когда уезжал, никаких пропусков не было.

— Раньше и пашпортив не було.

— Не было, — согласился матрос. И стал объяснять, что он только с поезда. Отслужился. — Да ты что, не понимаешь, три года с оружием в руках Родину оберегал!..

— А мне хоть сам нарком товарищ Ворошилов. Нема пропуска — вэртай голобли. Як приказано, так и делаем. Понимать должен: бдительность! — Поддерживая забинтованную руку, вахтер прошелся взад-вперед и вдруг уставился на моряка. — Постой, чи не жив ты в четвертом бараке?

— Котыга! — воскликнул матрос — Вот так встреча! Ну, здравствуй. Тебя и не узнать, борода, усы…

— А я тэбэ зразу… Только, бачишь, при служебном, так сказать, исполнении… Тут у нас, як в армии, строго, — он потрогал кобуру, из которой выглядывала рукоятка револьвера. — Без строгости нияк не можно. То куркули, то вредители всяки, одним словом, классова борьба…

— Разумею. — И спросил, что у него, Котыги, с рукой. — Травма?

— Ото ж… Крыша в бараке потэкла, я и полез. Надо б потыхэньку, помалэньку… та хто ж его знав? Драбына перекосилась, и я…

— Добре, живой остался.

— Як бачишь, — усмехнулся вахтер и принялся рассматривать Платона. — На морях, чи шо, плавав? — Пришлось.

— Так, значит, отслужился. И куда ж теперь?

— Известно, на работу. А сейчас — на шестой участок: друг там у меня… — он чуть было не назвал имя Гали, которую Котыга хорошо знал. Помолчав, добавил: — Переночую, а там…

— Значит, на морях плавав, — продолжал Котыга. — Шо, и в окияне був?.. Ото свиту побачив, можно сказать, герой! Дывлюсь на тэбэ, тай думаю: колы ишов на службу, худый та незграбный був… Помнишь, як чеботы у тэбэ укралы? Сыльни дощи в ту осинь ишлы, и ты на работу — босый…

Платону было приятно, что Котыга, бывший бригадир каменщиков, о котором много раз писали в газетах, не забыл своего подручного. Жалко, Федот Лукич руку повредил, а то бы еще вместе поработали. Это же он, Котыга, был его первым наставником. Углы, карнизы научил тянуть.

— Ну я пошел, — сказал моряк. — Встретимся.

— То ись как? — загородил дорогу Котыга. — Без пропуска?

— Ты же меня знаешь.

— Никого я не знаю! Тэбэ тоже. Где ты там был, шо делав. Сколько годов прошло… Пропуск?

— Да пойми ты, — настаивал матрос. — Откуда у меня пропуск? Устроюсь на работу, потом…

— Понимаю, алэ не можно. Начальству донесуть, а у начальства, сам знаешь, разговор короткий. Так шо, лучче не проси. — Помолчав, потянулся к уху Платона, зашептал: — Тут рядом дирка в заборе… Но смотри, я ничего не чув и не бачив, с тобою не говорыв и вообще тебя не знаю…

— Перестраховщик, — только и сказал Платон.

На площадке среди курганов земли поднималась еще одна домна. Дальше, в стороне, как пояснили рабочие, разворачивалось строительство блюминга. Платон остановился на минуту: хорошо, все идет, как надо! Где-то здесь и ему придется работать… А вот сейчас, через какие-то минуты, он войдет в третий барак и увидит ее, Галю. Он неспроста явится к ней. Есть у него задумка, можно сказать мечта. Но сегодня об этом ни слова. Так сразу — нельзя. Сперва на работу устроится, обзаведется, и уж потом, после… А сегодня только бы увидеть, представиться: так, мол, и так, жив-здоров, снова в этих краях! И вот, как говорится, завернул по старой памяти…

Низким, маленьким показался клуб ЦЭС, но зато неизмеримо огромным встало перед ним здание Центральной электростанции. Пока служил — два котла поставили. Это же здорово! По плану их, кажется, семь, впрочем, кто его знает, может, и больше.

Третий барак все такой же — приземистый, серый, с некрашеными окнами и облупившейся штукатуркой. Платон медленно вошел в коридор: слева и справа двери, будто в гостинице. Ишь ты, перестроили на семейный. Какая же дверь ее? И тут увидел женщину. Высокая, в черном, она направлялась к выходу.

— Скажите, пожалуйста…

Окинув его непонятным взглядом, женщина кивнула: там, в конце.

Войти сразу в комнату не решился. Поставил баул на пол, принялся расправлять клеш, будто без этого нельзя встретиться с невестой. Да нет же, можно, и дело тут не в помятом клеше — в волнении.

Женщина в черном почему-то вернулась, и Платону стало неловко: еще подумает про него дурно. Но это и придало ему смелости. Толкнув дверь и, спрашивая, можно ли войти, застыл на пороге. Перед ним посреди комнаты стояла Галя. В белой кофточке, в руках у нее ведро — невысокая, худенькая, — смотрела на него такими глазами, как если бы увидела здесь слона. Так длилось несколько секунд. Затем ведро грохнулось на пол:

— Платон!..

Но она не бросилась к нему, не повисла на шее, чего он так ждал, — вскинула руки, скупо улыбнулась, будто и впрямь была в чем-то виноватой. В глазах и радость и тревога. «Что с нею?» — невольно подумал Платон и тут различил в углу комнаты детскую кроватку. Ребенок вдруг заплакал. Галя кинулась к нему, залепетала какие-то слова. Повернулась спиной к гостю, расстегивая кофточку.

Ладейников стоял, не зная как быть: уйти или подождать? Пересилило последнее: должна же она что-то сказать, объясниться. Хотя все и без того ясно: вышла замуж и у нее — ребенок. Сейчас в комнате появится муж и ему, Платону, просто неудобно… Шагнул к порогу и в эту минуту услышал:

— Воду привезли!

Это сказала она, Галя. За окном проплыла гнедая лошадь, впряженная в бочку, и он понял: воду все так же привозят один раз в день: прозеваешь, жди потом сутки. Подхватил ведро, выскочил на улицу — у бочки очередь. Мужиков не видно, одни бабы. Достав из кармана газету, уткнулся в нее.

— Слава богу, вернулся, — донеслось до его слуха.

— Хороший ить, за водой вышел. Мово палкой не заставишь, — тихо отозвался другой голос.

— Чать не он, Потаповна. Несхожий.

— Известно, служба, она…

Платон не видел, кто там говорил сзади, а обернуться не смел, однако понял, говорили о нем. Его спутали с кем-то другим. Ладно, пусть болтают.

Когда вернулся с водой, Галя еще возилась с ребенком. Поддерживая его одной рукой, другою — перебирала постельку. Увидя вошедшего, показала на большой закопченный чугун. Платон опорожнил ведро; немного воды пролилось, и неостывшая плита зашипела.

— Мне на смену, — наконец сказала Галя, отходя на цыпочках от кроватки.

В комнату вошла женщина в черном, заговорила о чем-то с хозяйкой вполголоса. Платон смотрел на Галину, не отрываясь: те же ямочки на щеках, такие же полные губы… Вот только в глазах не то искры тепла, не то — льдинки. И уж совсем не понять, какие у нее мысли.

Вышли из барака вместе. Он ждал: сейчас она подумает и все объяснит. Но Галя, идя рядом, молчала. Лишь у насыпи, свернув на тропку, что вела к воротам электростанции, остановилась и каким-то не своим голосом произнесла:

— Интересуешься, что случилось?.. Бросил он меня!

— Прости, не хотел обидеть.

— Не надо меня жалеть. Сама виновата… Если бы знала!.. — и умолкла, не закончив фразы.

Повернулась, пошла, опустив голову.

Хмурый, озадаченный, стоял он в конце насыпи и смотрел ей вслед. Ветер трепал его ленты с золотыми якорями, хлестал ими по плечам, как там, на корабле, в далеком и буйном Охотском море, где почти всегда холодно и где он провел в нелегком морском труде два долгих последних года.

 

2

На дороге показался невысокий парень. Размахивая руками и поглядывая по сторонам, он торопливо приближался. В его походке, в манере переваливаться с боку на бок, было что-то знакомое. Да и эта кепка с наушниками… кожушок… Где он его видел?.. Как где?!. Это же… Это!.. — Платон подался вперед и, когда парень, понурив голову, чуть было не прошел мимо, произнес:

— Антонио!

На какие-то секунды парень замешкался, но вот, расставив руки, обхватил моряка:

— У-у, Платошка!.. Маринайо люпо! — И с восхищением зацокал языком. — Такой белло! Красивый! Сколько лет не видал… Когда приездил?

— Только с поезда. Хотел к тебе, а где он, твой барак?.. Весь пятый участок исходил…

— Инсендио, пожар то есть… Теперь я проживай барак двадцать семь. Пер-фаворе, прошу! Опять, как тогда, вместе… Жаль, поспешал надо стройка блюминг. Работал надо… Но мы еще повстречался. Русские говорят: работа не вольк, в лес не убегал. Оно, конечно, работа оставался, а деньги пропадал.

— Всех денег не заберешь!

— Зачем все? Валенки покупал надо. А еще — шапку, и я — король! Шнейдер Крезо!.. Понимаешь?

— Тепло уже.

— Знаю, цыган шуба продавал. А я — нет, другой зима будет! Как это говорится: душа в тепле, будешь здоров, проживешь сто годов.

Антонио был все такой же — разбитной, неугомонный. Он и минуты не мог без веселого разговора, без острого словца. Платон дивился его оптимизму. Считал его родившимся в рубашке. Хотя хорошо знал: судьба этого человека на редкость была тяжелой. Лишним оказался он в своей Италии. В поисках счастья исходил почти всю Европу, но так и не нашел его. Поздней дождливой осенью прибился он к финско-советокой границе, решив перейти ее. Финские пограничники не заметили, русские — задержали. Шел 1930 год, и трудно было поверить, что это был не шпион. У задержанного итальянский паспорт, на все вопросы — один ответ: хочу работать! Впрочем, он сказал и еще кое-что. Вернее, не сказал, а выкрикнул:

— Коминтерн! Тольятти!..

Пришлось связаться с Коминтерном, с его видным деятелем — Пальмиро Тольятти.

Так молодой итальянский коммунист Антонио Ригони оказался на Магнитострое.

 

3

Оглядев недостроенное крыло электростанции, Платон заметил маячивших на лесах хлопцев, помахал им бескозыркой. Занятые делом, хлопцы не отозвались, будто не заметили его. Шагнул к бетономешалке, у которой топтался старичок в фуфайке: «Не Баянбаев ли там, на лесах?»

Старик поправил треух:

— Баян бай, говоришь? Чтой-то не слыхивал.

— А может, кто из бригады Котыги?

— И-и, вспомнила баба деверя, что хороший был! — усмехнулся старик. — Котыга твой, Федот Лукич, давно ушедши… И его бригады нету. Вахтером ноне робит, потому, как говорит, контузия. Будто с крыши упал… А по-моему — сачкует. Сказывали, отстоит смену и опять — в «Шанхай»: землянки строить. Заказов — отбою нет. Люди последнее отдают, скорей бы поселиться. Хитер он, Котыга!.. На главной проходной — можешь повидаться.

— Виделись.

Платон понял: не так просто разыскать старых знакомых. Поразъехались кто куда: на другие стройки, в армию, на учебу. Такова жизнь. И все же не уходил, называл и называл фамилии. Старик пожимал плечами:

— Вон кака стройка, може где и робят. А то и сбегли, всяко быват. Энти, которы маменькины сынки, долго не терпют. Не ндравится…

Платон жалел, что не стал писать хлопцам. Да и когда было переписываться? С утра до вечера морзянка, всякие иные занятия, а личное время придет, так опять же почитать охота. Дальше — самодеятельность, выпуск стенгазеты… Скажи иному, не поверит; подумает — ленился. Что ж, может, и это было. Сам не заметил, как не только с хлопцами, — с девушкой переписку оборвал. Вот и получилось: ждала — не дождалась, замуж вышла. Вышла, как и бывает в таких случаях, за первого попавшегося. За болвана… а иначе и назвать его нельзя. Своего же дитяти испугался, бежал… И Платон поймал себя на том, что не может не жалеть Галину, по-прежнему думает о ней. Но с другой стороны… То есть как это — с другой? Что это еще за другая сторона?.. Не может он без Галины, потому что… потому… А в мыслях снова: «Чужое оно, дитя, чужое!» И ему, Платону, нелегко разобраться в своих чувствах, а тем более решить, как вести себя по отношению к Гале, к какому держать берегу. Может, сегодня подойти к ней и сказать… Нет, только не сегодня… Непонятной, надломленной, какой-то половинчатой стала его жизнь.

Опустив голову, медленно шел в конец стройки. Не о такой встрече с любимой мечтал он, сидя в поезде. Полагал, как задумал, так и сбудется. Ан нет, перевернулось все вверх тормашками. Что ж теперь делать? Сесть в поезд и уехать? Выкинуть все из головы, ни о чем не думать? Но это — невозможно! Не может он уехать, а если и уедет, то все равно вернется. И опять упрекал себя в том, что не проявил настойчивости. Вот и сегодня дал волю чувствам, разнежился. А стоит ли плакаться в жилетку? Лучше бы по-мужски встретиться с этим негодником, который так нагло вторгся в его, Платона, жизнь, насмеялся над его любовью!

По мере того, как разбирала злость, пробуждалась и совесть: в том, что произошло с Галей, повинен и он сам.

Еще издали рассмотрел у горы Карадыр новые кирпичные трехэтажные дома. Строится, растет город. Вот только многое, как и раньше, делается вручную —при помощи топора, тачки, лопаты… И все же эти дома, поднявшиеся на пустыре, безмерно радуют его. Сколько рабочих переселится сюда из землянок! И тут увидел в одном из домов цветы на подоконнике. Выходит, уже переселились! Ну да! Вон же у подъезда играют дети! И захотелось войти в дом, подняться на самый верх, посмотреть, как устроились новоселы. Не жилье — рай! В каждой квартире водопровод, цеди из крана, сколько хочешь! Полная отставка кобыле с бочкой. А еще — водяное отопление…

Шагнув к двери, дернул за скобу и чуть было не столкнулся с женщиной. Она не вышла, а вылетела на улицу. Вслед за нею послышались вопли, улюлюканье. Выкатился чайник… Что случилось? Женщина почему-то не отозвалась, угрюмо пошла прочь.

— А то и случилось, что должно случиться, — сказала старуха.

— А все-таки… в чем дело?

— Анжинеры с ума сходють!

— Какие инженеры?

— Обнаковенные. Те самые, которые строют… Шестьдесят семей поселилось здеся, и на всех — одна кухня. Да ты зайди, своими глазами увидь! Чуешь, бабы гвалт подняли? То-то и оно… А как же иначе? Люди в новый дом переехали, можно сказать, из-под земли на свет выползли… Будь он проклят, «шанхай!» Радость-то кака! Ну бабы допреж всего на кухню: первое дело — пища. Кинулись, а там, на кухне — никаких удобствиев! Ячеек на плите шесть, а желающих обед сварить — в десять разов больше. Стали в очередь — одна другой в затылок — горшки, кастрюли в руках, потому как поставить некуды. Ни стола, ни полочки… теснота, жарища!.. Плиту-то, слышь, коксом топят. Ну, значит, шум, крик, — базар, и только. А молодая шустрая бабенка возьми и поставь на плиту чайник без очереди. Бабы, понятно, к ней: по какому такому праву? А она как ощерится: «А вы кто такие, чтоб мне указывать? Мой муж прораб!» — «Ах, прораб? — тут Дарья вперед выскочила. — Бабы, говорит, это он, прораб Винтиков, одну кухню на всех придумал! Премию, говорит, получил за это!» — «Получил! А тебе-то что? Какое твое дело?» — «А вот какое!» Как взвизгнет Дарья, да как двинет чайник, он и слетел на пол. Прорабша подхватила чайник, хотела поставить его на место, да второпях опрокинула чей-то молошник. Что тут началось! Визг, галдеж, проклятья!

В этот момент и вытолкали бабы прорабшу из кухни, выбросив вслед за нею злополучный чайник.

— И поделом! — заключила старуха. — Молоко-то из села для болящей принесено. На стройке где взять-то. Тут коров нету.

По проекту в этих домах вообще не предусматривалось ни одной кухни. Архитектор, видимо, руководствовался принципом: «Захочешь есть, на костре сваришь!». Не понравилось это прорабу Винтикову, и он первым высказал неудовольствие проектом. Высказал еще и потому, что сам должен был поселиться в этих первых домах. Полагал, руководители стройки прислушаются к его голосу, устранят ошибку. Да куда там! Замечания прораба вызвали в Жилстрое целую бурю: «Из-за кухни переделывать проект? Подумаешь, важность! В бараках вон тоже нет кухонь, а живут же люди!» Начальство, кроме того, заявило, что перед ним стоит более важная задача — как можно скорее обеспечить жильем рабочий класс, вывести его из землянок!

И вот тогда, переселившись в новый дом, прораб приспособил одну из комнат в первом этаже под кухню. Не для себя, для всех. Сделал это на свой страх и риск: будь что будет, без кухни не обойтись! Об этом узнали в Жилстрое. На место происшествия прибыл сам начальник и стал отчитывать прораба за самовольство. «Сегодня кухня, завтра — персональный клозет?! — выкрикивал он. — Не позволим!»

Прораб не уступал. А затем и сам пошел в атаку. С ходу подвел он под свою «незаконную» кухню политическую основу. Дело, мол, не только в том, что люди будут варить пищу. Эта, единственная в доме, общая кухня, ну, конечно же, должна стать и станет местом общения, своеобразным центром воспитания женщин в духе коллективизма! Вот, дескать, установим радио, а то и лектора пригласим. Чего проще, варят бабы обед и в то же время слушают, просвещаются…

Начальство отступило.

Такие кухни появились потом в каждом доме. Не совсем удобно, а все же лучше, чем ничего.

Пройдя немного, Платон остановился возле здания пединститута. Он участвовал в его строительстве: кирпичи, камни таскал, копал канавы. Кажется, это было совсем недавно, а уже, говорят, готовится первый выпуск. Увидя на крыльце студентов, подумал: «Счастливчики! Многое бы отдал, чтобы войти в этот храм науки!» Но как войдешь, если за душой три класса образования. И он впервые испытал такое чувство, будто сам себя обворовал, допустил ошибку, которую уже не исправить.

Повернулся, пошел к «шанхаю».

Низкие подслеповатые землянухи неуклюже лепились одна к другой по косогору. Для их сооружения использовалось все, что попадалось под руку: горбыли, глина, старые ящики, ржавое железо. Возле каждой землянки — огород или садик. Это говорило о том, что сюда пришли люди от земли, что и сейчас, став рабочими, они не могут расстаться с нею. Не так просто было завести гряды или посадить деревце: где ни копни, камень. Ломом, киркой вгрызались новоселы в грунт; ведрами издалека носили чернозем, понимая, что приехали сюда жить, растить детей, а придется — и умереть здесь.

Платон огляделся: нет, он не мог забыть. Потянулся к землянке, вырытой чуть в сторонке. Да, тот же каменный дувал, калитка из обрезков жести. Рядом — тополь. Как он вырос! Вот только надписи не было. Не пожалел кто-то охры, жирно вывел на калитке «Королевская вилла». Янка, кто ж еще! Он, Янка Костюкевич, можно сказать, от природы комик. Иной раз такое отмочит, что, как говорится, уши чихают. Потоптавшись, Платон вошел во дворик.

— Король дома?!

В крошечном оконце мелькнуло лицо, затем из-под земли наверх вышла женщина. Молодая, игривая, со смешинкой в глазах. Легкое ситцевое платьице чуть повыше колен. И лицо, и обнаженные до плеч руки усыпаны веснушками, будто маком. Платон сразу узнал ее. Она же, сдвинув брови, бросила недоверчивый взгляд, как бы спрашивая: вам кого? Но, откинув назад, на спину, тяжелые, с медным отливом, волосы, вдруг осветилась улыбкой:

— Платошка! Ей-богу не узнала! — протянула руки. — Какой ты стал!..

Он пожимал ее тонкие, тугие, пахнущие лекарством, пальцы, называл просто — Розой.

— Кали ласка, прошу, — показала на вход в землянку. — Янки пока нет, скоро придет. Да хватит тебе ноги вытирать — заходи!

— Все-таки вилла.

Хозяйка прыснула, уловив иронию.

— Янка дурачится… Да ну его! Люди смеются, «королем» прозвали.

Моряк пригнулся, боясь поцеловаться с притолокой, осторожно переступил порог и оказался в небольшой, уютной комнатке с двумя оконцами без рам. У стены стол, два табурета, один из них — желтый — та же краска, что на калитке. Слева — самодельная кровать. Кружева на подушке. В углу на гвозде — гитара. В старой, облупившейся рамке картина: «Бой аэропланов под Сморгонью».

Аэропланы типа «фарман», похожие на этажерки, кружились в небе, преследуя друг друга. Внизу — окопы, на переднем плане — убитая лошадь, повозка вверх колесами. Пригибаясь к земле, бегут солдаты. Из аэроплана, что повыше, высунулся летчик, намереваясь бросить в противника не то гранату, не то горящую головешку. Отмеченный крестом аэроплан и без того окутан дымом, он горит. Еще немного — и рухнет, врежется в эту изрытую и перерытую солдатами желтую землю.

Рядом с картиной — обложка журнала «Прожектор», с которой смотрят знакомые лица летчиков — первых Героев Советского Союза. Платон сразу назвал их имена. Да кто их не знает! Ляпидевский, Леваневский, Водопьянов, Каманин, Молоков, Слепнев, Доронин… Летчики стоят у самолета Р-5, который по сравнению с «фарманом» просто чудо техники. Это один из тех самолетов, на которых, рискуя жизнью, они спасали челюскинцев.

— Ну, рассказывай. Отслужился?.. Есть хочешь? — защебетала Роза.

Признался: ел только утром, но без Янки за стол не сядет. Хозяйка однако завозилась у примуса, который стоял тут же у порога на ящике. Примус чихал, вспыхивал, наконец затянул свою нудную песню.

— Поженились мы, — не без гордости сказала Роза.

— Вы только собирались жениться, а я уже знал.

— Откуда? — выгнула тонкие брови.

— По радио. Я ведь радист, — усмехнулся Платон.

— Янка писал, наверное?

— И Янка писал…

Роза озарилась улыбкой: было видно, что у нее все хорошо, что, став женой человека, которого полюбила еще в Минске, она счастлива. Счастье всегда выпирает наружу. Платон невольно залюбовался женой друга: красавицей стала!

— А ты все холостякуешь? — лукаво усмехнулась хозяйка.

— На корабле свадеб не бывает.

— Мы тебя здесь женим. Такую невесту найдем!..

Нахмурился, перевел разговор на другое: стал спрашивать, как Янка осваивает самолет, когда учебу заканчивает.

— Кончил уже. Давно сам летает. — Роза глянула в окно и — радостная — обернулась к гостю: — Идет, легкий на помине. Бежит!

Скрипнула дверь, будто кошка мяукнула, и в землянку вошел Янка — скуластый, широкоплечий, галифе заправлены в гамаши. Поверх юнгштурмовки — фуфайка. На старой, помятой кепке — красная звездочка. Увидя гостя, по-медвежьи сгреб его, приподнял, как бы пробуя силу. «Ну, здравствуй!» Затем они стояли рядом — кряжистые, пышущие здоровьем, чем-то похожие один на другого. «Да ты садись!» — подставил табурет хозяин. Сам же метнулся к выходу, побежал по ступенькам. Слышно было, как хлопнула калитка. «Куда это он? — подумал Платон и догадался. — В магазин, конечно». Будь на его месте он, Ладейников, сделал бы то же самое. Так принято. Обычай.

Когда Янка открыл бутылку, выяснилось: в доме один стакан и тот надтреснутый. Платон достал из баула матросскую кружку: видать, неважно в городе с посудой. Он не ошибся: на «вилле» не оказалось даже тарелок. Вместо них, молодожены пользовались глиняной чашкой — приданым Розы, но сегодня и чашка была несвободна. Роза подала бульбу прямо на сковородке: так вкуснее.

— За старого ся́бра! За моряка! — поднял стакан Янка.

— За новую семью! — тотчас нашелся гость. — За любовь! Жаль, на свадьбе не пришлось погулять… в общем, горько!..

— Ой, что вы, — смутилась Роза. — Закусывайте.

— Так горько же! — подхватил муж. — И закуска и все…

— Го-о-о-рь-ко!

Роза чмокнула мужа в нос и попыталась выскользнуть из его объятий: «Чай закипает!» Да не тут-то было. Сграбастав жену в охапку, Янка расцеловал ее. Лицо Розы покрылось краской. «Горько! Горько!» — продолжал выкрикивать гость, изо всех сил хлопая в ладоши. Крышка чайника задребезжала, кипяток хлынул через край, над примусом поднялось пламя, заклубился пар.

— Пусти же! — сердилась Роза.

Взглянув на примус, Янка махнул рукой: главное — женка, а все остальное!..

Потом они сидели и вспоминали, как рыли котлован под домну, которую любовно назвали «Комсомолкой». Очень правильно назвали. Успех стройки решала молодежь. Особенно на тяжелых, земляных работах. Норма — восемь, а то и десять кубометров, смотря какой грунт, выкидаешь за смену, сразу о тебе в листке-«молнии» напишут. Талон ударника — на обед. Бывало, и побольше вырабатывали: знали — надо, не торговались. А когда перешли на строительство ЦЭС, стали подносчиками. Двенадцать кирпичей на «козу» и по настилу вверх… Семь потов с тебя сойдет, а к концу смены и потеть нечем: вся влага из тебя вон! Но строители — народ двужильный.

Поговорив о море, о кораблях, друзья и сами того не заметили, как перешли к авиации. И тут, понятно, все нити разговора оказались в руках Янки. Он вдохновенно рассказывал об У-2, о его создателе Поликарпове, о других самолетах и конструкторах, о фирме «Мессершмитт».

— Откуда про немцев знаешь? — удивился Платон.

— Было б желание. В книгах все сказано.

Желание читать было у Янки поистине неиссякаемым. Читал обычно по ночам: днем некогда! Прикроет лампу колпаком из газеты — и порой до утра. А в выходной, придя в читальню, часами копался в словарях и справочниках, не мог оставить без ответа ни один из вопросов, возникших у него за неделю. Когда же в библиотеке не оказывалось нужных ему книг, используя отпуск, отправлялся в Челябинск, Оренбург, а то и в Москву, рылся в книжных завалах на толкучке, выискивал у букинистов…

Два года Янка ходил в аэроклуб. Работал и учился. «Одержимый», — прозвали его товарищи.

— Небо, оно — для смелых, — говорил он теперь Платону. — Возьмем Нестерова, Уточкина или, скажем, Павлова, возглавлявшего группу летчиков в 1918 году. А тех, кто спасал челюскинцев!.. Это же — само бесстрашие! — Янка перевел взгляд на обложку «Прожектора», выклеенную на стене, и Платон понял, что она была для него не только картинкой, а чем-то неизмеримо большим.

— Хватит вам про самолеты, — вмешалась Роза. — Посоветовались бы, куда Платошке на работу идти, да и невесту проведали бы. Ждет, небось.

— Нет у меня невесты, — сказал Платон.

— Как это нет, а… Галя?

— Эх, ты, друг сердечный… Давай-ка лучше выпьем. Тоска…

— Погоди.

— Галя — это та, которая на электростанции работала? — вмешалась Роза. — Прекрасная девушка. Помнишь, Янка, ты хотел в кино познакомить меня с нею? Светленькая такая. Еще говорил: смотри, Платошкина любовь.

— Хопить! Не надо.

— Ты же стихи ей писал.

— Ну писал, а что? — Допив вино, оставшееся в кружке, Платон повернулся к Янке. — Живешь тут и ничего не знаешь. У тебя действительно в голове одни пропеллеры да элероны… Родила она!

— Галя замужем?

— Сколько раз в письмах писал, просил, сходи, пожалуйста, поинтересуйся, как живет, чем дышит, так ты и пальцем не пошевелил. Друг, называется!

— Ты што, с глузду зъехав? — вытаращил глаза Янка. — Кали ж мне ходить-расхаживать? Я ж на горе до седьмого пота вкалываю! А еще на занятия в аэроклуб… и все пешком. Иной раз поесть некогда. Так, бывает, набегаюсь, что ноги, как у старика, ноют.

— Захотел бы, нашел время.

Янка в сердцах двинул сковородку:

— Она родила, а я виноватый! Ты что, белены объелся? Объясни, наконец, толком, как это — невеста и родила! Муж, что ли у нее?

— Нет у нее мужа.

— А где же он?

— Собакам сено косит, вон где.

— Ну и ляд с ним, пусть косит… А ты почему нос повесил? Если ты действительно любишь?

Матрос заскрипел зубами:

— Довольно! Я сам дурак. Мне бы ей телеграмму, жди, мол, приеду… А лучше бы туда, на Камчатку, вызвать. Сам командир на сверхсрочную оставлял: пиши, говорит, девушке, пускай приезжает… Одним словом, дурак я…

— Оно и видно.

— Что тебе видно? Ну, что?! — поднялся из-за стола Платон. — Непокорный, мрачный, ноги, как на палубе, — в стороны. — Знаешь что, Янка, плевал я… А еще, как говорил боцман, не все потеряно, пока существует женщина… Во!

— Ты пьян. Садись.

— Я… пьян?

— Хватит вам, еще поссоритесь, — вмешалась Роза. — Лучше давайте споем! — И взяла гитару.

— Он же меня совсем не понимает, — не обращая внимания на слова Розы, сокрушался гость.

— Что ж тут понимать, все ясно. Была одна-единственная и та… родила. Не дождалась… Тебе тоже жениться припекло! А на ком? Куда ни кинь — пустыня. Есть, правда, сто тысяч девчат на стройке, но какой тут выбор. Миллион, вот тогда бы!..

— Я серьезно, а ты — на смех.

Роза ударила по струнам: и гость и хозяин притихли. Выждав еще немного, она вдруг откинула длинные, в крупных завитках, волосы и запела:

Со-о-о-о-ло-вей мой, со-ло-вей…

Высокий чистый голос, в котором была сама нежность, само очарование, глубоко растрогал Платона. Душа давно ждала чего-то прекрасного, возвышенного. И вот оно, возвышенное, прекрасное, здесь, в подземелье, где вовсе не ожидал его встретить. Застыл, не смея пошевелиться. Янка не без гордости поглядывал на него, как бы говоря: ну, что скажешь, не жена — филармония! Когда Роза умолкла, гость шумно забил в ладоши.

— Это же Барсова!..

— Что еще за Барсова, — прикидываясь ревнивцем, бурчал Янка. — Костюкевич она! Моя жена — Роза Павловна Костюкевич! — и, взглянув на нее, продолжал: — Такую женку поискать. Во-первых, медичка, во-вторых — певичка, в третьих… немочка… Ей-богу! У нее это — айн, цвай с пеленок. А еще по-польски знает… Сюда привез, так она и тут сразу за немецкий!.. Встретила этого толстяка из фирмы АЭГ, что на шестом участке живет, и давай с ним по-ихнему. Представляешь мое положение, стою, как телеграфный столб, и буквально ни хрена не понимаю. Зачем тебе все это? — спрашиваю. А она: я, говорит, свое произношение сверяю. Этот берлинский специалист — чистый немец. А на мой взгляд, — Янка нахмурил брови, — все они, прибывшие к нам из Германии, — чистые фашисты!.. Вот что делают: хватают коммунистов — и в тюрьмы… Книги на кострах жгут.

— Яночка, да ведь я…

— Тебе что, музыки мало? — сердился Янка. — Пой, играй, сколько влезет. Забавляйся. Так нет, на курсы немецкого языка… Она, Платошка, если хочешь знать, дома только ночует, а остальное время, ей-богу, не знаю, где бывает… Смотри ты у меня, Роза!

— У-у, болтун.

— Не перебивай! — прицыкнул Янка и опять к Платону: — Иной раз, скажу тебе, позже меня домой приходит. Я уже сплю — является. И еще, понимаешь, недовольна: почему, говорит, суп не сварил? Да когда ж я варить буду, если у меня тридцать три комсомольских нагрузки! Сам, говорю, голодный.

Подмигнув, Янка не без иронии начал перечислять недостатки жены: и такая она, и этакая, и еще — разэтакая…

Роза понимала: шутит. И в то же время не могла спокойно слушать: юмор у Янки злой, ехидный. Не дослушав, зажала ему рот ладонью: «Хватит, надоело!» Янка притих, что ж, можно и помолчать. Но вот двинул стол, так что с него слетела сковородка, подхватил жену на руки, поднял под потолок:

— Будешь лишать голоса?

— Сумасшедший!

Он будто ничего не слышал, вертел ее в воздухе, как балерину, поучал: в писании, мол, сказано — да убоится жена мужа своего.

— Пусти! Ну, пусти же!.. — сердилась Роза. — Платошка, скажи ему. Он же уронит меня.

Платон пожимал плечами: ничего, дескать, не могу поделать, у гостя на это никаких прав.

Опустив Розу на пол, Янка не отпускал ее. Снова и снова целовал, не обращая внимания на гостя, как бы выхваляясь этим, — смотри, мол, холостяк несчастный, как хорошо быть женатым!

Проснулся Ладейников поздно и сразу вспомнил, как хозяева почти насильно уложили его на свою кровать. Отказывался, просил отвести место где-нибудь у порога, но они и слушать не хотели. И вот, пожалуйста, всю ночь утопал в мягкой перине, а муж с женой, подстелив тряпье, пролеживали бока на полу. Даже подушки не взяли.

Заправив постель, Платон тщательно разгладил складки на одеяле, взбил подушку: сам боцман и тот не подкопается. Собрался было уходить и увидел на столе записку:

«Платошка, чертов сын, отрежь лусту хлеба да порожни горшок с кашей, а то — чего доброго — с голоду сдохнешь. Отвечай потом за тебя».

В этом был весь Янка.

 

4

Дни были пасмурные, холодные, и все же не хотелось сидеть на «вилле». Платон лишь ночевал там, а все остальное время проводил, где придется, — на стройке, в новых цехах, на плотине, которая, шагнув на целый километр, казалась чудом гидротехники. Прямая, с зазубренным флюгбетом, будто гигантская пила, перехватила она горло реки, соединив два берега, а вместе с тем и две части света — Европу и Азию.

Утром Платон уходил из землянки вместе с хозяевами, которым надо было на работу. У Базарного холма Роза отделялась, сворачивала вниз к бараку, в котором размещалась поликлиника. И уже оттуда, обернувшись, махала косынкой: «Счастливо вам!» Была она фельдшером, но вот уже второй год исполняла обязанности врача: сколько ни выпускают врачей — их все мало!

Мужчины шли дальше до самого шоссе, что рассекало густонаселенный пятый участок на две половины. У пожарки останавливались:

— Бывай! — усмехался Янка и, согнувшись, быстро уходил на гору, где его ждала нелегкая и опасная, но полюбившаяся работа взрывника.

Платон некоторое время раздумывал: куда бы ему направиться? Как провести еще один свободный день? Будь это в Минске, подался бы в городской сад, к высоким, бронзовым соснам, остановился бы там в тени и стал слушать их разговор с небом. Хорошо там, в Минске! Здесь же ни сада, ни сквера, вообще нет зелени, голая степь, если не считать елочек, высаженных на Пионерской улице, из которых уже многие засохли и теперь торчат, как обгорелые, наводя грусть на прохожих.

И все же хотелось бродить, любоваться какой ни есть природой, мечтать. Еще день-два — и он, демобилизованный, пойдет на работу. Уже трудился бы, да Янка: «Погуляй, успеешь!» Янка что брат родной. Подружился с ним еще там, в Минске. Трудно тогда жилось оставшемуся сиротой Платону. Отец и мать рано умерли, а у приютившего его дяди Степана своих детей четверо. Да и дядя сам инвалид. Вот тогда Янка и перетянул Платошку на Магнитострой. «Приезжай, — писал он, — человеком будешь!» Даже деньги на билет выслал. Платон однако не стал тратиться на билет, накупил на эти деньги харчей и зайцем прикатил на Урал. Затем Янка привез на Магнитострой краснощекую Розу. Но это было уже позже, когда Платона призвали на военную службу. Узнав об этом, он радовался, что Роза стала женой друга; с такой не пропадешь, не девка — огонь! Платон с нею в третьем классе учился. Дальше не пошел, тяжкое было время… Не мог не вспомнить, как однажды вернулся с уроков, а дядя говорит: «Крепись, племянник, кормилица-то наша…» Он не досказал, прикрыл глаза ладонью. Платон ступил в горницу и увидел на столе белый нестроганый гроб, в котором лежала желтая, как воск, тетя Палажка, а рядом, на скамье, сидела старуха из монахинь и, заглядывая в псалтырь, бубнила нараспев непонятные слова.

На второй день после похорон Платон обулся в опорки, накинул на плечи старую свитку и побрел на товарную станцию. Всю ночь выгружал уголь наравне со взрослыми, а утром, отхаркиваясь дегтем, получил за труд тридцать копеек. «Зелен исчо, больше не положено!» — говорил подрядчик. А хлопцу и невдомек, что положено, а что нет: и тому рад, что дали. Зажав в кулаке два пятиалтынных, поспешал домой, не переставая думать о том, как дядя Степан, прихрамывая, пойдет на Суражский базар и купит на эти деньги меру бульбы.

Всю зиму ходил парнишка на товарную станцию, грузил дрова, доски, уголь, а то и едкую известь, от которой страшно першило и он бесконечно чихал. Вскоре понял: носатый подрядчик, которого прозвали Язвой, платил ему но много раз меньше, чем остальным. И хотя Платошке всего шестнадцать, он не менее горяч и проворен в труде, чем другие. Да грузчики и сами это видели. Один из них, по прозвищу Адвокат, решил заступиться за подростка. Взяв его однажды с собой, повел в вагон к подрядчику. Сидя на глыбе антрацита, подрядчик заедал селедкой только что выпитую чарку. Так и так, заговорил Адвокат, показывая на стоявшего у двери мальца, нельзя, дескать, обижать такого: сирота он. Подрядчик пнул ногой пустую бутылку, бросил обглоданный хвост залома в угол:

— Малец ишшо! Вот и пожалел… Без оформления принял… а ты?!

— Так надо ж платить.

— А он что, бесплатно работает?

— По совести надо!..

Язва уважал Адвоката, обходился с ним ласково, но тут, соскочив с места, начал вязать такие матерные узлы, что, казалось, краснел даже черный уголь. Затем, обозвав Платошку сопляком, затопал ногами и велел вовсе на работу не выходить. Не нужен, мол, такой строптивый, и без того грузчиков хоть отбавляй! Но о прикарманенных деньгах даже не заикнулся.

— Найдем и на него управу, — пообещал Адвокат.

А мальчишка уже думал о том, где и как добыть копейку, помочь большой дядиной семье выйти из нужды. Так оказался он на пассажирском вокзале. Чистил сапоги, подносил вещи с поезда. Заработок не ахти какой, а, глядишь, и набиралось за день копеек сорок. Дядя Степан радовался успехам племянника, но денег все равно не хватало: в семье, почитай, шесть душ!

Приехав на Магнитострой и став грабарем, Платон дивился: здесь, оказывается, каждый день можно есть вкусный ржаной хлеб! А, копая землю, порой думал: «Грабарь — это временно. Кончится стройка — куда потом? Ремесло бы какое постичь: на слесаря, скажем, выучиться. Не станет работы — наделал зажигалок — и на базар!.. А еще лучше машинистом стать — в любом городе на работу возьмут».

Ни тем, ни этим Платон не стал.

Однажды утром десятник подозвал его к себе и велел сдать лопату:

— Хватит, а то другим не останется! — подмигнул он.

В тот же день Ладейникова перевели в бригаду каменщиков.

Оглядев его, бригадир-хохол Федот Котыга усмехнулся:

— Стину класты, нэ зэмлю копать — тут наука!..

— Понимаю, — отозвался новичок, а про себя подумал: «Строить дом, конечно, нелегко, но куда приятнее, чем, скажем, лопатой орудовать. Канаву сегодня выкопал, а завтра ее заровняли, и никакой твоей работы не видно, будто ее и не было. Иное дело стена, которую возводит каменщик. Тут все на виду. Поработал день-два — угол поднялся. Через недельку — второй. А там, глядишь, и все здание вырисовалось. Да и само слово «каменщик» — это же здорово: каменных дел мастер!»

Около года ходил Платон Ладейников у бригадира подручным. И тот не раз говорил, что не ошибся, взяв его к себе. Стоит Федот Лукич, курит, а подручный карниз тянет. Подойдет, прищурит глаз:

— А ну, шо ты тут налыпыв?

И так и этак рейку приложит, прикинет веском, все как следует быть. Порядок! Ну что ж, отдохни, скажет, а заодно и приглядись к Богобоязному, как он рекорды ставит.

Многому научился Платон у Котыги, а вот потягаться с Колькой Богобоязным не решался: слаб, выходит. Колька что тебе артист! Не работает, а будто в кирпичи играет, так они и плывут у него под руками.

— Как ты так можешь? — спросил однажды Платон.

Колька глянул исподлобья:

— Не думаешь ли ты, шалава, меня с доски Почета спять? Что ж, давай. Но скажу тебе: мало каши ел!

— А где ее, кашу, брать-то? — как бы ничего не поняв, отозвался Платон. — На Белоруси у нас главное — бульба.

— Вот и говорю: с кашей у тебя плохо!

Платон махнул рукой:

— Ну его к шутам, Кольку! Первый раз за бригадира остался, а уже гонора целый воз. Доброго слова сказать не может, все с подначкой. Своих ребят подучил бы, так нет, боже упаси, боится, чтоб его не переплюнули. Котыга в этом отношении куда проще — и расскажет, и покажет: бери кельму в руки, наживай опыт! Правда, тоже с хитринкой: и то и это разрисует — действуй, а сам сидит в сторонке.

Настала осень, и Ладейникову пришлось сменить мастерок на ружье: его призвали на военную службу.

И вот он снова здесь. Кипит стройка, ширится, растет молодой город. Хорошо! И в то же время грустно. Причиной, понятно, Галя. Уезжал, надеялся… А вышло — лучше бы не возвращаться!

Идет Платон, думает, как дальше судьба сложится. Поднял голову: на лесах — красные косынки, слышны песни, девчата по-прежнему не отстают от парней. Обогнул штабель досок, взобрался на кучу кирпича: вон она, «Комсомолка»! И опять почудилось: стук, грохот на домне — идут в бой клепальщики! И среди них — Миша Крутяков — лучший друг и первый ударник на стройке. Это же он, Мишка, не побоялся холода, влез на самую верхотуру. Надо было кончать каупер, который задерживал пуск домны! Об этом писали в газетах, передавали по радио. Люди ждали дня пуска, как самого большого праздника.

Индевело железо, коченели руки. Да что там руки, когда на него, комсомольца Крутякова, смотрит вся стройка, вся страна!.. Сняв рукавицы, стал оттирать пальцы. Ничего, руки в холоду — мороз не страшен! Поднес молоток к заклепке: та-та-та, словно из пулемета. Еще и еще… Только грохот в ушах, да иней, будто мука, сыплется. Если поднажать, тут и работы не так много. Ухает, будто барабан, пустой каупер, стонет, отзывается гулким эхом в морозном воздухе. Смахнул пот со лба, улыбнулся Мишка: все сделает, что требуется.

Из-за туч выглянуло солнце и опять скрылось, с гор потянуло холодом. И оттуда, с верхотуры, голос: все, мол, готово, можно спускаться! Мишка рад, успел-таки! Люлька качнулась у самой крыши каупера, пристала к стенке. Но едва Мишка ступил в нее, как она неожиданно перекосилась, пошла в сторону. С треском стеганул по железу оборвавшийся трос. Взмахнул Мишка руками, а ухватиться не за что! Рухнул вместе с люлькой на обломки кирпича, на промерзшую землю…

Принял смерть на глазах товарищей.

Колыхались на ветру знамена. Захлебывались от горя трубы оркестра. Шли и шли, опустив головы, люди, провожая в последний путь Михаила Крутякова. Шли родные, близкие, знакомые и совсем не знавшие его. В толпе опять говорили о кулацкой вылазке. «Смерть классовому врагу!», «Пятилетку — в четыре года!» — взывали слова с больших алых полотнищ. А молодой поэт Борис Ручьев описал в стихах, каким оно было сердце Михаила Крутякова, «кровью приказавшее — вперед».

…Побывал Платон и на коксохиме, где с любопытством наблюдал за работой коксовыталкивателя. Дивился, как умело и уверенно управляла этой машиной чернявая девчушка. Вот она встряхнула волосами, забавная такая, глаза с блеском, а сама так и стрижет ими. Подъехав к печи, нацелилась стальным бивнем — и раз! — в один миг вытолкнула раскаленный кокс на платформу. Пылая синим огнем, кокс, казалось, прожжет днище, превратит его в решето, да нет, задвигались, застучали колеса платформы, покатились к тушильной башне. Мгновение — и на платформу, на горящий кокс с шумом и плеском обрушился поток воды. Шипение, клекот, и в небо, закрывая солнце, поднимаются белые, взлохмаченные облака. Они растут, увеличиваются, устремляются ввысь, остывают, превращаясь в капли, и вот уже над башней, над всем цехом — мелкий слепой дождь.

«Даже красиво!» — подумал Платон.

Он стоит, не сводя глаз с коксовыталкивателя. Ему хочется сесть за рычаги и так же, как эта девчушка, управлять им, водить взад-вперед, готовить кокс — пищу для всегда ревущих, прожорливых домен.

Машина остановилась, и он подошел ближе: нет, девчушка вовсе не такая хрупкая, как показалось. И не маленькая, дюжая, с ухваткой опытной работницы.

— Привет ударнице!

Повела глазами. Завозилась у контроллеров: некогда ей, у нее работа. Звякнул звонок: уходи с дороги! Торопливо погнала машину к дышащей огнем печи: поспел коксовый пирог — нельзя медлить!

Платону пора идти, а он не двигается с места: далеко не уедет, вернется! Застегнув бушлат на все пуговицы, попрыгал, да что там холод! В глазах девушки, как ему показалось, есть что-то такое, чего никогда еще не видел, не испытал, какой-то неизъяснимый свет, перед которым невозможно оставаться равнодушным.

Вот и машина вернулась. Самое время поговорить с девушкой:

— Добрый день!..

Улыбнулась, показала на уши: ничего, мол, не слышу. Громче!

— Здравствуй, говорю! Как зовут?! — сложив ладони у рта, прокричал он.

Блеснула белками глаз:

— Дуль-ци-и-не-е-я!.. А ты кто, капитан Кук?

Платон погрозил ей пальцем. Но она уже включила машину, повела ее, неуклюжую, громоздкую, в другой конец короткой, пыльной, рассчитанной на метры, дистанции.

«Гордячка!» — подумал он.

Время шло, а машина не возвращалась: поломалась, что ли? Может, лучше пройти туда? Да нет, тронулась… Идет! Могучая, тяжеленная. Слышно, как лязгают колеса, дребезжит звонок.

С радостью шагнул навстречу и… оторопел. На сидении — угрюмая, пожилая женщина. Роба коробом… Платон опустил голову: все посерело, потускнело вокруг, даже небо из сине-светлого стало каким-то мутным. Что же случилось? Куда она девалась, глазастая? Показалось, вроде бы там, на той стороне… Не раздумывая, метнулся через путь перед самой машиной. Тревожно лязгнул звонок. Затем окрик:

— Сумасшедший!..

 

5

Рассмотрев документы матроса, кадровик заколебался: не тот профиль, номенклатура не та. Матрос же стал уверять, что он, военный радист, хорошо знаком с электричеством и вполне справится. Сперва, понятно, поездит с кем-нибудь, присмотрится… Тот улыбнулся: все это, мол, так, но прежде всего надо знать машину, иметь к ней допуск. И предложил демобилизованному пойти на курсы: видать, не хотелось ему отпускать парня. «Что ж, подучиться не мешает», — согласился матрос. Но тут выяснилось: из-за ремонта помещения курсы не работают. Это огорчило Платона. Кадровик предложил оформиться подсобником. Пройдет немного времени, и курсы откроются: потом можно и получше работу выбрать, а пока…

Предложение было неприемлемым. Не мог Ладейников начинать «все сначала». Подсобник или, как говорят, старший куда пошлют — это уже было в его биографии. Лучше, пожалуй, опять на стройку. Там он — каменщик, у него хотя и невысокий, а все же разряд. А это что-нибудь да значит. Конечно, куда интереснее устроиться на домну или, скажем, на одну из мартеновских печей, но опять же кем — подсобником?

Задумался, невольно вспомнил клуб ЦЭС, давние молодежные вечера, волейбольную площадку… Галину. Дивчина хоть и ростом не взяла, а как ловко гасила мячи. Не один раз Платон наблюдал за нею во время игры: собранная, верткая, она не терялась в любой ситуации. Птицей взмывала вверх и без промаха посылала мяч вниз за сетку. Шелковое платье на какой-то миг раскрывалось, как парашют, обнажая стройные, загорелые ноги. И новый счет, и неотразимая девичья красота — все это отзывалось гулким взрывом аплодисментов вошедших в азарт болельщиков.

Ладейников познакомился с Галей в горах, куда изредка по выходным дням выезжали на отдых рабочие.

В один из таких дней, прибыв в горы на попутных, он бесцельно бродил у речки, не зная, куда податься. И там увидел девушку. Модное кремовое платье, туфли-лодочки. Она топталась у перехода, не решаясь ступить на шаткую слегу.

— Дайте руку, — сказал он. — Ну, смелее! Не смотрите в воду.

Потом они поднялись на покатый холм, поросший лиственницей. Девушка стала окликать подруг. В ответ отзывалось только эхо. Идти дальше в горы с малознакомым парнем не решалась, но и оставаться здесь — тоже не хотелось. Сколько знакомых ехало вместе, и вот — ни души.

Спросил, как ее зовут, пошел рядом. Завели разговор о книгах, кинофильмах. Галя оказалась страстной киношницей. Говорить с ней на эту тему было легко и приятно. А когда зашел разговор о художниках, Платон слушал, не перебивая, любовался ее профилем и очень жалел, что не умеет рисовать.

Остановились завороженные тишиной и опять, по ее настоянию, теперь уже вдвоем, стали подавать голоса. По-прежнему никто не отзывался. Пошли вниз по опушке, срывая горный букашник. «Какой красивый, а не пахнет», — сказала Галя. Вдруг она пошатнулась и чуть было не упала. Платон вовремя подхватил ее. Притянул к себе. И Галине показалось, будто он, пользуясь случаем, задумал что-то недоброе. Резко вскинулась, двинула в сердцах рукой и… расцарапала ему нос. А увидя кровь, испугалась, выхватила белый платочек из-за лифчика, принялась вытирать кровь, сожалея о случившемся.

— Пустяки, — улыбнулся он. — До свадьбы заживет… Что, сомневаетесь? Нарочно приглашу!

— Невеста, наверно, красивая? — почему-то спросила она.

— Очень!.. Такие же синие глаза, черные брови… как у тебя.

— У меня глаза серые, а брови — рыжие, кривые…

— А я говорю: нет!

Долго бродили, балагурили, ничего не замечая вокруг.

Вдруг спохватились, побежали вниз к озеру, где оставались грузовики. Машин не было. Как же так? Неужели уехали?.. Галина побледнела.

— Поистине, часов не наблюдаем! — улыбнулся он.

— Не надо об этом, лучше скажите, что делать.

— Главное, не хныкать. А дальше, как говорится, ноги на плечи — и…

Да, им ничего не оставалось, как только идти пешком. Дорога была глухой, плохо наезженной, и на пути всего одна деревня. Только бы до деревни, а там на попутную подводу устроиться можно. Поняв, что на каблуках ей не дойти, Платон велел Галине разуваться. Связал свою и ее обувь шнурками, перекинул через плечо: айда, время не ждет!

Изрядно набившие ноги, подошли к деревне часов в одиннадцать ночи. Ждать попутной подводы, значит, сидеть до утра. Но ее может не быть, а им — к семи на работу. Надо идти. Вот только проголодались, поесть бы чего-нибудь. Платон порылся в кармане, где лежало несколько рублей, и предложил зайти в крайнюю хату. Так не дадут — купим.

На стук никто не отозвался.

— Может, не услышали?

— Боятся, всякие люди по ночам шляются, — ухмыльнулся Платон. Ему и горя мало.

Прежде чем постучать в соседнюю избу, присели на завалинке. Прошли лишь половину пути, а так устали.

— Сейчас бы кусок хлеба с солью, — сказал Платон.

— Хоть бы картошки вареной и то… — И подумала: «Вряд ли удастся поесть. Люди спят. Какое им дело до тех, кто по ночам бродит».

Платон потянулся к шибе, и — о, чудо! — окно сразу раскрылось. Показалась женщина.

— Киляле? — спросила она.

Зная немного по-башкирски, Платон пояснил, что они идут издалека, от самого озера, страшно устали, И, показав на спутницу, добавил, что особенно устала она, кыз, и хочет есть. Может, у хозяйки найдется немного молока?

— Есть, есть, — живо отозвалась та.

Тотчас в глубине избы блеснул слабый свет. Затем на крыльцо вышла хозяйка с кувшином молока и кружкой в руках.

Идти было нелегко, но молодость взяла свое: утром были дома.

Вылазка в горы осталась в памяти на всю жизнь.

«Как давно это было, — остановился Платон, раздумывая. — Иное время пришло, да и она, Галина, давно не та. Нелегко ей. Изо дня в день одно и то же: турбина и дите, дите и турбина… Тягостно все это. А что если зайти? Еще раз, а?»

Смерив взглядом канаву, разбежался и, словно на крыльях, на ту сторону!.. Шел и думал о ней. Музыкой в ушах звучало ее имя. Между прочим, по-белорусски галина — ветка. Обыкновенная ветка. Вот здорово!.. Галинка — Веточка!.. Он вспомнил. Однажды — это было летом — зашел к ней в барак. В тесной, отгороженной нестрогаными досками комнатухе — стол, две койки (Галя жила с подругой), ни одного табурета. На столе кувшин из голубого стекла — премия за ударную работу. В кувшине девушки держали воду, за которой ходили на окраину стройки к уцелевшей казачьей мельнице, где бил из-под земли ледяной ключ.

Платон сидел на одной койке, Галя — на другой. Говорили о ТРАМе, о его первом спектакле, в котором играли скороиспеченные рабочие артисты. «Чудесный сплав» назывался спектакль. Им обоим нравился главный герой — веселый, умный паренек Гошка, которого играл фабзавучник Павлик Афанасьев.

Затем Галя рассказывала, как воспитывалась у бабушки в древнем Туринске. Там закончила семилетку, педтехникум… А однажды простилась с бабушкой, которую очень любила, и уехала на Магнитострой. Что привело ее сюда — стремление к самостоятельности, романтика? Она и сама не знала. Платон дивился ее характеру: не захотела быть учительницей — стала чернорабочей. Странно! Учить детей — это же прекрасно! В школе совсем не то, что на стройке: тепло, уютно, никаких тяжестей. Чисто женская специальность!

— Это нам, мужикам, глыбы ворочать, — рассуждал он. — А вы, девчонки, такие хрупкие. В ваших пальчиках разве что иголку держать.

— Ошибаешься. Мы не девицы из благородных пансионов, — положила руку на стол. — Вот.

Он глянул на ее маленькие, почти детские, но уже заскорузлые ладошки: на правой в самой впадинке — темная, с запекшейся кровью, мозоль.

— Ого! Как же это? — и неожиданно припал к ладошке губами. Галя с силой отдернула руку, стол покачнулся, кувшин с водой грохнулся на пол.

Вместе принялись подбирать осколки. И тут как-то случилось, он взял ее за руку. В испуге отпрянула в угол. Насторожилась. Смотрела на него — чужая, грозная, готовая грызть зубами, по ни в коем случае не допустить того, что он, наверное, задумал.

— Чего ты? — поднялся Платон.

— Уходи!.. Сейчас же уходи!

И в ту же минуту забилась мысль: не так поступил, когда был у нее в первый раз после возвращения. Надо бы как-то иначе, а как — и сам не знал. Нежнее, что ли?..

Не заметил, как подошел к бараку. Постучать сразу в окно не решился. Присел на бревно, лежавшее возле крыльца. Опустил голову: а стоит ли вообще заходить? Она — мать. Неудобно как-то. Тогда, в день приезда, он ничего не знал. Теперь же все известно… Вот только что-то стряслось у нее с мужем — уехал. Не захотел, наверное, жить на стройке. А может, и не так? Поездит, покатается, да и назад. Сколько их, летунов, возвращается! Уезжают — смеются, приезжают — плачут: устройте, просят, в барак, жить негде; помогите получить хлебную карточку…

И решил зайти. Спросить, может, в чем нуждается: нелегко одной с ребенком! Да, он так и сделает: немного посидит и уйдет. Вот только с пустыми руками неудобно. Одно дело тогда, сойдя с поезда, вроде бы случайно, а теперь… Что-то надо купить, конфеты, например. Благо, магазин рядом.

Войдя в магазин, Платон потянулся к прилавку, и тут — надо же случиться — лицом к лицу оказался с Колькой Богобоязным. Держа в руке сверток, Колька некоторое время смотрел на Платона, как бы ничего не понимая, и вдруг гаркнул:

— Ба, верблюд двугорбый!

Люди удивились: пьяный, что ли, он, этот каменщик. А моряк вовсе не обиделся, заулыбался, здравствуй, говорит, чудак-человек!

Конопатый, белобрысый каменщик в той же синей кепчонке с мышиным козыречком. Мода! Грудь расстегнута, те же, прежние, замашки — порисоваться, поставить себя выше других. Платон не считал Кольку другом, знал его, как ударника, мастера кладки, который неоднократно выходил победителем в соревновании. Вот и все.

— Крокодил ты мой, собачья твоя душа! — рычал Колька. — Вернулся и рыла не показываешь!

— Да ты где живешь-то?

— Здесь, на шестом… Уже больше года. — Он схватил матроса за рукав. — Прошу в мой клоповник!

В комнате на двоих было неуютно, грязно. Одна постель кое-как заправлена, другая — вовсе не убрана. На столе гора окурков. В углу ведро с отбросами.

«Неужели нельзя навести порядок?» — подумал Платон и вежливо намекнул хозяину, что его напарник, наверное, тоже не служил в армии.

— Белобилетник, как и я.

— Сразу видно. Помыть полы и то не можете.

— А зачем их мыть? — удивился Колька. — Мы не какие-нибудь господа в манишках. Пролетарии мы!

— Пролетариат, по-твоему, должен, как свинья, в грязи?..

— Да ну тебя, завел нуду! Видишь, один остался, напарник в отпуске. В общем, если ваше благородие не брезгает, пожалуйста! — Он смахнул окурки со стола на пол. Положил селедку, хлеб.

Колька радовался встрече: как же не выпить по такому случаю! Вместе электростанцию строили, жили в одном бараке. А бригадиром был Котыга, из полтавских галушников. Мужик вроде простой, но палец ему в рот не клади… Одним словом, есть о чем потолковать.

Сорвав зубами сургучную головку, Колька разлил водку в стаканы.

— Закусь не совсем, но ведь и гость так себе! Тут, как говорится, по барину и говядина.

— Ладно тебе.

— Что ладно? Кабы знал, что ты, бегемот, заявишься, пельмени сгоношил бы! Ей-богу! Друга иметь — себя не жалеть.

Платон отодвинул стакан, замотал головой:

— Не могу.

— Брось девкой прикидываться. А еще матрос!

— По-твоему, матросы — пьяницы?

— Об этом не говорю. Но матрос, он хоть и краснофлотцем называется, а без чарки ему нельзя. Потому на воде он… В сырости… Порожни стакан, говорю! Живо! И чтоб без всяких тентель-ментель. Не люблю я этого. Дают — бери, а вот когда отнимать станут — держи. — Колька поднял стакан. — За мои успехи! Не удивляйся, у меня, можно сказать, праздник: три нормы шуранул!.. Отгул дали. Отчего ж не выпить. Имею полное право. Что, скажешь, нет? А кто ж тогда имеет?.. Да не кобенься, пей!

— К девушке хотел зайти, неудобно.

— Постой, — насторожился Колька. — В третий барак? К Соловьихе? Так она вовсе не девушка.

— Ну и что ж.

— А ничего, — Колька допил оставшееся в стакане вино, встал. — К Гальке ходишь?!

— Тебе-то что.

— То есть как?.. Увижу еще раз, ноги переломаю! И вообще…

— Ты что, очумел? — хладнокровно отозвался моряк. — Ни с сего ни с того в бутылку лезешь.

Колька выпятил грудь:

— Кто тебя просил туда ходить?

— Ты лучше подумай, кто мне мог запретить.

— Я!.. Я запрещаю! — вспыхнул Колька. — Моя она!..

— И ребенок твой?

— А хотя бы и так. — Он откинул назад давно не стриженную лохматую голову. — Какое твое свинячье дело — чей ребенок. Люблю ее. Понимаешь, люблю!

Платон взялся за стакан:

— Вот теперь выпьем.

Колька уставился на гостя: непонятный какой-то. То отказывался, красную девку из себя корчил, а теперь сам… Чиркнул спичкой, прикурил:

— Ни к чему нам с тобой пить.

— А если я хочу… хочу все выяснить. Узнать наконец… — воспротивился гость.

Теперь, когда зашел разговор о Галине, когда этот хвастун Колька назвал ее своей, Платону стало небезразлично, даже больно. Неужели такая девушка связалась с этим белобилетником? Да нет же, все он выдумал. Платон встал:

— Спасибо, мне пора!

— Обожди, — схватил за полу бушлата Колька. — Надо уточнить. Ты что, жениться надумал?

— Понимай, как хочешь.

— Понял… Сразу все понял! — почти выкрикнул Колька. — Но так, дорогой друг, не делают. Нехорошо это. Выпил и — дай бог ноги — подошвы подмазываешь? А распла-а-а-чиваться кто будет… Пушкин?

Платон бросил на стол красную тридцатку: «Возьми».

— Не нужны мне твои деньги! Я ударник!.. Кто больше меня зарабатывает, кто?! — спрашиваю. Неумехи все, лентяи… Я — Богобоязный, понимаешь, Бо-го-бо-яз-ный!.. Впрочем, проклятая фамилия… — забормотал он, пьянея. — Коли б не такая церковная, на всю страну, как Стаханов, гремел бы. Нет, ты, матрос, ни черта не понимаешь, не верю я в бога, никакого черта не боюсь. Сам сатана — не смей меня трогать! Если хочешь знать, я еще там, в Курске, рекорды ставил!..

Покипев, он успокоился, и опять, как ни в чем не бывало, принялся угощать матроса. Вывалил из кулька конфеты на стол, открыл банку консервов «Бычки в томате»: «Прошу!» Платон хорошо знал и эту сторону его характера: наплюет в душу, а через минуту-две целоваться лезет.

Не став закусывать, не взяв ни одной конфеты, Платон поднялся и молча ушел.

В окне Галины горел свет: значит, дома. Однако на стук в дверь вышла не она, а жена Котыги, Настя. Худая, мрачная.

— Мне Соловьеву…

Настя в недоумении посмотрела на матроса:

— Нэма дома… На работи… То исть до подружки ушла… — явно путаясь, заговорила она. И вдруг, оттеснив Платона, захлопнула дверь перед самым его носом. — У-у, нахлебався! Уходь, а то милицию покличу!

— Не покличешь. Незачем ее звать, милицию. А Галинке скажи: люблю ее… Понимаешь, люблю!

Настя не отозвалась.

 

6

На Центральной электростанции начался монтаж очередной, четвертой по счету, турбины, построенной по специальному заказу немецкой фирмой АЭГ.

— Видали! — спешил поделиться новостью хромой кочегар. — Не кака-нибудь динамика — махина! Больше сорока аршин в длину. Новейшее, так сказать, достижение.

— Дадут тебе немцы — новейшее.

— А ты помолчал бы, Коська, — обернулся кочегар. — Не знаешь, а споришь. Пятьдесят тыщ киловант — не суп с картошкой! Невиданное, скажу тебе, дело. Да и почему им, германцам, не продать? Буржуи, они на золотишко падкие. Заплати поболе — родного отца не пожалеют.

— Видели это — лучшее, — не унимался парень, которого назвали Коськой. — Екскаватор германский сперва вон как хвалили — и производительный, и надежный, один за сто землекопов справится. А на деле-то, оказывается, совсем не то: раз-два копнет — и на ремонт. День, можно сказать, работает, два стоит.

— А кто в энтом повинен? — подхватил хромой. — Да мы же сами! Золотом за искаватор заплатили, а ничего в нем не кумекаем. Не привыкши, значится. Да и то сказать, техника, она хуть своя, хуть чужая, все одно понятиев требует. А раз у тебя энтих понятиев нет, так зачем ты, дурак, ее гробишь? Сперва инструкцию поучи, как ты от сохи, значится… И тебе не все сразу… Недавно сам такой был. А вот курсы закончил, будто сызнова народился. По-ученому соображать стал…

— Постой, а в этой махине разбираешься? — подступил Коська. — Объясни, чтоб всем понятно, а то бают всякое.

— Можно, а чего ж не объяснить. На курсах предподавали. Учили, значится. Теперь мы учить будем… Так вот, спрашивается, что за диковина, к примеру сказать, турбина? Отвечается: статор и ротор. Я про главное говорю, а что там винты, лопатки разные — все мелочь. Ну, сами понимаете, турбина есть турбина. И ежели, скажем, получилась хорошая, так и хулить ее не следоват… Энта самая, которую, значится, из-за границев привезли и теперя налаживают, прямо скажем, насчет килавантов дюже агромадная. Такая агромадная, что ежели на полный ход ее пустить — в двенадцать часов ночи иди — иголки собирай! Но опять же, она не токмо свет, но и тепло давать могет. Умей токмо проводки подключить — и на что тебе дрова, на что уголь! Сиди, блаженствуй. А еще, коли хошь, блины или оладьи на лектричестве жарь, потому как киловантов хватит и еще останется.

— Киловант — это что?

— И не стыдно тебе, Коська, — удивился хромой. — Такой большой, а непонятливый. Русским языком тебе обсказывал: киловант — сила энто, по-ученому, мощь, значится. Понял теперь? К примеру сказать, пятьдесят тыщ лошадей, а может и боле, кто знает. Заработает — увидим… Вот она в чем штука-то!

Турбина, купленная в Германии, была самой мощной на Магнитострое, да и, пожалуй, на всем Урале. Об этом только и говорили на стройке. Многим, понятно, хотелось взглянуть на нее, убедиться: а так ли это? Приходили, рассматривали. Некоторые вздыхали, сожалея, что такие машины выпускают только за границей.

— Да, Ермания, она того!..

Другие, более сведущие, говорили, что со временем из нашей стали не только турбины, ракеты для полета на Лупу будем делать. А комсомолец Глытько уверял, будто сам лично статью учителя Циолковского читал, так в ней прямо сказано: человек обязательно полетит на другие планеты. Вот ведь как!

Не могла не побывать на площадке, где монтировалась турбина, и Галина Соловьева. Осмотрев уже обозначенные ее контуры, живо представила, как вскоре эта энергетическая махина во много раз перекроет мощность турбины номер один, на которой она, Соловьева, работает. Поистине, чудо!

В конце зала показался главный специалист по монтажу — Гартман. Невысокий, поджарый, лет тридцати семи. По его приезде на электростанции пошли слухи, будто он крупный капиталист, наследник того самого Гартмана, который в свое время владел паровозным заводом на Украине.

— Какой же он капиталист? — дивилась Галина. — Работает, как все, руки в масле…

— Для виду, чтоб, значится, авторитет, — пояснил хромой кочегар. — Без авторитету им нельзя.

А однажды кто-то прямо спросил Гартмана, правда, что он миллионер?

Не моргнув глазом, тот ответил, что в этом есть доля правды, но больше выдумки. Его предок, действительно, владел крупным заводом в Луганске. Был богатым человеком и много лет жил в Петербурге. Когда же в России началась революция, бросил все и бежал в Германию. Потеряв таким образом капитал, никогда уже не мог расправить крылья.

— Так что нам, его наследникам, почти ничего не досталось, и мы вовремя занялись каждый своим делом. Мы гордимся, что наш завод уцелел, что на нем, кстати сказать, работал известный советский вождь Клим Ворошилов; что завод и теперь приносит большой польза для русский народ.

Гартман не походил на иностранных специалистов, особенно на пузатых и чванливых американцев, разъезжавших в одноконных шарабанах. На плечах у него — комбинезон, и он с виду простой трудяга. Поселился не в коттедже, где жили, в основном, инспецы, а в обыкновенном деревянном доме, рядом с рабочими. В доме не было ванной, и он, как все, ходил в баню. Любил задержаться в парной с кем-нибудь из рабочих, похлестать друг друга веником и затем распить по кружке пива.

Вставал Гартман рано, распахивал окно, ставил на подоконник патефон и ровно в шесть утра проигрывал «Интернационал». Мимо проходили рабочие, дивились: какой же он буржуй, вон как за революцию!

Узнав, что Галина изучает в институте немецкий язык, проникся к ней особым уважением. Все чаще стал попадаться ей на глаза. Идет дивчина с работы, вдруг — откуда ни возьмись — он. Вот и сегодня заулыбался, подходя:

— Здрасте!

— Гутен морген.

Что ни говори, приятно ему, такая девчонка — и по-немецки… Он готов припасть к ее руке, да знает — комсомолка, не позволит. Целовать руку женщине, если она даже очень нравится, здесь, в России, не принято. Вернее, отменено. И называется, как он точно узнал, пережитком прошлого, а по-комсомольски — гнилым мещанством. Стоит Гартман, думает, как давно он не прикасался к женской ручке. Так и одичать можно!.. И опять — к Галине:

— Знакомитесь с нашей техникой?

— Так, бегло… Нет времени.

— Жаль. Могу стать вашим гидом.

— Спасибо.

Инспец нередко заигрывал с русскими девушками. Вот и сегодня, оказавшись рядом с Галиной, сказал:

— Вы цветущая роза!.. Нет, нет, это не комплимент. Как это по-русски… от чистейший сердце! — Потом, дотронувшись до ее спецовки, скривил лицо: — Очшень плохо… Такой прекрасный девочка и одевался в промасленный тряпка. Прятать цветок в навоз — преступление!

— Извините, не понимаю.

— Если бы я был начальник, я не позволял вам стоять у турбина. Вы есть русская красавица, мне жаль вас. Эта работа вообще не для женщин. Вы же не только машинист турбина, но еще и студентка. Учитесь, как у вас говорят, без отрыва от производства. Это очшень трудно, вам даже некогда глянуть в зеркало… Ведь, правда?

— Бывает. Но я задалась целью стать инженером.

— Инженером… при такой обаятельной внешность?

— Вы смущаете меня, господин Гартман. Я…

— Стоп! — не дал договорить. — Зачем вы называй меня господин? В красной России давно нет господ и это слово для вас неприятно. Зовите просто — товарищ Гартман.

— Нет, — сказала Галина. — Вы человек иного класса.

— Какой есчо — иной класс? — дивился он. — Все люди одинаковы: у меня, как и у вас, голова, руки, ноги. Природа, она всем дала поровну. И я был бы счастлив, если бы вы сказали мне — геноссе. Попробуйте, и это сразу уравняет нас.

— Называть инспеца товарищем у нас не принято. Вы для нас — господин, если хотите, гэрр…

— Господин, гэрр, товарищ, не все ли равно! Называйте, как хотите. Как это по-русски: хоть горшком, только в печку не ставьте! Видите, я простой человек, так же, как и вы, советские, не люблю титулов.

— Меня удивляет не это, — сказала Галина. — Вы, владея русским языком, читаете наши газеты, а вот того, что составляет основу нашей жизни, так и не поняли или просто не хотите понять. Вы сейчас сказали мне: не следует учиться, а тем более быть машинистом. На мой взгляд, эти мысли мог высказать не высокообразованный немецкий специалист, а какой-нибудь отсталый церковник, скажем, поп или мулла. У нас в стране есть лозунг: «Каждая кухарка должна учиться управлять государством!» Как же нам, советским женщинам, которые пользуются всеми правами наравне с мужчинами, не идти в школы, техникумы, вузы!

— Кухарка… государством?

— Так учит Ленин.

— О, понимаю, Ленин — большой политик. Но это, как вам сказать, надуманность… Теория это… А теория, которой нет практика, все равно что ничего. Скажите, я не прав?

— Да, не правы. В нашей стране есть женщины — члены правительства, председатели колхозов, районных и сельских Советов. Ни в Германии, ни в какой иной буржуазной стране ничего подобного вы не увидите. Все это стало возможным благодаря той теории, которую вы не признаете, считаете «надуманной».

— Извините, я никогда не бывал политик, еще когда учился Берлинский университет, убегал от нее, как черт от ладан. Честно скажу, политика разбираюсь, как баран библия.

— Неправда. Вы убежденный буржуазный политик.

— Ой, нет! — замахал руками. — Я специалист по турбинам… И хотел сказать о главном. В данном случае для вас. Вы есть женщина и не должна думать о политике, а о том, как наибольш выгодно выйти замуж. Вам надо следить за собой, не отставать от мода. А вы все лето накрывался платком, у вас нет прическа, нет косметика… Да и когда вам заниматься этим, если восемь часов на работе, четыре — в институте… Получался, вы не свободны с утра до ночи. А зачем эта каторга? Молодость бывает один раз и проходит очшень быстро. У нас, в Германии, в основном, учатся те, которых никто не возьмет замуж. Это некрасивый, уродливый женщина…

— Бывают духовные уроды — это еще хуже.

— Простите, не понял, на что вы намекаете?

— Я вовсе не намекаю.

— О, да!.. Но мы говорим с вами о красота, который надо ценить и, если хотите, уметь выгодно продать. Да, да, не удивлялся, именно продать. У вас есть все, чтобы, как говорится, поднять цену. Но вы не умеете это делать. Вы очшень далеко от счастья… Искренне сожалею о вашей бедности.

— Наоборот, я счастлива! Скоро кончу институт, стану инженером.

— Счастье, это когда инженер — муж.

— А если жена умнее мужа? Если по своим способностям она выше…

— Тем хуже для нее! — перебил Гартман. — Ум — это для мужчин. Жена должна уметь готовить вкусный пища, красиво одеваться, принимать гостей. Встречать и провожать мужа на работа. И еще, как это, черт побери, ну… обласкать его! Скажу прямо, на такой, как вы, я не хотел жениться… Зачем мне жена политик, да еще — инженер! Мне нужен семейный уют, а разве она создаст его? У нее никогда не хватал времья… Вместо того, чтобы быть элегантной, ласкать мой взор, она будет рассказывать мне про турбинный лопатка, про вакуум, шестеренка… Очшень мило! С такой женой долго не проживать. Настоящий жена — это яблонька в цвету. Она должна источать счастье, а не запах мазута!

— Не думаю, что у всех немцев такие жены.

— Да, конечно, но жена немца во всем зависит от мужа, она делает все, что он захочет.

— Выходит, рабыня?.. Впрочем, это не ново! Немецкие женщины, как вы знаете, крепко скованы тремя «К» — кюхе, кирхе, киндер. Ничего они у вас не видят: возятся на кухне, молятся, растят детей…

— Правильно!

— Вы так думаете?

— А как же! Нам известно, русская женщина не ходит в церковь, знает только работа, она — груба, невоспитанна… А кирхе — это смягчает душа. Это единственное, что отвлекает немецкий фрау от бренной жизни, облагораживает ее, возвышает. Наконец — это нежность, это — сама поэзия!

— А если фрау нечего есть: куда ей идти — на работу или в церковь?

— Халина, вы злой политик! Но я скажу, нечего есть, когда муж безработный. Теперь, слава богу, есть работа, очень мало таких, которые лентяи… И еще хотел сказать — слабо у вас культура быта, очень слабо. Был я в вашей столовой, так там рабочий ест котлета деревянной ложка, который прячет за голенище. В России нет вилка, смешно!

— У нас многого не хватает, и вы сами знаете почему. Еще недавно наша страна была полуколонией. И те, кто управлял ею, не очень-то заботились о благополучии народа. Да, это верно, мы едим деревянной ложкой, но все-таки едим. А вот на вашем заводе вообще не было столовой: рабочие питались кто как мог. Иностранные толстосумы беззастенчиво грабили Россию среди бела дня. Душили ее… Какая уж там культура!

— Халина, зачем так? Не надо политика. Я порядочный немец и говорю вам правда — никакой классовой борьбы нет и не может быть, все это выдумал Карл Маркс.

— Интересно! Никаких классов, никакой борьбы, — усмехнулась Галина. — Да вы же, богачи, сами порождаете эту борьбу. Ежедневно и ежечасно. Действуете, можно сказать, точно по Марксу!

— Мы ничего этого не делаем.

— Как же не делаете. Вы запрещаете забастовки, разгоняете демонстрации.

— Это беспорядок, и его не можно терпеть.

— Вот-вот… не только разгоняете забастовки, а открываете по бастующим стрельбу. Что это, по-вашему, — театральное представление или игра в гольф? Я уже знаю, что вы на это скажете, но что бы вы ни сказали — это и есть та самая, жестокая и беспощадная, классовая борьба, которой вы не признаете и которую, кстати, не выдумал, а открыл ваш великий соотечественник — Карл Маркс.

— Рабочий хитрит, он всегда хотел иметь больше. У него есть работа, но ему этого мало, он требует еще и права…

— А капиталист не хитрит? Он, как правило, всегда стремится заплатить меньше; ему нужна прибыль. Много прибыли! Он считает: у него должны быть и прекрасный дворец, и яхта, и лучший автомобиль. И само собой понятно — все права. А вот рабочему, по-вашему, это не нужно. В общем, у одного — миллионы, у другого — не хватает на хлеб.

Гартман прищурил глаза:

— Халина, вы есть настоящий красный комиссар! Но довольно… Пора за работу.

 

7

Роза медленно поднималась на гору Магнитную. В сумке у нее шприц, банки, горчичники. Гору можно обойти, да делать крюк — кому охота. Лучше — напрямик.

Одолев первый пригорок, удивилась: там внизу, снег, а тут все ветром сдуло, камни ледяной коркой подернулись.

Стоя, засмотрелась на развернувшуюся панораму стройки. Над кружевами лесов, над мартеновскими трубами, над домнами — низкое, мутное небо, то и гляди — начнется непогодь. Перевела взгляд на карьер, где работает муж, можно бы зайти, да ладно — некогда. Однажды она была у мужа на работе, наблюдала за взрывами, которые он производил. Страшно!

«Главное, через вершину, а там до поселка — рукой подать», — утешала себя. Неожиданно налетел резкий ветер, обдал ледяной крупой. Повернулась спиной к ветру, а он, будто поняв ее маневр, завихрился, поддавая с боков, сверху, снизу. Наконец, собрав силы, ударил с налета в грудь! Роза поскользнулась и упала. Поднялась чуть не плача, больно ушибла колено, чулок порвался. Вывалившуюся из рук сумку отнесло ветром в сторону, но куда девалась варежка?..

Дыша на коченеющие пальцы, шла. Еще немного — и она будет на обратном скате: там, наверное, тише, теплее. И тут ощутила новый удар ветра. Над головой неистово завыли провода. Подняла голову, что ж, она так и пойдет — от столба к столбу. Но и столбы и провода вдруг исчезли, растворились на ее глазах. Все вокруг заслонила метель. Где-то в ином мире остался город, и она не может понять, где он — впереди или сзади, справа или слева. О если бы Янка знал, что она здесь, все бросил, уже бы искал ее. Зря не зашла, не сказала, куда направляется.

Удивилась, не понимая: шла на гору, а тут — низина. Куда девалась гора? Боясь окончательно сбиться с пути, остановилась: «Если идти прямо, вперед… Нет, нет, лучше, наверное, назад, ей кажется — город там… Маленького поселка уже не найти, набрести бы на город».

Акман-токман не унимался, коченели руки, ноги: нельзя стоять — двигаться, двигаться! Подхватилась, побежала, не зная куда, лишь бы согреться. Вскоре на лбу даже пот выступил. Но едва остановилась, как опять ощутила холод.

Страшно, по-волчьи, выл ветер, залеплял глаза снегом, и негде укрыться от него, переждать, согреть душу. Шла в одну, затем — в другую сторону, надеясь таким образом набрести на какое-нибудь строение, и вдруг различила под ногами пучки ковыля. Сухие, упругие, не поддающиеся никакой погоде, торчали они из-под снега, будто проволока. Значит, она в степи? Сжалось в комок сердце: заблудилась!.. Нога вроде отошла, но вот большой палец… Хорошо бы сейчас валенки. Да о каких валенках могла идти речь, если их совершенно не бывает в продаже. С трудом достала ботинки из свиной кожи. Когда обувь поступает в магазин, выстраиваются длинные очереди. Иной раз можно бы и постоять, но, кроме денег, нужно иметь талон. А талоны выдаются в первую очередь ударникам. Единственное место, где можно купить кое-что из обуви, — это базар. Но спекулянты заламывают такие цены, что за простенькие туфли приходится платить чуть ли не двухмесячный заработок.

Степь страшила Розу. Ее спасение — хутор, землянка, какой-нибудь сарай, но где все это — вокруг пустыня. Сёла здесь, как она слышала, разбросаны и находятся порой друг от друга на десятки верст. Попасть в село можно разве что случайно.

Донесся какой-то шум, и она ускорила шаги, надеясь увидеть поезд, подводу, встретиться с человеком, но вскоре убедилась — все это лишь почудилось. Сразу наступила усталость, ноги подламывались, хотелось опуститься на землю и хоть немного отдохнуть. Но ей, медику, хорошо известно, именно так и замерзают люди.

«Присесть — значит погибнуть», — убеждала себя, настойчиво шла. Ветер хлестал ее по лицу, сбивал с ног. Не поддавалась, упорствовала: не такая она слабая! Вдруг, вскрикнув, повалилась куда-то вниз. «Неужели смерть?» — мелькнула мысль. — Да нет же, она в овраге. Снег мягкий, будто перина. Откинула назад голову, прикрыла глаза. Как хорошо! Однако надо идти, двигаться!.. Хватаясь за верхушки лозы, карабкалась наверх.

Тянулась вперед, боясь остановиться. Хотелось пить. Зачерпнула горсть снега, поднесла к разгоряченному рту и… застыла, как вкопанная. Впереди из-за березового колка показался всадник. Выскочив на поляну, он осадил лошадь, пустил ее шагом. Бросилась наперерез, замахала руками:

— Стойте! Остановитесь!..

Всадник подъехал не спеша. С виду старик. Рыжая низкорослая лошаденка кивнула головой, словно поприветствовала незнакомку. За спиной у старика ружье. Он в ватнике, в мягких сапогах с галошами. Бородка в три волоска. Из-под лисьего малахая блестят окаймленные сетью морщин, добрые черные глаза:

— Чего сыпрашивал, девошка?

— Мне в Магнитку… Одна в поле осталась. — Роза не хотела сказать — заблудилась. Старик слез с лошади, кривоногий, коренастый:

— Дорога потерял — плохо. Но ты не бойся. Мы тут живем и все знаем. Говоришь, Магнитка надо?.. Видишь, вон колки, так и шагай. Смело, прямо шагай… А туда, — старик показал в другую сторону. — Туда не ходи, там Париж…

— Пари-и-ж?

— Да, да! — подтвердил старик. — Дорога на Париж.

Роза впервые слышала: оказывается, здесь, на Урале, свой Париж! Было чему дивиться, но сейчас не до этого. Спросила, далеко ли до Магнитки?

— На коне совсем близко. Но ты поспешай, еще мал-мал — и день кончился. Быстро ходи!

Поднявшись в седло, старик взмахнул плетью, поскакал в ту сторону, куда, по его словам, уходила дорога на Париж.

Роза посмотрела ему вслед: «Спасибо!»

Она и сама не знала, сколько времени шла, но, когда поднялась на гору Магнитную, уже смеркалось. Размахивая сумкой и тяжело дыша, поторапливалась: и откуда только силы брались! Неожиданно внизу показались огни: перед нею лежал большой, недостроенный город. А поселок, куда шла, где он?.. Да вот же, чуть правее! И как она утром не заметила его?

Акман-токман застал Платона на пятом участке возле барака, на фасаде которого красовалась вывеска «Оргнабор и распред рабсилы». Он вознамерился было идти на «виллу», но тут ветер, сорвав с него бескозырку, покатил по полю, как бы для потехи стоявших на крыльце хлопцев. Платон кинулся вслед, да куда там, понеслась, будто колесо под гору.

— Смотрите, матрос голову потерял! — послышался хохот. Затем свист. — Держи ее! Держи!

Не случись на пути канавы, бежать бы ему да бежать!

Прикусив ленты, как на ветру в море, пошел к бараку: лучше подождать, вон как завертелось!

Затишье пришло к вечеру. На мутном небе слабо просвечивался молодой, узкий месяц. Под ногами и снег и вода. Как ни ухитрялся обходить лужи, да разве все обойдешь: промочил ноги.

Когда добрался до «виллы», было уже темно. Открыл дверь и увидел Янку, который, нервничая, возился с примусом. Примус чихал, вспыхивал, бросая копоть под потолок.

— Керосиновая твоя душа, — бурчал Янка. — Не спеши на тот свет, там мастеров нет!

Янка был мастером на все руки. Чинил все, что находил неисправным: часы, велосипеды, швейные машины, а то и самолет, на котором учился летать.

— Ну, как? — спросил он Платона.

Тот вытянулся в струнку, взял под козырек:

— Поступил, товарищ начальник!

— Ну и замечательно.

— Что ж тут замечательного, — уныло протянул матрос. — Опять на стройку: кирпичи, камень, раствор… Летом еще ничего, а вот придет зима — танцуй на лесах от холода.

— Не понимаю, — засыпая пшено в чугун, отозвался Янка. — Его на мировую стройку приняли, а он еще и недоволен. Не нравится, зачем же тогда просился, в глаза людям лез? В общем, нечего здесь обиженного из себя корчить! Ты просто не понимаешь, быть строителем в наше время — значит идти в первых рядах. Это очень важно. Вот явился ты на голое место, вокруг ничего — земля и небо. Через месяц-два, глядишь, стены, крыша над головой. Жалею, прилип к горе, а то бы, не задумываясь, — на стройку.

— Стройка — это временно. Пустим завод, а потом куда?..

— Дите, как есть дите! Болтаешь, а что и сам понять не можешь. Строительство у нас только начинается. Вслед за первой пятилеткой, будет вторая… десятая. Да, да! Тысячи заводов и фабрик поднимутся на нашей земле. Вырастут новые города, поселки. На реках встанут гидростанции. Придет время, и мы безжалостно будем ломать старое, отжившее и на его месте воздвигать новое, современное. А кому этим заниматься, да вам же — строителям! Профессия строитель — самая древняя и, если хочешь знать, самая почетная на земле!

— Я понимаю.

— Ничего ты не понимаешь! — сердился Янка. — Учиться тебе надо. В газету, в книгу почаще заглядывать. Такой простой вопрос и уже запутался. Слыхал, в соцгороде рабфак открылся? Вот и поступай, пока не поздно.

Варево в чугунке забулькало, брызнуло через край. Примус тотчас зашипел, стал коптить, Янка убавил пламя, взглянул на ходики:

— Ужин готов, а ее нет.

— Ты о Розе?

— Говорила, к семи вернется, а уже девять. Занятий по музыке сегодня нет. Курсы немецкого с утра. Непонятно, где она может быть?

— В кино, наверное.

— Одна не пойдет.

— Смотри, подлабунится какой хлюст… красивая она у тебя.

— И вправду дите! Да я что, женки своей не знаю? Дурак я, что ли?!

— Один мудрец сказал: нет ничего сложнее, чем познать женщину. Думаешь, не прав? С виду мила, добра, а попробуй раскуси, что там у нее внутри. Вон Галина, например…

— Ты же сам виноват, — повернулся Янка. — Полюбил девушку, не отходи от нее, глаз с нее не спускай. Уехал — бомби письмами, бросай на ее голову открытки, телеграммы, чтобы чувствовала — ты далеко, а не забыл… А теперь скажи, сколько ты за время службы писем Галине написал? Два письма за три года?

— Не два, а двадцать.

— Удивил! Одно письмо в два месяца. Две тыщи — вот тогда бы!.. В общем, сухарь ты, а не кавалер, тебе не за девушкой ухаживать — свиней пасти! Ну, а что касаемо Розы, так я спокоен. Задержалась на работе, скоро придет.

Ходики, тикавшие в углу, отсчитали еще час, а Роза не возвращалась. Янка заглядывал в окно, перебирал пальцы, прислушивался:

— В поликлинику что ли сходить? — наконец не выдержал он.

— Пойдем вместе.

— Зачем же? Ты оставайся. Газету почитай или вон суп ешь. Проголодался ведь.

— Не могу. Ты очень какой-то встревоженный.

— Я спокоен.

— Молчи уж, места себе не находишь.

— Вот чудак, я все к тому, что забоится одна. Поздно уже. — Накинув на плечи фуфайку, Янка метнулся к выходу. Слышно было, как он побежал вверх по ступенькам, потом хлопнула калитка. Не раздумывая, Платон поспешил за ним. Нагнал у самой дороги:

— Вдвоем веселее. Еще бандюга какой встретится.

— Что?

— Уркаган, говорю, какой-нибудь.

Янка не отозвался. Иное было у него на душе. В самом деле, куда она могла запропаститься, Роза?

В поликлинике дежурная медсестра пояснила: Роза Павловна вероятнее всего задержалась на горе у больной женщины. Главврач послал. А на улице вон какая непогодь: пешком не разгонишься!

Медлить было нельзя, и они не взошли, а взлетели на Магнитную гору. Преодолевая сугробы снега, спустились в ложбину к поселку. Поселка, собственно, пока нет, всего несколько землянок. Да и будет ли? Дело не в этом, главное, люди осели. Узнать, в какой землянке больная, было нетрудно. Двери открыла седая, тщедушная старуха и на вопрос, была ли врач, ответила, что ждет доктора с утра, а его все нет.

— Может, серьезное что-нибудь, — сказал Платон, когда они вышли из землянки.

— Не каркай! — оборвал Янка. — Не такая она, чтобы с нею случалось всякое!

И спохватился: как же он раньше не подумал — на репетиции она! Да, именно там. Приближался смотр самодеятельности, и Роза не только сама готовилась к выступлению, но и отвечала за подготовку других. Однако ничего не сказала об этом, уходя на работу. Такая предусмотрительная — и вот…

Как организовать поиски жены, Янка нашелся не сразу. Сперва заговорил о клубе медиков, но тут же предложил сходить на одиннадцатый участок к медицинской сестре Вале, у которой часто бывала Роза. И опять передумал: потянул сперва Платона в больничный городок.

На обратном пути завернули на одиннадцатый участок, разбудили Валю. Медсестра напугалась, узнав о причине позднего визита. Расплакалась. Пришлось ее успокаивать.

На «виллу» вернулись мрачные, молчаливые. Сидели у стола, забыв про ужин, и все думали, где могла быть в это время Роза. На стройке участились случаи хулиганства, и это наводило на тревожные мысли.

Роза, изнемогая от усталости, медленно подходила к землянке. Не могла она покривить душой, не побывать у больной женщины, которой должна была еще утром ввести камфору, поставить горчичники… Как много упущено времени! Розе казалось, если она сейчас, сию минуту, не исполнит все, что предписывалось, может произойти непоправимое. А у больной — двое детей… И если что, конечно же, прежде всего, спросят с нее, лечащего врача: почему она не навестила больную вовремя? Где была?..

Устало переступив порог, Роза вошла в хижину, наполовину врытую в землю. Ее встретила худенькая старушка в чепце, удивилась, почему так поздно, но и обрадовалась: наконец-то!

На вопрос: «Как мы себя чувствуем?» — больная не отозвалась. За нее отвечала старуха. А докторша, копаясь в своей сумке, почти не слышала, даже прервала ее и попросила как можно быстрее вскипятить воду.

Сделав все, что требовалось, Роза не ушла, сидела на табурете возле больной. Одолевал сон, но разве она могла заснуть? Смотрела на запекшиеся губы женщины, чувствовала ее неровное дыхание и считала себя виноватой. И как обрадовалась, увидя, что та заснула.

— Спит? — спросила старуха. — Дай-то бог… Да, чуть не забыла! Двое вечером приходили, про вас спрашивали. Один вроде матрос. А тот, который в фуфайке, так особенно убивался: как же, говорит, куда она могла деваться?..

— Спасибо, — сказала докторша. Накинула на плечи пальто и торопливо вышла из землянки.

 

8

Прибыв на объект минут за тридцать до звонка, Ладейников расхаживал у лесов, присматривался к обстановке, в которой придется работать. Грандиозность будущего цеха порождала в нем гордость: подумать только, саженей сто в длину! А увидев металлические оконные переплеты, пришел в восторг: ничего себе оконца — на тройке въехать можно! Радовало все новое, невиданное. Хотелось взобраться повыше на леса и крикнуть:

— Смотрите, здесь рождается блюминг! А какие у нас домны, мартены! Пройдет немного времени — и мы догоним Америку!

Обошел один из ящиков: «Ого, на двух платформах везли! Что за махина такая?» Шевеля губами, принялся читать надпись: «Мре… Мры… вот черт, не разобрать! И слова и буквы у них, буржуев, не такие. Боцмана бы сюда… По-французски разговаривал, он бы прочел».

Рядом почти на таком же большом ящике по-русски: «Уралмаш». Значит, машины идут не только из-за границы?

Меж тем на солнышке возле бытовки собралась группа строителей. О чем они толкуют? Прислушался. Двое с кимовскими значками на спецовках вели разговор о Лиге наций. Худой, стриженный под нулевку, горячо доказывал, что эта международная организация любому агрессору может рога обломать. Другой — скуластый, с черными вихрами на голове, пожимал плечами, кривил рот в ухмылке. По его мнению, господа, заседающие в Лиге наций, произносят много сладких слов, но все их слова пока ничего хорошего не принесли людям. В общем, толку от этих суесловий не больше, чем с козы перьев. Да и как иначе, если там, в Лиге, на мягких креслах одни буржуи.

— Как это одни? — возмутился стриженый. — Мы тоже вступили в Лигу наций. Что, не слыхал?.. Наркоминдел товарищ Литвинов речь на ассамблее произнес — весь мир ахнул! Все, как есть, обсказал: и откуда война могет произойтить, и как энтого агрессора распознать, чтоб, значит, не дать ему распоясаться. Все по полочкам разложил: смотрите, мол, господа, вот оно как на самом деле! Хорошенько подумайте, кто из вас войны хочет?.. Они, министры-капиталисты, хоть и рвутся до мировой бойни, а знают: не те времена. Понимают, гады, что из этого могет выйтить. Нам, пролетариям, терять нечего, а у них заводы, дворцы, автомобили. Вот и ломают головы, как поступить: и чтоб, значится, волки сыты и овечки целы. Он, Максим Максимыч, так и сказал: была, говорит, одна война, а чем все кончилось, полагаю, известно — революцией! Были в России угнетатели, паразиты всякие, а где они, куды девались? Скинул их народ!.. Он, товарищ наркоминдел, так и сказал: подумайте, господа. Вот и думают, могет, поймут?

— Держи карман шире! Так они тебе и сделают. Кому война — слезы, а им — дивиденды! Прибыль им нужна, а все остальное — хоть сгори! Да и где это видано, чтоб капиталисты, вурдалаки эти, довольствовались травкой? Тело им человеческое подай! Душу!.. А что в Лиге звучит голос и нашей страны, так это уже неплохо. Мы понимаем, товарищу Литвинову нелегко, но он не из тех, которые боятся. Прямо так высказывает, и в хвост и в гриву хлещет. Не зря буржуи морды воротят, не желам, мол, слухать. Ну и не слушайте, не надо, найдется кому слушать. Его речи всем трудящимся по душе. Потому что в них, энтих речах, правда. Враги, понятно, тоже слушают, но свое, знай, делают. Наплевать им на то, что Муссолини полез в Абиссинию, что фашисты убивают, жгут, вешают. Они, господа, будто этого не видют. Вот и получается: народ страдает, а Лига наций хвостом вертит, выкобенивается, сама вроде за народ, а, в сущности, ежели на дело перевести, — одна демагогия!..

Ладейников чуть было не встрял в разговор, сдержался: сперва, пожалуй, лучше послушать. И лишь в знак солидарности улыбнулся скуластому: дескать, молодец, так им и надо, буржуям!

Строители все подходили, вот-вот начнется рабочий день, а Платону еще прораба повидать надо, представиться, бумажку из отдела кадров передать. Где же он, прораб?

— Вон! Видишь, через канаву переходит? — сказал незнакомый паренек.

Ладейников рассмотрел немолодого, грузного человека: широкое, загорелое лицо, усы будто две запятые. Подождал, пока тот поднимется на бугорок, шагнул навстречу:

— Здравствуйте, товарищ прораб.

— Пополнение?

— Вроде так.

Подав Ладейникову тяжелую заскорузлую ладонь, прораб тут же отдернул ее, стал рассматривать оставшийся почему-то вчерашний замес. Потрогал раствор носком сапога, подозвал лупоглазого парня, которого назвал Глазыриным. Заговорил об экономии цемента, пообещал строго взыскивать с тех, кто не бережет народное добро.

— Омолодить, и в первую очередь на леса!.. — распорядился он.

— Будет сделано! — шаркнул ногой Глазырин и хотел было уйти. Прораб остановил его:

— Постой, один раз ты уже давал обещание. Почему снова набезобразничал? Сколько раз говорил, бригадир не имеет права уходить с объекта, пока не выработан раствор. Потребуются сверхурочные — выплатим, но портить цемент, который у нас на вес золота — преступление!

— Так то ж, товарищ прораб… Мы тогда… А теперь, сами видите…

— Никаких оправданий. Виноват, так и скажи. Не для буржуев строим, для своего народа, для себя. И вообще тебе, Глазырин, давно пора знать…

Отчитывая бригадира, прораб, казалось, совсем забыл про новичка, который стоял рядом. Достав из кармана щепотку махры, свернул козью ножку, прикурил и велел звонить. Тотчас кто-то ударил в обрубок швеллера, подвешенного на перекладине. Обрубок загудел, как колокол. Люди потянулись к тачкам, лопатам, стали занимать исходные позиции. Все, кто работал наверху, чтоб не подниматься впустую, подхватывали носилки, ведра, нагружались кирпичом, раствором, всем, что могло потребоваться там в первую очередь.

Застучали топоры, запели пилы, донеслось шлепанье раствора, чирканье мастерков — все пришло в движение. Ладейников стоял, ожидая указаний прораба. А прораб и впрямь, наверное, забыл про него. Подняв горсть песку, помял в пальцах, пошел по лесам наверх.

— Э-э, друг, подбавь-ка! — послышалось сзади.

Ладейников обернулся и в трех шагах от себя увидел дюжего парня с «козой» на загорбке, на которой лежало несколько кирпичей. Парень в синем дедовском картузе с поломанным козырьком, в лаптях. Красивое, умное лицо слегка подпорчено редкими оспинками. Ладейников добавил пару кирпичей:

— Хватит?

— Клади, не жадничай.

Моряк усмехнулся, прибавил еще четыре штуки.

Парень задвигал плечами, как бы пробуя силу, крякнул, пошел, чуть согнувшись, вверх по скрипучим настилам. В его неторопливой, мерной походке угадывалась привычка, втянутость, желание сделать как можно больше. Проводив его взглядом, Платон подумал: «А не сходить ли с «козой» наверх?» Не мог он стоять без дела. Его прислали каменщиком, но прораб почему-то медлит, некуда ставить, что ли? А может, вообще каменщики не нужны?

Уложив на «козу» десять кирпичей, Ладейников подумал и прибавил еще два — пусть будет на один больше, чем у рябого. Опустился на корточки и, держась за рога, вскинул «козу» на спину. Выпрямился: чувствительно! Едва вступил на леса, а рябой уже вниз спускается.

— Давай, давай, там ждут!

Платон попытался идти быстрее, да нет, тяжеловато. Отвык. Три года, считай, «козы» не видал. Хватаясь одной рукой за перила, другой придерживая ношу, не спеша, поднимался по трапу. Еще один поворот — и там каменщики. Слышны голоса, шлепки раствора, позвякивание мастерков. Кто-то весело насвистывает. Занес ногу, чтобы сделать шаг, — и вдруг отшатнулся назад. Не успел ухватиться за перила, кирпичи, лежавшие на «козе», с грохотом полетели вниз.

— Полундра! — заорал он.

— Сказився, чи шо?! — донеслось снизу. — Тут же люди!..

А еще через минуту — бас прораба:

— Сколько раз говорил — не можешь, крепи лямкой! — Прораб, видимо, имел в виду подносчика, с которым уже разговаривал на эту тему. — Кто ж так делает? Это же… — Но тут раздался сильный гудок паровоза, и дальше ничего нельзя было расслышать.

Свалив оставшиеся кирпичи на помост, Ладейников со злостью отбросил «козу»:

— Какая-то кривая!

— Сам ты кривой, — отозвался лупатый бригадир. — Мозгой вертеть надо, а не ворон считать!

— Бери мою, — предложил рябой, успевший сделать вторую ходку. — Ну, бери же!

Ладейников не тронулся с места.

Он уже видел поднимавшегося наверх прораба — тяжелого, мрачного, готового сразу пресечь всякую расхлябанность. Там, внизу, наверное, кого-то пришибло, а может… Ладейников и сам был не рад, что взялся за эту злосчастную «козу». Будь она проклята! И хотя бы по обязанности, а то ведь так, сдуру, по собственной охоте. Сам, выходит, на себя беду накликал. «Что ж, так тебе и надо!» — мысленно корил себя.

— Отличился… герой!

Прораб, взойдя на площадку, безошибочно шагнул к новичку:

— Виноват, — вытянулся по привычке матрос.

Прораб насупил брови так, что не стало видно глаз, и добавил:

— Тут я повинен. Не научил… Но разве ты сам не понимаешь? Внизу люди работают. Твое счастье, все обошлось, а могло быть… — он выплюнул окурок изо рта. — Могло быть ЧП!

— Товарищ прораб…

— Меня зовут Иван Кузьмич. А фамилия — Боков. Это — раз. А второе, пока технику безопасности не сдашь, до работы не допущу. Говоришь, на стройке работал, а простой вещи не знаешь.

— Меня, Иван Кузьмич, прислали каменщиком. Вот бумага.

— Бумага одно, а работа — другое. Какой же из тебя каменщик, если кирпичи поднести не можешь. Ну поставлю тебя на кладку, а ты опять начнешь бомбить. В общем, пока подносчиком… Но не таким, у которого все с плеч валится! Сам учить буду. Лебедем будешь плавать, — поднял седеющие брови, из-под которых блеснули карие глаза, и спросил: — Скажи по-совести… летун? Где до этого работал?

— Электростанцию строил. А последние три года на Великом, или Тихом, плавал.

— Моряк? — оживился прораб. — То-то смотрю — тельняшка…

— Радистом на эсминце был.

Кузьмич окинул его взглядом, по уже не таким сердитым, а вроде бы отцовским, ласковым и совсем мягко пояснил:

— Сам на «Очакове» в духах ходил. Четыре года шуровал… Да ты не сердись. Ну поругал, так ведь за дело. Буду и впредь строго взыскивать с нерадивых. Сам понимаешь, нельзя без этого: чуть ослабь вожжи, тут тебе сразу фокусы! Иной только и ждет послабления. Я не говорю о тебе, с тебя взятки гладки, а вот поработаешь…

Ожидавший худшего, Ладейников внутренне радовался: все кончилось, как нельзя лучше.

— День-два, а там посмотрим… — сказал прораб. — Не хватает у нас подносчиков. Вчера трое не вышли на работу, сегодня еще один. Думал, приболели, ан нет, смылись, летуны проклятые! Даже про аванс забыли… Вот и прошу… Ты — комсомолец?

— Да.

Не закончив разговора, Кузьмич повернулся, побежал вниз. Там, наверное, ждали его. А может, забыл отдать нужное распоряжение и вот вспомнил. Смотря ему вслед, Ладейников думал: «Пожилой, а хватка молодецкая. Одним словом, матрос!» И тоже пошел вниз. Навстречу поднимался рябой. На «козе» у него — тринадцать кирпичей. Ладейников даже остановился: вот это да!

Взять больше не решился, а двенадцать понес. Ничего, все как должно быть. Подмигнул при встрече парню: дескать, знай наших! Рябой, между прочим, сказал, что ему, новичку, надо подняться с грузом не менее семидесяти раз. Ну и что ж, если нужно, все сто поднимемся! И ничего, что под пиджаком, взятым у Янки, мокрая тельняшка. Высохнет! Вот только малость отдохнуть бы. Он опустился на землю. Рядом присел рябой:

— Подыми́м, что ли?

— Курить вредно, — сказал матрос.

— Гляди-ко! — удивился парень. — Может, и есть вредно?

— Про еду не говорю, а вот курево — яд. Никотин — называется. От него недуги всякие.

— Эк ты! Как же энто?..

— Очень просто, кроме сужения кровеносных сосудов, курение ничего хорошего человеку не приносит. Курящий, можно сказать, выпускает здоровье в трубу.

Напарник насторожился, но окурок не выбросил, жадно досасывал его, обжигая губы.

— Если хочешь знать, — продолжал новичок, — курящий — это самоубийца замедленного действия. Не сразу себя убивает, как, например, из ружья, а постепенно, исподволь, по кровинке, по капельке.

— Откуда знаешь?

— Это все знают. В книгах написано.

— Стал быть, грамотный? — не без удивления произнес рябой. — А посмотреть на тебя, так не скажешь… Конечно, наука, она, как говорится, свет. Но если ты ученый, так и место тебе за столом в конторе. Почему ж на кирпичи встал? В конторе, чать, полегше, никаких тяжестев. Тепло, чисто, води себе пером по бумаге, усмехайся, а получка придет — загребай денежки.

— Тебя как зовут-то?

— Порфишка. То есть, значит, Порфирий Иванович, по фамилии Дударев.

— Откуль сам?

— Мы из ЦЧО, Центральная, значит, черноземная область. Слыхал?.. А деревня — Неклюдовка. От железной дороги, что на Курск бежит, верстов, наверное, сто. Так себе деревенька, можно сказать, глушь. А в детстве ндравилась. Очень даже, когда по полям шастал, лошадей в ночное водил. Утром, бывало, возвращаясь домой, выскочишь на пригорок, а она, Неклюдовка, в ложбинке. Сперва журавель колодезный видно, затем хаты, яблони… Красиво! Но когда, значит, стали колхоз строить, все кувырком. Скот частично подох, потому как свели его в одно место, а чем кормить, не подумали. Кинулись, а уж снег, где их, кормов, набраться — зимой сена не накосишь!.. Пришла весна, смотрят мужики, пахать надо, а на чем? Мало коней осталось. Тут-то и зашипело кулачье, заворочалось. Почти каждую ночь стрельба из-за угла. Приехал, к примеру, комсомолец Федька Цапков в Неклюдовку, а его вечером, как стемнело, бах из обреза — не провожай наших девок! Девки тут, понятно, ни при чем, все из-за колхоза. Злоба у них, кулаков, на совецку власть. В обчем, беднякам невмоготу стало: в засеках ни зерна, запали — не треснет. Картошка и та не уродилась. И пошли люди, кто куда, на заработки. Я сперва в совхоз, а потом на паровик — и сюда. Так, сам по себе и приехал. Ничего страшного, подумал, везде люди… Ты, може, земляк, а?

— Я из Минска.

— Стало быть, тоже издалека, — почесал затылок Порфишка. — Народу понаехало, не понять, кто откуда: вся Рассея здесь!

Помолчав, дотронулся до тельняшки Ладейникова:

— Иде матроску достал?

— Бесплатно выдали.

— На корабле, что ли, плавал?

— Ну плавал, а что?

Порфишка подвинулся ближе, глаза его засветились:

— Слухай, а море, оно какое? Волны, значит, и берегов не видно…

— Оно как небо, — оживился Платон, — порой синее-синее, а то бывает серое, стальное или, скажем, черное, как деготь. Живое оно, море! То ласковое, то суровое, а то — злое, страшное. Порой волны повыше этого цеха… Держись, коли рыб кормить не хочешь!

— Эк ты! — выдохнул Порфишка. — Небось, страшно?

— Бывает. Но моряк есть моряк, и он об этом не думает. Когда есть приказ идти напротив трудностей, в самое пекло пойдет, потому как обязан охранять Родину, чтоб, значит, никакой враг ее не тронул. Военный матрос, краснофлотец то есть, который поклялся перед народом, все для Отчизны сделает, а если надо, и самой жизни не пожалеет. Вообще, скажу тебе, когда шторм или другая опасность, страху не чувствуешь, одно на уме — выдержать, победить, и в такие минуты будто огнем горишь.

— Ну, а если корабль потонет, — приглушил голос Порфишка. — Тогда как?

— Отчего ж ему тонуть-то? Сколько плавал, ни разу не видел.

— Тяжеленный ведь, из железа…

— Из стали, а все равно не тонет.

— Почему?

— Как тебе сказать, закон физики… Ученые придумали.

Дослушав собеседника, Порфишка бросил окурок, притоптал его лаптем:

— Ладно баишь, ишшо б слухал, да байки в нашем деле не в счет. Пошли!

Сгибаясь под нелегкой ношей, тяжело ступая, потянулись один за другим наверх, туда, где разгоряченные работой каменщики, будто поедали кирпич: сколько ни носи, им все мало!

— Ты где живешь? — остановился Порфишка.

— Между небом и землей. Ночевал у знакомых, а теперь вот…

— Давай к нам, трое вчера сбегли… Один, который из Москвы, выхвалялся: дома, говорит, ванная, клозет, а здесь помыться негде — в баню очередь. Одна уборная на тыщу человек. Это, говорит, дикарство! А у самого — колечко с камешком, счиблеты лаковые: сразу видать, работничек. Чистый непман! Энтого не жаль, все равно толку из него не будет. А вот с ним двое — крестьяне-лапотники. Сбил, сволочь, с панталыку. Златые горы наобещал!.. А по-моему, раз у тебя место в бараке, хлебная карточка на восемьсот граммов, чего ж тебе ишшо нужно, болван ты этакий!

— Эге-е-й! Заснули, дьяволы! — послышалось сверху. — Кирпичи давай!

— Кто это там? — поднял голову Ладейников.

— Придурок тут один… Богобоязный. Не разобрался, в какой церкви звонят, а уже лбом об пол. Да ты его видел, — в кожанке ходит, все хвастается.

— Знаю.

Стоя на стене, Богобоязный не унимался, размахивал руками, крыл подносчиков на чем свет стоит. Обзывал их бегемотами, трехгорбыми верблюдами и еще — нильскими крокодилами, из которых дамские сумочки вырабатывают.

— Баламут, — заключил Порфишка. — Разорется, наделает шуму, а глядишь, и шуметь-то не из-за чего. Вон же пошли его подносчики!

И, повернувшись к напарнику, попросил добавить пару кирпичиков.

— Хватит, нелегко ведь.

— Опять скаредничаешь?

— Да по мне хоть все сразу забери!

Чуть встряхнув «козу» на плечах, мерно пошел наверх, казалось, не чувствуя тяжести. Брать меньше было неудобно, и Платон прибавил себе, чтоб уравняться. Подносчики фактически уже выполнили задание и теперь носили в «заначку». Дело-то ведь какое — блюминг строится! Хотя и тот и другой толком не знали, что такое блюминг, но чутье подсказывало им — этот новый цех также необходим, как домны, мартены, как всегда окутанный дымом коксохим. Без блюминга, видать, не обойтись. Здесь даже ввели сдельщину — время не ждет: скорее пускать надо!

— А что, правильно, — сказал Порфишка. — Кто поработает, тот и получит.

В конце смены к Платону подбежал Антонио, стал настаивать, как можно быстрее идти в барак, а то соломы не хватит. Шутка ли, и матрац и подушку набить надо! Платон кивнул в знак согласия: сейчас! Но не успел собраться, как услышал возглас:

— Все на митинг!..

Рабочие потянулись к бытовке, где обычно проходили собрания, стали рассаживаться кто на чем — на ящиках, бревнах, на куче песка. На штабель кирпича взобрался скуластый парень, тот самый, что утром затеял разговор о Лиге наций, поднял руку, заговорил о прорыве на объекте.

— Особенно отстает бригада Богобоязного! — выкрикнул он. — Вместо десяти тысяч кирпичей уложила всего семь… Позор! Бригадир сваливает вину на подносчиков. Но так ли это? Да, подносчиков не хватает. Где их взять, если нету? Но позвольте спросить, что сделали в этом направлении сами каменщики, бригадир? Почему, сидя без кирпича, никто из вас и пальцем не пошевелил! Свалить вину на других просто, а вот своей вины, своей неорганизованности вы не замечаете. Я обращаюсь от имени комсомольского бюро к Богобоязному. Скажи, Николай, у тебя совесть есть? Есть, говоришь. Допустим, так! Почему же тогда твоя бригада в ожидании кирпича в течение часа тешила себя анекдотами? Ни один из вас не спустился вниз, не взялся за «козу». Да поднеси каждый по полсотне штук, и то — гора! А ежели по сотне, по две…

— Прошу слова! — гаркнул Богобоязный. И, не став ждать разрешения, заговорил на повышенных тонах. — Мы — каменщики, мастера кладки, наше дело — возводить стены, а не кирпичи таскать. Смех и только! На каждом шагу кричим: догоним и перегоним Америку, а сами простого подъемника соорудить не можем! На других стройках давно с «козой» покончили, а мы, как сотни лет назад, расстаться с ней не можем. А почему? Да потому что кое-кто из нас живет и думает по старинке. Забывает, что мы — мастера скоростной кладки. И те нормы, что были год назад, уже перекрыты. Вот и принимайте меры, обеспечивайте нас всем необходимым. При хорошей постановке дела мы можем творить чудеса почище Галиуллина! Но опять же скажу: не подвези Галиуллину цемента, песку — никакого рекорда не было бы! — Богобоязный повернулся к Кузьмичу: — Ты — прораб, то есть, значит, производитель работ, тебе, как я думаю, придется отвечать за все эти безобразия! Ты, если хочешь знать, в ответе и за мою бригаду, за то, что она осталась без подносчиков и, можно сказать, не выполнила задания. Давно обещал лебедку поставить, а где она, твоя лебедка? Вот и объясни собранию. Прежде чем обещать, думать надо, а не так, с кондачка…

— Погоди, — сказал комсорг, слезая со штабеля. — Слышал звон да не понял, откуда он.

— А ты, Плужников, критику не зажимай! Думаешь, стал комсоргом, так тебе все позволено?

— Давай, критикуй сколько влезет! Но пойми, за технику и всякие механизмы прораб не отвечает. Все это зависит от инженера, начальника стройки, Сарматова.

— Да, все это у Аркадия Глебовича, — сказал Кузьмич. — Но в том, что у нас до сих пор нет лебедки, повинен и я — прораб Боков! По-хорошему просил, кланялся, дайте, пожалуйста, а надо бы требовать. Брать за горло. Сесть на шею и до тех пор не слезать, пока лебедка не заработает! Товарищ Богобоязный прав: если каменщикам не дать вовремя раствора, кирпича, стройка остановится. Еще раз говорю: виноват, не настоял. Проявил мягкотелость…

— Пущай инженер скажет! — послышался голос.

— А где он, не видать его.

Плужников обернулся:

— Товарищ инженер здесь! Пожалуйста, Аркадий Глебович, вам слово.

Сарматов заговорил не сразу. Стоял, перебирая в руках пенсне. Худощавый, чисто выбритый. Из-под расстегнутого плаща виден френч цвета хаки, железные пуговицы. Выждав немного, начал, не торопясь:

— Здесь правильно подметили, подноска кирпича на «козе» — средневековый способ, он, этот способ, сдерживает каменщиков, а значит, и все строительство блуминга. Я с этим вполне согласен. Но что поделаешь, когда в нашей жизни еще так много недостатков, всяких трудностей, больших и малых проблем! Иной раз, бывает, хватаешься за голову, не зная, с чего начать, за что взяться. И все же, несмотря ни на что, мы идем твердой поступью вперед. Нам с вами завидуют, и кто бы, вы думали: да сами же первоклассные иностранные специалисты! О таких темпах, такой технической смелости они у себя дома даже не помышляли. Вот мистер Рубинс, например, американец, известный консультант. Работая на монтаже дробильной фабрики, всегда советовал не спешить, поднимать на высоту по винтику, по детальке. А как поступили наши монтажники? Они взяли огромную часть дробилки да и подняли ее целиком на место. Если бы действовали, как учил Рубинс, — по гаечке, по винтику, то, наверное, и за полгода не управились бы! Так вот, когда этот спец увидел, что махина поднята и установлена, — пришел в изумление. Сперва даже напугался. Но, убедившись, что все сделано, как следует, снял шляпу и принародно в пояс поклонился нашим умельцам. Спасибо, говорит, за науку. Я счастлив, что работаю вместе с вами. Так и сказал: счастлив. О чем это говорит? Да о том, что мы с вами не лыком шиты! Мы, советские люди, умеем трудиться. Где, в какой стране может быть такой энтузиазм? Такие невиданные темпы строительства?! Возьмем, к примеру, бригаду Галиуллина, о которой здесь уже говорили. Эта бригада бетонщиков ежедневно в три раза, а то и более перекрывает плановое задание.

— Все это так! — раздался голос — А вот как с подъемником?.. Будет он установлен, или так же, по-дедовски, на «козе»?..

Сарматов будто не слышал, заговорил о том, что он в своей практике всегда опирался и опирается на энтузиазм строителей, на их идейную убежденность. Что, благодаря наличию таких качеств, в их руках простая лопата, кирка, обыкновенная тачка делают чудеса!

— Про «козу» забыл! — выкрикнул Богобоязный.

— Вот именно! — подхватил Глытько. — Дэ кырка з лопатою, там и «коза»! Як можно без такой сучасной техники?!

Сарматов строго взглянул в его сторону:

— Зелен еще, «коза», если хотите знать, — одно из древнейших орудий производства. На протяжении веков без нее не обходилась ни одна стройка. Церкви вон какие возводили, так все до самого креста на «козе»!

— Тогда лебедок не было.

— А теперь есть да на складе лежат! — подхватил Порфирий Дударев.

Сарматов снял пенсне.

— Вы утверждаете? — И к прорабу: — Иван Кузьмич, вы недавно были на складе. Скажите, есть там лебедки?

— Были да сплыли, — мрачно отозвался прораб.

— Вот видите, были… Но уже нет. Да и сами подумайте, сколько у нас объектов, и везде нужны подъемники. Их требуются уже не десятки, а сотни. Конечно, надо бы чуть раньше, может, и захватили бы. Недооценили, так сказать, положения, оплошали. Что ж, бывает. От таких вещей, скажу вам, никто не застрахован. Человеческая мысль, стремясь разгадать загадку жизни, имеет право ошибаться.

— Не ошибка это — халатность!

— Что, что? — переспросил Сарматов, как бы не веря, что кто-то посмел так плохо отозваться о его деятельности.

— Не только халатность, вредительство, — бросил пожилой каменщик.

— Тихо! — поднял руку комсорг Плужников. — Вопрос ясен. Мы, комсомольцы и молодежь, собрались на этот летучий митинг решить, как быстрее ликвидировать прорыв. Очень хорошо, что многие выступили здесь с критикой, высказались, не взирая на лица. Мы еще раз обращаемся к вам, товарищ начальник, примите меры. Так дальше нельзя… Не курятник строим, блюминг!

— Не блюминг, а блуминг, — подчеркнул Сарматов.

— Так по-русски не говорят.

— Блуминг — английское слово. И его следует произносить так, как произносят англичане.

— Глубоко извиняюсь, — поднялся Иван Кузьмич. — Мы собрались обсуждать не слова, а наши дела. Не все ли равно, как мы будем называть новый цех — блуминг или блюминг, важно, чтобы он скорее вступил в строй! А это зависит только от нас и ни от кого больше. У нас есть все возможности для досрочного завершения стройки. Нет лишь одного — организованности. Давайте же сегодня во всеуслышание скажем: долой расхлябанность!.. Будем и впредь брать в клещи критики тех, кто нерадиво относится к выполнению своих обязанностей. Критика — движущая сила партии, а значит, и общества. Виновен я — не щадите! Только так можем изжить недостатки, преодолеть трудности, пока они не захлестнули нас.

Послышались громкие аплодисменты.

Многие думали, митинг на этом закончится. Но прораб, помолчав, продолжал:

— Лебедка — капля в море. Придет время, и мы создадим настоящую механизацию. Применим автоматику. Все это будет. Но пока у нас ничего этого нет и нам угрожает срыв промфинплана, предлагаю от имени партийного бюро объявить субботник! Не поднесем кирпич сегодня, завтра можем оказаться в еще более глубоком прорыве.

Он первым взялся за лопату, начал расчищать дорожку. Вооружившись ломом, Платон принялся откатывать бревна в сторону. Антонио стал помогать ему.

— Ладно, — сказал он. — Соломы много, завтра матрац набьешь!

Меж тем, уложив на «козу» пятнадцать кирпичей, комсорг Плужников бойко пошел наверх. Вскоре оттуда донесся его голос:

— Пять ходок, не менее!

— Шесть! — отозвался Глытько.

— Десять! — перекрыл всех Ладейников.

Богобоязный тоже взялся за «козу»:

— Внимание! Идет соревнование! — вроде в шутку стал выкрикивать он. — Первый приз — поцелуй табельщицы!.. Маша, приготовьтесь!

Маша, стоявшая рядом, неожиданно замахнулась метлой. Колька попятился и упал вместе с «козой». Кирпичи разлетелись в стороны. Сконфуженный, злой подступил к табельщице:

— Дура! Тут же и целовать больше некого.

— А вон кобыла пасется!.. У-у, пивом от тебя, как из бочки!.. Пять кирпичей взял и тех не донес. А сам туда же — соревнование. Воистину, куда конь с копытом, туда — рак с клешней!

— Раскудахталась! Кому ты нужна такая!..

— Трепач! — сплюнула Маша.

Ладейников вернулся в землянку, когда уже было темно и высоко в небе роились звезды. Выложил на стол селедку, серый, похожий на мыло, марципан, который давали участникам субботника по талонам, и они с Янкой принялись за ужин. Запили селедку чаем и, пользуясь тем, что Роза была на дежурстве, решили почитать: благо в лампе полно керосину, до рассвета хватит. Статья в «Правде» глубоко взволновала обоих. Тревожной была международная обстановка. На Дальнем Востоке участились провокационные вылазки японцев. На Западе открыто бряцали оружием фашисты.

Пахло войной.

 

9

Кончив работу, Галина обтерла турбогенератор полотенцем, вымыла руки с тырсой и, как была в спецовке, поспешила домой. Она не позволяла себе задерживаться: а вдруг что случится с Аленкой? Была бы в яслях, а то — на руках соседки. Соседка Настя — добрая, заботливая женщина, но у нее своих тысяча дел. И мужа на работу проводи, и детей собери в школу, и постирай, и в магазин сбегай. Хорошо еще, когда есть продукты в магазине, а то их часто не бывает, вот и бежит через всю стройку на рынок. Но и это не все, Настя Котыга, как и многие женщины, работает. И присмотр за Аленкой для нее — тысяча первое дело. Работа в кубовой, в общем-то, несложная. Но какой бы она ни была, ее надо выполнять. Настя подымается чуть свет, таскает уголь, дрова, заливает котлы водою. Проснутся работяги, а у нее уже и чай готов. Милости просим!.. А то вернутся мужики с работы — портянки или там носки постирать — пожалуйста, горячая вода всегда есть.

Войдя в комнату и не застав соседки, Галина поняла: Настя занята детьми, которых у нее трое и все школьники. Тихо, на цыпочках, подступила к кроватке, залюбовалась спящей Аленкой. Казалось, ни один ребенок на свете не сравнится с нею. Тонкие, будто нарисованные, брови, полные губы…

Сквозь сон, почуяв близость матери, девочка открыла большие черные глаза и заплакала. Склонившись над кроваткой, мать залепетала какие-то особенные, предназначенные только для дочери, слова, считая, видимо, что малышка так лучше поймет ее. Заулыбалась, зашепелявила, нарочно подделываясь под детский язык, цыпленком, рыбкой, зеленым горошком называла, сказку про Кота Котовича сказывала — про Кота Котовича, про Иван Петровича…

Ничего не смысля, девочка притихла и вскоре опять заснула. Галя осторожно отошла в сторонку: не разбудить бы! Стала искать, чего бы поесть, подкрепиться; за весь день только и ела, что тарелку супа в столовой. Да и суп — пустой. Открыла тумбочку — шаром покати: не то что куска хлеба, корки завалящей не осталось. Надо в магазин идти. Пока искала сумку, дочка проснулась, заворочалась в кроватке.

— Что с тобой, маленькая?

Потом сидела у кроватки и совсем тихо напевала:

Стану сказывать я сказки, Песенку спою…

Длинные Аленкины ресницы смыкались, она, казалось, засыпала, но стоило шевельнуться, привстать, как опять начинала хныкать. Расстегнув кофточку, мать потянулась к дочери маленькой — с кулачок — грудью, ткнулась соском в губы…

Дочь спала, а она сидела и думала о своей нескладной судьбе. Горька женская доля! Скоро полгода, как муж уехал, и вот — не возвращается. Прислал открытку с дороги, и на том все кончилось. Да и слова в той открытке — казенные, сухие, написаны будто не им, а кем-то посторонним.

«Может, его и в живых нет? — спрашивала себя Галина и так же мысленно отвечала: — А куда он денется? Разве что крушение. Да нет же, какое там крушение! Случись что с поездом, давно бы стало известно. От людей не скроешь».

Порой терзалась мыслью: муж, наверное, заболел и лежит в больнице. Лежит с гриппом или воспалением легких, встать не может. Лежит и не знает, что у него есть доченька. Маленькая, глазастая. И она, мама, сама дала ей имя. Хорошее имя выбрала: Аленка, Аленушка…

И опять, в который раз, начала успокаивать себя: вернется он, ничего с ним не станется. Он же, Вадим, любит ее, особенно сейчас, когда у них дочь… В такие минуты в ее воображении вставали картины хорошей, радостной семейной жизни. Вот они, оставив дочку в яслях, шагают с мужем на работу, и люди смотрят, завидуют их счастью. А вернувшись с работы, так же вместе спешат за Аленкой. Растет, набирается сил Аленка, скоро сделает первый шаг, начнет разные слова говорить. И Галина притихла, поникла головой: «Был бы хороший муж, так не сделал бы… Даже маленькой дочери не пожалел. Зверь, и тот не бросает детеныша, а он…»

От волнения щемило сердце, накатывались слезы, и тогда старалась как-то избавиться от всего этого, затевала какую-нибудь работу, мыла полы или стирала, а то брала топор и рубила дрова… Поработает — вроде легче станет. Но через час-два тяжкие думы опять наседали на нее. Старалась уйти, отбиться от них, выбросить из головы все, связанное с Вадимом, и не могла. Перед нею, будто видение, вставал большой южный город. Она никогда не была в этом городе. Знала о нем лишь по рассказам. Это его, Вадима, город. Там у него отец, мать, сестры, но все они почему-то не отвечают на ее письма. Страшно подумать, ни о ней, ни о маленькой дочери Вадим не желает ничего знать. Как же его назвать после этого!.. Хотелось сесть в поезд и уехать в Запорожье. Войти в незнакомый, чужой для нее дом и сказать: «Вы меня не знаете? Я жена Вадима, а это — Аленка!.. — И потом отдельно ему: — Дитя все в тебя… глаза, губы…»

Катились дни, недели, тянулись полные тоски и раздумий месяцы, и Галина понемногу начинала понимать: дело тут вовсе не в болезни Вадима — в женщине. Там у него есть другая, о которой, понятно, не мог сказать, уехал, как бы на отдых, а на самом деле — к ней. Мысль о другой женщине неотступно преследовала ее, стучала в виски, звучала, как приговор.

Товарищи по работе сделали запрос в Запорожье, желая выяснить, что же случилось с Вадимом, почему он не возвращается. Его судьба для них небезразлична: Вадим хороший электрик, жаль потерять такого! Многие беспокоились о нем, но никто и словом не обмолвился о девушке, обманутой им. Правда, как-то зашел к ней председатель цехкома, начал утешать: не отчаивайся, мол, бывает хуже. Да и все еще может наладиться, жизнь-де — штука капризная, иной раз так повернет, что, как говорится, ни вздохнуть, ни охнуть…

Галя с благодарностью вспоминала это посещение. Теперь же она ждала весточки, пусть плохой, страшной — все равно какой, — только бы твердо знать, вернется он или нет. Мучила неопределенность.

Прошел еще месяц — никаких вестей, и она смирилась со своим горем: что поделаешь, не одна такая. Сколько их, матерей-одиночек! Лишь иногда, изредка, журила себя: как это она не раскусила Вадима, поверила его льстивым словам, оставила учебу в институте и очень скоро стала его женой. Как могла угодить в его сети, искусно сплетенные из притворства и лжи?! Даже в загс не пошла, поверила, что семья, созданная помимо загса, крепче, что она будто бы держится на фундаменте любви, а не на какой-то бумажке…

Был жаркий июльский день, ярко светило солнце. Они медленно шли, взявшись за руки. Огромным цветным ковром расстилалась степь. Волнами накатывался аромат чабреца, кашки. Колокольчиками в небе звенели жаворонки. Степь сливалась с небом, и оно, небо, казалось, выткано из таких же цветов и трав, пропахших духмяным запахом. Шли, пьянея от восторга, от зачавшейся любви, от того, что в этом огромном мире не разминулись, оказались вместе. Вадим попытался обнять ее. Отпрянула, как в испуге. Нет, нет! Но не успела опомниться, как он обхватил ее крепкими большими руками, прижал к себе, словно былинку, смял, скомкал, целуя в грудь, в губы, во что попало. И она почему-то не стала вырываться, не оттолкнула его, не ответила, как тогда Платону, пощечиной. Расслабилась, прикрыла в полудреме глаза, забыла про все на свете…

От слов Вадима, от его поцелуев кружилось небо, уплывала из-под ног земля. И она, как ей казалось, парила в вышине, в какой-то иной, неведомой доселе жизни, вовсе не похожей на ту, обыкновенную, в которой жила. Принимая ласки, не смела взглянуть ему в глаза, стыдилась, а может, даже боялась. А когда наконец осмелилась и посмотрела, то уже не могла от них оторваться. Почему и сама не знала. Просто было весело и радостно, что-то приятно щекотало душу, покалывало сладкими колючками. Она и сама не заметила, как снова оказалась в его объятиях, как покорно, в изнеможении, опустилась на зелень травы, на белизну ромашек. Присмирела. А когда опомнилась, поняла, что произошло, нет, не испугалась, стала еще более смелой, собранной, духовно возвысилась, возгордилась охватившим ее чувством любви.

Потом лежала на траве рядом с ним и смотрела в тихое, бездонное небо. Чудилось, будто эта, полонившая ее, первая любовь никуда не денется, надолго, до последних дней, останется неисчерпаемой и прекрасной.

По дороге домой останавливались, сплетались руками, не желая расставаться. Он целовал ее горячо, грубо, самозабвенно и еще более нравился ей. И она не могла уже представить жизни без него, без его крепких рук, без хмельных от любви глаз, без всего, чем выделялся он среди других, на что был способен в своей бурной, безрассудной юности.

Разным она знала его. Заносчивым, чванливым, способным пройти мимо и не заметить ее; добрым, ласковым, деловым. Знала вспыльчивым, разгоряченным, и странно: не видела в этом ничего плохого. Просто он человек с повышенной чувствительностью, обостренной реакцией. От природы это. Лишь теперь, будучи обманутой им, все более начинала понимать его никчемность как человека. Теперь, она хорошо знает, он и жил-то двойной жизнью. Одна часть его мыслей и чувств находилась в Запорожье, другая — здесь. Играл как бы две роли. И его поступки менялись в зависимости от того, какая сторона пересиливала, куда уводила его блудливая натура.

Выкинуть бы все из головы, забыть, да сделать это не так просто. Стоило подумать о Вадиме, как память, будто нарочно, озаряла в нем все лучшее, достойное, выпячивала, как бы напоказ. Галина и сама не понимала, что творится с нею: она ненавидела его и в то же время не могла забыть.

Дверь отворилась, и в комнату вошла Настя. В руках у нее тарелка с румяными лепешками.

— Сумуешь? Батька с матерью поховала, чи шо? На ось, куштуй.

— Я в столовую… у меня талоны, — уперлась Галина, понимая, что соседка отрывает от своего рта.

— Не пропадут твои талоны… бери! — И, уплетая лепешки, заговорила о том, с каким трудом муж достал немного муки. — Чертовы куркули, таку цену на базари загынають, шо хоть в пэтлю́ лизь… Та куштуй, чего пышаешься!

Тарелка вскоре опустела, и соседка ушла, по через две-три минуты так же без стука появилась снова:

— Чуть не забула!.. Учера, колы ты на работе була́, матрос приходыв.

Галина замерла.

— А знаешь, зачим вин прыходыв? — Настя приглушила голос. — Ось так повернувся и каже: люблю ее! Значит, тэбэ… Сильно, каже, люблю. И в грудь сэбэ кулаком — ось як люблю! — Настя немного преувеличила, но клялась, что было именно так. — Подывылась я на його, подумала — може, брэшэ? Иды, кажу, хлопче, видсиль, шо вона тоби, дивчина? У нэи, кажу, мужик йе. Так и сказала, а шо тут такого?

Галина опустила глаза. А соседка опять:

— Може, вин и хороший, но ты ему не пара. Ему холосту дивчину трэба. Мало их, девчат, на стройке, чи шо? Кынь палку на собаку — попадэшь в дивчину. Ей-бо, правда! — Она слегка толкнула хозяйку под локоть. — И шо ему, трэба, матросу, в толк не визьму. Чи вин справди, чи можэ так?..

А увидя погрустневшую Галину, подсела ближе:

— С Вадимом тож не ясно. Де вин там… Хоть бы про Аленку в письме спросыв. Мовчить, будто його и на свити нэма…

Галина не отзывалась.

Настя, повременив, продолжала:

— Сперва думала, на шо вин тоби, матрос, а умом прикынула — всякое в житти може буты. Ось и запыску не хотела отдавать, а спросила сэбэ — якэ я маю право? Та ни якого!.. На, читай, шо вин там пыше.

В записке одна строчка: «Был, не застал. Тоскую, сам не знаю от чего». Галина скомкала бумажку, но тут же расправила ее. Перечитала заново. Застыла с нею в руках.

 

10

Деревня Среднеуральск умирала, на ее месте образовался шестой строительный участок. В одном конце деревни поднимались бараки, в другом — закладывался фундамент цеха. Оставалось всего несколько изб, сараев и сараюшек, которые не сегодня-завтра пойдут на слом. Но это никого не тревожило, наоборот, — радовало. Здесь, как и везде на стройке, по вечерам пиликала гармонь, звенели песни. Платон остановился. В уши ударил звонкий девичий голос:

Ходит Ваня холостой — Увел меня Магнитострой!

В ответ голос парня:

Зря, зазноба, ты бузишь, Полюбил — не убегишь!..

Платон собирался навестить Галину два дня тому назад, да все как-то не получалось. Много времени отнимал рабфак, общественные нагрузки: он был и членом бюро комсомольской организации, и пропагандистом, и редактором стенгазеты, и сборщиком членских взносов. А недавно стал еще и осодмильцем: кто же поможет милиции, как не комсомол!

Тропка вела его по изрытой, заваленной камнями местности, где, как говорится, сам черт ногу сломит, но матросу не впервой. Подходя к третьему бараку, в котором жила Галя, он вспомнил недавний разговор с Богобоязным. Разговор в сущности пустой, ни к чему не обязывающий. И все-таки — неприятный. Что он надумал, Колька? Наболтал сдуру… его ребенок. Чушь какая-то! Впрочем, шут его знает. Перевалив через насыпь, Платон обогнул кубовую, выбирая где посуше, и тут услыхал шаги сзади. Обернулся — никого. Почудилось. Притих, стоя у сарая, и вдруг различил в полутьме человека, услышал его невнятное бормотанье. Кто бы это? Впрочем, не все ли равно — многих, проживающих здесь, он не знал. Кто-то из рабочих, наверное. Человек, выйдя из темноты, пошатнулся и вдруг заорал:

— Кто здесь по ночам шляется?!

— Какая тебе ночь, еще и девяти нет, — спокойно ответил Платон.

— Ах, это ты?..

— Ну я, а ты — кто?

— Соловей-разбойник. — В ту же минуту ударил свист — дикий, режущий, действительно разбойничий.

Только теперь Платон понял, кто перед ним. Ну, конечно же, Колька! Наступив на пробку, тот обычно не мог усидеть дома, бродил по задворкам, выкидывал всякие коники. Вот и сейчас, скитаясь в одиночестве, искал случая с кем бы поцапаться. Ему ничего не стоило, например, подойти и среди ночи постучать в чужое окно. А то — наброситься на встречного с ничем не объяснимой руганью. Человек, не знавший его, отступал: стоит ли с дураком связываться. А Кольке того и надо. Заложив пальцы в рот, он свистел, топал ногами, как бы догонял его. Эти его причуды Платон хорошо знал и теперь, смотря на него, подвыпившего, а может, прикинувшегося пьяным, сказал:

— Здороваться надо.

— Сходясь в бою, противники не раскланиваются!

— Ах, вот оно что — соперник! — усмехнулся Платон. — На дуэль, что ли, собираешься вызвать? Что ж, давай! Но вот беда, опоздал ты, друг, лет этак на сто: иные времена теперь. Да и какой из тебя дуэлянт теперь, едва на ногах стоишь.

— А ты на себя глянь! Тоже мне гюйсы распустил… матрос с разбитого корабля.

— Спасибо за комплимент. Когда корабль гибнет, выживают самые сильные.

— Подумаешь, герой! Широко шагать начал, как бы портки не потерял.

— Не волнуйся, они у меня на ремне.

— Что-о?!

— Ремень, говорю, у меня с пряжкой. Вот сниму…

Кольку словно подожгло. Замахал руками, запрыгал, норовя ударить Платона по голове, и сшиб с него бескозырку. Бескозырка плюхнулась в лужу, и это окончательно вывело матроса из равновесия:

— Подними!

Колька будто не слышал, не унимался, лез напролом:

— Зачем ходишь? Не знаешь разве?.. Тебе что, на кулаках пояснить?! — выкрикивал он, присаливая почти каждую фразу нецензурностью. — Уходи!..

Платон развернулся и слегка оттолкнул задиру. Тот неуклюже отскочил в сторону, зашатался и неожиданно упал в лужу, в которой было по колено воды. Забарахтался там.

Схватив за ворот, моряк выволок его на сухое:

— Еще утонешь, салага.

Не ожидавший этого и все еще не понимающий, что произошло, Колька молча уставился на соперника. С его одежды стекала вода.

Своим видом он напоминал петуха, который полез в драку и, получив сдачи, опустил крылья.

— Немного же тебе надо, — сказал Платон.

— Не радуйся. Мы еще встретимся!

— Как же, обязательно!

…На стук в дверь опять вышла не Галина, а жена Котыги — Настя. Взглянув на матроса, на бескозырку в его руках, с которой капала вода, прищурила глаза:

— Соловьеву?.. Да вы шо, насмехаетесь? То один, то другой!.. Нэма дома. На работе она… В гости пошла.

Было ясно: здесь побывал Колька и, как видно, наболтал всякой всячины. Во всяком случае, сумел поставить себя в глазах Насти. Вон как его, Платона, встретила, будто преступника. Прервав ее, он снова спросил, где же в конце концов Галина?

— От якый бестолковый, кажу — нэма!

— Как это — нэма?

— Захворала… Не она, дите приболело. Ясно теперь?

Из-за спины Насти выглянул Федот Лукич.

— Кого бачу! — расплылся он в любезностях. — Заходь! На проходной и поговорить не пришлось. Сам понимаешь, дисциплина. Да отойди, Настя, чего стала, як столб на дороге! Забула, чи шо? Цэ ж Платон, шо колысь тут жив… Из военной службы вернулся, на морях плавал.

— Знаю! — буркнула та и торопливо вышла в коридор.

Платон сел на скрипящий табурет.

— Тут жинка наговорила тоби сто чертив, — начал Федот Лукич, поглядывая на дверь. — Никто не хворый, на работе она, Галя. И зашептал, что Колька будто бы собирается на ней жениться, а Настя, как бы сваха… Кумекаешь?

— Шо ты там шепчешь? — выросла на пороге Настя.

Федот Лукич прикусил язык. Было ясно: Настя крепко держала его в руках.

— А то и шепчу, як у Платона чеботы укралы. Забула? В ту осинь, колы в армию призывался. Холод, а вин по грязи — босый. Потом лапти выдалы…

— Брешешь! — подступила Настя. — По глазам бачу, про Кольку нашептуешь… Ну?! Он же, Колька, деловой хлопец. И зарабатывает тыщи, и комната у него отдельная. Вполне самостоятельный. Да и жениться пора…

— Выпивает он, — сказал муж.

— Вси пьють! — резанула Настя. — Пьяница — проспицця, а вот дурак — николы!

— Во, бачишь як! — оживился Федот Лукич. — Она всю жизнь отака́. Не жинка, а, можно сказать, царь-баба! — И, улучив момент, прошептал: — Ничего у Кольки не выйдет. Вот если бы ты…

— Я не собираюсь жениться.

Настя уставилась на мужа.

— Как же так? — привстал Котыга. — Не понимаю. Може, через дитя? Так чего ж тут бояться? Не успеешь оглянуться, как вырастет. Еще на свадьбе вместо отца будешь. А жениться тебе, ой как надо! Не женишься сейчас — найдется яка-нэбудь сводня и таку свыню тоби пидложе, так окрутить, шо весь век будешь маяться. По себе знаю.

— Совсем сдурел! — всплеснула руками Настя. — Выходит, шо ты не живешь зи мною, а в горе мыкаешься… У-у, совести у тэбэ нэма! Ты ще спышь, а я снидання тоби на тарилоцци!.. А з работы прыйдэшь, так опять на всэ готовэ: не тилько тоби подштанники, винык припасу: иды, парся!.. У-у, трепло несщастный!

— Вот бачишь, я в плуг, она — в луг, — не зная, что сказать, зарапортовался Федот.

— Брешешь, десять годов душа в душу живэм! Вон яки дети у нас… Люди завидуют.

Платон понял: без Кольки тут не обошлось. Наболтал Насте всякой ереси. Она даже поверила, что Платон будто бы был два раза женат и где-то там остались дети… Смешно! Но вместе с тем и гадко все это слушать.

Настоящего соперника в Кольке Платон не видел и все же опасался его: наболтает, обольет грязью, доказывай потом, что ты не верблюд!

Сидеть и слушать всякие пересуды Платону не хотелось. Но дождаться Гали — крайне важно. Он отодвинулся от Федота Лукича, который душил его вонючей цигаркой, но тот, ничего не поняв, опять подсел к нему, задымил еще более. Завел разговор о заводской охране, где с него много спрашивают и очень мало ему платят. А еще о том, что он готов вернуться на стройку. Но в этих словах сквозила нерешительность. Платон это сразу заметил и, стараясь выявить истинные намерения Котыги, предложил сегодня же написать заявление.

— Поэтому и жду Галю, — сказал Котыга. — У меня грамоты, сам знаешь, кот наплакав.

— Давай бумагу, сейчас напишем.

— Нет, уж Галя сама. У нее почерк, — увернулся тот.

Время шло, а Гали не было. Неужели Колька встретил и задержал ее? Эта мысль показалась Платону настолько верной, что он отмахнулся от Котыги и вышел из барака.

Поспешил к насыпи, к заветной тропке, по которой Галина обычно возвращалась домой.

Еще издали в тусклом свете висевшей на столбе лампочки различил две фигуры: они двигались ему навстречу. Галю узнал сразу. А кто рядом, неужели — Колька? Не может быть, обсыхает он после купания. Но кто же тогда?.. Жарким огнем вспыхнуло чувство ревности. Кто бы ни был, а он, матрос Ладейников, не сойдет с курса! Не свернет с дороги!

Решительно ступил на тропку: «Стой, кто идет?!» И тут опознал Богобоязного. Развернув плечи, изготовился: от такого шалопая можно ожидать всякое! Но тот неожиданно шмыгнул в сторону, исчез в темноте.

— Здравствуй, — не без волнения произнес Платон, подходя к Гале.

Подала руку и сразу отдернула: нельзя ей задерживаться. Скользнула вниз по тропке: «До свидания!» Из темноты показался Колька, засеменил вслед за нею.

Терпение Платона лопнуло. Сжимая кулаки, поспешил за ними и в эту минуту услышал:

— Отстань! Смотреть тошно… — это она Богобоязному.

Платон понял: Колька ей не нужен. Но почему ни одного слова, никакой надежды?.. То есть как — никакой? Это же ему сказано — до свидания! До скорой встречи то есть. Да, конечно! И все-таки, почему и минуты не постояла, не поговорила с ним? Может, запугал Колька? Повернулся, пошел к бараку, в котором только что был. В окне Галины было темно. Странно! Не могла же она сразу лечь спать? Догадался: нарочно свет погасила, чтоб Колька под окном не шастал. И, постояв немного, решил не тревожить ее: устала на работе. Да и поздно уже.

Домой однако не ушел. Молча прохаживался возле барака, как бы охранял его. А мысли, ну, конечно же, о ней: вот задала задачу!.. На лицо упали капли дождя. Поднял голову, оглядел жидкие тучи: откуда они?.. Грустно ему, душа болит, и он не знает, как избавиться от этой боли. Может, уехать? Но от самого себя никуда не уедешь: боль останется болью.

По лицу опять скользнули капли. А немного спустя посыпались на голову, на плечи. Снял бескозырку: да пусть хоть потоп, хоть сам черт!..

 

11

Идя по осенней дороге, Порфишка думал о разном, но больше о своей Неклюдовке. Память услужливо переносила его в деревенскую глушь, показывала ему одну картину за другой, воскрешала односельчан, хаты-завалюхи, поля и луга, всякие случаи, события: ворошила, будто лопатой, давно ушедшее, пережитое.

Вот батя усадил его верхом на кобылу Машку и сказал:

— Работать все должны.

Ерзая на хребте Машки, он, шестилетний малец, хватался за гриву, понукал. Подпрыгивая и дробя сухие комья земли, вслед за ним тянулась старая деревянная борона. Отец некоторое время шел рядом, толкуя про огрехи, на повороте остановился, махнул рукою — с богом! — пошел к телеге, где в черном казане над костром доспевал кулеш.

Горя желанием заслужить похвалу бати, Порфишка понукал Машку, поторапливал. Отмахиваясь хвостом, она медленно шла, понурив голову.

— Но-о, ты!

Кобыла неожиданно взбрыкнула, и он чуть не свалился наземь. Сердясь, вскинул кнут: что, мол, бесишься! Огрел еще раз. И сам того не заметил, как Машка запуталась в постромках. Забилась в них. Борона перевернулась. Выронив поводья, Порфишка упал на пашню, чуть было не угодив головой на острые зубья.

Подбежавший отец прежде всего успокоил Машку, затем, дав подзатыльник сыну, велел снова садиться верхом, не терять времени, потому что земля и так пересохла.

Люди в Неклюдовке работящие: чуть свет уже сохи, бороны ладят, до зари выезжают в поле. «Кто рано встает, тот пироги жует», — не раз говорил сосед Дударевых Евстрат Пузырев. Хороший он человек, Евстрат Евстратович, труженик. А вот сын Семка только и думал о легкой жизни. Кончив семилетку, наотрез отказался работать в поле: не мое, говорит, дело быкам хвосты крутить. И Евстрат пристроил его продавцом в лавку. Года не проработал Семка, казенные деньги по ветру пустил. Продал Евстрат корову, чтоб спасти сына от тюрьмы. Думал, поумнеет. А он, прихватив отцовские деньги, неожиданно бежал из деревни.

— Аглоед, — говорили о нем люди. — Отца родного не пожалел.

Утром, бывало, услышит мать: сосед косу отбивает, и к Порфишке на сеновал: «Вставай, сынок, люди уже работают». Ой, как не хотелось вставать! Да что поделаешь, надо. Кто же за него будет сено косить? Отец опять на заработки ушел. Все плотничает. Жди, когда он вернется…

Пятнадцатый год пошел Порфишке, все домашние работы на нем: и пашет, и сеет, и за скотом ходит. Иной раз так хочется поиграть с ребятами в лапту, а мать: «Погоди, отсеемся, тогда и поиграешь». Шли дни, заканчивался сев, а свободного времени опять не было: сорняки в поле появились — полоть надо. А вскоре и жатва подступала, молотьба. Возит Порфишка снопы на ток, молотит, веет. Куда ни повернется, везде один, и нет у него времени даже поговорить с ребятами.

Как-то вернулся отец домой, лыка не вяжет. Мать к нему:

— Иде деньги? Сыну вон штаны купить…

Все карманы вывернула — ни копья, что заработал — в монополке оставил.

Перекинув через плечо сумки, идут неклюдовские мальчишки в школу. За три версты в Рыжовку идут. И Семка и Степка — сыновья Евстрата — оба учатся. А ему, Порфишке, опять некогда. И зябь надо поднять, и на мельницу съездить, и картошку, что мать с Ксюшей накопали, с поля вывезти. А еще коноплю в копанке замочить, запастись дровами на зиму… Все это его работа. Мать больная, а Ксюша что, дитя малое! Не один раз мать просила отца — записать Порфишку в школу. Ксюше учеба ни к чему — умела бы щи варить, прясть да стирать — хватит с нее. А вот хлопцу без грамоты не обойтись. Придет время — на военную службу позовут: он же темный и письма написать не сможет.

— У Евстрата вон оба…

— Мне Евстрат не указ! — сердился отец и добавлял, что он как ходил на заработки, так и будет ходить. А куда деньги девает — это его дело!

Возражать было бессмысленно: хряпнет кулаком — век помнить будешь.

Порфишка не вмешивался в разговор матери с отцом и лишь мысленно представлял себе, что когда-нибудь и он поступит на учебу. Слыхал, будто в Рыжовке школа открылась, в которой по вечерам учатся: вот бы туда попасть!

Однажды он ушел в Рыжовку И вернулся домой учеником — ликбезником. Дома, понятно, никому ни слова; отца боялся. Но тот, узнав, сказал матери:

— Зимой ничего, пущай до весны побалуется, а там — в поле!..

Пришел Порфишка на первое занятие, а Мика Шпак, сын учительницы, конопатый, в сапогах с галошами, избоченился и говорит:

— Смотрите, еще один единоличник!

Порфишка сперва опешил, затем сказал, что в артель по совместной обработке земли вступили далеко не все.

— Много ты понимаешь! — вспыхнул Мика. — ШКМ — это школа колхозной молодежи.

— А может, крестьянской? — заметил кто-то.

— Говорю, колхозной, значит, знаю! — выпятил грудь Мика. — Я секретарь комсомольской ячейки. Наша ШКМ соревнуется с Булановской. Договор подписали. А в том договоре есть параграф, чтоб, значит, все ученики, в том числе и ликбезники, на сто процентов были в колхозе. Ясно?

— При чем же я, если батя…

— А ты растолкуй ему, несознательному.

— Не такой он, как ты думаешь.

— Наплевать мне на твоего батю! — выкрикнул Мика. — Поступил в школу, неси справку, что ты колхозник. Мы должны выполнить договор, и никаких гвоздей! Так и в райкоме комсомола сказали.

— А почему сам не вступаешь?

— Смотрите на него, вот невежа! — осклабился Мика. — Не положено мне. Я сын красной интеллигенции. Понял?

Дома, выбрав момент, Порфишка заикнулся было о справке, но батя и слушать не стал. Стукнул кулаком по столу:

— Замолчи, сопляк!

Прикусил язык Порфишка: а что он мог?

В тот вечер, поссорившись с матерью, отец ушел. Мать почти всю ночь проплакала, да так и не смогла подняться с постели, у нее началось кровохарканье. А еще через несколько дней проснулся Порфишка, смотрит, а мать — мертвая. Так и похоронили без отца.

Пришел Порфишка в школу, а там опять — Мика:

— Принес справку?

— У меня умерла мать…

— Я говорю о справке, — повторил Мика. — Мы боремся за стопроцентную коллективизацию, а ты — отнекиваешься. Да знаешь, что это значит! Ты со своим батей стоишь на иной платформе! А лозунг что говорит — кто не с нами, тот наш враг. Понял? Вот теперь и подумай… — Мика рванул из рук Порфишки «Азбуку»: — Читать не умеешь, а уже истрепал!.. Можешь без справки в школе не появляться. Запомни, здесь ШКМ, а не школа подкулачников!

В эту ночь, утопая в снегу, Порфишка долго шел в Неклюдовку. Камнем на душе лежало горе. Как нуждался он в хороших добрых словах, в дружеской поддержке! Но кто мог поддержать, обнадежить его? Свернул на кладбище и, коченея у свежей могилы, упал на колени:

— Мама, очень тяжко без тебя!.. Ма-ма!..

Оставаться одному в хате — Ксюшу взяли в няньки — было невмоготу. Более недели ждал отца, не дождался и однажды, прихватив, что было из харчишек, отправился в совхоз: слыхал, там берут на работу.

Всю зиму был конюхом, весной перевели в поле. Чуть свет, а он уже — с волами: «Эге-е-й, пошли, серые!» Волы идут медленно, не торопясь, выворачивая плугом пласты земли. Без конца, без краю залегла степь. Трепещет над головой жаворонок. И на душе легко, радостно. Но вот, откуда ни возьмись, прикатил в совхоз на фаэтоне Семка Пузырев, или, как его прозвали в Неклюдовке, Свиной Пузырь, и стал работать счетоводом. Где он мотался после того, как обокрал отца, никто не знал. Держался он смело, вызывающе и велел называть себя не иначе, как по имени и отчеству.

Встретив как-то Порфирия, небрежно взглянул на него и не без удивления спросил, почему он здесь.

— С зимы тут работаю. Сперва на конюшне, теперь — в поле…

— Так, так, — буркнул Семка и, не сказав более ни слова, подался в свою конторку.

Странной показалась Порфирию эта встреча. Все-таки бывший сосед, росли вместе. Есть что вспомнить. Но Семка не стал утруждать себя воспоминаниями. Более того, не стал замечать односельчанина: молча проходил мимо. Однажды Порфирий не удержался и сказал, что он, Семка, хоть и конторщиком стал, а здороваться должен. Тот лишь фыркнул, надулся как индюк.

С этого и пошло. Наутро вызвали Дударева в рабочком и вернули ему заявление, в котором он просил принять его в профсоюз. Почему — объяснять не стали. Но, судя по тому, как посмотрел на него председатель рабочкома, как заговорил с ним, было ясно — без навета не обошлось.

Поздней осенью, когда опустели поля и развезло дороги, Дударева неожиданно перевели в отделение совхоза — Чернянку, что в восемнадцати верстах от центральной усадьбы. Работать в Чернянке было труднее, а платить стали меньше. Но куда денешься — скоро зима. Понял, все это сделал Семка: не хотел он, чтобы рядом с ним находился человек, знавший всю его подноготную.

Через месяц в Чернянку приехала комиссия и обвинила Дударева в том, что он, конюх, израсходовал сверх нормы несколько пудов овса. Комиссия составила акт и передала счетоводу. Скромная получка конюха стала еще меньше.

Оставаться в совхозе не было смысла.

Вышел Порфирий Дударев из Чернянки ночью, огляделся и побрел через поле к железнодорожной станции Нежеголь. Выложил почти все деньги за билет и уехал на Магнитострой.

Идя на первый участок, Дударев перебирал в памяти всю свою неказистую жизнь. Голодал, мерз, был неоднократно бит, ушел из дому, затем из совхоза… Давно порывался он научиться читать и писать, овладеть каким-нибудь ремеслом, но из этого пока ничего не получалось. Да и где, когда учиться?.. Школы в совхозе не было. Просился молотобойцем в кузницу — не взяли. И вот теперь, находясь на стройке, узнал, что здесь открыта школа по ликвидации неграмотности. В кармане у него бумага, а в ней сказано: профсоюзный комитет направляет его, рабочего строителя, в школу ликбеза. Стыдно ему — расписаться не может. Подойдет к кассе, а девки, которые грамотные, кричат:

— Кавалер, ставь крестик!

Порфирий остановился: да вот же она, эта школа! Над самой дверью барака — фанерка, на ней большими красными буквами ЛИКБЕЗ. Зашевелил губами, будто читая. Через окно видно — в бараке полно народу — девчата, парни, есть даже пожилые. Учиться, видать, всем охота. Едва занес ногу на порог, как задребезжал звонок. Тотчас все поспешили в классы, будто школьники.

Постояв у двери, пошел по опустевшему коридору. Старуха с ведром и тряпкой в руках преградила дорогу:

— Ты, товарищ, куда?

— Мы… нам к дилектору… — немного стушевался Порфишка. — Насчет учебы мы…

— Может, к заведующей?

— И то, — согласился он. — Где она, заведушша?

Старуха покосилась на его промокшие лапти, от которых оставались на полу темные пятна: «Вон на двери написано, туда и ходи».

Открыв дверь, Порфишка увидел за столом худенькую, остроносую женщину, которая показалась ему хоть и молодой, но серьезной, снял картуз:

— Ты будешь заведушша?

Женщина не без удивления уставилась на него, спросила, что ему надо.

— Бумага к тебе, — он выложил на стол помятый, рыжий листок, исписанный синими чернилами и заверенный печатью. — Читай.

Пробежав глазами бумажку, заведующая нахмурилась:

— Сколько раз говорила — направлять неграмотных в школу в строго установленные сроки. Но им, профсоюзным деятелям, хоть кол на голове теши. Набор давно закончен, а они все шлют и шлют… Куда я вас приму?

Парень неподвижно стоял, перебирая в руках картуз, и лицо его выражало недоумение: как же, мол, так, на стройке говорят — надо учиться, а здесь — не принимают.

— Набор закончен. Поздно, — пояснила заведующая.

Парень заметно погрустнел:

— В комсомол записаться хочу, а неграмотный. Да и в армию скоро…

— О чем же вы раньше думали?

— Раньше никак нельзя было! То субботники, то — воскресники у нас. Когда же ходить в школу-то?.. Оно и правильно, пока тепло, сухо, скорее строить надо, не оставлять в зиму. Вон сколько за лето отгрохали! А теперь, коли дождь да слякоть, можно и за партой посидеть, поучиться то есть.

— Понимаю. Но классы переполнены.

— Дети вон и те летом не учатся, — твердил свое парень. — А мы — рабочие, пролетариат… Делов у нас по само горло. Ты уж, товарищ заведушша, уступи, пристрой как-нибудь. Сама ведь ученая, понимать должна. А ежели, скажем, и ты супроть, кто ж тогда поспособствует? Советская власть, она как диктует: всем неграмотным — свет!

— Я уже сказала: ни одного свободного места… на пол, что ли, сядете?

— Можно и на пол. Не гордые мы.

Подумала: от такого не отбиться.

— Право же, не знаю, что мне с вами делать, — поднялась, как бы спрашивая не только себя, но и его. Вдруг заговорила о том, что учиться будет трудно, придется догонять. Уж она-то знает и поэтому предупреждает его.

— А ты не сумлевайся, — заверил Порфишка, будто учеба была для него чем-то вроде забавы.

Заведующая наконец улыбнулась и попросила назвать фамилию, имя, отчество, хотя все это было в бумаге.

— Дударев, Порфий Иваныч. Из Неклюдовки мы! — выпалил новичок.

— Да вы садитесь.

— Постоим. Ишшо не старые.

Взглянула на его полуразвалившиеся лапти, на мокрые портянки, умотанные волоками, заведующая отвела взгляд: кто же не знает, что в стране так трудно с обувью!

— Присядьте же!

Парень, видать, тронул ее своей непосредственностью, необычной тягой к знаниям. Сама подсела к нему, раскрыла букварь:

— Читать умеете?

— Коли б умел, не пришел… — И с грустью добавил: — Темнота у нас в Неклюдовке, что ночь осенняя.

Заведующая осталась недовольна собой: набор закончен, а она, видите, разжалобилась, приняла еще одного на свою голову. В группах уже читают, пишут, а ему придется все сначала. И опять подумала о том, как бы поделикатней отказать этому настырному парню, посоветовать — приходи, мол, в следующем году. Но, глянув ему в лицо, заколебалась, а еще через минуту сказала:

— Ладно, что с вами поделаешь, завтра на занятия. Прошу не опаздывать.

 

12

Монтаж четвертой турбины был завершен, оставалось опробовать ее в действии, подписать акт и распрощаться с представителем фирмы АЭГ — Гартманом, который пробыл на Магнитке более года и, наверное, хотел, как можно скорее, вернуться в Берлин. Он нередко заговаривал о родном городе, расписывал на все лады, возвеличивал, словно боялся потерять его. Гартман с виду простой, непритязательный и, казалось, прибыл сюда с единственным намерением — помочь молодым уральским энергетикам.

На пуск четвертой турбины прибыл директор завода, главный энергетик, партийные, профсоюзные руководители. С волнением встретил этот день начальник машинного зала Иван Васильевич Желобаев. Невысокий, юркий, техник по образованию. Ему предстояло ввести в эксплуатацию новую турбину, а значит, всесторонне подготовиться к этому, испытать в работе, познать ее особенности и, если понадобится, предъявить фирме свои претензии.

Еще во время монтажных работ, а это длилось несколько месяцев, Желобаев организовал дежурства комсомольцев: вдруг что случится — бдительность прежде всего! Цесовские парни и девчата дежурили в свободное от работы время. Участницей этих бдений была и Галина Соловьева. Сегодня, сдав смену, она не ушла домой: пуск новой турбины бывает не часто!

Увидя среди инженеров Гартмана, удивилась: успел переодеться! Вместо комбинезона — серый элегантный костюм, белая сорочка, галстук в полоску. По сравнению с многими, находившимися здесь, он выглядел франтом. Непринужденно разговаривал, улыбался. Увидя Желобаева, по-свойски подмигнул ему: дескать, прибавилось в твоем хозяйстве, держись, старик! А Желобаеву и поговорить некогда: все надо увидеть, перепроверить, ничего не забыть. Явившись на работу, он и минуты не оставался в покое: уже побывал на циркуляционных насосах, в кабельной, на щите; осмотрел все, что так или иначе было связано с пуском турбины и, найдя начальника электростанции, доложил ему.

Немного погодя, послышалась команда: «Приготовиться!» А еще через минуту: «Пуск!»

Молодой мастер Павел Кириенко резко повернул штурвал — и стопорный клапан открыт. Приняв первую дозу пара, турбина как бы проснулась от долгой спячки, чуть вздрогнула, зажужжала назойливым шмелем. Тахометр показал обороты… Прекрасно! По заданию Желобаева Галина стояла у опорных подшипников, следила за температурой. Вот еще раз взглянула на термометр — все в норме! И в это время услышала аплодисменты. Увидела радостные лица рабочих. Не удержалась, с жаром захлопала в ладоши. Люди торжествовали: да и как иначе: вошла в строй действующих еще одна мощная турбина!

Гартман зажал руку в кулак, поднял над головой:

— Рот фронт!

— Ур-р-р-а-а-а! — покатилось в ответ.

— Пошла! Поехала!.. Еще полсотни тысяч лошадей в нашей упряжке! — прокомментировал машинист Аким Громов.

Взволнованный и беспокойный Желобаев приставил слуховую трубку к телу турбины, стал вслушиваться: как там, внутри? Ровный, специфический звук, никаких посторонних шумов… Хорошо! Но так ли? Не рано ли выносить такое заключение? Прогреется по-настоящему, вот тогда…

Жужжание нарастало, все глуше становились голоса людей, а порой их просто не разобрать. Поистине мощь, даже пол вздрагивает.

А специалисты ждали главного — больших оборотов: что они покажут. И вот снова появился мастер Кириенко.

— Турбина готова принять нагрузку, — сказал он.

Мастера, рабочие, инженеры оживились: пятьдесят тысяч киловатт — не шутка — это же больше, чем до этого вся электростанция! Все понимали, с вводом в строй новой турбины вопрос о недостаче электроэнергии на какое-то время будет снят с повестки дня. Конечно, ненадолго! Воздвигаются новые цехи, жилые дома, растет, ширится город. Специалисты знают, со временем электроэнергии потребуется во много раз больше, и эта турбина, которую считают сейчас самой мощной, окажется каплей в море.

— Ну, как тут?.. — подошел Желобаев и, не дав Галине сказать, стал уговаривать ее подежурить еще немного.

— Хорошо, Иван Васильевич.

Довольный, усмехнулся, побежал еще куда-то: было такое впечатление, что у него никогда не бывает свободного времени. Возвратясь минут через двадцать, сам потянулся к термометрам: одно дело услышать и совсем иное — увидеть. Лишь после этого малость успокоился, а может, даже устал — медленно побрел, чуть прихрамывая, к группе инженеров. Вдруг повернул к стоявшему в сторонке главному энергетику:

— Илья Гаврилович, после опробования будем вскрывать турбину или как — сразу акт подпишем?

Илья Гаврилович Тихомиров, посвятивший свою жизнь развитию отечественной энергетики, нашел вопрос не праздным, более того, ждал этого вопроса. Посмотрев на умаявшегося Желобаева, положил ему руку на плечо:

— А вы как думаете, Иван Васильевич?

— По-моему, надо обязательно. Откровенно говоря, в этой дорогостоящей штучке не все ясно. Получше раскусить новинку. Вот и говорю, еще раз в нутро заглянем, прощупаем…

Подозвав начальника электростанции, Тихомиров задал ему желобаевский вопрос. Передернув плечами, тот заговорил, из чего можно было понять: вскрытие и заманчиво и в то же время не выгодно: стройка ждет энергии. А турбина, дескать, идет, будто пишет. Нагрузить бы сразу.

— Все это так. Но…

— Илья Гаврилович, в моем положении… Ну, как тут объяснить?.. В общем, вдруг чего, вы же первым с меня спросите. Да и то сказать, не на день устанавливаем… Полагаю, покрутим денька три-четыре и — на ревизию. Пока здесь представитель фирмы, в этом есть смысл, а уедет, тогда взятки гладки. Я понимаю, электроэнергия нужна стройке…

— Вот так нужна! — сказал Тихомиров, чиркнув себя пальцем по горлу. И, помолчав, заключил: — Ждала больше, подождет еще. Будем вскрывать!

Когда сказали об этом представителю фирмы — Гартману, он вскинул рыжие брови:

— Вскрывать?.. Да вы послушайте, как работает! — Он не взял, а выхватил слуховую трубку из рук Желобаева, Приставил к кожуху турбины: — Как швейцарские часы!

— В этом мы не сомневаемся, — сказал Желобаев. — Но после опробования все же полезно заглянуть вовнутрь: как там, что у нее. Для профилактики… И тут ничего зазорного. Да и сама фирма, мне кажется, должна быть заинтересована в этом.

— О, да, — глухо отозвался Гартман. — Но фирма, к сожалению, уже распорядилась о нашем выезде из вашей страны. Мне и моим подчиненным предстоит неблизкая дорога — в Великобританию. Затем еще дальше — в Северо-Американские Соединенные Штаты… Наши турбины, как видите, по всему свету. Буквально на днях несколько экземпляров таких агрегатов закупила Япония.

— Господин Гартман, мы вам верим, — подхватил Желобаев. — Но без вскрытия акт не подпишем.

— О, понимаю, русский характер. Надо все пощупал! — рассмеялся Гартман. А про себя решил: «Этот большевик и впрямь не поставит своей подписи, а это в свою очередь повлечет нежелательные суждения, кривотолки, начнется волокита. В конце концов, придется потерять больше». И, выждав немного, заявил: — Фирма АЭГ всегда шла навстречу своим клиентам, даже в том случае, когда ей это было невыгодно. Уважение к партнеру, взаимное доверие для нас превыше всего.

Четвертая турбина работала трое суток. Желобаев почти не отходил от нее. По несколько раз в день сам лично проверял показания приборов, не расставался со слуховой трубкой. Гартман дивился его неутомимости и, выслушивая ход турбины, осторожно советовал — не давать пока большой нагрузки. А у самого зудила мысль: «Лучше бы не встречаться с этим русским!»

Когда турбину остановили, она еще долго отдавала теплом, будто дышала. Ревизию начали, когда совсем остыла. И надо было отдать должное Гартману: облачившись в комбинезон, он принял в этом самое непосредственное участие.

В тот самый день, когда помощники Гартмана вскрыли сопловый аппарат, подошел вездесущий Желобаев. Склонился над аппаратом и неожиданно извлек оттуда железку, напоминавшую собой половину стомиллиметрового гвоздя без шляпки. Начальник машинного зала побледнел. У него затряслись руки.

— Откуда?.. Как?.. — недоумевал он.

Взяв у него железку, представитель фирмы АЭГ поднес ее к глазам, прикрытым очками в роговой оправе:

— Гвоздь?

— Не гвоздь, а обрубок электрода, — уточнил Желобаев. Он снова пошарил рукой в паровой коробке и вытянул еще несколько таких обрубков. — Вот те на! — Держа их на ладони, стал пристально рассматривать: удивительно ровные, словно сделаны по заказу. Это еще более встревожило Желобаева, навело на мысль, что диверсия готовилась заранее. Потирая виски, он не находил себе места: вот оно то, чего так боялся!

— Наше счастье, что мы с вами отказались от полной нагрузки, — заметил Гартман. — О, если бы дали… эти «гвозди» могли оказаться между лопаток. И тогда…

— Все к чертовой матери! — нервно бросил Желобаев, смотря на Гартмана, лицо которого выражало и лесть, и сострадание, и еще что-то такое, в чем не так просто было разобраться. — Кто ж это сделал? — не словами, а всем своим существом, с болью в сердце спрашивал Желобаев.

— Враг, кто ж еще! — сказал Громов.

Встревоженный Гартман отвел Желобаева в сторонку:

— Если вы думаете на моих ребят — это исключено. Мои помощники свято оберегают честь фирмы и на такое, страшное для них дело, не пойдут. Фирма за это не простит. Каждый, кто попытается нанести ей какой-то ущерб, а тем более, подорвать ее авторитет, будет немедленно изгнан. А изгнанный, как известно, уже не сможет найти работу; его не возьмут даже мусорщиком. Единственное, что остается такому человеку, — это смерть… Надеюсь, господин Желобаев, вы поняли меня?

— Как не понять, — сухо отозвался тот.

— Спасибо!

Однако Гартман не успокоился. Завел разговор о том, как во время монтажных работ, у турбины дежурили комсомольцы. Нет, нет, он не собирается обвинять их в злонамерении, но, наблюдая за ними, не один раз приходил к мысли, что все это несерьезно: сегодня — одни, завтра — другие. Сколько их перебывало на этих дежурствах! В Германии так не поступил бы ни один хозяин. Это — безответственность, а по-вашему, обезличка. Для охраны турбины немец поставил бы одного, двух, причем не так поспешно, как это сделали вы, а после должной проверки, через полицию, после дактилоскопии…

Ничего не ответив, Желобаев ушел к начальнику электростанции, прихватив с собой злополучные «гвозди», которые, как ему казалось, изготовлены с особой немецкой педантичностью.

Посмотрев ему вслед, Гартман подозвал одного из своих помощников и принялся отчитывать за какую-то провинность. Если бы рядом были люди, знавшие по-немецки, они услыхали бы следующее:

— Мы с вами находимся не у себя дома, в чужой, темной стране, где добрая половина людей настроена против нас. Будем же особенно осторожны. Эти полуграмотные русские, окружающие нас, не понимают того, что мы, немцы, делаем для них добро, и готовы утопить нас в капле воды. Они ненавидят не только нас, но и нашу родину, нашу высокую западную культуру. Иначе, как можно объяснить то, что в турбине, над установкой которой мы трудились несколько месяцев, оказались обрубки электродов. Я это говорю к тому, что здесь легко влипнуть в какую-нибудь грязную историю, из которой потом не выбраться. Русские — это варвары, для них нет ничего святого! Не успели мы уехать, как они уже подняли руку на нашу славную технику. Да, именно так! Уничтожив турбину, они написали бы в газетах, что немецкая техника никуда не годится. А каково это для нашей фирмы? Что сказал бы после этого генеральный директор? Как отнесся бы к нам окружающий нас, торговый мир?

— Но, шеф, вы же сами…

— Отставить! Я, по-моему, точно объяснил, как вести себя здесь. Все! Никаких разговоров.

Обрубки электродов лежали на столе начальника ЦЭС и вызывали у него тревогу и раздражение. Размышляя о том, что в стенах электростанции орудует враг, он негодовал, злился на охрану, на себя, горел желанием во что бы то ни стало найти и обезвредить злодея. Но как это сделать? На кого показать пальцем? И хотя Желобаев намекнул, что железки сделаны с чисто немецкой аккуратностью, это еще не доказательство. Не пойман, не вор. Но что эти железки были сделаны и уложены человеком, хорошо знавшим турбину, в этом не было никакого сомнения.

Меж тем ревизия была завершена, и турбину запустили снова. Ее работа не вызывала никаких сомнений. Вслед за этим Галине было предложено перейти с первой турбины на более мощную — четвертую. Она с радостью согласилась.

Строители попеременно добивались успехов то на одном, то на другом объекте. В последних числах августа была введена в строй еще одна мартеновская печь, завершено сооружение нового энергоблока на ЦЭС, сдано в эксплуатацию несколько жилых домов… Каждая из этих побед выливалась в настоящий праздник!

В сентябре Галина провожала подругу, уезжающую в крымский санаторий. Благо Аленка в яслях, теперь можно спокойно прогуляться на вокзал и обратно.

До отхода поезда остались считанные минуты, Галина еще раз помахала Наде:

— Хорошего тебе отдыха!

Тихо пошла вдоль поезда. Она уже готова была сойти с перрона и направиться к трамваю, как услышала за спиной свое имя. Обернулась — Гартман.

— Здравствуйте и… до свидания! — сказал он, стоя у подножки и снимая шляпу.

— Вы уезжаете?

— А что нам здесь делать?

Окинув ее взглядом, он пришел в восторг. Наговорил кучу комплиментов: будто и платье, и прическа у нее совершенно отменные, что он-де ничего подобного не видел даже в Германии. И вообще чуть было не принял ее за принцессу.

— У нас нет принцесс.

— Я не говорю буквально. Но если бы вы… — И вдруг поцеловал ее руку. — Если бы!..

Галина оторопела.

— Если бы там, у нас, вы — настоящая принцесса!.. Вы понимаете? — заулыбался, обнажая золотые коронки.

Вокруг сновали люди, и Галине было неудобно стоять и говорить с немцем, который своей настырностью вогнал ее в краску. Хотелось скорее уйти. Он же не отпускал ее, с увлечением говорил об элегантности, обаянии, о феноменальной красоте — и откуда только слова у него брались? Наверное, подвыпил. Ну да, по глазам видно, от радости, что уезжает.

Прозвучал второй звонок, вот-вот тронется поезд. В эту минуту Галина и увидела на лацкане его пиджака значок: на белом фоне черный крест с загнутыми концами. «Свастика!» — ужаснулась она.

— Не удивляйтесь, — выпрямился Гартман. — Я член националь-социалистической партии. На свете много всяких партий, у каждой своя эмблема. У нас вот это…

— Вы… фашист?

— Я горжусь этим! — резко бросил он. — Фашизм — это молодость мира, его будущее. Мы, националь-социалисты, призваны обновить мир… Да, да, мы, черт возьми, перевернем все вверх дном и добьемся своего!

Поезд тронулся. Гартман вскочил на подножку, вскинул руки, как бы показывая, куда надо идти для обновления мира.

Галина в испуге метнулась в толпу, побежала, не решаясь обернуться.

Ей было страшно.

 

13

Подхватив носилки с раствором, Ладейников и Порфишка шли наверх по скрипучим настилам. Шли, как всегда, молча: под таким грузом не до разговоров! И все же Порфирий нарушил молчание, заговорил об артистах, которые будто приехали на Магнитострой.

— Посмотреть охота. Сроду не видал… Вот только не знаю, сколько за вход берут. Целковый, говоришь? Да ты что, это же буханка хлеба!

Узнав цену на какой-нибудь товар, Порфишка прежде всего прикидывал в уме, а сколько же на эти деньги можно купить хлеба? Подсчитав наконец, что три или четыре буханки, с грустью говорил:

— Хороша штука, да цена ее портит.

Продавец в сердцах бросал товар на полку: «Ну и покупатель пошел — за душой ни гроша, а тоже из себя корчит!»

— Скупердяй ты, Порфирий, — сказал однажды Платон. Тот не обиделся и лишь со всей серьезностью стал доказывать, что хлеб — всему голова.

— Да разве ты поймешь? — выкрикивал он. — Вырос в городе и ничего о хлебе не знаешь. Ведь он, хлебушко, готовым с неба не падает, с потом и кровью его возделывают. А сколько надо терпения! Крестьяне по колоску, по зернышку его собирают… И цена ему вовсе не та, что мы в лавке за него платим. Не будь советской власти, спекулянты, торгаши всякие три шкуры бы за него драли!

— Ну чего стал? Тяжело на месте.

— Целковый за билет… Подумать только!

— Ладно, за мой счет.

— А у тебя что, шальные деньги? Ты кто, купец аль нэпман какой?

— Я рабочий! А вот ты — лотошник, проторговавшийся на спичках, — серчал Платон. — Выверяешь все, подсчитываешь. Подумаешь, на рубль больше на рубль меньше. Да если хочешь знать, билеты уже куплены. Иди, чего остановился!

Не успели они сбросить раствор с носилок, как послышались удары о швеллер. А еще минуту спустя донеслось:

— Кончай работу! Все вниз!

Оказалось, созывает людей сам прораб. Вообще он редко подает голос, но если уж подаст, так и знай, неспроста — митинг или собрание важное. А еще бывает «накачка», в целях профилактики, как он сам говорит. Вот и сегодня, видать, кого-то для «накачки» выставит. На таких собраниях обязательно кто-нибудь из парткома или постройкома присутствует. Сам Кузьмич говорит мало, больше ударники, активисты: на то и парторгом выбрали — умеет массы поднимать.

— Может, Глазырина за тот раствор?

— Может, и его, — отозвался Порфишка. — И опять заговорил об артистах: — Интересно, что они там показывают? Не опоздать бы.

— Успеем.

Когда спустились вниз, возле бытовки уже собралась большая группа рабочих: парни и девчата сидели на бревнах, на кирпичах; некоторые стояли. На кучу гравия, не спеша, поднялся Кузьмич. Снял кепку, обнажив густые седеющие волосы.

— Летучий митинг считаю открытым! — громко произнес он и предоставил слово секретарю комсомольской организации Плужникову.

Подумалось, секретарь соберется с мыслями и начнет костерить нерадивых. Сперва, понятно, Глазырина… Ему, Плужникову, все известно: сам каменщик, на кладке работает. Сотни людей в лицо знает. Но тот потоптался на куче гравия и неожиданно заговорил об отдыхе молодежи.

— Ни парка у нас, ни стадиона… танцевальной площадки — и той нет! Был бы лес поблизости, можно на массовку выехать, а то ведь нет его, леса; степь да степь кругом, от жары все выгорело. Где же нам проводить свой досуг? Как организовать культурный отдых?.. Стою вот, смотрю на вас и думаю: а не отсюда ли начинаются все наши беды? Наши несчастья?..

— Кто это говорит? Как фамилия? — послышалось сзади.

— Не мешай. Дай послушать.

Платон обернулся и узнал новичка, недавно прибывшего на объект. Пояснил:

— Кирюха Плужников, комсорг.

— Работа нашего клуба поставлена из рук вон плохо, — продолжал оратор. — Да и теснотища, духота… А в бараках — картежная игра, всякие иные «прелести», о которых вы знаете не хуже меня. В общем, после этого неудивительно, что молодые люди покидают стройку… Нам нужен парк культуры и отдыха. Нужен, как хлеб, как воздух! — Плужников резанул ребром ладони по горлу: — Вот так нужен! Затягивать с этим вопросом — значит нанести еще больший урон стройке, самим себе!.. Есть предложение, сегодня, сейчас, взять лопаты и выйти на место будущего парка для посадки деревьев. Саженцы уже завезены, и откладывать их высадку в грунт нельзя!

— Коммунисты и комсомольцы идут первыми! — подхватил Кузьмич.

Порфишка дернул Платона за рукав:

— Когда ж артистов смотреть? Субботник затянется.

— Успеем.

— Вот и я говорю, обязательно поспеть надо. Деньги-то каки плачены. Я все к тому, могут ляснуть денежки. А сколько бы разных продуктов купить можно. Почитай, одного хлеба…

— Да хватит тебе! — оборвал Платон.

На ветру заколыхалось красное знамя. Хлопцы вскинули на плечо лопаты, будто винтовки.: Кузьмич окинул взглядом колонну и, не увидя Богобоязного и Глазырина, чертыхнулся. Но тут же скомандовал:

— За-пе-ва-а-й!

Ладейников только этого « ждал. Расправив плечи, поднял голову и молодым, задорным голосом завел:

Мы дети тех, кто выступал На белые отряды. Кто паровозы оставлял, Идя на баррикады.

Строй заметно качнулся, беря ногу, и мощным, громовым хором ответил:

Наш паровоз, вперед лети, В коммуне остановка…

На огромной Заводской площади, куда стекались колонны, не переставая, играл оркестр, было весело, празднично. Яркими красками переливались высоко поднятые транспаранты: «Все силы на преодоление трудностей и недостатков!», «Смелее раздувать огонь культурной революции!». А на белой стене во всю длину барака: «Вошь — опаснее врага!»

Под звуки марша колонны двинулись в степь. Идея создания парка путем субботников была не новой. Таким методом в молодом городе решалось многое. Строился цирк, наводилась чистота и порядок возле бараков. Так была заправлена домна «Комсомолка». Вся страна ожидала ее пуска, но в самый последний момент вышел из строя подъемно-погрузочный механизм. И тогда комсомол бросил клич: все на субботник! Сотни парней и девушек, став цепочкой, передавали из рук в руки ведра с коксом, пока, наконец, не насытили огромную утробу домны. Всюду, где требовалось переместить какие-то тяжести — кирпичи, бревна, уголь или цемент, сделать что-то большое, масштабное, — там всегда зачинателями и непосредственными участниками становились комсомольцы.

Получив десяток саженцев, Ладейников остановился у будущих ворот парка, где уже возводилась ограда, отмерял от нее пять шагов:

— Вот здесь, — показал Порфишке и, взявшись за лопату, принялся долбить твердую, неподатливую, каменистую почву.

Отступив от Платоновой ямы на пять шагов, Порфишка начертил круг — место для следующего дерева — и пожалел, что у них всего одна лопата.

— А ты пока за водой сбегай.

— Правильно, — согласился тот.

Работа закипела по всей территории парка. Девчата и хлопцы, говорящие на разных языках и наречиях, заботливо хлопотали над крохотными саженцами, брали в руки тонкие стебельки тополя, карагача, сирени, чтобы здесь, в Магнитке, где почему-то не росли деревья, дать им вторую жизнь. Одни копали ямы, другие — чуть ли не за километр ходили с ведрами за водой.

Отложив лопату, Платон смахнул пот с лица, потянулся к саженцу, но тут как раз вернулся Порфишка:

— Погоди! — он нагреб полный ящик чернозема, поволок к яме: каждое деревце должно прижиться.

Работа продолжалась до тех пор, пока на грузовиках не осталось ни одного саженца. Вечерело. Умолкла музыка, а комсомольцы не расходились, ставили колышки, подвязывали деревца: налетит ветер, сломать может. Вылив по ведру под каждый саженец, Порфишка снова и снова уходил за водой:

— Кашу маслом не испортишь!..

— Смотря каким, — усмехнулся Платон. И почему-то заговорил о том, что Дудареву давно пора быть в комсомоле. — Ты же работяга. Один из первых ударников на стройке! И вообще парень, каких мало. Сам-то ты как думаешь, а?

— С грамотой не шибко у меня…

— Ты же учишься. Закончишь ликбез, в рабфак поступишь… хочешь, рекомендацию дам?

— А вдруг не примут.

— Примут!

— Слухай, — выпрямился Порфишка. — Может, ты позанимаешься со мной? По вечерам. Дроби десятичные изучил, а вот простые… Страшно хочется знать. На энтих дробях, говорят, все до мелочи высчитать можно. Сказывали, ученый, который математик, так он сколько верстов до Луны сосчитал. — И, помолчав, дернул друга за рукав: — А на Луне люди есть? В книжке написано, будто один мириканец туда на воздушном шару залетел. Может, врут, а? А, по-моему, если в книжке…

— Ладно, завтра поговорим, — Платон подхватился и побежал вслед за девчатами, которые уходили на шестой участок через завод.

— Что с ним? — удивился Порфишка. И, разглядев среди девчат Галину, подумал: «Не девка — картина писана. Сто верстов за такой беги — не устанешь».

Галина шла в конце группы рядом с девушкой в красной косынке. Платон вскоре поравнялся с нею, но тут его окликнул Плужников, отвел чуть в сторону, заговорил, жестикулируя руками. «Видать, что-то серьезное», — решил Порфирий. Девчата скрылись в проходной, а секретарь все еще не отпускал Платона. Наконец, пожал ему руку и вернулся назад. Платон кинулся в проходную и столкнулся с Котыгой:

— Бежишь, як на пожар! — осклабился тот.

Платон не ответил. Выскочив на территорию завода и увидев девчат, изо всех сил пустился вдогонку. Но едва ступил на деревянную лестницу, по которой предстояло спуститься с обрыва, как его догнал Порфишка:

— Стой, погоди!.. Артисты-то!..

Платон как-то странно взглянул на него, затем выхватил из кармана билеты:

— Беги, успеешь!

 

14

На комсомольских и профсоюзных собраниях не один раз поднимался вопрос о культурном досуге молодежи. Да что толку? Клубов на стройке раз-два и обчелся, а молодежи — вон сколько! Да и кому охота душиться летом в тесных, неуютных клубах! Девушки и парни мечтали о садах и парках. Но где они, сады, парки, где ласкающая глаз зелень! Куда ни кинь, кирпичи, камни, мусор — ни деревца, ни кустика. Да и что могло расти на этой пересохшей, потрескавшейся, не видавшей за половину лета ни одного дождя, земле!

Молодые люди группами и в одиночку почти ежедневно покидали стройку. Случалось, правда, некоторые возвращались, но это не спасало положения. Отсев не уменьшался.

Требовалось как-то остановить это нежелательное явление. А как? Что можно было противопоставить ему? Чем и как скрасить свободное время молодых людей, заполнить их досуг? Вновь и вновь всплывал этот злободневный вопрос, не давая покоя руководителям стройки и не в меньшей мере — комсомолу. Парк, который заложили, по-существу еще не парк: деревья поднимутся не ранее, чем через десять-двенадцать лет. Где же все-таки отдыхать молодежи? И не случайно разговор об этом с новой силой разгорелся на комсомольском активе.

На трибуну поднялся загорелый, ладно скроенный парень в заношенной, старой юнгштурмовке и стоптанных бутсах:

— Говорят, парк — это проблема, — начал он. — А по-моему, не такая она серьезная, как некоторые думают. Скажу больше: никакая это не проблема! И проблемой она является для тех, у кого мозги на деревянном ходу. Жди, пока они повернутся в нужном направлении.

В первом ряду кто-то хмыкнул. Раздался смешок: что, мол, за чудак такой, откуда взялся?

— Как это — и проблема и не проблема? — с ехидцей заметил юноша в белой соколке, сидящий у самой трибуны. — Темнишь, друг!

— Все просто! — хохотнул сосед. — И жив Данило, и его задавило.

— Еще раз говорю, смеются те, кто ни черта не понимает. Сперва прошу выслушать, успеете нагоготаться, — сердился оратор. — Так вот, если взяться по-настоящему, то в парке, который мы заложили, через два-три дня зашумят деревья, и мы с вами смело можем сказать: добро пожаловать, влюбленные! В общем, я предлагаю…

— Товарищи, он предлагает нарисовать парк! — подхватил чей-то голос. И сразу второй:

— Вилами на воде!

— А что, дешево и сердито, вот посидим в тенёчке!

— Буза все это! — поднялся рыжеголовый великан. — Где это видано, чтобы за два-три дня поднялись деревья? Чепуха! Бред сивой кобылы при розовой луне!.. Ты случайно с ума не спятил?

Оратор поднял голову:

— Я — нет, а вот за тебя не ручаюсь.

Раздался хохот.

— Сказать человеку не даете! — перебил конопатый юноша в новой спецовке. — Замолчите! Говори, Янка, досказывай!

Да, на трибуне был он, Янка Костюкевич. Его знали многие. Известный на горе взрывник, ударник, кроме того, пилот, парашютист, закончивший учебу в аэроклубе. Янка нередко выступал на собраниях и митингах, его с интересом всегда слушали, но вот сегодня…

— Ей-бо, как по Гоголю! — донеслось из задних рядов. — Там жеребец розовой масти, а тут — парк в три дня… Ноздревщина это!

— А может, маниловщина?

— Ой, мама, в парк хочу! — неожиданно воскликнул Богобоязный.

— Погоди поперед батька!.. Не спеши. Вот сейчас Костюкевич поворожит, и в пустыне сады зацветут. Ну, что же ты, комсомольский маг? Веди представление. Может, шпагу проглотишь, а?

Зал снова взорвался смехом. В адрес оратора то и дело сыпались колючие насмешки, остроты… Янка, однако, не уходил с трибуны, молча выжидал тишины, но едва начинал говорить, как его тут же обрывали, называли фантазером, бароном Мюнхгаузеном.

— Чаго иржете? Ну, чаго? — нервничал Янка. — Я предлагаю не садить деревья, они уже посажены, а… строить парк. Понимаете, стро-о-и-ить!

— Из бетона?

— Дайте ему завершить мысль, — послышался возглас. — Пусть выложится.

— А что выкладывать-то? Нет ее, мысли!

— Тихо! — поднялся за столом президиума секретарь горкома комсомола. — Навалились на парня всем кагалом. Смеетесь. А ему с горы, может, виднее… Давай, взрывник, продолжай!

Янка стоял, набрав воды в рот.

— Чо молчишь-то? — заухмылялся парень, сидевший на первой скамье. — Колдуй! Погулять в парке охота.

Секретарь горкома постучал карандашом по графину с водой:

— Здесь идет деловой разговор, а не вечер сатиры и юмора. Прошу, успокойтесь. Говори, товарищ Костюкевич, конкретно, о главном.

И когда Янка, наконец, изложил свой замысел, секретарь горкома даже встал. Схватив оратора за руку, усадил рядом с собой.

В зале воцарилась тишина.

Предложение Костюкевича ошарашило всех своей неожиданностью.

Суть мысли, поданной взрывником, заключалась в следующем: завезти в парк не менее сотни телеграфных столбов, выписать зеленой краски, войлока и еще — кровельного железа…

— Хлопцы, да это же здорово! — вскочил с места Ладейников. — Целиком поддерживаю.

С топорами, стругами, с пилами и лопатами пришли комсомольцы в парк на очередной общегородской субботник. Одни принялись копать ямы, другие — строгать столбы, обматывать их снизу войлоком, третьи — возились с краской.

Обыкновенные телеграфные столбы, впрочем, не совсем обыкновенные — к ним прикоснулась рука художника, — и они, как вулкан, ударивший в небо, моментально изменили пейзаж. Когда столб одним концом опускали в яму, на другом его конце уже были прикреплены искусно вырезанные из железа, выкрашенные в зеленый цвет, «пальмовые» листья. Поистине, как в сказке, поднимались эти невиданные, экзотические деревья! Тенистые аллеи вырастали буквально на глазах, и сами их создатели взволнованно ахали от восторга.

Раскинув большие темно-зеленые листья, «пальмы» ласкали глаз, манили к себе в тень, и неискушенному человеку трудно было поверить, что они не настоящие. Разве что во время сильного ветра, когда они не шуршали листвой, не шумели, как обычные деревья, а скрежетали, как ветряные мельницы. Впрочем, это никого не удивляло.

 

15

Колька выпрямился и сильно подул в отверстие утюга. В лицо тотчас ударил пепел. Он чихнул, протер глаза: черт бы побрал эту технику, как только бабы с ней справляются! Сплюнул, стал размахивать утюгом, будто поп кадилом: скорее бы нагревался. Из утюга сыпались искры, он притаптывал их ногой: чего доброго, еще пожар случится!

Наконец, белые чесучовые брюки выглажены. Став на табурет, осторожно сунул одну ногу в штанину, затем — вторую: не помять бы! Осмотрел себя, а что — не зря переплатил барыге! Брюки что надо, первый сорт!

Спрыснув одеколоном лицо, галстук, Колька степенно вышел из барака, держа на руке новый плащ. Дождем и не пахло, но как можно не похвалиться обновкой!

Богобоязный давно присмотрел Галину: цветок — не девка! Намеки всякие делал, баловал подарками, а вышло впустую. Вернулся он как-то с работы, а соседка говорит: «Галина замуж вышла». — «Как?» — «А вот так, взяла и вышла». В клочья разорвал Колька новую сатиновую рубаху. Последнюю тарелку разбил. Плакал, сидя на полу, как ребенок. Этому, правда, помог Бахус, с которым к тому времени он крепко снюхался. Да не в том дело, причиной была, ну, конечно же, неблагодарная Галка! Обидно ему. Столько денег на нее истратил! Самые серьезные намерения имел. Судьбу в ней свою видел, а тут — надо же — откуда ни возьмись, Вадим — каналья! Он же, пакостник, и ухаживать, как следует, не умел. Скрипел зубами Колька, волосы на себе рвал: такую кралю проворонил! Три дня водку пил, не выходил на работу. Хоть и мужик он крепкий, а чуть было не рехнулся.

И как обрадовался, узнав, что семейное счастье у молодых с первых же дней пошло наперекос. Вскоре Вадим бежал, оставив затяжелевшую Галку. Не любил, подлюга! Зря, выходит, голову морочил… И Колька решил: пришло его время. Слух пустил — отцом Аленки назвался. Но тут будто гром с чистого неба — этот матрос!.. И что его привело сюда! Мог же после службы в любой другой город поехать, мало городов, что ли? Вообще матрос какой-то чудной, и сам не женится, и ему, Кольке, не дает. Точь-в-точь, как в комедии, которую в клубе разыгрывали и которая называется «Собака на сене». Истинно так!

Мысли о Галине постоянно терзали Кольку. Он готов был явиться к ней и со всей серьезностью сказать о своем отнюдь не праздном намерении. У него теперь есть все возможности привести молодую жену в свои хоромы. Правда, живет он в комнате не один, вместе с напарником Венькой, но сейчас напарник в отпуску и для женитьбы — самый момент. Вернется Венька, глянет, а на его койке женщина с ребенком: слова не скажет, соберет манатки — и в общий барак. Хлопец он свой. Хуже, если Галина переезжать не захочет. Как тогда? А никак, он сам переедет к ней. Трудно, что ли? Сундучок в руки — и через дорогу. Вполне нормально!

Строя в уме всевозможные планы, Колька, как и подобает жениху, важно переступил порог барака и постучал в дверь Гали. Открыла Настя, держа Аленку на руках. Колька прошел к столу, где сидели трое Настиных детей — девочка и два мальчика, дал по конфетке. Аленке — протянул шоколадку:

— Иди ко мне. Ну?..

— Свово папку забула, — залепетала Настя. — Иди, не бойся.

— Мой папка уехал… Вот! — ответила Аленка. — Однако потянулась за шоколадкой. — Дай скушаю!

— Кушай, кушай! — растаял Колька. — Ты ведь моя?

— Я мамина.

— И мамина, и моя, — поправил он, принимая Аленку от Насти.

Галя вот-вот должна была вернуться с работы, и Кольке очень хотелось предстать перед нею с Аленкой на руках. Полагал: это растрогает мать, сделает ее мягче, сговорчивее.

Как и задумывал, Галина вскоре появилась. Сняв косынку, потянулась к дочери, но не тут-то было! Обхватив Кольку за шею, Аленка жалась к нему, как бы прячась от матери. Мать зашла с одной, с другой стороны: где ты, дочка? А дочке того и надо — выглянет из-за плеча и опять спрячется. Во рту — шоколадка. Плечо белой Колькиной рубахи — в рыжих пятнах.

— Что ж ты наделала! Не отстирается.

Колька будто не слышал. Все его внимание — к девочке.

Галина стала возиться у плиты. А Настя смотрит на Кольку — глаз оторвать не может. Больно хорошо с дитем нянчится. А как одет — весь в белом, будто иностранец. Выпивать, наверное, бросил. Да и то сказать: покуражился — хватит. Мужики, они смолоду все такие. Насте очень хочется устроить судьбу Гали, помочь ей найти свое счастье, и она идет на все.

В двери показался Федот Лукич, и дети сразу облепили его со всех сторон, ища в карманах гостинцы. Младший полез отцу на руки. Настя отложила вязанье:

— Пошли вечерять. До побачення.

— Обождите, я же готовлю… Федот Лукич!.. — забеспокоилась Галя.

— Ни-ни, — замотала головой Настя и, уходя последней, подмигнула Кольке, дескать, поговори с глазу на глаз. Не теряйся!

Ему приятно. Как и полагал, клюнула на подарки Настя. Давно хотел поговорить с Галиной без свидетелей, да как-то все не выходило.

Галя поставила на стол сковородку с жареной картошкой. Подала селедку, лук, краюху хлеба. Заварила чай вишенником.

— Минутку, — поднялся Колька, придерживая одной рукой Аленку, другой — принялся доставать из кармана плаща бутылку. — Покрепче твоей вишни! С той недели берег.

Галина покосилась на бутылку:

— Ни в коем случае!

— Это же красное. Сироп.

— Никаких выпивок. Даже запаха не потерплю. И вообще запомни, придешь с душком, разговаривать не стану… Постой, да ты никак уже причастился? Ну да! По глазам вижу, — и поспешно отобрала у него дочку.

— Не пил я. Говорю, не пил! — бил себя в грудь Колька. — Раньше употреблял, а теперь все. Точка! А бутылку эту — для тебя… для нас то есть. Такой случай, сама понимаешь, положено…

— Положено, не положено! Какой такой случай? Свататься, что ли, пришел?

— Зря волнуешься. Нам же есть о чем поговорить. Хотел, как лучше, по-человечески… Сколько лет готовился — и вот… Зарплата у меня, сама знаешь, на пятерых хватит. Бригадир-стахановец, всякие премии. Можешь не сомневаться, вы с Аленкой дома, я — на стройке. И тебе на ЦЭС не бегать. Зачем?.. У женщины, которая мать, домашних дел невпроворот. Скажешь, не правда? Я все понимаю, потому как в семье рос. А чтоб полное счастье, завтра и распишемся… Если, скажем, фамилия не нравится — сменить можно. Закон есть. Придешь в загс расписываться — выбирай любую: хочешь — свою, хочешь — мужнину. Мой дед Феофил Богобоязный в церкви сторожем был, и эта фамилия очень даже ему соответствовала. А на кой она мне — ни в бога, ни в черта не верю! Будь хорошая фамилия, на всю страну, как Стаханов, гремел бы! Я ведь всякие трудовые начинания делаю. Многие не решаются: а вдруг не выйдет? Одним словом, боятся, кишка топка. А я все могу: задумаю — сделаю! Спроси, кто лучший каменщик на стройке — все на меня покажут. Чья бригада установила новый рекорд — опять же моя. Я, если хочешь знать, первый специалист на кладке… Подавай мне премию, звание победителя присваивай, в газете про меня пиши! А на деле что получается — да ничего. Посмотрит начальство на мои показатели — прекрасно, а ходу не дает. Куда ему — это, значит, мне — с таким прозвищем! Как, говорит, можно держать равнение на бригадира, у которого фамилия — Богобоязный! Тем более, молодежь воспитывать. Это же одно и то же, что господом-богом стращать! Вот если бы, говорят, фамилия у него Мелентьев или, к примеру, Соловьев — совсем иное дело! Кто ж этого не понимает. Мелентьевское или, скажем, соловьевское движение — это же здорово! Представь себе, разворачивают люди газету утром, а там на всю страницу крупным шрифтом: «Впереди бригада Соловьева!» А то еще: «Поддержим и приумножим соловьевское движение!»

Галина слушала, не придавая значения его болтовне. Дело ведь не в фамилии, а в том, что он, Колька, подмочил свою репутацию. Работает Богобоязный вроде неплохо, а вот вести себя не умеет — это точно. Ему, например, ничего не стоит затеять скандал в общественном месте, оскорбить человека, а то и наброситься на него с кулаками. Он может не выйти на работу, опоздать или ворваться в барак, где все спят, и поднять гвалт. «Удастся ли его перевоспитать? — подумала Галина. — Умный парень, а вот…»

— Коля, будь человеком, — наконец сказала она.

— А я кто, по-твоему?

— Много творишь глупостей, хвастаешься.

— Ты тоже не ангел! — обернулся, будто ужаленный. — Сколько всяких дрязг из-за тебя… Переживаний!.. Молчишь? Сказать нечего? Но мне и так все известно: в твоем понятии я — дикарь, неуч. Скажешь, не угадал? Извини, всю твою натуру насквозь вижу… Самолюбчиком окрестила. А какой я самолюбчик? Не себя — тебя люблю!.. Понимаешь?.. Хочу, чтоб ты всегда со мною была, разговаривала, смеялась… Ну, скажи хоть слово.

— Я не знаю такого слова.

— Объясни, наконец, что у тебя с Платоном.

— То же самое, что с тобой.

Отодвинул чашку: «Спасибо».

— Может, еще? Горяченького…

Он ждал не этого. Следил за каждым ее движением, должна же она заговорить о главном, сказать что-то приятное, обнадеживающее.

Галина молчала.

Нарушил тишину Колька.

— Платона вчера видел. Зашел в клуб, а он — с девчонкой: и так и этак возле нее, можно сказать, вьюном извивается. Она стрекочет, будто сорока. Кто, думаю, такая? Может, вновь приезжая? Потому как спиной ко мне и лица не видно. Подступил ближе, а это — Исса — дочь учителя. Золотые сережки в ушах, косы до пояса: как есть цыганка! Прильнула к нему, а он так вроде обнять собирается — руку на спинку скамьи… Идиллия! Потом меня увидел, застеснялся: бочком, бочком в сторону: я, мол, не я и хата не моя. Но меня не проведешь! Подошел и прямо ему в лицо: что ж ты, говорю, ловелас, двум сразу мозги крутишь!..

— Врешь.

— Отчего ж это — вру? Из-за какой надобности? Говорю, как было. Ну ему, значит, неудобно, подхватился — и к выходу.

— Вечером, говоришь, было? — Галина прищурила глаза. — Постыдился бы! Платон вчера весь вечер у меня сидел. На этом стуле, на котором ты сейчас. Рассказывал, как в Охотском море на корабле плавал, границу охранял. А еще о работе на стройке. Ударника ему присвоили. На рабфак поступил… А ушел отсюда часов в десять.

— Я и говорю, после десяти было.

— Косоплётишь! — А сама подумала: «Может, и в самом деле? Платон ушел в десять вечера… Да…» — И тут поймала себя на том, что Ладейников для нее в сущности никто, он совершенно свободен и вправе поступать так, как ему вздумается. Ну, допустим, заходил в клуб, говорил с девушкой, что ж тут такого! Молодой, красивый… И глупой была бы та девушка, которая не откликнулась бы на его внимание. А что женихом считался, так мало ли что. Расклеилась их любовь, как под дождем балалайка. И Галина вновь пожалела о случившемся. Да, она уважала Платона, если не сказать, любила. Считала его хорошим, умным парнем, но, видать, этого было недостаточно. Требовалось еще что-то, доверие, что ли, привязанность, умение ждать… Была ли она такой в те дни? Скорее, нет. Не ответил на письмо — сразу в амбицию! Нашла чем досадить — вышла замуж!.. А о том, где находился в эти дни Платон, что делал — не подумала. А находился он на боевом корабле, в далеком и страшном море, и ему, наверное, было не до писем.

— Исса — красавица, — вел свою линию Колька. — Куда тебе до нее. Она, можно сказать, артистка…

— Перестань ты со своей Иссой!

— Слова не скажи, — хмурился Колька. — Думал, как лучше, глаза хотел открыть, потому — слепые они у тебя: смотрят, а не видят. Впрочем, если так, как хочешь… Вчера Платон, может, и был у тебя, но сегодня — у нее. Это точно! Притворяется, души в тебе не чает, а если разобраться — зачем ты ему… с лялькой? Иное дело — Исса — молоденькая, неискушенная. В комнате у нее трюмо, стол на гнутых ножках…

— Хватит. Надоело!

— Всегда так, — вздохнул Колька. — Для тебя же стараюсь, а ты еще и недовольна.

— Не нужны мне твои старания!

Рассмеялся, пытаясь обратить все в шутку, по, увидя далеко не ласковое лицо хозяйки, неуверенно, словно контуженный, побрел к выходу.

Галина сорвала плащ с гвоздя, бросила вслед: нарочно забывает, как же — повод для возвращения!

А оставшись одна, совсем расстроилась. Упала на койку в слезах. Трудно ей, а что будет дальше? Кому не известна судьба матери-одиночки? Вот так бьется, как рыба об лед, сил не жалеет: куда ни кинь — везде одна. Потом опомнится, а жизни-то и нет — прошла. Грустно все это! Но Галина не из тех, кто слепо ждет своей участи — мыслит, борется. Не повезло вчера, это не значит, что так будет и завтра. Глянет солнце и в ее оконце! Она твердо верит: богата и велика Россия, и в ней, ну, конечно же, найдется каждому свое!

Поднялась, вытерла слезы. А может, Колька и есть тот самый витязь, которого она ждет? Не так и плох, как кажется. Если взяться по-настоящему, из него можно вылепить все, что угодно. Крикун, задира, но быстро отходит: душа у него добрая. И вдруг почему-то представила Кольку рядом с Вадимом. Они и впрямь в чем-то схожи… Нет, нет! Вадим насмеялся над нею, обманул, а Колька, он же ничего плохого ей не сделал. И сходство их разве в том, что они оба страдают развязностью, любят прихвастнуть… А Вадим, кроме того, еще и притворщик. Хамелеон. И лицо и мысли у него непостоянные, меняющиеся, все зависит от того, где он находится, с кем говорит. Он как бы преображается. И делает это, как ей кажется, для того, чтобы в чем-то превзойти рядом стоящего, возвыситься над ним, унизить его.

 

16

Платон подошел к группе строителей и, увидев Порфишку, подсел к нему:

— Что случилось?

— Беглец энтот вернулся. Гремислав, значит… Три месяца «летал» и вот прибыл. Будьте великодушны, не взыщите.

Парень с поповской гривой и мужицкой — с лопату — бородой, невнятно толковал о Кузбассе. Понять его было нетрудно: там, в Кузбассе, будто бы и с питанием и с жильем лучше, да и платят поболе…

— Почему же уехал оттуда?

Гремислав жмется: он-де и рад бы остаться и не мог…

— Я так думаю, — сказал пожилой каменщик. — Там, в Кузбассе, тоже работать надо, а он, Гремислав, не привыкши. Бабка у него из дворянок, вот и забродила благородная кровь.

— Лодырь! — не удержался Порфишка. — Ведь он как здесь работал: положит пять-шесть кирпичиков на «козу», идет нога за ногу, куда спешить-то! А мы потакали ему: ничего, мол, привыкнет. Наоборот — расхолодился, возомнил из себя… шишку. Бежал. И вот — здрасте — вернулся: вы не забыли меня?.. Гриву отпустил. Ее ж мыть надо, а с мылом, все знают, не так просто. Вши, небось, завелись?

— Что вы все на одного? — подступил Генка Шибай. — Не видите, человек в попы подался, на хлебную жилу напал… Слушай, — повернулся он к Гремиславу. — Рясу не продал еще? Не фыркай, я ведь по-хорошему, ктитором к тебе хочу. Приход, небось, богатый, не томи, сказывай!.. Ах, пардон, вас оттуда по ж… мешалкой? Что?.. Метлой, говорите? Ну это все равно!

Комик он, этот Генка. Говорит, а сам блокнот вынул и уже карандашом морду блудного сына набрасывает.

— Ладно, поверим еще раз, — сказал Плужников. — Как ты, Гремислав, сам думаешь, сдержишь слово?

Тот кивнул в знак согласия, стал объяснять, как его в пути обокрали и он три дня ничего не ел…

— Слышите! — подхватил Богобоязный. — У него сумку свистнули. А в той суме — хрен на дне!

— Хлопцы, идея! — поднялся Глытько. — Гремислав, бачитэ, с дороги, а в кармане — шиш, вот я и кажу: давайте по рублевке скинемся, нехай в ресторан сходэ. А мы за него поработаем. Не привык он трудиться…

— Гнать паразита!

— Правильно! В самый трудный момент стройку бросил, а теперь…

— Ошибся он. Конь на четырех ногах и то спотыкается!

— Летун — тот же дезертир! Предать может!

Строители загалдели пуще прежнего. Кто-то вставил слово «война», и разговор тотчас принял совсем иной оборот. Перекинулся на события за рубежом. В центре внимания опять встала Лига наций, которая, видать, у многих застряла в зубах.

— Она, энта Лига, что баба базарная! — сказал пожилой каменщик. — Болтает много, а делов ни на грош. Испанию вон фашисты в крови топят, а что она, твоя Лига!..

— Не моя, а буржуазная.

— А я что говорю, из большевиков — там один Литвинов. Трудно одному.

— И все-таки она, Лига…

— Жди, так и решит, чтоб войны не было, — вмешался Порфишка. — Ничего она не решит! Кровопийцы они, буржуи, как ихний энтот Франко, который в Испании рабочих расстреливает. Только что по радио слыхал. Даже поэта одного не пожалел…

— Это какого же?

— Ну, который песни складывал, стихи то есть.

— Лорка его фамилия, — подсказал Платон. — Гарсиа Лорка.

— Одним словом — империализм. Он без войны не могет. Ему чтоб, значит, колонии, рабы… А что касаемо нас с вами, так он готов каждого на дыбу вздернуть!

— Об энтим и товарищ Серго на слете говорил, — поддержал пожилой каменщик. Я в первом ряде сидел и все слышал. Он, товарищ Серго, так и сказал. Враги, говорит, не спят, черные дела делают; хотят наше строительство притормозить, а то и вовсе сорвать. Социализм для них — нож в сердце! Но мы, скажем, дудки, господа експлотаторы! Попили нашей кровушки, хватит! Ни силов своих, ни самих себя не пожалеем, а строительство закончим в срок! Нам нужен чугун, нужна сталь; без металла никака страна не могет!

— Про дудки, небось, сам выдумал? — упрекнул кто-то.

Каменщик резко обернулся:

— Не могу же я по-ученому! Может, товарищ Серго так и не говорил, но мы все добре поняли: пусть только сунется враг — сразу по сопатке!

— Сказывают, договор с Англией подписали… Это о помощи, значит, аль как? — прохрипел басок.

— Не с Англией, с чехами… Англичане не пожелали. Этот их, Чемберлен, только и знает, что всякую грязь на Россию льет. Будто сука на луну брешет!

Удар по обрубку швеллера оборвал беседу. Рабочие тотчас стали расходиться по своим местам. Платон и Порфишка, подхватив носилки с раствором, тяжело ступая, пошли наверх. А вернувшись, взялись за кирпичи. Сделав несколько ходок, удивились: и раствор, и кирпичи, сваленные в угол, лежат нетронутыми. Оказалось, нет бригадира и «тянуть угол» некому. Куда он девался, Богобоязный?

— Шось не выдно.

— Начальство не опаздывает, оно задерживается, — прокомментировал кто-то из хлопцев.

Каменщики наращивали простенки, но за кладку угла никто не брался. Эту работу бригадир обычно никому не доверял и выполнял ее, как он говорил, по всем правилам искусства. Фронт работы сужался, еще немного — и вовсе негде будет развернуться. Каменщики лишь поглядывали на ящик с раствором, на кирпичи, а поднимать угол не решались. Конечно, можно бы и решиться, да потом упреков не оберешься. Богобоязный непременно ткнет носом: надо бы вот так, а вы — этак! А то, войдя в раж, разозлится и всю работу забракует. Переделывай потом.

Бригадир не любил делиться опытом. Не научил «тянуть угол» даже подручного Глытько. Не хотел, а может, боялся, что тот, переняв его мастерство, станет ему поперек дороги. Чувство зависти тлело в душе Богобоязного, выливаясь порой в скрытность, недружелюбие. Как-то пришли к нему каменщики из соседнего объекта, просят: поделитесь, пожалуйста, опытом кладки в зимних условиях. Думаете, уважил? Нет. Прикинулся этакой незнайкой, простачком. Что вы, он и сам хотел бы поучиться, да вот не у кого! Так и ушли ни с чем каменщики. В нем что-то было от тех, дореволюционных мастеров, которые, воздвигая дворцы, храмы, ревниво оберегали свои профессиональные секреты и зачастую, если не всегда, уносили их с собой в могилу.

— Нет бригадира, ну и что ж, без него обойдемся, — сказал Глытько. — Не святые горшки лепят!

Он набросал раствора, выложил ряд кирпичей, пристукнул молотком: не так, мол, страшен черт, как его малюют! За первым рядом появился второй, третий…

— Гляди ты, разошелся!.. А что, все как должно быть, — заметил подносчик. — Давай, давай!

Шлепая раствором, Федор, знай, подтягивал угол. Одно на уме — нельзя допустить простоя бригады. Увлекшись, он даже песню затянул:

За веселый шум, за кирпичики Полюбила я этот завод…

Доставив наверх еще одни носилки с раствором, Платон и Порфишка медленно побрели вниз. Теперь можно и передохнуть, нескоро выработают.

— Слыхал? — сказал Порфирий, останавливаясь. — Ночью еще двое подносчиков сбегли.

— Кто такие?

— Энти, которые водку пили. Еще один художником себя называл, захочу, говорит, Живиконду намалюю! И тогда у меня денег, как у министра…

— Джоконду.

— Я и говорю, Живоконду… Ты спал и ничего не слышал. А энтот, который, значит, художник, посмотрел на меня и этак, с плевком вместе — прощай, говорит, деревня, корми клопов, а мы не желаем! Чего вы, спрашиваю, надумали, куда ехать-то? Эх, ты, отвечает, серость…

— Летуны. Скатертью им дорога!

— Ишшо утром хотел сказать, чтоб ты свою койку рядом с моей поставил. Займут, думаю, место… В углу хорошо.

— У двери тоже неплохо.

— Обкрадут ишшо.

— А что у меня красть-то? — усмехнулся Платон. — Все на мне.

В этот день, работая без бригадира, каменщики развернулись не на шутку. То и дело покрикивали на подносчиков: давай, мол, не задерживай! А подносчиков — раз-два и обчелся: Платон да Порфишка. Выполнив сменную норму, присели было отдохнуть, да спохватились: не время расхолаживаться! Нагружались и опять шли наверх, предвкушая обед за столом ударников, где, как уверял Порфишка, кроме миски борща, дают с лапоть мяса и еще компот на третье.

— Ладно тебе!..

— Ты что сыт или у тебя денег тыщи? — удивился Порфишка.

— Не в деньгах дело.

— Чудак, это же хорошо, когда они есть. Вот скоплю ишшо немного — и домой. Шапку, пальто куплю.

— Выходит, шабашничать приехал?

— Чего гутаришь-то?

— Урвать, говорю, побольше и смыться. А о том не подумал, что все мы можем сесть на поезд и уехать — кто ж тогда строить будет?

— Где ж это видано, чтобы все птицы да в одно гнездо! Найдутся типы, побегут те, кто зимы боится.

— А ты не боишься? Дохнет январь, запляшешь на лесах. Мороз, он не спросит, кто там и что делает, у него один приказ — надевай шубу.

— Вот с шубой-то и закавыка, — вздохнул Порфишка. — По Неклюдовке знаю. Как, значит, стали создавать колхоз, многие домашний скот, в том числе и овечек, уничтожили. Записывайте, говорят, согласны, но у нас ничего нет. Крестьяне, они как думали: ежели колхоз, так он, значит, и обуть и одеть должен. В Неклюдовке, слышь, ни единой овечки не осталось.

— В других селах, может, и не так?..

— Знамо, по-разному! В Дмитровке вон мужики всяк со своим хозяйством в артель пришли: и скот и сено отдали. Но тут же опять засуха: за все лето ни капли с неба. Где кормов брать? Единоличник, он то в лесу, то в овраге серпом нажнет, а в артели — кому нужно? Сознание, оно не сразу… Для себя, мол, отчего ж не постараться, а для обчества — можно и погодить.

«Так ли было или нет, кто знает? — раздумывал Платон. — Одно ясно, нелегко сейчас в деревне. Но может быть еще труднее: за три-четыре года сельское хозяйство не поднять. Нужны тракторы, комбайны, одним словом — техника, а где ее взять? Покупать в Америке, платить золотом?.. Мало у нас заводов, которые бы выпускали такую технику. Да и металла не хватает. Сколько его нужно, металла! Вот и выходит, подъем сельского хозяйства целиком зависит от нас, строителей Магнитки. От тяжелой индустрии…»

Рабочий день кончался: вот-вот загудит швеллер — до завтра! У Федора Глытько и его товарищей прекрасное настроение: еще бы, такую работу провернули! И главное, сами, без бригадира!.. Хлопцы уже стали собирать инструмент, закругляться, как увидели на лесах Кузьмича. Дымя самокруткой, он провел ладонью по стене: «А что, молодцы!» Остановился, стал рассматривать угол.

«Шо вин там побачив?» — подумал Глытько.

Осмотрев угол с одной стороны, с другой, Кузьмич выплюнул окурок:

— Кто здесь работал?

Глытько насторожился: чего он хочет, прораб? Собирается похвалить, а может, с претензией? Больно лицо суровое. Подошел ближе:

— Я… А что такое?

— А ты сам как думаешь, почему я тебя позвал?

Наклонясь всем корпусом и вытягивая шею, Глытько оглядел угол с наружной стороны, затем — с внутренней. Ах, вот что, верхний ряд искривлен. Не страшно, это я живо. Федор легко снял кирпичи с неокрепшего раствора, уложил заново: вот теперь комар носа не подточит.

Кузьмич молчал, поджимая губы. Что-то, видать, не нравилось ему, наверняка какую-то недоделку приметил.

— Отвес! — сухо произнес он.

Схватив гирьку с прикрепленным к ней белым шнуром (такой отвес поискать — дружок выточил), Глытько подал его прорабу. Тот кинул отвес по наружной стене, и у него перекосилось лицо. Дернул в гневе назад:

— Ты что, курятник строишь?

— Какой курятник? Не понимаю.

— Когда человек не понимает, что он делает, это еще хуже! — нахмурился Кузьмич. — Смотри сюда. Внимательно смотри! Ну, что скажешь?.. Сантиметров двадцать в сторону загнул! Тебя что, не учили, каким может быть максимальное отклонение? И бригадир не говорил?.. Странно! Выходит, никто ничему не учил! Допустим, но у тебя-то своя голова на плечах. Думает она или так — для шапки? Ты подручный бригадира, его заместитель, как же можно так безответственно? Не знаешь, спроси у того, кто разбирается. В книгу, наконец, загляни, там все сказано. Да и эта, твоя гирька, она что для красы у тебя? На глаз только дрова рубят!.. Не вышел бригадир на работу, значит, можно лепить, что вздумается?

Прогремел швеллер, и рабочие стали расходиться. Вскоре на объекте почти никого не осталось. Но разве мог уйти Глытько? Прораб обвинил его в неумении работать, забраковал кладку, назвал бракоделом. Он стоял молча, зная, что в таких случаях оправдываться бессмысленно.

Кузьмич не успокаивался:

— На два метра высоты — такое отклонение!.. Это же черт знает что! А если бригадир и завтра не выйдет, если вообще не явится… Что тогда? Распустить бригаду, потому что некому тянуть угол? Это легче всего, но план-то остается планом?! Вы, каменщики, и каждый из вас независимо от того — молодой или старый — должны уметь выполнять эту работу. Мастерами не рождаются. Но если человек не хочет, не проявляет никакого желания, то тут, как говорится, вольному воля — держать не станем.

Прораб повернулся и быстро пошел вниз. Он был крайне расстроен и огорчен.

Сидя на лесах и смотря в землю, Глытько думал: разобрать угол и выложить снова — не так просто: одному и до утра не управиться. Сетовал, что ребята ушли, полагал — все будет хорошо, а вышло — хуже некуда! Поднял увесистый кирпич и со злостью бросил его. Кирпич рикошетом угодил в корыто, в глаза Федору брызнул раствор. «Фу, черт!» — выругался он. Может, все-таки подняться и уйти? Что ему больше всех надо? Он тоже не железный! Еще вон в рабфак на занятия топать… Думал: выгадает часик-два, отдохнет, почитает, а тут — на тебе — работенка. Причем не простая — срочная! Отложи до завтра — не окажется фронта работы. Это, во-первых, а во-вторых, как ни крути, а угол все равно придется переделывать. Но есть еще и в-третьих — это самое страшное: назвав его бракоделом, Кузьмич не остановится на этом, непременно на комсомольское собрание вынесет, распишет в газете. А зачем все это ему, Глытько?.. Он приехал сюда по комсомольской путевке, и трудовая честь для него — превыше всего!

Глытько обернулся и увидел Платона с Порфишкой. Все ушли, а эти двое почему-то задержались.

— Шо вы, хлопци?..

— Мы все слышали, не огорчайся, — сказал Платон и, взяв ломик, стал разрушать искривленный угол.

Порфишка принялся очищать кирпичи: это было не трудно, раствор еще как следует не взялся.

— Вам же на учебу… — забеспокоился Глытько.

— А тебе разве нет? Молчи уж, — рассудил Порфишка. — Одно занятие можно и пропустить. Дело-то какое!

С наступлением темноты на столбе вспыхнула лампочка и стало светлее. Когда кирпичи были сняты и очищены, Платон сказал:

— Ты, Федя, погоди, я сам.

Глытько покосился на подносчика, откуда ему знать, что тот имел какие-то навыки. Платон никогда об этом не говорил, впрочем, его никто и не спрашивал.

— Не сомневайся, как-нибудь без божьей помощи, — подмигнул Платон, берясь за мастерок.

Стоя рядом, Федор боялся отлучиться хотя бы на минуту. Совал отвес в руки Платона, советовал почаще прикидывать, но тот почти не пользовался отвесом, выложит ряд-другой, глянет, прищурив глаз, и опять за свое. Глытько однако не успокаивался, проверял сам. Кроме отвеса, раздобыл где-то ватерпас и, не обнаружив изъяна, лишь крякнул:

— Вот бисова душа!

Кончили работу за полночь. Тащиться по канавам и рытвинам в двадцать седьмой барак не было смысла: пока дойдешь — вставать пора. Облюбовали местечко на лесах, расстелили попавшуюся под руку рогожу, другой прикрылись: через минуту-две — только посапывание.

Первым от шума проснулся Платон. Глянул вниз — вот те на — лебедку привезли. Наконец-то!.. Хлопцы заворочались: что такое?

— Спите, рано еще.

Заснуть не удалось. Послышались голоса монтажников. Затем знакомый бас Кузьмича. Возясь с лебедкой, монтажники громко выкрикивали, досадуя на какую-то оплошность. Ругались. Ни у них, ни у прораба и в мыслях не было, что там, наверху, люди и что им хочется спать.

Кузьмич зачем-то поднялся наверх и снова стал рассматривать злополучный угол. Да, напортачили… Подошел поближе. Что за черт, или ему показалось — никаких искривлений. Вчера же сам видел… Прикинул веском изнутри, снаружи — все, как должно быть. Наваждение какое-то! И, увидя хлопцев, понял:

— Черти плешивые, ведь можете! — подал руку Глытько. — Спасибо!

— Ему — спасибо, — показал тот на Платона.

Кузьмич повернул голову.

— Значит, ты?.. А что, классная работа! — и вдруг спохватился. — Постой, как же это, почему до сих пор в подносчиках? У тебя, помнится, разряд… Извини, пожалуйста, заработался. Да и ты тоже хорош, скромничаешь. Ведь мы с тобой договорились — немного с «козой» походишь, пока с подносчиками туго, и — на кладку. Теперь все, лебедку устанавливаем. В общем, с сегодняшнего дня… за бригадира.

— Есть! — козырнул Ладейников.

— Понимаю, привычка, — усмехнулся прораб.

Этот день принес Ладейникову еще одну радость. Возвращаясь с работы, он неожиданно встретил Николая Рыженко, с которым познакомился еще до службы на одном из вечеров в клубе строителей. Николай только что вернулся из Москвы, где принимал участие в совещании рационализаторов.

— Значит, инженер-механик?.. Ну, а работа, скажи, нравится?

— Работа может не нравиться в двух случаях. Во-первых, когда человек не умеет ее выполнять. Во-вторых, не желает. А я — и умею, и желаю. Что касается механики, то это — моя любовь. Самое интересное, что есть в жизни. Мне нравится не только познавать технику, но по возможности улучшать ее, быть ее повелителем и ни в коем случае — рабом! Да не будь на свете механики, я бы пропал с тоски, а может, даже наоборот — сам ее выдумал!

— Тебе хорошо с дипломом…

— Утри слезы! Если уж плакать, так мне. У меня вон седина на висках. Я, можно сказать, дед.

— Не успел жениться, а уже в деды?

— Э-э, друг, не все так просто, как думают некоторые из моих знакомых. Жениться в тыщу раз труднее, чем получить высшее образование. Да, да, не усмехайся! Учеба она, можно сказать, сама собой. Сиди, слушай лекции, сдавай зачеты… В общем, колесо вертится, машина работает — и никаких тебе помех. А женитьба… Да что тут сравнивать! И невесту найди, и квартиры добейся, и купи обстановку, а в городе, сам знаешь, не только обстановки, табуретов не продают. Но и это не все — пойдут дети. Ребенок — еще ничего, а вон в Средней Азии одна четверых родила!.. Еще Гоголь говорил: «Как сядешь, как подумаешь!» Да ты слушай, не усмехайся! Жениться не так просто. В мужской барак жену не возьмешь, а в женский — тебя не пустят. Я уже не говорю о том, что зарплаты будет не хватать, а долги возрастут…

— Да иди ты, нагнал страху!

— Понимай как хочешь. Но прежде, чем жениться, скажу тебе, поработай, поучись, получи диплом, комнату, а потом еще годик-два подумай… Понял? Вот так!.. Ну, бывай!

— Счастливо тебе!

 

17

Легко, с ходу схватывал Порфишка все, что преподавалось в школе; запоминал, будто заклепки ставил. Поступив в школу ликбеза с опозданием, он не только нагнал, но и перегнал одноклассников, стал лучшим учеником в группе и теперь, сидя на уроке, скучал. Молоденькая учительница, Дина Ксаверьевна, с тревогой поглядывала на него, не зная, что с ним делать: чего доброго, еще уйдет из школы! Не интересно ему. А потерять такого ученика, да еще перед выпуском, ой как не хочется!

И стала Дина Ксаверьевна усложнять не только домашние задания, но и те, которые надлежало выполнять в классе. Для всех одну-две задачки, а для него — шесть-семь. Пока класс бьется над первой задачей, Дударев, глядишь, уже третью, а то и четвертую решил. Щелкает, будто орешки! Иной раз, решив все задачи, начинал придумывать свои собственные. Над одной из таких «задачек» долго пыхтела сама учительница. Решила все-таки. Больше всего ее удивило, что задача составлена на дроби. Откуда он, Дударев, мог знать дроби? В школе их пока не проходили. И однажды услышала:

— Друг научил. Рабфак заканчивает.

— Замечательный у вас друг, — только и сказала она.

Дина Ксаверьевна волновалась, переживала, потому что ничего больше не могла дать такому способному ученику, и однажды призналась в этом заведующей. Та пригласила Дударева в канцелярию, устроила экзамен и в тот же день перевела его в старшую группу. Но Дударев и там вскоре уперся в «потолок». И там программа для него оказалась такой, как если бы ему, взрослому человеку, предложили воспользоваться соской.

Заведующая — хрупкая, остроносая женщина, та самая, которая боялась, что Дударев будет плестись в хвосте, потянет назад всю группу, теперь не могла нарадоваться: «У него незаурядные способности!» — заявила она и сама взялась за его дальнейшее образование. Занятия строила так, что Дударев больше работал самостоятельно. Много читал.

Книги открыли ему другой мир, околдовали его, и он уже не мог прожить без чтения ни одного дня.

Трудно давалась устная речь. Никак не мог отвыкнуть от своих «чаго», «покеда», «ишшо». Все это въелось в мозги с детства и, казалось, останется навсегда. «Ну и пусть!» — успокаивал себя. Не сам же он выдумал эти слова! Так говорили дед с бабкой, отец, мать… вся Неклюдовка, что ж тут зазорного: как люди, так и он! Вот разве что перед девками стыдно. Услышав от него «надысь», «коеводни» или еще чего — смеются. Парни не замечают, а этим только подай: стрекочут как сороки!

Двадцать седьмой барак, в котором поселился Платон, кто-то в шутку назвал «галереей искусств». Его обитатели, стремясь украсить свой быт, выклеили на стенах немало всяких картин и картинок, плакатов, фотографий. У одного над койкой красовалась выдранная из книги «Клеопатра со змеей». У другого — «Боярыня Морозова». А то серия карикатур, взятых из журналов «Смехач» и «Лапоть». Федор Глытько приколотил гвоздями купленную на рынке картину «Гибель Чапаева». Местный художник, не пожалев красок, изобразил реку Урал невероятно бурной, а в волнах — тонущего Василия Ивановича. Белогвардейцы стреляют по нему из винтовок, и некому спасти героя.

Картина растрогала Порфишку и особенно Антонио. И тот и другой вновь и вновь рассматривали ее.

— Чапаев — это Гарибальди, — говорил итальянец. — Даже больше… За первую Страну Советов погиб.

Не ушел от соблазна украсить свой угол и бывший батрак, а ныне возчик — Родион Халява. Ни картины, ни фотографии его не интересовали, а вот… грамоты. Достав из сундучка все свои восемь грамот, полученных за ударный труд, расположил их на стене веером: смотрите, вот она моя жизнь!

Но всех и вся превзошел Трофим Глазырин. Ночью, когда все спали, он достал из чемодана пачку этикеток, содранных с самых разных бутылок, и буквально залепил ими простенок.

Придя утром на работу, уборщица, которую почему-то звали баба Савка, долго рассматривала эту новую выставку. Но вот подступила к Глазырину:

— Змей-искуситель! — выкрикнула она. Через тебя, может, я вдовой осталась! Это ж ты, поди, мужа моего, Луканю, споил… Погубил его!.. Это не через твой ли первач он в обчественный нужник упал?.. Что ж ты, проклятущий, надумал, хочешь, чтоб и другие туда — вниз головой?! — Вскинув метлу наперевес, бабка двинулась вперед и в один миг очистила стену от скверны. Замахнулась на Трофима, но он ухватился за метлу:

— Не трожь! Струмент поломаю.

И поломал бы. Да тут в защиту бабкиного «струмента» и самой бабки кинулся вошедший в барак Глытько:

— Гэть водочна пропаганда!..

Увидя их соединенные силы, Глазырин перешел к обороне, а вскоре и совсем ретировался.

— Это ж надо, чтоб всяку муть на стину! — возмущался Глытько. — Ось дуб так дуб!

Внес свою лепту в оформление барака и Порфирий Дударев. Вернувшись с выпускного вечера, он тут же вывесил на стенке свой Похвальный лист. Смотрите, мол, я теперь грамотный! Ни отец, ни дед карандаша в руках не держали, а я — пишу, читаю, умею считать!

Осмотрев Порфишкин лист, жильцы барака высказались по-разному:

— Коли все учеными станем, кто ж тогда работать будет? — уныло произнес Халява.

Дед Алесь, приехавший из Белоруссии, возразил:

— Ясче лепш дела пойдуть! Машин, как у Ермании, понастроим, механизьмов разных. Анжинер, он все могеть, хоть лисапет, хоть трахтор…

Дударев не обращал внимания на эти разговоры. Уткнувшись в книгу, читал, боясь потерять время. Читал он всюду, в любой обстановке, на ходу, возвращаясь с работы, сидя в тряской грабарке или дожидаясь горячей воды в бане. Неизъяснимые чувства охватывали его душу, когда он брался за новую книгу. О чем она расскажет? Куда поведет? Какие откроет истины? Верил, каждая книга что-нибудь да оставит в памяти. Пусть небольшое, а все же оставит! Но есть книги, которые запоминаются целиком, не забываются, сопутствуют человеку всю жизнь. Такой стала для него книга «Мать».

В тот вечер Ладейников и Федор Глытько вернулись в барак раньше обычного: не было последнего урока, и они поспешили домой с надеждой почитать перед сном. Еще с порога обратили внимание на спящего Родиона Халяву. Лежа на спине, тот издавал негромкий надоедливый храп с присвистом. Возчик засыпал раньше всех: чуть стемнеет, уже на боковую.

— Ложитесь, пока есть не захотели! — обычно наставлял он.

Родион любил сытно поесть, но не всегда охотно тратился на это. Скажут, бывало, хлопцы: «Пошли в буфет, поужинаем». Замотает головой: «С ума сошли, там же дорого! Да и поздно уже, можно и, не евши, переспать». Была у Родиона задумка — скопить денег на лошадь, вернуться в свою деревню, где еще не все колхозники, и спокойно зажить на своей полоске. У каждого, понятно, свои планы, своя цель в жизни. Один загадывал — как скорее постичь ремесло каменщика, другой — сталевара. Мечты Родиона сводились к лошади. Еще дед его собирался обзавестись лошадью, но так и умер безлошадным. Не мог приобрести «тягла» и отец, а вот он, Родион Халява, непременно вернется домой на собственной лошади. Который год откладывает денежки. Будет у него лошадь!

Возчик постоянно ломал голову над тем, как сэкономить лишний рубль. Из одежды и обуви ничего не покупал, донашивал то, в чем приехал. А сколько раз чинил и перечинивал сапоги! А как питался? Продукты и овощи покупал лишь те, которые дешевы. Но прежде, чем их купить, назначал самую низкую цену. Затем осторожно набавлял. Хозяин в конце концов сдавался, и Родион выгадывал двугривенный, а то и полтинник. В общем, смысл его философии сводился к давно известному: только курица от себя гребет.

Увидя Дударева в окружении нескольких человек, среди которых были Антонио, Климов, дед Алесь, Ладейников подошел к ним.

— Чем так увлеклись?

Антонио приложил палец к губам: тихо! Порфишка продолжал:

— …И вышел из шатра Емельян Пугачев и сказал: бедных не трогать, богатых — не жалеть! А крепость Магнитную, что на пути встала — брать! Всех вояк и тому подобных слуг Катерины…

— Стоп! — сказал Платон и, подозвав Глытько, пояснил: — Вот же он, читчик! А мы головы ломали, кого в десятый барак послать. Согласен, Порфирий?

— Отчего ж нет. Можно… Жалко, крепость Магнитную извели, можно сказать, совсем изничтожили. Мы с вами уже здесь на стройке были, когда ее доламывали. Потому что все равно должна уйти под воду. Вон какую плотину возвели! Сколько воды стало!.. А крепость, если сказать по-ученому, — реликвия. Ее остатки, как святыню, беречь следовало. Вот бы сейчас на нее взглянуть, бревна те потрогать, за которые Пугачев брался… Без того, что было, не обойтись. Старина, она силу духа придает!

— У нас кажут, взад хоть сокырою, — отозвался Глытько.

— Понимаю, поздно, но как можно молчать об этом? Как?

— Восстанавливать крепость никто не будет.

— Не в этом дело, — подхватил Дударев. — Люди должны знать прошлое, свою историю… — И стал излагать план культпохода в станицу Магнитную. — От крепости, понятно, ничего не осталось, последние камни ушли под воду, а вот дома, что на бугре, целехоньки. Очень важно в станице побывать, со старыми людьми погутарить. Там, слыхать, столетние проживают. А старый человек, он врать не станет, что от деда слыхал, так все и перескажет…

— Завтра же на бюро обсудим, — сказал Платон. — Культпоход — это здорово!

— Читай, что там дальше, — потребовал Климов. — Про Пугача читай.

Дударев пошуршал листами, отложил книгу:

— В мае 1774 года подступил Емельян Пугачев к крепости Магнитной. И войско у него немалое было. Больше крестьяне. Кто с ружьем, кто с пикой, больше с вилами, топорами, а то и вовсе с дубьем… И назначил Емельян Иваныч людей, чтоб, значит, его указ в крепость передали: сдавайтесь, мол, хамовы дети, бросайте ружья — пальцем не трону! Те же, кто обманет, а паче вздумает на меня силой итить, непременно схвачу и на дыбу вздерну…

Задумались, сидя в крепости, солдаты: может, и вправду сдаться? Но офицеры — ни в какую! Нет, кричат, не будем сдаваться, а тебя, Емелька Пугач, и все твое войско в капусту искрошим!

Поп, что святые дела в крепости вел, с крестом к воинам: не поддавайтесь, мол, соблазну нечистого, держитесь! Верой и правдой послужим царице-матушке! Тот же, кто самозванцу поверит и в полон сдастся, будет отлучен от святой церкви, вечно тому в котле со смолой кипеть, а еще лизать в аду горячую сковородку.

Выслушал Емельян Иваныч своих посланников и говорит:

— Брать крепость штурмом!

Загремело, загрохотало все вокруг. Полилась кровь. Но овладеть крепостью, в которой были пушки, в этот раз не удалось. Многие пугачевцы были убиты, многие — поранены. Сам Емельян Иваныч чуть было руки не лишился. Однако духом не упал: как задумал, говорит, так и сделаю!..

— Что книгу закрыл, читай, — потребовал Глытько.

— Все и так помню, — сказал Порфирий. — Вот слушайте. Глухой темной ночью раздались взрывы в крепости. Нашлись люди среди солдат, которые помогли Пугачеву — взорвали запасы пороха. Это и был сигнал к штурму. Поднялись пугачевцы, пошли, сломили, опрокинули драгун и пехотинцев, находившихся в крепости. Многие из солдат перешли на сторону Емельяна Иваныча…

Схватил Пугачев за грудки офицера: ты, спрашивает, комендант Тихановский?

Молчит офицер, что сказать — не знает.

— Почему же ты, сукин сын, не сдавался? Знал, ублюдок, против меня не выстоять. Почему — спрашиваю?!

Стрижет глазами комендант, молчит. А Пугачев:

— Сколько ты, гад, моих людей изничтожил! Сколько поранил!.. Как могу простить такого?.. На шибеницу его!

Не пощадил народный вождь и попа, который огненной геенной солдат запугивал.

— Постой, — сказал Платон. — Ты же, Порфирий, лекцию прочитать можешь.

— Ну не лекцию, так беседу, — подхватил Глытько. — На месте будет видно.

— Дальше… Что там дальше? — ближе подсел Антонио.

— Дальше? — обернулся Порфирий. — Дальше очень грустно. Собралось царское войско — видимо-невидимо, и стал им командовать генерал немецкий. Отчаянно сражались пугачевцы, да силы были неравные. Многие погибли, от ран умерли, а сам Емельян Иваныч был схвачен и закован в железные цепи. И когда его посадили в клетку и повезли в Москву, на одной из стоянок подошел к нему сам Суворов, многое хотел от него узнать. Завидую, говорит, тебе, Емелька, в твоем батальном искусстве. Объясни, братец, как ты, простой, неграмотный казак, а столько баталий выиграл? А требуется это для военной науки, для истории…

Ничего не ответил народный вождь, глазом в его сторону не повел. Про свое думал.

Напуганная до смерти царица Екатерина велела учинить допрос бунтовщику и, как можно скорее, покончить с ним. А жену его, сына Трошку и двух дочерей — заточить в темницу. Трошке всего десять лет было, Аграфене — шесть, а самой младшей — Христине — три года. Посадили их жандармы в крытый возок и ночью, чтоб никто не видел, повезли в далекую Кексгольмскую крепость.

Там они и сгинули.

Порфишка помолчал немного и стал досказывать, как после боев за крепость Пугачев на горе Магнитной биваком стоял. Требовалось накормить войско, подлечить раны, отдохнуть. Сколько длилась эта стоянка, никто не знает: сутки, двое, а может, всего одну ночь — не в этом дело. Некогда было задерживаться Пугачеву: обстоятельства подсказывали — надо идти на Троицк.

Предание гласит: перед тем, как покинуть бивак, взял Емельян Иваныч заступ и посадил на склоне горы Магнитной березку.

Прошли годы, и на том месте выросла роща. Стоит березовая роща и по сей день. Шумит, волнуется, будто его, атамана, оплакивает.

— Зря там иностранцев поселили, — продолжал Порфишка. — Нет им дела до нашей истории. Ходят, траву вытаптывают. Огородить бы рощу, а ему, народному герою, памятник на горе во весь рост! Пускай стоит, смотрит; оттуда, с высоты, и домны и мартены хорошо видно — все, что мы построили и еще строим…

— Раскудахтались куры! — заворочался в постели Родион. — Дня, что ли, вам нету? Спать пора!

— Рано ишшо.

— Было б чего рубать, тоже посидел бы…

— Вставай, найдется.

Родион только этого и ждал. Натянул штаны, подсел к хлопцам в нижней рубахе. Рубаха штопана и перештопана, однако чистая.

Платон достал из тумбочки булку хлеба, банку монпансье, что купил на базаре. Антонио принес из кубовой ведро кипятку. Вот только заварить нечем.

— Ладно, и так сойдет, — сказал Родион, отрезая кусок хлеба и поглядывая на банку с монпансье.

Заметив на стене бумагу, Платон подтолкнул Порфирия под локоть:

— Это что у тебя?

— Чай, сам разберешься, грамотный.

— Ты шо, не бачив? — удивился Глытько. — Со вчерашнего дня висит. Первая, так сказать, перемога на фронте науки. Он у нас, Порфишка, теперь все одно, шо профессор.

Ладейников перечитал Похвальный лист, посмотрел на Дударева и вдруг выкрикнул:

— Качать его!

— Да вы что, сдурели?.. Кипяток!..

Хлопцы, будто не слышали, подхватили Порфирия на руки, подбросили под потолок. Еще и еще…

— Черти нехолощеные! — взмолился он. — Остановитесь! — на его слова никто не обращал внимания. Друзья, знай, подкидывали вверх:

— Терпи, инженером будешь!

 

18

Когда Дударев ехал на Магнитострой, в Москве у него была пересадка. Выйдя из вагона и увидя толпы людей, он ахнул:

— Сколько же им нужно хлеба!

По его тогдашним понятиям, все, кто находился на улице, ну, конечно же, бездельники. И он подумал, что если каждому из этих людей дать косу в руки, то за день сколь можно снять урожая с полей.

Стоя рядом, попутчик Аким смеялся:

— Чудак, это же фабричные!

— Фабричные — те, которые у станков стоят, — уперся Порфишка. — Некогда им разгуливать!

— Ты что, вчера на свет народился? — сердился Аким и стал доказывать, что в стране повсюду восьмичасовой рабочий день. Отработал свое — и гуляй!

Эти доводы для Порфишки ничего не значили. Отметал их, как бездоказательные.

— Крестьянин вон с утра до ночи в поле! — выкрикивал он. — А домой вернется, так, думаешь, сразу на отдых? Как бы не так! Делов у него невпроворот. И лошадь накорми, и телегу приведи в порядок, и соху и борону проверь, потому как завтра выезжать затемно, а заодно наруби дров, чтоб хозяйка тебе завтрак сварила… Да мало ли всякой маяты в доме! Раньше, чем за полночь, и не уляжешься. А едва вздремнул — вставать пора.

С этого и завертелось. Один скажет, другой — ему наперекор. Давно позади осталась Москва, наступил вечер, а они все не могут успокоиться, спорят.

— Отсталый ты элемент! — твердил Аким, свешивая ноги в дырявых сапогах с полки. — Как есть старорежимный! По-твоему, и погулять после работы нельзя…

— Не гулять, а работать надо, тогда и карточек на хлеб не будет! — огрызнулся Порфирий. — А то что получается, в столице, значит, Москве, был, а буханку хлеба купить не мог. Все по карточкам. Да их, энтих карточек, раньше и в помине не было.

— Зато был голод, была чума, холера! — задвигал сапогами Аким, из них посыпалась труха. — Карточки, они, конечно, признак бедности, но ведь все это временно. Скоро будем собирать столько хлеба, сколько дореволюционной России и не снилось! Это одно, а второе: не нравишься ты мне, парень! Говоришь много и все про недостатки, а чтоб увидеть то, чего мы добились за эти годы, так ты — слепой. Глухарь, одним словом! Не из кулацкого ли гнезда слетыш?

— Сам ты кулак! Хлеба нет, а я, по-твоему, буду кричать: спасибо, сыт!.. Ах, как хорошо мы живем!.. Нет, брат, что вижу, то и говорю. Да ты подумай сам, кому же из нас не хочется, чтоб все было: не только хлеб, а и масло, и ситец, и гвозди…

— Не юли, давай о главном! — брал спорщика за бока Аким. — Вот, скажем, заболел рабочий. Его, понятно, в больницу… Мало того, что его бесплатно лечат, что он там на всем готовом, так ему еще и больничные выплатят. Где, скажи мне, голова садова, в какой стране может быть такое? Капиталист, он скорее выбросит больного за ворота, чем станет его лечить. Зачем ему нетрудоспособный!.. А что касаемо гвоздей и протчей мелочи, нельзя энтак все сразу. Придет время — все будет. И рабочий, скажу тебе, станет работать не восемь часов, как ноне, а еще меньше…

— Он же ничего не успеет сделать.

— Чудак, а техника на что? Машины разные, которые, к примеру, человека заменят.

Порфишка схватился за живот:

— Где ж это видано, чтоб машина да с руками! Ты мне тута сказки не рассказывай! Небось, выпил?

— Я — коммунист, — мотнул ногою Аким. — Последнее это дело — выпивка! Одним словом, глупство! — он спустился с полки, уставился на Порфишку, будто видел его впервые. — Хлопец ты башковитый, а вот — дурак! Учиться тебе надо, ой как надо!.. Твое как фамилие?.. На Магнитострой, что ли, едешь?

— Куда ж еще.

— Так вместе мы, голова садова! — Аким присел рядом. — Одна у нас дорога, а что поспорили, так на пользу все это… Ты давно ел?

— Да ведь где поешь-то. Сухари кончились.

Аким достал из мешка буханку черствого хлеба, отрезал ломоть, протянул Порфишке:

— Ешь.

— Как же это, я ведь и заплатить могу!

— Да спрячь ты свою трешку, у меня и сдачи нет. Говорю, ешь — значит, ешь! Кипяточку вот только бы достать, и он вынул из кармана пару замусоленных конфеток без бумажки.

— На двоих как раз.

Расстался Порфишка с Акимом в Челябе. Тот сказал: заедет на денек к сестре и уже потом — на Магнитострой.

Время преобразило Порфишку, но еще многое продолжал он мерить на свой дедовский аршин. Хлопцы понимали: медведь, что называется, из самой глуши; что с него возьмешь. А он — сам себе на уме: «Дураки и среди ученых есть!»

…Зимою по вечерам жильцы барака обычно рассаживались у печки и, как выразился Порфишка, «молотили языками». Чего только не перемолачивали они на своем словесном току. Затрагивали самые злободневные темы, начиная от хлебных карточек и кончая неудачным, но потрясшим весь мир полетом Усыскина и Федосеенко в стратосферу.

Порой эти вечера напоминали самодеятельные концерты, на которых звучали разноязыкие песни, стихи, просто рассказы из жизни. Или же превращались в своеобразный товарищеский суд, в круг которого входила не только барачная жизнь, а и повседневная работа на стройке.

— Вот, скажем, Пенкин, — начинал Порфишка. — Богатырь, каких мало, а думаете, все силы отдает стройке? Как бы не так! Выйдет с карандашиком в руках на объект, отметит, кто на работе, а кого — нет — и опять в контору. Кроме ноликов и крестиков ничего не знает, а деньги ему плати, как же — табельщик! Не денег жалко, его самого. Лентяем может стать, отрастит пузо и, считай, пропал! А какой бы землекоп из него вышел!

И опять начинал доказывать, что мужикам с пудовыми кулаками вовсе не место в канцелярии. Какая ж это работа пером по бумаге водить? Мужик, ежели он не порченый, пущай кирку или лопату берет, чтоб, значит, стройку вперед двигать. А бумажки нехай слабый пол перебирает, аль инвалид какой: калеке простительно!

— А когда ты анжинером станешь, как тогда? С пером в кармашке, али в руках с ломиком ходить будешь? — съязвил Халява.

— Инженер, он при машинах!.. — ответил Порфишка. — К тому же разговор не обо мне, о Пенкине. Женщины кирпичи, камни ворочают, а он, силач, с карандашиком…

— Вот те и равноправие!

— Равноправие — это прекрасно! Плохо — сознания нет, — возразил Порфишка. — Видать, с детства отец с матерью по головке гладили, трудом пугали. Вот и…

Порфишке порой кажется, не отрабатывает он те деньги, которые ему платят. Да и что можно сделать за восемь часов! Не успеет, как говорится, развернуться, войти в азарт, а тут звонок — кончай работу! Он согласен прихватывать в день по часу, по два: неприятно должником себя чувствовать! Одним из первых явился он на субботник: сколько делов можно с места сдвинуть! А узнав, что в субботнике принимают участие не только рабочие, но и конторщики, обрадовался: ни одна душа не должна в стороне оставаться! Благополучие страны целиком зависит от того, как люди работают. Империализм вон крестовый поход затевает, а как слаба еще Россия! Скорее бы в строй новые цехи! Больше чугуна, стали! А значит, больше тракторов, комбайнов… Нелегко в стране с хлебом. Который год после революции, а на полях все еще соха. Много ли хлеба от ковыряния сохой получишь? Нет, не зря Владимир Ильич велел Магнитную гору раскапывать, новые заводы строить!.. И раскопаем, построим!

Сидит, думает Порфирий, а из репродуктора льется музыка — широкая, тихая, словно река течет. Слушает он музыку, а сам будто на крыльях парит, кружит над своей Неклюдовкой. На поля, на луга, на речку Иванковку смотрит. На деревянный мосток, что повис над речкой. Рядом с мостком — верба. Одна-едннственная. Стоит, опустив ветви, как бы ждет кого-то. Может, его? Приятно ему от нахлынувших воспоминаний, от тепла нерастраченных чувств. Побывать бы в тех краях, да вот нет у него времени, не может он оставить работу — надо строить!

— Э-э, мечтатель, — подошел Глазырин. — Что нового?

— Все по-старому, кроме одного: ты опять — без денег.

— Угадал! Одолжи трешку.

— Если на это, то у меня, понимаешь, ну как тебе сказать…

— Вижу, есть. Сундучок вон какой завел — замок со звоном.

— Сундучок не только у меня. У Родиона вон, да и у тебя чемодан с секреткой!

— Лекарства там у меня.

— Это те, которые с красной головкой?

— Я не спрашиваю, что там у тебя — масло или сало.

— Сало было у Родиона, да какой-то гад выкрал.

— Известно какой! — подхватил Родион. — Тот самый, который по ночам к кастелянше ходит.

— Я хожу! Ну и что? Ты меня поймал? — стал в позу Глазырин.

— В том-то и беда. Если б пымал, сразу бы мужской снасти лишил. Взял бы бритву и… Ей-бо!

— Ты, спрашиваю, видел? — наступал Глазырин. — Видел, говорю, кто украл?!

— Ничего я не видел.

— Ну и дурак. Сказано — Халява.

— При чем тут мое фамилие?

— А при том, что много на себя берешь… Бритву взял бы… Да у тебя и бритвы нет, вечно на ширмачка бреешься. Куркуль.

— А ты — жлоб!

— Что за кулацкие разговоры? — послышалось в двери.

На пороге стоял Богобоязный. В руках у него — продолговатый сверток. Глазырин шагнул навстречу:

— Салют! Только о тебе подумал, а ты — вот он!

— Постой, это какие же кулацкие разговоры? — поднялся Платон. — Не успел войти, а уже, как свинья, хрюкаешь. Где ты кулаков обнаружил? — По сундучкам видно!

— Что видно, того не стыдно. А вот ты все скрытно делаешь, исподтишка. И не совестно тебе, до сих пор не научил Федьку угол выкладывать! Боишься, кусок хлеба отнимет? Истинно по-кулацки. Да и сейчас пожаловал: смотрите на него, в руках сверток- — культура! А что там в свертке — пол-литра?

Богобоязный бросил недовольный взгляд на Платона, взъерошился:

— Ты меня поил? Деньги на водку давал? Ах нет, ну и сопи в дырки!

— К чертовой матери все это, — возмутился Родион. — Как кочета, едва сошлись, уже в драку… Кыш, скаженные!

— Шум — это еще не драка, — отозвался Богобоязный. — Да никто и не шумел бы, если б не эти чистоплюи.

— Кого ты имеешь в виду? — подступил Порфишка.

Богобоязный прищурил глаза:

— Хотя бы тебя… что, ошибся?

— Нет, почему же, попал пальцем в небо. Да что с тебя взять? Не такой уж ты стрелок — кроме бутылки, никакой цели…

— А ты вот не пьешь, не куришь, к девкам не ходишь. Одно у тебя на уме — деньги в чулок складывать. Сколь тыщ накопил? На водяную мельницу хватит? А может, «фордзон» собираешься купить, чтоб, значит, личное хозяйство на индустриальную ногу? Что ж, валяй! Весна не за горами. Сколько там у тебя десятин в Неклюдовке — пять, семь?

— Сплетничаешь, как баба на базаре.

— Это же истина, все знают.

— Какая истина, кто это — все? — шагнул к Богобоязному Платон. — На бога берешь? Да за такое, сам знаешь, что бывает… И вообще, зачем пришел?

Глазырин встал между Богобоязным и Платоном:

— Ко мне он… Чего на парня навалились?

— Никто его не трогает, а вот пить не позволим.

— Выгоняете? — обернулся Богобоязный.

— Пока нет, но предупреждаем. Каждого, кто попытается нарушить наш комсомольский быт, не только попросим, но можем даже вышвырнуть.

— Не имеете права. Вот захочу и…

— Хлопци, чуете, шо вин каже?

Богобоязный посмотрел на Глытько, ухмыльнулся:

— Помолчал бы, галушник!

Он был все такой же развязный, грубый, ищущий, с кем бы поцапаться, причем порой без всякой на то причины. Ему ничего не стоило бросить в глаза собеседнику колкое слово, облить товарища грязью, а то и спровоцировать драку. И тут же, немного спустя, прикинуться тихим, добреньким: я, мол, вовсе не хотел, да вот вышло.

— Ты меня понял? — повторил Платон.

Взглянув на матроса, Богобоязный опустил голову и, молча, вышел из барака.

— Аглоед, — сказал Родион.

 

19

Весть о приезде наркома тяжелой промышленности Г. К. Орджоникидзе молниеносно облетела всю стройку. Пошли слухи, будто, сойдя с поезда, он сразу направился на рудник и там долго беседовал с передовым мастером Галушковым. Будто выспрашивал у него — первого на горе стахановца, что он думает об увеличении добычи руды, какие у него планы, производственные секреты. А еще судачили, будто бы Иван Галушков жаловался на то, что ему, новатору, не дают развернуться, сдерживают его возможности, вот-де нарком и решил убедиться в этом лично.

Слухи, как мухи… Одни уверяли, Григорий Константинович появился на горе в шинели, яловых сапогах и старой буденовке. А ходил будто не торопясь, хмурился, все высматривал и, если замечал плохое, строго наказывал виновных. Особенно придирался к начальству. Вот, дескать, какой он из себя. Попадешься — несдобровать!

Другие, наоборот, утверждали: нарком вовсе не такой — приветливый, даже веселый. И на нем не шинель, а старое кожаное пальто. Он в ботинках, в фуражке со звездочкой. А что касаемо характера, так характер самый обыкновенный. Главное ж, парком очень занят, и поговорить с ним вряд ли кому удастся: ведь на его плечах не только Магнитка, вся тяжелая промышленность страны!

— Наговорили полный короб, — сказал Кузьмич. — Товарищ Серго, прежде всего, человек. И человек, надо сказать, удивительный! Дважды встречался с ним и каждый раз будто с родным отцом. Во всем, как на духу, перед ним открылся, да и как было не открыться, если он не только работой, а всем твоим существом интересуется. Даже про детей спрашивал: как, говорит, у вас со школой? Достаточно ли завезли учебников?..

— Верно, Иван Кузьмич, — подхватил Баянбаев. — Помните, в прошлом году на слете товарищ Орджоникидзе подошел к нам, поздоровался и стал спрашивать, как живем, трудимся, бывают ли перебои с цементом, кирпичом… А в конце насчет бани: построили, говорит, или все еще на Ежовку бегаете?.. Мы ответили, что у нас теперь своя баня, и очень даже замечательная. Приходите, если желаете! Он улыбнулся и сказал: жаль, говорит, не могу воспользоваться приглашением — уезжаю. Но в следующий раз обязательно приду.

На слете ударников Магнитостроя, который проходил в кинотеатре «Магнит», были бетонщики, монтажники, каменщики, плотники, маляры.

Кинотеатр, рассчитанный на тысячу с лишним мест, заполнили задолго до начала слета. В зале шумно, весело. В одном его конце плавно лилась задумчивая украинская песня, в другом — звонко, с задором выговаривала гармонь про саратовские страдания. А у самого входа гудела казахская домбра…

В середине зала поднялся высокий белокурый парень с кимовским значком на груди и громко запел:

Нас утро встречает прохладой, Нас ветром встречает река…

Зал сразу притих, можно сказать, замер, выжидая, пока тот закончит фразу, и вдруг мощно, одним дыханием, подхватил:

Не спи, встава-ай, кудрявая. В цехах зве-е-ня, Страна встает со славою Навстречу дня.

Однако уже на втором куплете послышался разнобой, путаница, и тут, как бы разрезав песню, потеснив ее, выплеснулся наружу высокий, сильный голос:

Ка-а-линка, ка-лин-ка, ка-ли-и-и-н-ка моя!

Девчата и парни ударили в ладоши, стали притопывать. В пространстве между первым рядом кресел и сценой тотчас показался долговязый, стриженный наголо юноша, взмахнул руками-крыльями, полетел в танце:

Калинка, калинка моя, В саду ягода-малинка, малинка моя…

— Па-а-шел! Па-ашел! — дружнее, громче захлопали в такт сидящие в зале. — И-и-и эх!..

Открылся занавес, и на сцену вышел крупный, плотный человек в сером костюме, которого все знали. Это был секретарь горкома партии, бывший работник Коммунистического Интернационала Молодежи, Виссарион Ломинадзе, или, как его называли некоторые, — Бесо. Подняв руку и выждав, пока зал утихнет, объявил слет ударников Магнитостроя открытым.

Музыканты вскинули начищенные трубы, и сотни голосов с первых же тактов подхватили мелодию:

Вставай, проклятьем заклейменный…

А когда трубы и голоса умолкли, секретарь горкома сказал, что он сегодня с особой радостью предоставляет слово большому другу магнитогорских строителей, члену Политбюро, наркому тяжелой промышленности, товарищу Орджоникидзе.

Тотчас ударил шквал аплодисментов. На мгновение вспышка магния ослепила людей. Все встали. Григорий Константинович умоляюще развел руками, хватит, мол, достаточно, но собравшиеся в зале продолжали аплодировать, выражая этим свое безграничное уважение к нему — коммунисту, революционеру, наркому, просто человеку. Рукоплескания то ослабевали, то опять взрывались громом.

Орджоникидзе стоял в ожидании тишины и лишь поглаживал усы, смотрел в зал. Он узнавал себя в этой непоседливой, кипучей, полной революционного пафоса, молодежи; радовался этому. Стоял в тяжелых сапогах, в неизменном френче из грубого сукна — пожилой, мужиковатый, обладающий, судя по внешности, недюжинной физической силой. Однако сейчас, в эту минуту, он был совершенно бессилен. Над ним властвовала аудитория, она как бы нарочно оттягивала время, не отпуская его, но и не давая возможности начать речь. С жадностью рассматривала, любовалась им, оглушала рукоплесканиями. Нарком переступал с ноги на ногу, вскидывал руки, прося тишины. А поняв, наконец, что это не помогает, захлопал в ладоши вместе со всеми. Заулыбался. В своды зала ударили возгласы:

— Да здравствует Железный нарком!

— Нехай живе ленинизм!

— Пятилетку — в четыре года!..

Громовым «ура» откликнулся переполненный зал. С новой силой обрушился прибой аплодисментов. Григорий Константинович стал показывать на часы: довольно, мол, теряем дорогое время, и овации мало-помалу стали утихать. Наконец воцарилась тишина, и нарком, подойдя к трибуне, заговорил негромким, срывающимся на фальцет, голосом. Заговорил о том, что его радуют и первые доменные печи, и взрывы на горе Магнитной, и белые, как снег, клубы пара над коксохимом; и эти гудки поездов с углем, прибывающих из Кузбасса; и убегающие думпкары с рудой — на Кузбасс. Глубоко радует и волнует ленинское предвидение, которое на глазах всего мира становится явью.

— Но вы не думайте, что у вас все хорошо, гладко, что я лишь буду восхищаться вашими успехами и умолчу о недостатках. Нет, это было бы в корне неправильно, было бы не по-партийному. Мы, большевики, не можем обойтись без смелой, здоровой, поучительной критики. — И он подверг анализу ошибки и промахи, приведшие к тому, что жилищное строительство, которому должно уделяться особое внимание, было отведено на второй план, пущено фактически на самотек. Нарком знал: большинство рабочих ютится в бараках, землянках, скученно, без всяких коммунальных услуг, и как коммунист-ленинец не мог примириться с этим.

— Время, когда бараки удовлетворяли строителей, прошло. — Он резко взмахнул рукой, как бы отрубил. — С этим покончено! Надо создавать более сносные условия. Строить не только хорошие домны, мартены и прокатные станы, но и благоустроенное жилье, чтобы рабочие чувствовали себя хозяевами страны…

Таким и остался он в памяти участников слета.

И вот нарком снова в Магнитке. Нет, не к горнякам направился он, сойдя с поезда. У горняков дела шли неплохо. Поспешил на стройплощадку, где по его указанию возводились первые многоквартирные дома. Его интересовало, что и как сделано за год. Он так и поставил вопрос перед местными руководителями. Попросил отчитаться. Строительство жилья по-прежнему шло натужно, с отставанием, и это более всего огорчило Григория Константиновича. Потребовал ускорить возведение жилых домов, покончить с неразберихой и благодушием, объявить стройку ударной.

— В противном случае, — заявил он, — рабочий класс еще долго не сможет выбраться из землянок!

Кроме квартир, нарком распорядился строить столовые, детские сады, ясли и даже дом отдыха в горах, который, как он сказал, стал для тружеников завода первой необходимостью.

…Пристукнув кирпич, Платон подобрал лишний раствор, пригладил паз: будет лежать, никуда не денется. Работал не спеша, с оглядкой на сделанное: считай, целых три года не брал мастерка в руки! В его движениях, в том, как черпал раствор из ящика, чувствовалась любовь к делу, стремление сработать так, чтобы, как говорится, комар носа не подточил.

Проходя мимо, Богобоязный покосился на Платона. Его бесило, что он уже не бригадир, что на его место прораб назначил матроса.

— Неуч, студент!.. — бурчал Колька. — Что из того, что матрос, а где квалификация? Где опыт?

Платон почти не слушал его, молча тянул карниз, который во что бы то ни стало надо было закончить сегодня. В это время и подошел возбужденный Порфишка:

— Сидишь тут на верхотуре и ничего не знаешь!

— Что такое? — обернулся Платон.

— Товарищ Серго на ЦЭСе был.

— Сегодня?

— Только что! И понимаешь, как вышло, просто удивительно. На электростанции, значит, с утра стало известно: приедет. Ну, начальство, понятно, тревогу… главным образом насчет чистоты, чтоб в грязь лицом не ударить. Пошли в ход скребки, метлы, веники. Такая чистка-драйка началась — пыль столбом! Площадку у главного входа чуть не языком вылизали: ни соринки, ни пылинки, что тебе в детском саду! Над входом надпись: «Добро пожаловать!» Ну, стоят, ждут, вот-вот наркомовская машина покажется: не прозевать бы! Тикают часы: десять, двенадцать, а никакой машины не видно. В чем дело? Своими ушами слышали — нарком будет, а вот — нет. Решили, что-то в пути случилось: поломка, прокол. Всякое может быть. Стоят, ждут, толком никто ничего не знает. Вот и представь себе положение, в котором оказался начальник ЦЭС: отменить приказание он не может, даже отойти от центрального входа не решается — стоит сам и других не отпускает. И вдруг — что бы ты думал — подбегает к начальнику мальчишка, практикант из фэзэушников, и говорит: «Товарищ Серго давно приехал!» — «Как?.. Где он?» — «В котельной, наверное!.. Там дядя Коля, хромой кочегар, все ему показывал…»

Начальник ЦЭС побледнел. Вот те на! Да как бросится по железной лестнице наверх. За ним, понятно, весь треугольник.

А получилось так. Ожидая наркома у главного входа, начальник намеревался показать ему прежде всего машинный зал, где все медяшки, как на корабле, блестят. Пусть, дескать, увидит, полюбуется. Нарком выехал на электростанцию, но подъехать к ней не смог. Сошел с машины — и пешком по тропке, берегом реки, где рабочие ходят… Там, с тыльной стороны, — ни охраны, никого вообще нет. Открыл дверь — и оказался в зольном помещении.

Пыль, грязь, и опять ни души. Как раз обеденный перерыв начался. Но вот показалась женщина. В руках у нее ведро, тряпка. Поздоровался нарком, спрашивает:

— Как работается?

Женщина подняла голову — это была уборщица Мария, — удивилась. Никто никогда ее работой не интересовался, а тут — на тебе — благодетель нашелся. Про Орджоникидзе, понятно, слыхала, но чтобы так — в глаза увидеть, разговаривать, — такого и в мыслях не было. Ну, конечно же, участник какой-нибудь комиссии! Сколько их, всяких комиссий! А то еще практиканты повадились — отбою нет. Непременно всем интересуются, рассматривают: дело-то новое. Да кто их разберет!..

Выжала Мария Ивановна тряпку над ведром, выпрямилась: неважно, говорит, работается. Да тебе-то, мил человек, что за надобность. Дескать, есть начальство, с ним и разговаривай.

— А мне с вами интересно.

— Тебе интересно, а нам не очень. Трудимся, можно сказать, как лошади, сколько пыли глотаем, а спецпитания, молока то есть, что по колдоговору положено, добиться не можем. Да и зарплата — курам на смех!

Он подошел ближе:

— Будем знакомы — Орджоникидзе. — Подает руку, как имя, отчество спрашивает.

Бросила Мария ведро, тряпку: так, мол, и так, объясняет. А он опять: вы, говорит, Мария Ивановна, на беспорядки кому-нибудь жаловались?

— Что вы, боже упаси. До отпуска доработаю — немного осталось, — и на расчет… На стройке работы сколь хошь, и воздух там чище. Нешто ж это порядок? И здесь в зольном и в бараке уборщице платят одинаково. В бараке — делать нечего, а тут сколько грязи приходится переворачивать. Так что вы, товарищ Серго, поскольку приехали, извиняюсь, сразу не узнала… поскольку приехали, значит, вот и разберитесь. У нас тут настоящая уравниловка!.. А от чистоты, сами знаете, многое зависит.

— Насчет чистоты — это вы, Мария Ивановна, точно сказали. Целиком с вами согласен. А увольняться зачем же? Завтра же будет спецпитание. И зарплату пересмотрим…

Потом народный комиссар прошел в котельную, оттуда — на щит. Ну, а там девушка Оксана работала. Он и спрашивает: как, мол, жизнь молодая? Чем недовольны? Она ему все и высказала. Работаем, мол, неплохо, можно сказать, по-ударному, а вот с жильем у нас просто беда. Полное безобразие. Живем, говорит, в клоповниках, стесненно. Кроме койки и соломенного матраца, никаких удобств, но денежки с нас лупят, будто за гостиницу. Оксана так разволновалась, что даже повысила голос.

…В машинном зале Григория Константиновича обступили комсомольцы. Некоторые из них были в прошлом году на слете ударников, видели и слушали выступление наркома и теперь подходили к нему запросто, как старые знакомые. Он говорил о необходимости быстрее осваивать новую технику, повышать квалификацию. Похвалил молодых энергетиков за их большой вклад в дело выполнения промфинплана и вдруг спросил, как и где они отдыхают, часто ли выезжают на природу, за город. Парни и девчата в один голос заявили, что у них пока ничего этого не было. Просили как-то начальника выделить грузовик для поездки на массовку, но тот сразу заговорил о трудностях с транспортом… А где их нет, трудностей! И все-таки некоторые цехи, как, например, мартеновский, доменный, ухитряются находить транспорт, выезжают.

— Мало у нас автомашин, чертовски мало! — вздохнул нарком. — Для нашей страны по меньшей мере не хватает миллиона грузовиков. Но где их взять? Идти к дяде Сэму и платить за них золотом? Нет и еще раз нет! Мы, большевики, видим иной выход: скорее завершить строительство завода и как можно больше выпускать металла. При наличии таких ресурсов, как у нас, мы сможем в самые ближайшие годы дать столько автомобилей, тракторов, всяких иных машин, что нам позавидует сама Америка!

И когда в конце беседы спросил насчет спорта, что мешает, чего конкретно недостает, секретарь комсомольской организации Витька Целищев прямо так и сказал: ничто, мол, нам не мешает, все у нас есть, а вот если чего и не хватает, так это — велосипедов.

Нарком улыбнулся, пригладил усы, ну, говорит, хитер ты, комсомольский вожак. Между прочим, скажу, ждал я этого, молодежь-то нынче вон какая пошла! Значит, говорите, нужны велосипеды? Ну что ж, велосипеды не тракторы, намного проще. Тем более, что речь идет о развитии физкультуры и спорта. И велел составить список.

В эту минуту и появился в машинном зале начальник ЦЭС. Увидев наркома, начал извиняться, простите, говорит, Григорий Константинович, мы вас с парадного ждали, а вы, оказывается…

— Это вы меня извините, — перебил нарком. — В следующий раз обязательно к парадному подъеду, но при условии… если дорогу построите.

— Именно так и было! — сказал Порфишка.

— А ты откуда знаешь? — усомнился Платон.

— Как — откуда? Из самых, можно сказать, достоверных источников. Видишь вон внизу парень в белой кепке, это — Аким Громов, старый друг. В тридцатом году сюда вместе ехали. Между прочим, спорили с ним с утра до вечера… толковый мужик! Машинистом турбины стал. Далеко пойдет!..

— Постой, про велосипеды действительно слышал или вместе с Акимом сочинил?

— Комсомольцы не врут!

— Извини, я так… — замялся Платон.

— Наркомтяжпром и вдруг… велосипеды! — рассмеялся Богобоязный. — Брехня это. У него что, делов больше нету? Да и если так, здраво рассудить, откуда у товарища Серго велосипеды? Завод на квартире, что ли?..

— Сказано, маловер! В этом и то сомневаешься. Веломашины не бесплатно. За наличные. А главное, без очереди, как, значит, для ударников… Понял?

— Заткнись! Еще меня учить будешь.

— А если поучишься — что плохого?

— Я с тобой не разговариваю! — огрызнулся Колька. — Тоже мне спец нашелся… бригадир, называется. Да что ты понимаешь в этом деле? Ну, в море плавал, так что ж тут такого. Многие плавали! А вот завод строить, это тебе не на корабле сидеть, на водичку поглядывать. Тут работать надо!

— Уточняю: не пить, а работать.

Богобоязный подскочил, как ужаленный:

— Ты меня видел пьяным? Видел?!.

— Не только я, Дударев, Ригони… Хочешь, сам Кузьмич подтвердит. Думаешь, он не знает, почему ты три дня на работу не выходил? Эх, ты!..

Колька притих. Упоминание имени Кузьмича не сулило ничего хорошего. Кузьмич не только прораб, он — парторг, член горкома партии. У него уже был разговор на эту тему с Колькой. Кузьмич готов был выгнать выпивоху, и лишь острая нехватка рабочей силы заставила его изменить свое намерение. Однако с бригадирства снял, перевел в рядовые каменщики. А на общем собрании заявил, что если Богобоязный опять нарушит дисциплину, то будет переведен в подсобники. Кузьмич попал в самую точку. Ничего так не боялся Колька, как понижения в должности, и в присутствии друзей дал зарок — с этого дня ни грамма. Но не прошло и недели, как он явился на работу с «душком». Кузьмич сдержал слово — перевел его в подсобники. Три долгих месяца Колька работал, как вол, держался, никто ни в чем не мог его упрекнуть. Вот тогда-то, посоветовавшись с коммунистами, прораб снова возвел его в ранг бригадира.

Бригада досталась Кольке самая отсталая. Кузьмич, видимо, специально подобрал такую. Не зря же говорили на собрании — еще одно, последнее испытание. Колька горячо взялся за работу.

Услышав сигнал на обед, Дударев поторопился в столовую: ушел утром не евши, проголодался и теперь готов был проглотить две порции.

Уже более месяца работал он на подъемнике, обслуживал не только свою, но и соседнюю бригаду. Порой у него минуты не было свободной, и он гордился этим. «Вот что значит техника!» Хотя эта техника представляла собой всего-навсего простую лебедку. Загрузив контейнер кирпичом, Порфишка наваливался на рукоятку, начинал с силой вращать ее. Груз медленно поднимался. Наверху каменщики подхватывали контейнер. Начальник лебедки торжествовал: совсем не то, что на «козе»!

Идя в столовую, Дударев рассчитывал и пообедать, и еще раз домашнее задание проштудировать. Тетрадка с заданием всегда при нем. Учиться на вечернем рабфаке нелегко. Да он и не думал о легкости приобретения знаний. Успех в любом деле — это прежде всего труд.

Томящий запах варева ударил в нос, когда он открыл дверь в столовую. Увидев свободное место за столом, Порфирий поторопился занять его. Да и хлопцы довольны: комплект! Сейчас обслужат. Но официантки, мечась по столовой, не подходили к ним. Внимание Порфишки привлекла стена, которую обили кусками крашенного в разные цвета железа, а также фанерой, толем — чем пришлось. Все это приколочено вкривь и вкось — лишь бы дыр не было. Стена напоминала лоскутное одеяло, какие продают на рынке.

— Эклектика, — сказал Порфишка, доставая из кармана карандаш и тетрадку.

— Бурчишь, а что и сам не знаешь, — отозвался сидевший напротив Глазырин. — Что еще придумал, Архимед?

— Эклектика, Троша, — это механическое соединение разновидных начал, точек зрения, взглядов…

— Чепуха! Слушая тебя, совсем ум потеряешь.

— Не бойся, прежде чем потерять, надо его иметь.

— Чего, чего?..

— Потерять, говорю, то, чего нет, невозможно!

— Ладно, хватит мозги сушить! — завертелся на скамье Глазырин. — Нахватался всяких слов, как петух проса. Помолчал бы! — И принялся за бутерброд, который вынул из кармана.

У Порфишки потекли слюнки, он старался не смотреть на Глазырина. Раскрыл тетрадку, сосредоточился, норовя сразу схватить суть задачи.

Обслуживание в столовой было поставлено из рук вон плохо. Как ни старались официантки, а все равно не успевали: в столовой во время обеда всегда толкучка, шум, крик. Иной раз после первого блюда рабочий минут двадцать, а то и более ждал второго. Ресторанная система обслуживания здесь явно не подходила. Это видели все, но как и чем заменить ее, никто не знал.

Молоденькая официантка с подносом в руках, наконец, пробралась к столу.

Выпростав из-под воло́ки ложку (в столовой ложек не давали), Порфишка начал есть:

— А ничего, вкусно.

Опорожнив миску борща, облизал ложку и опять, позабыв про все на свете, склонился над тетрадкой. Ни поднявшийся шум, ни голос официантки — ничто не могло отвлечь его внимания. И уже потом, решив задачу, повернулся — оказывается, за соседним столом уже пообедали. Полистал тетрадку, начал придумывать сложноподчиненные предложения: казалось бы, просто, а, поди ты, сразу не получается.

— Здравствуйте. Как кормят? — неожиданно прозвучало над самым ухом Порфишки.

— Борщ как борщ, — ответил он, не отрываясь от тетрадки, а вот второе… полчаса ждем.

— А почему? Как вы думаете?..

Порфишка поднял голову, чтобы сказать — не мешай — да так и застыл со словом во рту: рядом с ним стоял человек в зеленом френче, которого, кажется, где-то видел. И не то, что растерялся, а как-то погрузился в себя, притих. А тот:

— Где вы учитесь, товарищ?

Лишь теперь дошло до сознания: нарком!.. Дударев встал:

— На втором курсе рабфака.

Орджоникидзе стоял совсем близко, и Порфирий хорошо рассмотрел его: на голове шапка волос, слегка подернутых изморозью. Пышные усы… Нарком тронул его за плечо, спросил где он живет — в бараке или землянке, сам или с семьей. Ответив на вопрос, Порфирий добавил, что в селе у него остался старик отец и что ему одному там трудно, а взять к себе — некуда. Сказал про неурожай в Неклюдовке и о том, что весной от бескормицы подох скот… А тракторов на весь район — раз-два и обчелся. Да и быстро они портятся, «фордзоны»…

— Вот и надо свои делать! — подхватил нарком. — В ближайшие годы Магнитка даст столько металла, что мы можем выпускать не тысячи, а миллионы машин. Крестьяне получат их столько, сколько потребуется. Тяжелая индустрия решит все!

Потом, прощаясь, сказал, что надеется встретить его инженером.

— Спасибо, товарищ Серго! — выпалил Порфирий и, спохватившись, добавил: — Григорий Константинович.

— Ничего, бывает.

Не все сразу поняли, что за человек появился в столовой, а когда наконец узнали, что это — Орджоникидзе, он уже вышел. Оставив обед, многие ринулись к двери, надеясь хоть краем ока взглянуть на Железного наркома.

Порфишке было приятно сознавать, сам народный комиссар тяжелой промышленности пожелал ему стать инженером! Видимо, неспроста это. Идет такое строительство. Сколько еще потребуется специалистов, которым предстоит не только монтировать сложную технику, но и пустить ее в ход, наладить эксплуатацию… Вчера прибыла клеть блюминга, сделанная на Уралмаше. Оказывается, в стране есть заводы, выпускающие оборудование, которое еще недавно покупали за границей. Это радовало. Порфирий не заметил, как официантка принесла второе… Он не мог прийти в себя: две минуты назад с ним разговаривал сам нарком Орджоникидзе. Напиши об этом в Неклюдовку — не поверят.

Выходя из столовой, Порфишка чуть не столкнулся в дверях с Плужниковым.

— Минуточку! — сказал тот. — Вот тебе из горкома комсомола.

Порфишка развернул бумажку: это было приглашение. В тексте, отпечатанном на машинке, говорилось: такого-то числа, в такое-то время в Доме инженерно-технических работников состоится собрание актива, на котором выступит Г. К. Орджоникидзе.

Порфишка сиял.

 

20

На доске показателей, возле которой толпились люди, слева сверху изображен самолет. Ниже под ним — мчащийся поезд. Еще ниже — автомобиль, соответственно трактор, конь, пара волов и, наконец, черепаха. Против каждого рисунка фамилия бригадира, задание на месяц и процент выполнения.

— Я же говорил, не выдержит Колька. Слаб еще!

— Далеко ему до Баянбаева.

Собравшиеся шумно и весело комментировали итоги работы за месяц.

Ладейников протиснулся сквозь толпу и прежде всего увидел коня. Не так привлекал конь, как искусно размалеванный всадник. Сидя задом наперед, он скакал, ухватившись за хвост лошади. На нем короткая — до пупа — тельняшка и широченный голубой клеш. Лихо набекрень сдвинута бескозырка. Ветер играл лентами, а на них не якоря, а кирпичи крест-накрест.

Платон расхохотался: вот он каков Генка Шибай, не успел познакомиться, а уже раскрасил — чище некуда! Лицо седока застыло в смешной позе, глаза как-то наискось. Нижняя губа отвисла, нос картошкой, и все же лицо его, Ладейникова… Вот черт! Ему, Генке, в Москве бы учиться, а не кирпичи таскать.

Подтолкнув друг друга, двое парней зачмыхали:

— Конь-то не кован. Далеко не уедет!

— Рано ему на авто, кишка тонка, — сказал другой.

Ладейников понял, говорили о нем: неприятно все-таки, отошел в сторонку, раздумывая. Из показателей выходило, что возглавляемая им бригада работает так себе — середина на половину: и до вершины не дошла и вниз не спустилась, застряла где-то на полпути. Восторгаться нечем, но и сказать — плохо, тоже нельзя. Конечно, очень хотелось бы пересесть с «коня» на «трактор», да что поделаешь, тут, как говорится, и рад бы девку поцеловать, да борода мешает. В общем, бригада не так уж плоха; в ней есть парни, с которыми можно самому черту рога обломать! Климов, Глытько, Ригони, тот же Генка Шибай… Но вот Глазырин, хоть ты кол на голове теши. Гнать бы такого, а, поди, попробуй, тут тебе и профсоюз и комсомол — воспитывать надо! Выгнать легче всего, а вот…

Бригада Баянбаева опять на первом месте. Третий месяц подряд. Кто бы мог подумать?

Бригадира-победителя художник изобразил летящим на самолете. Обхватив фюзеляж короткими, кривыми ногами, Баянбаев улыбался. На голове огромная лисья шапка… И опять полное сходство: скулы, нос, глаза-ромбики.

— Подывись! Глянь же! — пробираясь к доске показателей, усмехался Глытько. — Богобоязный-то… Ха-а!.. На черепахе!.. Вот жмет, а… Аллюр три креста!

— Куда ён лупить?

— Вслид за Чкаловым на остров Удд!

— А може, в пивнуху?

— На какие шиши пить-то!..

Еще недавно Богобоязный гремел на всю стройку и вот съехал. Молодец Генка Шибай, не поскупился на краски, представил хвастуна в самом что ни на есть натуральном виде! С большим красным носом, пузцом, как у старичка. Сунув ноги в стремена-стаканы, Колька сидит на черепахе нагишом. В одной руке у него кирпич, в другой — штопор. На поясе в виде гранат — поллитровки.

Хватаясь за животы, — смешно — рабочие смотрели то на рисунок, то на самого Кольку, который стоял в отдалении, переминаясь с ноги на ногу и, видимо, не желая подойти ближе.

Последнее время только и говорили о Богобоязном. Как же, на всю стройку «прославился!» Так увлекся «змейкой с наклейкой», что, вернувшись однажды ночью, не мог попасть в свой барак, свалился в канаву и заснул.

Утром его нашли в одних трусах и майке: ни ботинок, ни нового костюма… Не оказалось даже кальсон.

— Взнуздать бы черепаху-то! Еще понесет, — заметил Порфишка.

— Дальше пивной не понесет.

— Всяко бывает, — обернулся Баянбаев. — Башкирская пословица говорит: и блоха лягнуть может.

Стоя в сторонке, Колька попытался было улыбнуться, дескать, наплевать на все, но улыбка получилась сквозь слезы. Опустился на бревно, притих.

Не один раз Богобоязный обещал «поднажать», вырваться вперед, пересесть хотя бы на «коня», но так и не вырвался, опустился еще ниже — на «черепаху».

Нельзя сказать, чтобы он не старался. И хлопцы его не бездельничали. Но ведь остальные бригады тоже не спали. А тут еще — бац — прогул, и показатели, будто колесо, катились под гору.

Кончился рабочий день, а строители не расходились: вот-вот должны были привезти деньги: зарплату выплачивали тут же на объекте. Люди с нетерпением ждали кассира, который, как полагали, ну, конечно же, выехал из банка. Шло время, а его не было. Рабочие с беспокойством поглядывали на дорогу: он, бывало, и раньше задерживался, не без этого, но не так долго. Непонятно что-то…

Платон развернул газету, отпечатанную на рыжей, оберточной бумаге, и стал читать вслух: он агитатор, и было бы непростительно упустить время, которое предоставил ему сам господин случай! В статье писалось о военных приготовлениях Германии, о все нарастающей угрозе войны. Агитатор и сам не заметил, как возле него образовалась группа слушателей.

— Тише! — зашикал кто-то. — Интересно очень.

— …Версальский договор, — пояснил Платон, — запрещал Германии иметь армию свыше ста тысяч человек, строить военные корабли, боевые самолеты, отменял воинскую повинность. Но пришла к власти клика Гитлера и на глазах всего мира демонстративно отвергла все пункты этого договора.

По велению фюрера началось формирование новых воинских частей. Со стапелей спускались подводные лодки, торпедные катера, закладывались более крупные военные суда. Грохоча гусеницами, с заводов Круппа выкатывались танки. В конструкторских бюро Хейнкеля и Мессершмитта разрабатывались новые образцы самолетов. В городах и селах стали возникать так называемые охранные отряды, во главе которых встал некто Гиммлер…

Послушать агитатора подсела новая группа рабочих. На стройке еще далеко не все были грамотны, а если кто и умел читать, то не всегда мог разобраться в прочитанном. К тому же, не так просто было купить газету. Страна переживала бумажный голод, и по утрам возле киосков выстраивались длинные очереди.

— …А теперь об Урало-Кузбассе, — предложил Платон.

— Про нас, выходит?

— Не перебивай. Читай, моряк.

— «Создание металлургических заводов на базе горы Магнитной и коксующихся углей Кузнецка — давняя мечта Ленина. Эту большую и неотложную задачу Владимир Ильич выдвинул еще в 1918 году. Гражданская война помешала развернуть строительство, и лишь спустя годы, вернувшись к мирному труду, советские люди взялись за эту проблему».

— Слухай, матрос, а правда, что гору Магнитную хотели продать иностранцам?

— Да, правда.

— Как же это… да ты что! — удивился Генка Шибай. — Продать можно телегу, коня, а чтоб землю… Родину?

— Тем не менее были такие, которые хотели…

— Вот гады!

— Ты, парняга, ишшо расскажи, оченно антиресно, — пробормотал бородатый плотник. — Аль, може, не знаешь?

— Как то есть? Давно известно… Сперва горой Атачи, как называли тогда гору Магнитную, завладели купцы Твердышев и его зять-«симбирянин», медных заводов заводчик, Иван Мясников. Они-то и построили в 1759 году железоделательный завод на Тирлянке. Но из-за того, что речка оказалась мелководной, перенесли вскоре на реку Белую.

В конце восемнадцатого века Твердышев умер и все его владения перешли по наследству в руки зятя, Ивана Мясникова. Одна из дочерей его, Дарья, вышла замуж за офицера Пашкова, принеся ему в числе огромного приданого Белорецкий завод. Пашковы выстроили потом великолепный дом в Москве. Кстати, в этом доме размещается теперь знаменитая Ленинская библиотека.

Шли годы. Один из наследников Пашковых не то пропил денежки, не то в карты проиграл, в общем, оказался в таком долгу, что хоть в петлю лезь. Вот тогда и было решено продать Белорецкий завод с торгов, продать, понятно, со всеми приписными к нему землями, а значит, и горой Магнитной.

Новым хозяином этих богатств стало акционерное общество, в котором более половины вкладов принадлежали немецко-бельгийской фирме «Вогау и К°».

— Вон когда они, живоглоты, к нам лезли! — не утерпел плотник.

— В другие места еще раньше.

— Сколько же все это стоило? — не унимался бородач. — Тыщ сто аль ишшо боле?

— Хватай выше, — сказал Платон. — Да тут как раз пишется. — Он пошуршал газетой, повернулся к плотнику. — Вот… 999 тысяч 238 рублей 26 копеек.

— Милиен! — ахнул бородач.

— Немцы да эти бельгийцы, видать, тоже к нам на Урал за милиенами ехали?

— А то за чем же!

— И кто тольки не грабил Рассею-матушку, — вздохнул плотник. — Но будя! Кончилась ваша обедня, експлотаторы!

Помешкав, агитатор продолжал:

— В начале века появились купцы из Японии. То ли неважно шли дела на заводе, то ли еще по какой причине, фирма решила продать свои богатства и запросила за одну только гору Магнитную двадцать пять миллионов рублей. Японские дельцы за ценой не постояли бы, купили бы гору, да, оказалось, не ко времени затеяли сделку: разыгралась Великая Октябрьская революция.

— Весь Урал могли продать, сволочи!

— А что им, жалко? Не свое, народное.

— В годы гражданской войны и интервенции, — продолжал Платон, — нашлись еще одни покупатели — американцы. Пользуясь тем, что на Урале оказался Колчак со своим войском, вот и решили, как говорится, под шумок завладеть магнитными кладами. Да, как вы знаете, ничего из этого не вышло.

— И не выйдет.

— Правильно! — заключил агитатор. — Как стояла, так и стоит гора Магнитная, стоит могучим великаном и никого, кроме нас, к себе не подпустит. И пусть господа-буржуи на чужой каравай рта не разевают. Можно подавиться!.. Нас привела сюда ленинская мечта, и мы превратим эту мечту в реальность. Построим завод-гигант в самые короткие сроки и будем делать столько металла, что Россия скоро пересядет с коня на трактор, с телеги на автомобиль.

— Везут! Везут!..

Что и куда везут, объяснять не надо. У бытовки, где обычно усаживался кассир, образовалась длинная очередь. Рабочие повеселели. Сарматов обещал еще на той неделе зарплату выдать, и вот наконец-то! Очередь сжималась, как пружина, отметая в сторону тех, кто хотел бы примазаться к ней. Каждый цепко держался за свое место: столько пришлось ждать! Ничего, успокаивал кто-то, выплата пойдет быстро: скорей бы начинали.

Не доехав до бытовки метров пятнадцать, тощая гнедая лошаденка остановилась. Седовласый, полнеющий кассир, держа в руках всем знакомый фанерный баул, слез с повозки, отряхнулся, но вместо того, чтобы пройти в будку и начать отсчитывать деньги, взобрался на кучу песка:

— Громодяне! — хрипло произнес он. — Грошей не будэ!

— Как не будет? — вырвалось у многих.

— Нема капиталу в банке! — он раскрыл баул, повернул его нутром к публике, чтоб все видели. — Нэма!.. Да и где их набраться, грошей. Вон яка стройка, сколько народу!..

— Плохо требовал, чернильная твоя душа! — поднялся Глазырин.

— При чем тут кассир? — послышались голоса.

— А притом, что нужны деньги. Нужны вот так — позарез! — показывая рукой, выкрикивал лупоглазый. — И его, и энтих, банковских, тряхнуть бы: отдай, что следоват, раз положено!.. Нет денег… А где ж они, наши кровные? Мы же их мозолями… Быть такого не могет!

— А вот и могет, — в тон ему ответил плотник. — Вторую неделю ждем. А коли их дадут, один бог ведае.

— Пошел ты со своим богом! Наука что говорит — нет его, бога! Ни ангелов, ни божьей матери, ничего на небе нет, окромя звезд и месяца.

— Наука там не была! — показал плотник пальцем в небо. — Никто не знаить, есть бог али нет. Потому — не дано это!..

— Не была, а все знает! Наука, она и есть наука!

Очередь задвигалась, зашумела, но все еще не расходилась: люди как бы на что-то надеялись. Кто-то предложил не поддаваться, стоять до конца, а в банк направить «легкую кавалерию».

— Порядков там нет!

— Внимание!.. — Неожиданно поднялся над толпой Кузьмич. — Деньги наши не пропадут. Завтра-послезавтра все равно получим. Сейчас инженер туда поехал, должен все выяснить. Да и сами подумайте, если не поступили, где их взять? Трудности роста… понимать надо. Вот сейчас передали — на домне платят: три недели ждали.

— Даже доменщиков заставили ждать, — проскрипел Глазырин, — сами, небось, давно получили. Они, эти банковские, ушлые. Засели там всякие…

— Как это — всякие? Из бывших, что ли?

— Знамо дело.

— А ты фамилию назови, покажь пальцем.

— Кабы знал, отчего ж не назвать.

— То-то и оно. Привык болтать!

— Раскудахтались, дайте Кузьмичу сказать. Говори, товарищ прораб!

Кузьмич подступил ближе к толпе:

— Оно бы куда легче, если бы нам все на блюдечке подносили. — Он сделал жест руками. — Вам социализм? Ах, берите, пожалуйста, пользуйтесь! Разъезжайте в авто, купайтесь в ванной, попивайте чаек на балконе!.. Нет, други мои, так не бывает. Социализм — это прежде всего, разведка, поиск, это борьба не на жизнь, а на смерть. Напряжение всех наших сил, наших нервов. Это — поход в неизвестное! А значит, могут быть и ошибки, и неудачи, и еще хуже… злоупотребления. Враги не дремлют! Будь ты хоть семи пядей во лбу, а по полочкам всего не разложишь; не угадаешь, где там бугорок впереди, а где ямка. Я вовсе не за то, чтобы у нас было больше промахов и ошибок, а отсюда всякого рода трудностей, наоборот — пусть их будет меньше и меньше. Я за то, чтобы мы с вами научились бороться с трудностями. Ведь они, трудности, сами по себе не уменьшатся. Может статься, нам будет еще труднее. Так что ж, из-за этого бросаться в панику? Проявлять малодушие?

— А есть-то надо!

Прораб сурово взглянул на Богобоязного:

— Кто, кто, а ты, Колька, с голоду не умрешь! Скажи, выпить захотел?

— Поспать на помойке! — добавил кто-то.

Раздался хохот и тут же писклявый, почти женский голосок:

— Нагишом ложись, а то опять разденут!

Богобоязный не отозвался.

Кузьмич выждал немного, заговорил тише:

— Конечно, среди нас есть и такие, у которых не осталось на хлеб. Вон когда получка была. Но ведь можно занять у товарища. Не все такие бедные! Подойди, наконец, ко мне: сколько могу, всегда выделю… Но об этом, пожалуй, хватит: утрясется все, уладится. Иная задача перед нами, товарищи, — скорее сдать объект. До пуска цеха остались считанные дни, а мы по-прежнему не укладываемся в график. А тут еще этот хлам: ни подойти, ни подъехать!.. Сегодня цемент подвезли, так вон где машины остановились, аж у домны! Я обращаюсь прежде всего к коммунистам и комсомольцам, поскольку мы уже задержались, то давайте возьмемся и расчистим подъездные пути. Не сделаем этого сегодня, будем маяться завтра. Да вы сами видите, как, к примеру, выгружать смолу или известь? Ни машине, ни трактору не развернуться.

— Так бы сразу и говорил!

— Я так и говорю: сперва очистим пути, поднесем кирпич к подъемнику, а затем…

— Разгрузим цемент!

— Именно так, товарищ Ладейников. Цемент для нас — все. Но где мы его разгрузим, вдруг дождь? Придется заодно и навес сколотить. Вот видите, все цепочкой — одно к одному.

Взяв в руки ломик, Платон начал откатывать бревна, лежавшие на дороге. Порфишка и Глытько стали помогать ему. Остался на субботник и Богобоязный: критика хоть и не понравилась ему, а свое сделала.

— Хлопцы, медведь в лесу сдох. Колька на субботнике!

— Да ну-у?

— Что нукаешь, он парень хоть куда! — нарочно громко произнес Кузьмич, чтоб все слышали.

Платон понял: с другого конца берет — то наказывал, теперь похваливает. Кузьмич, он понимает…

— Колька парень деловой, — вмешался усатый каменщик. — Да вот «змейка с наклейкой» его губит. Смочи нитку в самогоне, дай понюхать — сто верстов за тобой бежать будет.

— Нэ пье вин! — скосил глаза на усатого Глытько. — Геть видциль, кажу — бросыв!

 

21

Женщина в белом платье, в парусиновых туфлях, начищенных зубным порошком, придерживая за руку девочку лет трех, подошла к стойке, где сидела регистраторша, и сказала, что ей надо записаться к врачу.

— Вы стахановка?

— Да… а разве это нужно?

— Стахановцы проходят без очереди.

Оставив девочку на скамье рядом с тщедушной старухой, женщина велела ей никуда не уходить. «Ты, Алена, не шали!» — добавила она.

— Будь спок, — ответила девочка.

— Что это еще за «будь спок»? Кто тебя научил?

— Так дядя Коля же!.. Смешной такой… Я чихнула, а он: спичка в нос, пара колес и еще паровоз! А я сказала: паровоз большой и в нос не влезет. Правда, мама?

— Правда. Но ты кого зря не слушай.

— Оно само слушается.

— Ладно, сиди, — сказала мать и, повернувшись, пошла по коридору в самый конец, где у кабинета сидело и стояло несколько больных. Потянулась было к двери, но, увидев настороженные взгляды стоявших в очереди, остановилась. Как это она пойдет без очереди, а эти пожилые люди, которые пришли раньше, чем она, будут стоять? И подумала, что звание стахановца присваивается вовсе не для того, чтобы покупать продукты в магазине без очереди или нарушать сложившийся порядок приема больных в поликлинике. Посмотрела на старуху в очках, на давно небритого мужчину, который, хватаясь за грудь, сильно кашлял; повернулась, встала в самый конец очереди.

Минут пять стояла, поглядывая на Аленку. Дочка о чем-то говорила со старушкой. Молодец, малышка!.. Женщина вынула из сумочки книжку стихов, которую купила в киоске, направляясь сюда, и, не обратив внимания на ее автора, принялась читать. Она любила поэзию, особенно сельскую. Прочитала одно, второе стихотворение и вдруг зашептала по памяти слова третьего. Это же песня! Сколько раз по радио слышала, да и девчата пели:

Полушалок твой да малиновый Вижу каждый день за овинами…

Шептала слова, а в голове звучала знакомая, давно полюбившаяся мелодия. Звенела, переливалась, звала куда-то в степь, на простор. И странно: луг, речка и этот старый, покрытый соломой, овин — все так похоже на окраину ее маленького городка, где воспитывалась у деда с бабкой, не терявших связи с землей. Кроме лошади, у них была коза Зойка… И еще вспомнилось, как играла с девчонками в классы, плескалась на речке, ходила за грибами в лес, который начинался сразу за поскотиной. А зимой, когда ложился снег, взбиралась на гору, казавшуюся тогда очень высокой, и вихрем летела вниз на своей ледянке. Давно нет в живых деда с бабкой, никого из родных не осталось. И все же хотелось побывать там, где родилась и выросла, постоять у могилы предков… Это стихи навели на раздумье. Простые, незатейливые, а вот взяли за душу, задели за живое. Кто же их написал?.. Доронин, оказывается. Иван Доронин! Выходит, она давно знает этого поэта, много о нем слыхала. Еще у Маяковского прочла, будто он, Доронин, пишет «утомительно и длинно». Может, и так, но критика порой не совпадает с мнением, а тем более, с настроением читателя. Бывает, разнесут писателя в пух и прах, а народ еще более хватается за него, скупает книги, читает, как никого другого. Доронин сегодня растрогал ее душу. Может, она, простая работница, не разбирается в поэзии, но читать нудные стихи про железо и бетон, какие стряпает Гастев, ей не хочется. А вот за Доронина ухватилась: у него все как-то просто, по-человечески. Читая его, живо представила деда, идущего за сохой. Уставший, но деловой, топает он по борозде в больших сыромятных броднях, в теплой безрукавке, а вслед за ним — стая грачей…

И еще всплыл в памяти друг детства Ванька Дрон. Жили рядом, учились в одном классе. Ванька нередко дергал ее за косу и всякий раз делал вид, будто он к этому не причастен. А играя на выгоне в лапту, всегда старался поймать ее, и она, убегая, показывала ему язык.

— Входите, что же вы!..

Женщина подняла глаза и залилась краской: никакой очереди уже не было, все успели пройти.

— Садитесь, — сказала врач, делая запись в карточке И не глядя на пациентку. — Говорите, простудились. Ничего удивительного — и в жару бывает. Наверное, искупались в Урале? Я так и подумала. Вспотели — и в воду… — Врач подождала, когда больная снимет кофточку и принялась осматривать коричневое, тугое, почти девичье тело. Приложила ладонь к спине, стала выстукивать пальцем. Затем, приставив трубку к груди, попросила не дышать.

Больная вздрогнула и в эту же минуту почувствовала навалившуюся на нее Аленку.

— Ты с ума сошла! Разве так можно? — сердилась мать.

— Кто же так врывается в комнату? — беря девочку за руку, сказала врач. — Сперва спросить надо, можно ли войти?.. Не маленькая, должна знать. — И, увидя, что девочка напугалась, сменила тон: — Ладно, первый раз прощается, а придешь еще, обязательно спроси: можно?

Девочка закивала головой: да, она так и сделает.

— Ты — Наташа? — улыбнулась врач. — Ах, Валя…

Прижимаясь к матери, девочка мотала головой: нет.

— А как же?

— Аленка, вот как! А фамилия — Са-ла-вье-ва!

— Соловьева? — почему-то удивилась врач. Пристально посмотрела на девочку, на маму, развела руками:

— Вот так встреча! Ну, здравствуйте, Галя!

Пациентка осветилась улыбкой. Встала:

— Вы… Роза Павловна?

— Мы, оказывается, заочно давно знаем друг дружку. Я даже видела вас мельком в кинотеатре. Муж показал: смотри, говорит, Платошкина любовь! Мне так хотелось тогда подойти к вам, поговорить… Но тут начался фильм, а когда кончился, вы исчезли. Как плохо, что мы с вами до сих пор не могли встретиться! Но вот видите, желание сбылось. Я очень рада. Давайте сразу договоримся о новой встрече. Приходите ко мне в субботу, а? Только обязательно! Галочка, мы с вами, можно сказать… да вы понимаете меня… А заболеваний у вас пока никаких. Организм здоров. Вот разве что кашель, но это пройдет.

Вдруг притянула к себе Аленку:

— Придешь ко мне?

— Угу, — согласилась девочка. — Я сперва постучу пальчиком в дверь, потом скажу: можно?

— Молодец. Ну вот и договорились. Значит, с мамой в субботу…

— Мы так мало знакомы, неудобно как-то, — застеснялась Галина.

— И слушать не хочу. Мы с вами старые знакомые! Обязательно, к десяти… не забудьте. Я ведь теперь одна. Янка второй месяц в Оренбурге на переподготовке. Летчик он… Бывает так скучно, приходите…

Невысокая, прямая, в аккуратном белом халате, Роза Павловна стояла на крыльце и ласково поглядывала на Аленку. Вот она сбежала вниз по ступенькам, взяла девочку на руки. И Галина все поняла: томится по детям, своих пока нет.

— Пусть мама уезжает, а ты останешься со мной, — сказала Роза Павловна. — Согласна?

— Да, — шепнула девочка и обняла Розу Павловну за шею.

— Как же я буду без тебя? — прикрыв глаза ладонью, будто вытирая слезы, сказала мама.

— Ты же говорила — устала от меня! — нашлась Аленка. — Вот я и поживу у тети Розы, а ты — отдохнешь.

— Ну и хитруха! — рассмеялась мать.

— Это ты хитруха, — подхватила дочь. — Сказала пойдем в больницу, а сама здоровая. Знаю, ты хотела про, дядю Платона узнать, потому что он перестал к нам совершенно случайно заходить, и ты все плачешь и плачешь, когда стемнеет…

— Не болтай! — пригрозила мать. — Вот видите, какая она выдумщица.

Роза все поняла, но сделала вид, будто ничего не слышала, перевела разговор на другое, стала уверять, что завтра будет очень жаркий день, а к вечеру, наверное, пойдет дождь… А мама, прицыкнув на дочь, сказала:

— Я тебе язычок подрежу.

— А вот и нет, — заухмылялась дочка.

— Почему ты так думаешь?

— Потому что ты меня любишь. Я у тебя одна-разъединственна… Вот!

Женщины от души хохотали: молодец, внесла ясность.

 

22

Работы на строительстве блюминга заканчивались, и каменщикам предстояло перебазироваться на другой объект. Вместе со своей лебедкой должен был перебраться туда и Порфирий Дударев. «А стоит ли?» Он давно мечтал о заводской специальности. А на днях опять советовался с Акимом Громовым. Аким так и сказал: если, говорит, ты, Порфирий, не передумал, переходи в один из цехов, как раз на курсы набирают.

Совет был кстати. В строй вступали два цеха, и в том и в другом не хватало рабочих. Был самый момент переквалифицироваться. И Порфирий выбрал блюминг. Сам начальник цеха Сарматов предложил ему стать учеником оператора.

Вернувшись домой, Дударев столкнулся в дверях с Антонио, который чуть не сшиб его с ног.

— Горит, что ли? — остановился Порфирий. — Куда это?..

— Ах, Дударё! — вместо ответа бросил итальянец. — Тебя какой-то друг спрашивал, говорил, повидениться надо.

— Повидаться?

— Да, да! Но ты извини, поста бежим. Велина литтере, как это на русски язык… Ну, письмо заказническо…

— Заказное письмо?

— Литтере поста! — почти выкрикнул Антонио, прикрывая за собой дверь.

Войдя в барак, Дударев удивился. На его койке, накрывшись одеялом с головой и забыв снять сапоги, сладко похрапывал здоровенный мужчина.

Постояв немного, Порфирий дотронулся до спящего: эй, ты, мол, вставай! Но тому хоть бы что. Сердясь, хозяин толкнул пришельца под бок и опять не мог разбудить его.

— Что еще за незваный гость! — и Порфирий сдернул с него одеяло. Вот те на! На койке лежал Семка Пузырев, односельчанин, Свиной Пузырь, как прозвали его в деревне.

— С сапогами в постель… Кто же так делает?

Пузырь заворочался, кряхтя и потягиваясь. Наконец встал, свесил ноги в добротных яловых сапогах с койки. Опустил голову.

— Ты откуда взялся? — спросил Порфирий.

— Прямо из Неклюдовки! На поезд — и к тебе. Что, не рад?.. Не бойся, стеснять не буду. На Ежовке в бараке живу. А к тебе, как к другу, сам знаешь, на чужбине земляк что брат родной. Кстати, письмо привез, которое ты батьке писал. Только вот не помню, куда его сунул?.. Весь день тебя искал, и вот наконец-то. Спасибо, хлопцы подсказали: рябой, говорят, а звать Порфишкой, кто ж его не знает! Прямо сюда в двадцать седьмой барак и привели: говорят, скоро придет. Я, понимаешь, прошлую ночь не выспался, вот и вздремнул… А постель, скажу, у тебя — господская!

— Где работаешь? — поинтересовался Порфирий.

— На горе… взрывником устроился… Да что ты на меня так смотришь! Не веришь? Именно там вкалываю, — и не спросив разрешения, снял с гвоздя полотенце, достал из тумбочки мыло, пошел, пошатываясь, к умывальнику. Минуты три фыркал, вытирался. А вернувшись, потребовал угостить табачком.

— Курить вредно, бросил.

— Гляди ты, ума набрался! — осклабился Пузырь и принялся выворачивать карманы, вытряхивать на газету табачную пыль. — Какое, говоришь, письмо?.. А то самое, в котором ты обещал отцу деньги выслать. Не волнуйся, все в порядке… Я к тебе, земляк, по делу, можно сказать, по самому житейскому. Хорошо, что ты есть на земле! Хотел подзанять у тебя, ну, богов этак триста-четыреста. Покупку, понимаешь, затеял… О, пиджак у тебя, как у министра, видать, лопатой деньги гребешь. На рынке, что ли, купил? Так и знал, в магазинах — ничего подобного. Я вот тоже решил приодеться. Костюм по дешевке предлагают. Бежевый. Заграничной работы. Как, думаю, упустить такое? И еще часы… Полагал, так себе, ширпотреб, присмотрелся, а на крышке надпись: «Поставщик двора его величества — Павел Буре». Редкость! Такие часы разве что у царя Николашки были… А продает старик, который уезжать собрался. Бери, говорит, не пожалеешь. На сто лет рассчитаны. Просил до получки подождать, так он и слушать не хочет. На базар, говорит, вынесу, с ходу триста богов отколят. Потому как вещь! Хотел было подзанять у кого-нибудь в бараке, да у кого? Народ, скажу тебе, пошел — среди зимы мерзлого дерьма не выпросишь, Ей-богу!. Вот и решил к тебе. Кстати, думаю, и письмо отдам… — Пузырь извлек, наконец, рыжий конверт из кармана. — Вот оно! Удивляешься? То самое. Перед отъездом зашел в сельсовет, смотрю…

— Дай сюда! — протянул руку Порфирий.

— Не спеши. За такое письмо не только сплясать, на голове ходить мало! Так что, сперва денежки… Вижу, карман отдулся, не иначе с получки.

— В моем кармане — вошь на аркане.

— О, ты все такой же! Помню, еще дома сатиру и юмор из себя корчил… Прошли года-годочки, не время шутки шутить, как бы не пришлось плакать!

— Нет у меня денег. Были да батьке на сапоги послал.

— Ну и зря. Ляснули твои денежки!

— Как это — ляснули?

— Не могли они дойти. Батьку твоего в каталажку спрятали. Кулак он, твой батька. Супроть власти пошел… Скажи спасибо, письмо я перехватил, а то бы прочитали в сельсовете — и тебя тоже в Сибирь. Ты же, выходит, кулацкий сынок.

«На бога берет, гад», — подумал Порфишка. И в то же время казалось — с отцом действительно что-то произошло. Выпивал, вот и влип в какую-то историю.

— Семен, — сказал Порфишка. — Ты мне в совхозе много крови испортил, еще хочешь — и здесь? Какой же батька кулак, если у нас — ни кола, ни двора. Хата почти развалилась, кобыла, как ты знаешь, сдохла, а коровы давно нет.

— Грамотный, а ни черта не смыслишь! — огрызнулся Пузырь. — Кулак, он вовсе не такой, каким его в газетах малюют: сапожки лаковые, цепь на пузе — ерунда все это! Такого кулака давно нет. Он, подлюка, в тряпье рядится, сухую корку жует, а свое дело делает. Отчего в колхозах хлеба горят, скот дохнет, будто не знаешь?..

— Все это ясно, но кто тебе разрешил вскрывать чужие письма? По какому праву?

— Дурак! Письмо сам председатель мог распечатать, и ты еще не так завыл бы! О чем ты писал батьке, да все о том же — не желаешь в село вертаться, и колхоз тебе не нужен. Вот и получается: ты, как и твой батька, супроть колхоза.

— Давай письмо и уходи.

— Як тебе по-хорошему, а ты на дыбки становишься. — Пузырь приглушил голос: — Выручишь, никто о твоем батьке и знать не будет. Гроб, понимаешь? Но ежели ты…

Порфирий толком не знал, что там и как в Неклюдовке. Сколько раз писал отцу — никакого ответа. Деньги послал — словно в воду бросил. Может, отца действительно выслали? Но какой он кулак? В гражданской войне участвовал, Перекоп брал… А домой вернулся, так опять же — крестьянин-бедняк… Вдруг подступил к Пузырю:

— Не мой батька, а ты — кулак!

— Я?.. — Пузырь прищурил глаза. — Я член профсоюза!

— Ну и что?

— А ничего! Не смейся, еще заплачешь. На Соловках твой батька. У Белого моря… Вместе их с Хронкой Мельником связали — и на станцию. При мне было.

— Врешь, гад!

— Постой, ты за кого меня принимаешь?

— Я вовсе не собираюсь тебя принимать!

Пузырь побледнел. Сунул руку в карман. «Что там у него, нож?» — мелькнула мысль. Схватив табурет, Порфирий занес его над головой:

— Уходи!

— Чудак ты, ей-богу, — как ни в чем не бывало заговорил Пузырь. — Нет у меня никакого ножа. Не такой я, как ты думаешь.

— Уходи! Казнокрад несчастный… Тебя в лавку тогда поставили, думали, честно работать будешь, а ты чем занялся? Поджог устроил, хотел растрату скрыть…

— Да ты что раскричался. Я ведь так, нарочно. Пошутить, что ли, нельзя? А ты — за табурет… Друг, называется.

— Про отца тоже нарочно?

— С ума сошел! Какой же мне смысл врать? На, возьми свое письмо да хотя бы впредь будь умнее. В сельсовете могли к делу пришить, и, чего доброго, загремел бы ты вслед за батькой! Сам знаешь, теперь время такое…

Пузырь ушел, а Порфирий еще долго сидел на койке, думал: «Да, выпало времечко!»

 

23

Стоя перед зеркалом, Галина с полчаса возилась с прической. Затем достала из сундучка кремовое платье, белые туфли. Минуту спустя подошла к дочери, нежно коснулась ее мягких светлых волос:

— Вставай, кнопка. Ну-ка, быстренько!

Перед тем, как выйти из дома, поели картошки с селедкой. Выпили по стакану чая. Больше в доме ничего съестного не оказалось. Да и деньги почти кончились: получку опять задержали. Так что приглашение в гости было очень кстати.

На трамвайной остановке, где они сошли, Аленка первой увидела тетю Розу. Подбежала к ней:

— Здравствуйте! Вот мы и приехали.

Роза Павловна подхватила девочку на руки:

— Вижу, моя хорошая, вижу.

А Галина опять подумала: «Как должно быть скучно женщине без детей».

Когда подошли к землянке и стали спускаться вниз по ступенькам, Аленка была поражена: почему домик, в котором живет тетя Роза, наполовину в земле?

— Провалился, да? — допытывалась она.

— Так построили, чтобы он был теплый, — пояснила мать.

Но эти слова для Аленки ничего не значили. Ощупала стенку и с полной уверенностью заявила, что все равно неправильно построили — холодный он, домик! Рассматривая подземное жилье, она не переставала интересоваться: «А что это? А почему так?» Не мог не вызвать удивления стоявший в углу треногий примус. Роза Павловна не нашлась, как лучше объяснить девочке, и назвала его печкой, на которой суп варят. Аленка осмотрела примус и вдруг сказала:

— А куда ж дрова подкладывать?

— Здесь не дрова, а керосин…

— Печки с керосином не бывают! — отрезала Аленка и добавила, что керосин у них дома в бутылке стоит, его зажигают в лампе, когда электричество тухнет.

Пока Галина чистила и резала картошку, Роза разожгла примус, затем, достав из сундука белую скатерть, застелила стол. Расставила тарелки, положила старомодные вилки, которые Янка прислал из Оренбурга, и стала рассказывать, как в первый год, когда поженились, у них в доме, кроме стакана и глиняной миски, не было никакой посуды. Не было и ложек. Янка сам вырезал их из березовой чурки, которую притащил с горы.

Наконец хозяйка поставила на стол бутылку вина. Казалось, все было готово, но она почему-то не приглашала к столу. Выглянув в оконце, уселась на кровать и стала бренчать на гитаре. Потом завела разговор о книгах Паустовского, о художнике Соловьеве, с которым знакома лично. Галина поняла, время оттягивает, кого-то ждет.

— Что вы все в окно смотрите?

Роза уклонилась от ответа, обняла гостью:

— Давай будем на «ты», — сказала она. — Мы теперь, как родные, к тому же одногодки.

Галя с радостью согласилась, но опять подумала, кого же она ждет? Спрашивать неудобно… Заговорила о музыке, о том, с каким удовольствием послушала бы сейчас что-нибудь душевное, нежное…

Роза ударила по струнам, но в эту минуту за окном мелькнула тень. Она встрепенулась, кинулась к двери, чтобы открыть и не успела: на пороге встал Платон.

— Целый час ждем, — сказала Роза и застеснялась, поняв, что проговорилась.

Он, будто ничего не расслышав, втянул в себя воздух:

— Ух, борщом пахнет!

Сняв кепку, Платон обнажил лохматую голову, и Галине показалось, он еще более похорошел. Густой загар придавал его лицу возмужалость. В широких плечах, во всей его натуре угадывалась мужская красота, таилась нерастраченная сила. Поздоровавшись с женщинами, он подхватил Аленку на руки, поднял под потолок. Девочка от радости всплеснула руками. И если бы кто видел это со стороны, наверняка признал бы в нем отца, который соскучился по дочери и вот, вернувшись домой, никак не может натешиться. Сколько непритворной доброты и ласки в этом его обращении с ребенком!

Опустив наконец Аленку, Платон достал из кармана плаща большое красное яблоко: «У зайца отнял, — сказал он, подавая девочке. — Хватит ему, зайчишке, травы!..»

Теперь Галина не сомневалась, что хозяйка специально организовала эту встречу. Подавая на стол, Роза была особенно веселой, приветливой: видать, все, задуманное ею, шло, как по сценарию.

За столом Галина оказалась в самом углу. Роза тотчас подмигнула Платону, дескать, твое место рядом. Он не воспротивился, но тут же взял к себе на колени Аленку.

Когда рюмки были наполнены, Роза поднялась и сказала тост, главной мыслью которого были любовь и дружба, без чего, по ее мнению, невозможно прожить. Галя застеснялась, и лишь пригубила рюмку, и почти ничего не ела.

— Ты же голодная, ешь, — настаивала хозяйка.

— Мы утром селедку ели, — вставила Аленка.

— С картошкой, — дополнила мать.

— Картошка была одна-единственная, — уточнила дочь. — И ты сказала: ешь, малышка, а сама хвостик погрызла, обсосала косточки и стала пить чай без сахару. Сахар на полке в магазине, а у нас нет денег.

— Болтунья! И в кого ты такая уродилась?

— Так в тебя же, мама! — вскочила Аленка. — Ты вчера сама говорила.

Женщины смеялись, а Платон, стараясь отвлечь девочку от разговоров взрослых, стал кормить ее борщом из ложки, словно она не могла есть самостоятельно. Затея понравилась Аленке, и она восприняла ее как своеобразную игру. Приняв чайную ложку борща, закрывала глаза и шептала: «Еще!» Он черпал, подносил ко рту: «Пожалуйста!»

Вдруг она замотала головой: хватит — и сползла с его колен под стол.

— Спасибо! — послышалось оттуда.

Налили еще по рюмке. Вспомнили Янку, и Платон тотчас предложил выпить за него, молодого авиатора, который в эти минуты, наверное, находится высоко за облаками:

— За тех, кто в небе! — громко произнес он.

Галина опять пригубила и отодвинула рюмку в сторону:

— Не могу. Не привыкла.

Не допила и Роза.

— Аленка, — вдруг сказала она. — Ты где? А ну вылазь! Нам же цветы полить надо!

Цветы росли рядом с землянкой, где Янка раскопал участок земли и обложил его камнями.

Зачерпнув ведро воды из бочки, Роза понесла его к грядке астр:

— Бедные, совсем завяли!

Аленка выплескивала по кружке на каждый цветок и опять тянулась к ведру. Вода стекала с грядки, девочка преграждала ей путь ладонями. Потом, забыв про грязные руки, хваталась за платье, за лицо.

— Как есть мурзилка! — воскликнула Роза. И хотела было отобрать у нее кружку, запретить копаться в земле, но та ни за что не желала расставаться с таким занятием.

У оставшихся в землянке было о чем поговорить, но они молчали. Не хватало прежней доверчивости, душевной чистоты, той первой звездочки в небе, которая вспыхивает для влюбленных один раз.

— Что с Вадимом? — спросил он.

— Все так же, ничего о нем не знаю.

— А если узнаешь? Тогда…

— Не собираюсь узнавать. Мне это совершенно не нужно.

Молчание опять прихватило их, будто мороз речку. Испытывая вину друг перед другом, они сдерживались в суждениях, хотя, как им казалось, были в меру искренни и доброжелательны.

— Слыхал, в институт вернулась.

— Учусь на втором курсе. — И пояснила, что теперь ей куда легче. Подросла Аленка, да и почти весь день находится в садике. А вот к зиме откроется круглосуточная группа, совсем хорошо будет. — Как видишь, все складывается в мою пользу.

— У тебя и так все хорошо, скоро получишь высшее образование, а мне еще на рабфаке коптеть.

— Один год остался. Не заметишь, как пролетит. — А сама подумала: «Не сорвался бы… неважное у него настроение». И вспомнила, как он мечтал стать инженером-строителем. — Ты прав, создавать — это прекрасно! Верю, и рабфак закончишь, и поступишь в институт…

Было приятно, что она ценит его личные качества, верит в его силы. Улыбается.

— С твоей помощью!

— С моей?.. Преувеличиваешь. Я бессильна. Какая от меня помощь?

— Наоборот — всесильна! Ты, может, одна-единственная, ради которой хочется дробить камни, вздымать тяжести, дерзать… Одним словом…

Опустила глаза:

— Не надо дифирамбов. — Повернула тему разговора: — Знаешь, я очень хотела стать учительницей, техникум окончила, готовилась в пединститут… И передумала. А помогла в этом женщина-инженер, работавшая на ЦЭСе, дочь одного из бакинских комиссаров.

— Джапаридзе?

— Да, Елена Алексеевна.

— На монтаже работала… Потом ее в наркомат тяжелой промышленности перевели.

— Верно, ты, оказывается, все знаешь. Работала она не так долго, но для меня сделала многое. Всего два раза и побеседовала со мной, а вот покорила. «Буду инженером-электриком!» — сказала я себе. Эта грузинка как бы заворожила меня. Может, потому что была дочерью героя? А может, и еще почему… В общем, так или иначе, я решила идти по ее стопам. Инженер-электрик — и ничто иное!

Платон поднял голову и тихо начал:

Двадцать шесть их было, Двадцать шесть. Их могилы пескам Не занесть…

— Как ты хорошо стал читать, — удивилась Галина. И, вздохнув, добавила: — Без конца готова слушать стихи Есенина. Читай, что помнишь, люблю все!

Ночь, как дыню, катит луну, Море в берег струит волну, —

продолжал Платон. Она затаила дыхание, вся как-то сжалась на стуле, окаменела. Он смотрел в ее подернутые голубизной глаза, смотрел, не отводя взора, и голос его звучал еще более проникновенно, трогательно:

Пой песню, поэт, пой, Ситец неба такой голубой…

Галина уносилась в своих мыслях куда-то в далекую Азию, в зыбучие пески, в огонь гражданской войны, в котором так же, как и бакинские комиссары, сгорел ее отец. Растрогалась, стихи разбудили в ней чувства жалости, тревоги…

Слабой, почти беспомощной показалась она Платону, но еще более нужной, неутерянной.

— Галинка — это веточка, — сказал он. — Помнишь?

Оживилась, повеселела:

— Я даже помню, как мы с тобой разбили кувшин. А ты стал подбирать осколки.

— Под столом.

— Да. И я очень напугалась, когда ты схватил меня за руку.

— Ты так меня толкнула, что я оказался у двери.

— Было за что!

— Вот мы и вернулись туда, где начиналась наша дружба. Пришли в юность. Хорошо! — и заговорил о том, как нелегко бы жилось людям, если бы они не имели возможности вспоминать. — Если хочешь знать, все эти годы я только тем и жил, что вспоминал тебя… Как видишь, я все такой же.

— А я совсем не та! И причиной этому — дочь. Своим рождением она как бы вздернула меня под уздцы, приподняла, вдохнула в меня струю живительного воздуха, задала свежий импульс. Я стала сильнее, строже, а главное, требовательнее к себе. Сейчас я даже мысленно не могу, да и не хочу быть такой, какой была раньше. Легкомыслие, излишняя доверчивость — ничего этого не осталось! Ведь я отвечаю теперь не только за себя, но и за нее — мою маленькую, белоголовую девочку. Соседи считают меня несчастной, а я смеюсь над ними: у меня растет дочь, и я повседневно — пусть в тяжких трудах и заботах, — а все равно ощущаю, несу в себе высшую радость жизни — материнство! Я вовсе не страшусь того, что Аленка растет без отца. Такого отца, какой был у нее, лучше не знать. Выращу, воспитаю сама. Это нелегко, порой очень трудно, но вместе с тем чрезвычайно интересно. Вот ты идешь взрослый, а рядом с тобой крохотный, во всем зависящий от тебя, человечек. И ты делаешь для него все, не считаясь с усталостью, несмотря на опасность, даже возможную гибель, лишь бы он был счастлив. Целиком принадлежишь ему. Жить для других — в этом, наверное, и есть смысл жизни!

— Агитируешь, будто я против этого.

— Но ведь ты не испытал…

— Да, конечно. Но вот поиграл с Аленкой, поговорил с нею и теперь определенно буду скучать. А где она? И Розы нет.

— Неужели не заметил? Это же Роза нам свидание устроила.

— Как не заметить.

— Ладно, хватит на эту тему. Люди цветы поливают, а мы тут философствуем. Пошли.

Платон остановился у порога:

— Погоди. Куда спешить-то? — И вдруг обнял ее за плечи, притянул к себе — трепетную, настороженную.

— Зачем?

— Не знаю… То есть, извини… Нам надо серьезно поговорить. Хочешь, целую программу изложу. Не сейчас, понятно, и не здесь. Хорошо бы на берегу Урала, как тогда… помнишь? Вокруг тишина, внизу вода и над нами — небо.

За дверью послышался шум.

— Вот мы и поработали! — нарочно громко произнесла Роза, открывая дверь. — Если бы не Аленка, ни за что одной не справиться. Вы только гляньте на нее — стахановка!

Галина ахнула: руки, лицо, платье дочери — все в грязи.

— Как же домой ехать?

Маме ничего не оставалось, как только нагреть воды и приняться за стирку.

Гости покинули гостеприимный дом лишь вечером. Подняв Аленку на плечо, Платон с гордостью нес ее к трамваю. Держа в руках цветы, девочка улыбалась, привлекая внимание встречных. Знакомые приостанавливались, спрашивали, где он, моряк, такую куклу достал.

— Купил на базаре!

— Уступи. Сколько стоит?

— Ни за какие тыщи!

— Да не малышку, вон ту, что в кремовом! — уточнил один из них.

— Мелко плавал! Да и очень рыжий! Правда, девушки? — Платон обернулся к Галине и Розе, но те, увлекшись разговором, ничего не поняли. Даже не отозвались.

— Холостяком прикидываешься, а у самого, оказывается, две, — не отставал штукатур.

— Завидуешь?

— Ничуть! Своей законной хватает… даже остается.

С трамвая сошли на остановке Доменная. Аленка крепко спала у Платона на руках. Боясь разбудить, он так и нес ее до самого третьего барака.

Едва вошли в комнату, как появилась Настя. Приодетая, веселая. У нее какой-то свой праздник. Заговорила о том, что хорошо бы на свадьбе погулять, да вот беда — никто не женится. Бросила многозначительный взгляд на Галю, затем на Платона: чем не пара?.. подать сюда гармониста! В этих шутках, в нарочитой веселости легко угадывались ее истинные намерения.

Галина посмеивалась, глядя на нее, а Платон, уткнувшись в газету, казалось, ничего не видел и не слышал.

 

24

Сидя в постели, Галина старательно накручивала свои белокурые волосы на рыжие бумажные папильотки. Заснула в первом часу ночи. А когда утром, стоя перед зеркалом, сняла накрутки, над головой встала целая тора свернувшихся в кольца локонов.

Уложив их волнами, чуть взъерошила: очень даже красиво! Одевшись во все белое, степенно вышла из барака. Глянула на мутное небо: дождь, что ли, собирается? Махнула рукой, — пусть даже ливень: у нее свидание с любимым, при чем тут погода!

С гор донесся глухой, придавленный раскат грома. Да мало ли что там, в горах! Там нередко идут дожди, а здесь от жары земля трескается. Вот и сегодня духота, пыль — дышать нечем.

Узкое платье сдерживало шаги, но что поделаешь — мода! Еще более неудобно подниматься в таком платье на крутую насыпь: будто спутана. Осмотрелась по сторонам, вроде никого, подняла повыше подол и не взошла, взлетела! Но это было не все: впереди бугры, ямы, глубокие канавы, через которые перекинуты шаткие слеги. На стройках, наверное, везде так: сперва прокладывают подземные коммуникации, а уже потом строят дороги. Осторожно обходила битое стекло, камень, боялась испортить туфли. У механического цеха остановилась: еще недавно был проход, теперь — кучи земли, котлован с водой, который не обойти: хочешь не хочешь — лезь в воду. Котлован не широк: пятнадцать-двадцать шагов, не более. Подняла повыше платье, не замочить бы! Осторожно вошла в воду и вдруг вскрикнула, увидев мужика. Он стоял на куче земли и, казалось, поедал ее глазами. В испуге присела…

— Куда? Куда тебя черт песет!.. — Мужик замахал руками, лицо его исказилось. — Вправо! Вправо!..

— А вам стыдно подглядывать. — Однако свернула, куда он велел. Потянулась к берегу. Схватив ее за руки, дернул к себе и с облегчением выдохнул:

— Дура!.. Там же яма.

— Простите, думала, вы…

— Думала, думала!.. Что я бабьих ног не видел! Из-за тебя работу прекратил. И вообще, нечего тут шляться. Запрещено!

— Спасибо.

— Не за что! — буркнул густым басом и, не глядя на нее, пошел к экскаватору.

Наконец выбралась на неровную, пыльную, изрезанную колесами дорогу: скорее к проходной — там колонка — помыть ноги, обуться. Заторопилась и тут ощутила упавшие на лицо капли дождя. Подняла голову: с гор надвигалась огромная темно-фиолетовая туча; еще немного — и она обрушится всем своим тяжким грузом на дома, на цехи… Подобрав подол, ускорила шаги.

До кинотеатра метров пятьсот-шестьсот. Ополоснув ноги, обулась и, часто ступая, зацокала каблучками по бетонной дорожке. Шла и думала лишь о нем. Вспоминала, как возвращались вместе от Розы, как Платон бережно нес на руках спящую Аленку. Как, идя рядом с ним, несла цветы, радовалась: вот бы так всю жизнь!

Оглянулась на шум и… замерла: ее настигал ливень. Темной громадой опускался он над стройкой, охватывая электростанцию, домны, подбирался к механическому цеху, где она только что переправилась вброд. Вспыхнула молния, громыхнул гром. Прикрываясь сумочкой, Галина побежала вслед за людьми в сторону здания Госбанка. А ливень уже хлестал вовсю.

Когда взбежала на крыльцо, где у колонн стояло несколько человек, казалось — вылезла из речки. Платье прилипло к телу, пышной прически как не бывало.

Отжимая из подола воду, тешила себя тем, что рядом, в кинотеатре, ее ждет Платон. Он, конечно, успел, ему тут близко… А ливень, набирая силы, входил в азарт. На дороге не ручьи, а уже потоки. О кино нечего и думать. Только бы увидеться — и по домам! Но тут будто кто-то невидимый перекрыл сразу все небесные краны. Струи воды преобразились в редкие капли, но и они вскоре иссякли. Стало проясняться. Галина зашлепала по лужам к кинотеатру: обещала быть вовремя — свое слово сдержит.

Открыла дверь — зрителей почти нет. По всему видно — сеанс не состоится. Но бог с ним, с сеансом, увидеть бы Платона! Минут десять стояла на крыльце, поглядывая по сторонам: может, появится? Его не было. Вместе с порывом ветра по спине поползли будто ледышки. Передернула плечами, сжалась в комок: прохладно!.. Подхватилась и — расстроенная, огорченная, — не разбираясь, где грязь, где вода, поспешила домой.

Платон взял билеты еще утром. Довольный тем, что достались хорошие места, он весело шагал к бараку и вдруг увидел Богобоязного. Не хотелось ему встречаться с этим человеком, а тем более говорить с ним, но тот, преградив дорогу, ехидно улыбнулся и оказал:

— Кончилась коту масленица!

— Во-первых, надо здороваться, — заметил Платон. — А во-вторых, что это ты надумал, какая масленица?

— Ничего я не надумал: Вадим вернулся.

— Какой Вадим?

— У тебя что, память отшибло? — вытаращил глаза Колька. — Галкин муж!.. Так что, друг ситный, придется тебе забыть дорогу на шестой участок.

— Это мое личное, как захочу, так и сделаю, — отмахнулся Платон.

И все же, уходя, почувствовал неприятный осадок на душе. Противно было думать об этом. Чего доброго, Галина может помириться с мужем: мать есть мать и ради ребенка, бывает, идет на все.

Вернувшись в барак, Платон был поражен: здесь только и разговору, что о Вадиме. О нем говорили даже те, кто не знал его. Охотно, со всеми подробностями рассказывал о блудном муже Глазырин. По его словам, Вадим приехал насовсем, одарил жену подарками и уже поступил на работу в Жилстрой.

— Хлопец с головой. Глядишь, и квартирку раньше других оттяпает! — заключил он.

Догадаться, какая сорока принесла ему эту новость, было не трудно. Ну, конечно же, Богобоязный! Все видели, был утром у Глазырина; сидели рядом, шушукались.

Приезд Вадима для Платона, конечно же, не гром с ясного неба, но тем не менее неожиданность, а главное — неприятность. Впрочем, стоит ли об этом, пока не все ясно! Не лучше ли поговорить с самой Галей, получить, так сказать, информацию из первых рук? И то, что она сегодня придет в кино, будет сидеть рядом, очень кстати! Но тут же мысль: а если не придет? То есть, как — не придет. Должна…

Еще утром Платон не мог даже подумать, что этот выходной день принесет ему столько огорчений. Молча сидел он на койке, ждал — скорее бы вечер, — и там, в кино, он все узнает. Кто-то заметил: лица на нем нет. Да мало ли что — чужая душа потемки.

— В кино один не пойдет, — усомнился Глытько. — Всегда с кем-нибудь.

— Любовный перекос у хлопца, — осклабился Родион. — Вот и мечется. Бабы, они хоть кого с панталыку собьют.

— Жареное почуял, — сострил Глазырин.

— Ты все на закуски меришь, — с укором взглянул на него Порфишка. — Прогуляться пошел, воздухом подышать.

— К Галине он, на последнее свидание!

— А тебе завидно?

— Мне?.. Вот чудак, я — Глазырин. Понимаешь, Трофим Глазы-рин! И к девкам, запомни, на свиданье не хожу. Сами ко мне бегают.

— Что верно, то верно, — поднялся Родион. — Сегодня одна у крыльца вертелась, его, Трофима, спрашивала. Молоденькая такая, ну, лет под пятьдесят… Ишо этак прихрамывает: рупь пять, рупь пять…

— Кастелянша это, Кланька!

— Известно, она. Но ей вовсе не пятьдесят, а тридцать с хвостиком, — уточнил слесарь Климов. Девка в самом, так сказать, соку, без мужика не может… У меня, говорит, бальзамовский возраст…

— Бальзаковский, — поправил Дударев.

— Хоть ты, Порфирий, и ученый, а не спорь, — вмешался Родион. — Бальзам — это напиток: от всех болезней помогает. Целебный, значится, в виде нашей самогонки, только на цветочках настоен. А выпущают его в глиняных бутылках. Тут на конном дворе старик-латыш работает, он точно знает. Вот и выходит, пей, наслаждайся, срывай цветочки… Дура она, кастелянша, а соображает!

— Погоди, — остановил его Порфирий. — В книге сказано — писатель был О. Бальзак, который хорошо разбирался в женщинах и очень даже красиво описывал их в своих книгах. Так вот он, Бальзак, утверждал, будто женщина в таком возрасте, представляет собой, как бы тебе сказать, ну самое что ни на есть совершенство в любовном смысле. Другими словами, если, значит, смотреть на нее со стороны мужика, то она об эту пору как бы вершина всех удовольствий. Он, Бальзак, понимал, не зря в холостяках почти до полсотни лет ходил. Все, значит, выжидал, высматривал, как бы не промахнуться, настоящую красавицу взять. И взял. Русскую помещицу, Анну Ганскую… Пятнадцать лет в бумажную волокиту с нею играл — переписывался то есть. Женился, наконец. Привез молодую жену в Париж, в свой новый дом. На свадьбе, понятно, только птичьего молока не было! Пили, гуляли… Да недолго пришлось радоваться. Писатель заболел, а однажды лег спать и не проснулся…

— От счастья, значит.

— Знамо, от чего ж еще!

— Опять ты, Порфирий, все из книг, — рассудил Глазырин. — Книги, они бумага и есть. А вот Родион правильно говорит: бальзам вроде нашей самогонки, даже крепче! Сам я не пил, а вот наклейка от глиняной бутылки точно у меня была. На ней так и написано: «Рижский черный бальзам». И еще голая женщина намалевана.

— На кастеляншу, небось, похожа?

— А ты не хихикай! Кланька, хоть и прихрамывает, а глянь на нее из-за кустов, когда в речке купается, сомлеть можешь. Потому — красота бесподобная. Что нога, что грудные шары, одним словом точь-в-точь как на бальзаме.

— Покажь наклейку-то. Антиресно.

— Где ж ее взять-то! Долго берег, да не сумел. Из-за любви к искусству, можно сказать, на стенку выклеил, чтоб, значит, все могли видеть. А баба Савка, не разобравшись, с метлой на всю эту красоту… Постой, говорю, дура набитая! Ты, говорю, человек без всякой цивилизации и моего искусства не трожь! Да не понять ей, крик подняла. В один миг изничтожила. Так что, видишь, все мои бумажки…

— Хрен с ними, с бумагами. Кланьку береги!

— Пальцем не трону, можно сказать, на руках ношу.

— Отчего ж она плачет?

— Да ну вас, — отмахнулся Глазырин. — Может, у нее зубы болят.

Боясь опоздать на свидание, Платон подошел к кинотеатру заранее. Долго стоял на крыльце, поглядывая на площадь, где должна была показаться Галя. Время шло, а ее не было.

Вышагивая взад-вперед, он нервничал, собираясь высказать ей все, что накипело на душе (поверил-таки Богобоязному). Да и как не поверить, если о приезде Вадима говорил весь барак.

С гор надвигался ливень. Надо было уходить, а он все стоял. Наконец решился. Но, не сделав и десяти шагов, повернул назад. Мучили сомнения. Дивился: откуда они у него? До сих пор ничего такого не замечал, а тут — на тебе!.. И стал утешать себя тем, что все это естественно. Человек не может без сомнений, как, скажем, без радости или печали. От природы это.

И загадал: если через минуту-две Галя появится — он счастлив. Если же нет, то тут ничего не поделаешь — судьба. Значит, не любила, водила за нос, а он верил. Вспомнил, как, придя со службы, явился к ней и… оказался в дураках. Скрепя сердце, метался тогда по стройке, нервничал и, если бы не Янка, наверняка натворил бы каких-нибудь глупостей. Вот и сегодня, мучаясь, думал о том, что уже ничего не поделаешь, что эта его первая любовь так и останется раной в сердце на всю жизнь.

Увидя приближение ливня, побежал к бараку. Но ливень все же настиг его, опрокинул на голову ушат с водой, сверкнул молнией, пригрозил громом. Платон остановился, снял кепку: лей, заливай, бей, если можешь!.. Пошел шагом… Промокший до костей ввалился в барак, стал переодеваться. А когда ливень кончился, опять, не сказав никому ни слова, ушел на улицу. Требовалось сбросить груз волнений, разрядиться, избавиться от гнетущей тоски. Куда-то уйти… А куда? Ну, конечно же, к Галине! И он ушел. Но вскоре вернулся. Ходил из угла в угол, проклиная непогодь, переживал. Взял у кого-то папиросу, но тут же бросил ее в урну. Не раздеваясь, рухнул в постель, лежал, смотря в потолок, ничего не видя и не слыша. Лишь к ночи, когда за окном спустилась темень, поднялся и быстро ушел. На дворе грязь, слякоть, ну и что ж! До шестого участка каких-то пять километров! Лермонтов вон за тридцать верст на коне скакал, чтобы только взглянуть на молодую княжну. Настоящий мужчина!

Шел, увязая в грязи, думал: «Вадим обманул ее, а теперь, выходит, с повинной?» Но Галина, по его мнению, слишком умна, чтобы допустить новую ошибку. Хотя, как сказать, в жизни может быть всякое. И еще более заторопился. Главное, ее увидеть, а там хоть все сгори! Не окажется дома, найдет у соседей, на работе, из-под земли откопает!..

Дверь открыла Настя. На вопрос, где Галя, стала объяснять, что та отправилась на работу заранее, темень, грязь, а тут еще несчастье — Вадим приехал…

— Что он хотел? — вырвалось у Платона.

— Боже мий, шо тут було! Не приняла его Галя.

— Фу! — выдохнул Платон. — Я так и знал.

Услышав эту историю, Антонио говорил:

— Италия нет развода. Женился — любишь, не любишь, умирай вместе. Но, бывает, жена поучай мужа, потому — обманщик он. Вернется муж поздно, стучит, грохает — открывай!.. Жена слушает, молчит, и у нее соседи — свидетели. Проходит час-два, на дворе ночь, муж начинает кричать, ругаться. И тогда она распахивает двери: ну, входи, рассказывай, у какой пылять-синьеры был! Смотрите, люди, у него голова в перьях!.. А еще пригрозит подать в суд… Измена по-итальянски — это плохо. Шелковым становится муж, понимая, что жена может выгнать его. А развода нет… Молодец Галина, чуть-чуть по-итальянски!

— Будь на месте Галки, — сказал Родион, — я не только бы в дом не пустил, а еще и морду ему расквасил. Пусть знает, как от малого дитяти бегать!

 

25

Прокатиться на автобусе, который начал курсировать от заводоуправления до драмтеатра, было великим искушением, но удавалось это далеко не каждому. Автобус перевозил прежде всего работников заводоуправления. Иной раз штатных пассажиров не оказывалось, и тогда ехали все, кто сумел сесть.

Выйдя из библиотеки, Платон встал в конце очереди, раскрыл журнал, в котором печатался «Тихий Дон», и через минуту-две был уже где-то в степи под Вешками, шел вслед за героями романа, волновался, страдал вместе с ними. Больше всего хотелось узнать, как и чем кончится судьба Григория Мелехова, через какие новые испытания поведет его автор.

Очередь то вытягивалась, то укорачивалась: многие, постояв, уходили. Платон и сам не заметил, как оказался чуть ли не первым. В эту минуту и послышался шум мотора. Показался автобус. «Вот теперь непременно сяду», — подумал он, извлекая из кармана рубль, чтобы сразу расплатиться.

Автобус остановился, и в его салоне началась возня: кто-то пытался сойти и не мог. Кого-то сильно притиснули, и он заорал благим матом. Старик, с трудом выбравшийся из машины, умолял подать ему корзину, которую забыл под сидением. Корзина вскоре поплыла над головами людей, из нее что-то потекло — густое, желтое. «Там же яйца!» — закричал старик.

Послышались ругательства, раздался смех.

Но не это удивило Платона. Неожиданно для себя он увидел Галю. Она сидела у окна и с грустью смотрела куда-то вдаль. Увидя Платона, засветилась улыбкой. Припала к стеклу, стала говорить, но голос ее не проникал наружу. Боясь потерять и без того короткие секунды, Платон начал объясняться жестами: я, мол, не могу сесть, а поэтому — сходи ты… Галина пожимала плечами, ничего не понимая.

— Выходи, говорю, из автобуса! Выходи!.. — показывал он на дверь, затем — на себя.

И она поняла.

Ринулась к выходу, но тут началась посадка, навстречу ей двинулись дюжие парни, оттеснили, загородили проход. Стала просить, требовать: «Пропустите же!» Все напрасно. Да и автобус, дав несколько выстрелов, тронулся.

— Сходи на следующей! На следующей!.. — прокричал Платон и побежал через сквер наперерез автобусу.

Срезав угол, он тут же выскочил на остановку, на которой стояло два десятка людей, но автобус, подавая резкие сигналы, прошел мимо. Разгневанный, злой, Платон погрозил кулаком вслед. В ответ какой-то пассажир показал ему кукиш: дескать, Курск-Воронеж — хрен догонишь!

— Вот так всегда! — с досадой произнес Платон.

В этом была доля правды: в его жизни многое не получалось. Сколько раз замечал: там, где, казалось, можно добиться успеха, стать первым, оказывался последним. И что странно, всякий раз по не зависящим от него причинам. Одним словом — не везло! Была бы жива тетя Палашка, воспитавшая его, непременно оказала бы:

— Така у тебя планида.

Проводив взглядом автобус, задумался: жизнь, она так и бежит, чуть замешкался, глядишь, уже отстал. Раздумье прервала девушка:

— Добрый день! — не проговорила, а вроде пропела она.

Платон на мгновение растерялся: кто такая? Невысокая, черненькая, глаза большие, а сама так и стрижет ими… Где он ее видел?

— Вы меня забыли? — улыбнулась девушка.

— Нет, то есть…

— Эх вы, капитан Кук! Помните, на коксохиме… Мое настоящее имя — Варя…

Платон молчал, смотря в землю. Да и что можно было сказать? Он и сам не понимал, что творилось у него на душе. Здесь только что была та, которую он любит, и вот вспорхнула, унеслась, как птичка!.. А коксохим, как же, хорошо помнит! И раскаленный кокс и облака над тушильной башней… Да, он хотел тогда познакомиться с этой девушкой, потому что был подавлен свалившимся на него горем. Потеряв невесту, боялся потерять веру в жизнь. Бродил по стройке, норовя разойтись с бедою.

Платон поднял глаза: как она расцвела, похорошела! Вспомнил, как хотел узнать ее имя. Допытывался. И она, откинув назад голову, хохотала. Затем взвилась над сиденьем и выпалила: «Дульцинея!»

«Насмешница», — решил он тогда. И только теперь понял — ошибся. Сколько доброты в ее глазах!.. Но тут же осекся, помрачнел. Тоска по Галине была сильнее этих мимолетных впечатлений. Все его мысли, все слова устремлялись теперь туда, на шестой участок.

Витая в дымке раздумий, ничего не замечал вокруг: ни ватаги воробьев, присевших в сквере, ни пожухлой травы и опадавших листьев, ни стоявшей в двух шагах от него девушки…

— Вы все молчите, — сказала Варя. — Что-нибудь случилось?

Платон будто очнулся:

— Да… То есть, что вы… Мне на работу, — и, забыв сказать до свидания, торопливо пошел вдоль сквера, сам не зная куда.

 

26

— Чтой-то зима непонятная, снег тает, готовь калоши, — рассудил Порфишка, затягивая дратву на запятке сапога.

— Не растает! — заверил Родион. — Разве мыслимо, чтобы на Урале да слякоть… В магазинах и калошев нет.

Осмотрев починенный сапог, смазал его дегтем: «Ишшо походит!» Обулся, накинул на плечи свитку: пора на смену. Второй месяц работал он на блюминге. Сам начальник цеха, инженер Сарматов, помог ему. Ты, говорит, грамотный, шарики у тебя вертятся, вполне сможешь! Другой бы махнул рукой — иди в отдел кадров, добивайся, а этот на беседу, вызвал, объяснил все, как следует. Вместе с Порфирием Дударевым перешли в цех Трофим Глазырин и Генка Шибай.

Что ни говори, приятно Порфишке: наконец-то получит настоящую специальность, станет прокатчиком! Он поминутно думает об этом, сидя рядом со старшим оператором Спиридонычем. Дивится его умению. А тот и впрямь будто не сталь, а тесто катает: повернет, расплющит, пропустит под валками, глядишь, и форма, и нужный профиль — все как должно быть. Блюминг — это цех, который делает заготовки (слябы) и обеспечивает ими прокатные станы. Уголки, балки, проволока — чего только не делается потом из этих заготовок! До революции в России не хватало проката и его покупали за границей. Не видать теперь немецким и прочим капиталистам нашего золота! В этой большой победе России есть доля труда и его, Порфирия Дударева. Сколько всяких канав выкопал, сколько кирпичей на леса поднял! Сотни вагонов песка, цемента, смолы разгрузил! Одной извести столько в себя вдохнул, что как вспомнит, так сразу чихать начинает!

Сегодня у него хорошее настроение: не пройдет и трех месяцев, как он будет работать самостоятельно. И не беда, что пока числится учеником. Уже не раз брался за контроллеры. Спиридоныч — человек осторожный — даст немного попробовать и опять сам опасается, как бы чего не вышло.

А вот сегодня, усадив Порфирия на свое место, сказал:

— Принимай самостоятельно!

Обернулся ученик и увидел раскаленную добела многотонную болванку. Издавая сияние, жарко дыша, она неслась по рольгангам. Дударев сосредоточился, даже зубы сжал и, манипулируя контроллерами, пропустил ее между валками. Но тут, как бы одумался, вернул назад. И опять — под валки. Не остыла бы! Снова вперед и снова — назад. Еще и еще… Болванка уже не похожа на ту, какой была, похудела, вытянулась. Не отпускал, гонял с одной стороны в другую, казалось, забавлялся, играл, как кот с мышонком. Но ему, ученику оператора, не до забавы. Пристально следит за болванкой, глаз с нее не сводит; некогда ему даже пот со лба вытереть. Не болванка у него в руках — судьба производственного плана! Так не раз говорил Спиридоныч. Не прозевать бы, обжать вовремя. Чуть помедли, дай металлу остыть, считай — брак!

На главном посту жарко, под ним ежеминутно проплывает раскаленный металл, нагревает воздух, обдает оператора теплом: одним словом — металлургия! Без жары тут не обойтись. Дударев смахивает пот с лица, ему приятно, он легко подчиняет агрегат своей воле. Власть над ним приводит его в восторг. Еще бы! Совсем недавно был неграмотным, даже не знал, что существует такое чудо, а теперь все это в его распоряжении, и он над ним — царь! Видать, судьбе угодно, чтобы он, крестьянин-лапотник, восседал здесь на главном посту блюминга, командовал его невероятной силой. Дударев радуется еще потому, что скоро окончит рабфак и поступит в металлургический институт. Станет настоящим прокатчиком.

Похвалив ученика, Спиридоныч опять завладел контроллерами. Хорошего понемножку. У него своя, особая метода обучения. Какой бы ни был способный ученик, а позволять ему все сразу нельзя. Пусть втягивается не спеша, исподволь. Так надежнее. Что же касается Дударева, то у Спиридоныча о нем самое лестное мнение: из такого наверняка будет хороший оператор! На лету все схватывает. На некоторые его производственные вопросы Спиридоныч уже не может ответить и отсылает ученика к инженеру. Да тут ничего удивительного.

— Ученик должен превзойти учителя, — говорит он. — Иначе жизнь остановится.

Завершена еще одна смена. Переодевшись и сменив книгу в библиотеке, Дударев подошел к щиту, на котором вывешивались объявления и еще раз прочел: «Закрытое комсомольское собрание. Персональное дело». Чье дело — не сказано. Чуть ниже — карандашом: «Явка всех членов ВЛКСМ строго обязательна!»

Поднимаясь на второй этаж, Порфирий раздумывал: кто же провинился? Хотел спросить повстречавшегося на лестнице секретаря организации Гренча, но тот почему-то опустил голову и еще быстрее побежал вниз.

В красном уголке, куда вошел Порфирий, уже сидело на скамьях человек двадцать-тридцать. Облюбовав место, он развернул книгу и погрузился в чтение. Поступки Дубровского тотчас пленили его, ошеломили. Не заметил, как были заняты все места, зажегся свет, и оторвался от книги, когда за столом сидел президиум, а на трибуне стоял Яшка Гренч.

Развернув тетрадку и напустив на себя серьезность, он начал о классовой борьбе, о вредительстве, которое, по его мнению, имеет место даже здесь, на заводе, где трудится в основном передовой пролетариат. Фактов пока не давал. Спасаясь сбиться, он ловко заглядывал в тетрадку и затем громко, чтоб все слышали, бросал в публику ту или иную фразу. Бросал веско, взволнованно, как артист, и со стороны казалось, он не читает написанное, а так емко, образно говорит.

Покончив с «преамбулой», Гренч полистал тетрадку и сказал:

— А теперь факты!..

Собрание притихло.

— Вчера в одном из подшипников был обнаружен песок и, если бы не мы, — он не стал расшифровывать, кто это — мы, — агрегат мог выйти из строя и повлечь за собой крупную аварию.

Порфишка слышал: ремонтируя один из моторов, электрослесарь Семенов обнаружил в подшипнике грязь. Может, это и был тот самый песок, смешавшийся с маслом, о котором с такой тревогой говорил секретарь. Знал Порфишка: неважно пока в цехе с освоением новой, дорогостоящей техники. И еще хуже с уходом за нею, с ее сбережением. Да это и понятно, к машинам встала молодежь, прибывшая в основном из села, среди которой немало замечательных энтузиастов, но еще много малограмотных в техническом отношении людей.

— Точно установлено, — продолжал Гренч. — К нам в цех пробрался сын кулака. Вы спросите — как? Очень просто: прикинулся своим, советским, пролез, используя знакомства, на хорошую работу… Недоглядели мы! Проворонили! Этот человек… нет, его нельзя назвать человеком… это — враг! Отъявленный, кровавый, тот самый непримиримый классовый враг, который готов на все! — Гренч сделал паузу. — В эту минуту, когда я говорю, он находится здесь, в этом зале, и в душе, наверное, смеется над нами.

Ряды на скамьях пришли в движение: парни, девчата с недоумением поглядывали друг на друга, как бы стараясь распознать двуликого Януса.

— Это было на наших глазах! — подливал масла в огонь секретарь. — Почему же комсомольцы не могли вовремя распознать чужака-перевертня? Да потому, что забыли святую заповедь — смотреть в оба! Стали очень доверчивы. А излишняя доверчивость, как известно, — лазейка для врага. — Он снова помолчал и вдруг не сказал, а скомандовал: — Сын кулака, встань! Встань и объясни, как получилось, что ты обманул комсомол? Расскажи, какой гадюкой пролез в наши железные ряды?.. Что же ты молчишь? Давай, выкладывай все, как было! Вот видите, каким он стал, кулак. Его, можно сказать, полностью изобличили, а он даже сейчас, в последнюю минуту, не сдается. На что-то надеется. Нет, не осталось у тебя, вражина, никаких надежд, твоя карта бита!

Молодые люди искали глазами и все еще не находили страшного врага, о котором вот уже полчаса толкует секретарь.

— Знает кошка, чье мясо съела, молчит! — не унимался Гренч. — Натворил делов и теперь, видите, не желает признаваться, духу не хватает. Впрочем, нам и без того все известно. Его имя…

Собрание замерло.

— Его имя… Порфирий Дударев!

Сотни глаз устремились на Порфишку: одни с ненавистью и отвращением, другие с изумлением, как бы подбадривая, дескать, ничего страшного, тут какая-то ошибка. Может, даже клевета. Надо разобраться…

— Дударев, встать! — опять скомандовал Гренч.

Порфирий поднялся, держа в руках книгу. Не остался на месте, прошел вперед. Председатель собрания Музычук — периметрист с нагревательных колодцев — растерялся: дать или не дать ему слово? Наконец, уловив взгляд секретаря, услышал его подсказку, объявил, что вопрос о том, можно ли дать слово бывшему комсомольцу, он выносит на голосование.

— Постой, почему бывшему? — донеслось с задних мест.

— Потому что… как сами видите…

— Ничего мы не видим, — прозвучал тот же голос. — Мы Дударева пока не исключили, у него на руках комсомольский билет.

— Не исключили, так исключим!

— Товарищи, — поднялся электрослесарь Семенов. — Дело вовсе не в том — исключим или не исключим, но мы обязаны его выслушать. Этого требует Устав. Пускай выступит и расскажет собранию, как он, крестьянин-бедняк, попал в кулаки. Уж не по-щучьему ли велению? А что касаемо песка, вернее грязи, так что ж, был такой факт. Но за это хозяйство отвечаю я, и Дударев тут ни при чем. Кстати, мотор уже отремонтирован. Тут секретарь, по-моему, скатал горячку, не подумал, как следует… Этак мы можем наговорить черт знает что!

— Дать слово Дудареву, пусть все подробно…

— И без того ясно.

— Ничего не ясно, и ты, Глазырин, помолчи.

Одни кричали «дать», другие — «не дать». Дело дошло до голосования, и Дудареву, наконец, разрешили высказаться.

Он не стал подниматься на трибуну, остался внизу, заговорил, не спеша, сдержанно:

— Каждую весну мы с матерью и сестренкой оставались дома. Отец уходил на заработки, а куда — мы не знали. Знали одно: с его уходом все полевые и домашние работы доставались мне. Мать тогда уже тяжело болела. В тринадцать лет я пахал, сеял, делал все, чтобы обеспечить семью хлебом. К зиме отец возвращался, но денег не приносил. Начинались ссоры. Он кричал, ругался, а иногда избивал мать. И когда я пытался защитить ее, доставалось и мне… Мать вскоре умерла, сестренка ушла в няньки. Весной у нас околела лошадь и обрабатывать землю стало не на чем. Собрался я и ушел в совхоз.

Вернувшись домой, отец стал жить в хате-завалюхе один. А на что жить-то? На какие шиши? Зачастил он к зажиточному крестьянину Полихрону Мельнику на поденщину. Ходил за скотом, рубил дрова, вывозил навоз в поле, чистил нужник… Мельник чаще всего расплачивался с ним самогонкой. И вот тогда отца прозвали кулацким прихвостнем. А что его судили и выслали — в это я не верю. Не за что его судить!.. И еще скажу, всю эту клевету возвел на меня Семка Пузырь, который недавно приехал сюда. Из нашей деревни он. Все деньги у меня клянчил. Я отказал, нет у меня лишних денег. И тогда он пригрозил: еще, говорит, заплачешь!.. Поверили пройдохе… Ведь он, Семка, вор, казенные деньги растратил. Вот оно как было… А в конце скажу, я комсомолец и от учения Ленина не отступлю.

— Ты Ленина не трожь! — вскипел Глазырин.

Еще раньше невзлюбил он Порфишку, и теперь, пользуясь случаем, знай, подбрасывал сухие дрова в разгоревшийся костер. Не мог он примириться с тем, что Дударева взяли учеником на блюминг, а его, Глазырина, в подсобники… Вот он снова поднялся с места:

— Предлагаю исключить Дударева!..

— Как это — исключить? — встал Семенов. — За что?

— Товарищи, есть предложение, — объявил председатель собрания Музычук. — Будем голосовать!

— Не спеши, — запротестовал член бюро Степка Апросин. — Разобраться надо. Пускай товарищи выскажутся. Вон Дроздов слова просит. Да и Тананыкин…

Тананыкин тотчас вскочил с места, худой, стриженный, как многие, под нулевку. Лицо в веснушках. Заговорил баском, предлагая подойти к этому делу со всей серьезностью.

— Перегнуть палку легко, а как потом в глаза людям смотреть? Мы — ленинцы и должны в каждой мелочи отстаивать чистоту учения великого вождя. Демократия, человечность — эти понятия неотделимы от всей нашей жизни…

— Много ты понимаешь! — перебил Глазырин. — Исключить! Хватит с кулаком чичкаться!

— Дударев — один из первых ударников на Магнитострое! — вмешался Генка Шибай. — Это же он первые эшелоны на сорокаградусном морозе разгружал. Котлован под первую домну копал… А на стройке блюминга опять же — лучший стахановец… Сам товарищ Орджоникидзе Почетной грамотой его наградил. А взять учебу, нашу первую заповедь, Дударев и здесь — впереди! Еще недавно был неграмотным, а уже кончает рабфак. И я не удивлюсь, если он в ближайшие годы станет инженером!

— Как это — станет? — поднял голову Гренч.

— Что, не позволите учиться? — встал Тананыкин. — Нет, тут вы бессильны! Вы сделаете все, чтобы его не приняли в институт, но вы не сможете запретить ему брать книги в библиотеке. Вы просто не знаете, с кем имеете дело. Порфирий подберет литературу и откроет университет на дому. Он же каждый день прочитывает по книге, а то по две… Я прошу собрание подойти к судьбе Дударева объективно, по-ленински, а не так, как это некоторым хочется. Скороспешным решением можно испортить человеку всю жизнь. Надо разобраться…

— Чего тут разбираться! Враг есть враг, и якшаться с ним — преступление! — бросил Музычук.

— Прошу пояснить, в чем это выражается, конкретно? — не уступал Тананыкин.

— Смотрите, еще один защитник! Хватит бузу тереть, — не дал ему договорить Гренч. — Еще скажешь, кулак переродился, стал добрым. А кто облил керосином и сжег тракториста Петра Дьякова? Об этом даже в песне поется… А нашего монтажника Михаила Крутякова кто погубил? Кто, спрашиваю?! Да кто ж, как не это кулачье проклятое!

Слово опять взял Семенов:

— Мы предъявили Дудареву очень серьезное обвинение. Но кто может поручиться, что все это достоверно? Где доказательства? Все, что здесь наговорено, шито белыми нитками. При чем тут, спрашивается, тракторист Дьяков?

— Кулаков выгораживаешь?! — взвился Гренч.

— Ничуть. Хочу лишь уличить некоторых в том, что они бессовестно врут. Представьте, что получится, если мы не дадим боя таким людям, а тем более последуем за ними? Может быть оклеветан любой из нас. Разбирайся потом… Вот сейчас поднимется какой-нибудь чудак и скажет, что я, Игнат Семенов, потомок того самого атамана Семенова, который погубил на Дальнем Востоке тысячи невинных людей… И вы поверите? Так вот, предлагаю остудить горячие головы и прежде всего написать в Неклюдовку, а уж затем…

— Пока будем писать, да ждать… весь блюминг может полететь вверх тормашками! — подхватил Глазырин. — Враг не спит. Да и что тут гадать, если черным по белому написано: отец Порфирия Дударева — подкулачник.

— То был кулак, а теперь — подкулачник? Чему верить? — усомнился Шибай.

— Все одно — враг!

— Кто бы говорил, а тебе, Глазырин, лучше помолчать. Сам тоже хорош. Какой же ты комсомолец — учиться не хочешь. В кружок политграмоты послали — бросил. Вместо учебы — карты по ночам…

— Чем я занимаюсь после работы — не твое дело!

— Нет, брат, мое. Наше общее дело! Мы — комсомол и обязаны…

— Не ты ли собираешься меня воспитывать?

— Грош нам цена, если мы будем потворствовать лентяям и неучам! — не взглянув на Глазырина, продолжал Шибай. — Мы — комсомол — большая культурная сила! И если Глазырин сегодня не понимает, поймет завтра, потом. Но с ним надо работать, взять над ним шефство. В общем, я предлагаю вернуть его в кружок, а не захочет учиться — исключить из комсомола!

— Сам же говоришь, воспитывать надо!

— Правильно! Исключить легко, а вот… воспитать…

— Тихо! — забарабанил по столу Музычук. — Прошу придерживаться повестки дня. Мы разбираем Дударева, а не Глазырина. — И, потребовав тишины, предоставил слово начальнику блюминга. — Пожалуйста, Аркадий Глебович!

Взойдя на трибуну, Сарматов отыскал глазами Дударева:

— Вот вы, молодой человек, сидите, смотрите на меня, а я думаю, откуда вы свалились на мою голову? Кто вас направил в цех? У нас блуминг, понимаете, блуминг — голова проката, а не какой-нибудь ширпотреб! Здесь работают передовые люди. Но вот кому-то понадобилось протащить вас. Я не знаю, что вы там натворили, но не могу допустить, чтобы у меня в цехе водилась всякая нечисть. Одна паршивая овца, как известно, может испортить все стадо. Кто вам вбил в голову, что вы станете оператором? Да еще на главном посту? Это место вам совершенно не подходит!

— Аркадий Глебович, — встал Семенов. — Вы сами же определили Дударева.

— Я никакой бумаги на этот счет не подписывал! Ясно?

— Но вы же при мне сказали: такие, как Дударев, очень нужны в цехе…

— Ваша фамилия Семенов? Вы, кажется, электрик? Так вот, товарищ Семенов, не путайте праведное с грешным. Вам что, не нравится начальник блуминга? Хотите подорвать его авторитет? Не позволю! Я здесь хозяин и делаю все, чтобы мой коллектив был кристально чист! Мы и впредь будем выводить на чистую воду тех, что попытается сунуть нам палку в колесо! Это одно. А второе, чистота в доме — залог здоровья.

Собрание дружно ударило в ладоши, провожая начальника с трибуны. Больше всех хлопал председатель собрания, Музычук. А увидев, наконец, что все утихли, сказал:

— Итак, приступаем к голосованию. Кто за то, чтобы исключить Дударева из рядов комсомола, поднимите руки!

Собрание насторожилось, замерло, и лишь спустя секунд пятнадцать-двадцать в разных углах зала поднялось десятка два рук. Некоторые из присутствующих сидели, опустив головы, иные уткнулись в газету или книгу.

— Что же вы? — сказал председатель. — Не расслышали, что ли? Повторяю, кто за то, чтобы…

Не спеша, будто ленясь, «голоса» понемногу стали прибавляться. Небольшая, а все-таки поддержка тем, кто выскочил вперед. Подождав еще немного, председатель начал считать, указывая на каждого, поднявшего руку, пальцем. Получалось не густо. С минуту стоял за столом, ждал — высокий, тонкий, с крепко сжатыми губами — и, не дожидаясь, спросил:

— Кто против?

Руки вскинулись дружнее. Председатель не стал ждать, принялся подсчитывать. Вскоре выяснилась удивительная картина: за предложение — исключить — ровно тридцать. Против — двадцать девять. Воздержавшихся — девятнадцать. Голоса разделились даже в президиуме.

— Как в английском парламенте. Один голос — и правительство в отставку! — усмехнулся Музычук.

Однако многим было не до смеха.

Собрание кончилось, а комсомольцы не расходились, продолжали спорить, доказывать друг другу, что надо бы вот так, а не этак. Одни стояли горой за Дударева, другие — отмахивались от него. Кто-то сказал, что такое поспешное решение чревато неприятными последствиями. На него набросились, обозвали перестраховщиком, хотя этот ярлык гораздо больше подходил им самим.

Дударев не стал слушать, о чем спорят, вышел из цеха. Молчаливый, убитый свалившимся на него горем, спотыкаясь, побрел напрямик, не выбирая дороги. Сгустком боли запала в душу обида. Лишь немного спустя, когда боль поубавилась, во всем признался Платону. Тот побежал в заводской комитет комсомола и, понятно, стал возмущаться: как можно без всяких на то доказательств, обвинить одного из лучших комсомольцев!

Выходило, что поверили доносчику, а одному из первых ударников — нет. Вернувшись в барак, Платон стал успокаивать Порфишку:

— Борьба только началась, а ты уже скис. Возьми себя в руки! Пойми, решение первичной организации — это еще далеко не все. Есть городской комитет комсомола, областной, наконец, Центральный…

— Не такой я слюнтяй, как ты думаешь, — обиделся Порфирий.

— Вот это по-моему! — подхватил Платон. — Уметь бороться, постоять за свою правоту — это немаловажно. Кстати, тебе не приходилось читать Белинского… нет? Почитай обязательно. Белинский пишет: жизнь есть деяние, деяние есть борьба, там, где кончается борьба, кончается жизнь. Как видишь, без борьбы не обойтись. Борьба, если хочешь знать, всему начало.

— Значит, без нее никак?..

— Диалектика природы.

— Выходит, я оказался в вихре этой борьбы, и она задела меня за самое живое. Однако не могу понять, классовая борьба — это, значит, с одной стороны эксплуататор, с другой — эксплуатируемый. Но у нас на блюминге, ты же знаешь, ни буржуев, ни белогвардейцев — все рабочие, а вот…

— Верно, эксплуататоров нет. Но в душах людей остались пережитки прошлого. Понимаешь? Да и живем мы не под стеклянным колпаком. Влияние буржуазной идеологии было и еще будет. И наша задача — отразить эту темную силу, отмежеваться от нее.

 

27

Пришел Дударев на занятия в рабфак: пусть что там ни говорят, а он не станет терять времени, которое отведено для учебы! Не может он пожертвовать даже одним вечером: пропущенное нелегко наверстывать. С такими мыслями и вошел он в учебный класс, где однокурсники почти все уже были в сборе и ожидали преподавателя. Неожиданно в дверях появилась секретарша и, подозвав к себе Дударева, сказала, что его срочно вызывают в канцелярию.

После короткого разговора с завучем вышел из рабфака, взволнованный, будто побитый, побрел вниз по склону, не разбирая дороги. Сзади, на горе, бухали взрывы. Со стороны электростанции донесся гудок паровоза. На берегу пруда неожиданно, прорезав тьму, поднялось зарево, поползли вниз багровые языки огня: это сбросили в отвал очередную порцию шлака. Возвращаясь ночью с занятий, Дударев не один раз наблюдал это зрелище. Останавливался и смотрел, как внезапно вспыхивали и угасали эти удивительные зори Магнитки. Сегодня ничто не занимало его. В ушах, как приговор, звучали сухие, ударившие в самое сердце, слова завуча:

— Отчислен, как сын кулака.

— Не волнуйся, — успокаивал его Генка Шибай. — Допущена ошибка. Придет время, и все станет на свое место. Где это видано, чтобы наказывать невиновных!

Порфирий слушал и не мог не согласиться с ним. На уме другое, то, что произошло на собрании, — это лишь цветочки. Ягодки еще впереди. Завтра, послезавтра его может вызвать начальник цеха и сказать: «Коллектив тебе не доверяет». Собственно, Сарматов уже намекнул на это: он, видите, забыл, откуда и как появился в цехе Дударев. Впрочем, забыл ли? Ему просто не выгодно говорить правду: вдруг чего, у него козырь — принял меры.

Горько думать Порфишке, что ему уже не придется стать оператором на главном посту блюминга. А как хотелось бы. Ни одна специальность так не нравилась, как эта. Да что поделаешь, придется… — он чуть было не сказал — смириться, но сдержался. Не такой он, чтобы лапки вверх — и делайте с ним что хотите. Он еще постоит за свое! И если его все же выгонят из цеха, пойдет на любую работу, даже золотарем — туда всех берут. Никакой труд не позорен! Будет делать все, что придется, но отсюда, из города, который строил, никуда не уйдет.

Размышляя, не заметил, как миновал пожарку, клуб строителей, и оказался в… парке. Куда идти — ему все равно.

Пустынно, холодно, моросит дождь, и вроде бы срывается снег. На аллеях — тускло-желтые лампочки. Кое-где еще стоят железные пальмы, но рядом с ними уже поднялись карагачи, клены, а у входа в парк — тополи. Над лужами — дождевые гвозди, ржавые листья на дорожках. Идет Порфирий, думает и не знает, как избавиться от проникшей в самое сердце тоски. Грубо, несправедливо поступили с ним в цехе. А почему? В самом деле, почему?! Поднял голову — перед ним в полный рост Орджоникидзе. Пальто, сапоги, копна волос… Именно таким запомнился он в конце лета 1934 года. Живой, любознательный, все бравший на себя. Но теперь и сапоги, и одежда, и волосы — все из бронзы…

— Григорий Константинович! Товарищ нарком!.. Я к вам, как к живому!.. Это же не люди!.. Это… — слова застряли в горле. Подступило удушье. Как стоял, рухнул на землю.

Желтой метелью вперемешку с дождем и снегом взметнулась листва. Ударил ледяной, колючий ветер. Завыл, заскрежетал у железных пальм.

Поднявшись, Порфирий старался понять, что же произошло?.. Промокли ноги, откуда-то сверху стекает вода, холодит плечи, спину… Перед ним вроде опять тощий, блажной завуч, а рядом молодой, ражий, любящий везде всюду показать себя — Яшка Гренч. Все они: и завуч, и Гренч, и этот Сарматов — против него… Почему?..

Смахнул слезу рукавом и сам удивился: откуда она, слабость? Стыдно мужчине плакать! Поднялся, пошел, хлюпая по лужам в дырявых ботинках. Сырость пронизывала до костей, но все это по сравнению с тем, что у него на душе, мелочь. Завтра его могут выдворить из барака. Ни родных, ни близких у него… Ну и что ж, выроет землянку, будет жить, бороться, а все равно не уйдет отсюда!

— С ума сошел! — неожиданно ударил голос сзади.

Обернулся, перед ним — Платон:

— Почему ты здесь?.. Весь вечер ищем… По радио передали — ураган… акман-токман… Слышишь? Что же ты молчишь? Постой, да у тебя ботинки полны воды… А ну, бегом!.. Бегом, говорю! — схватив друга за рукав, потянул за собой. — Скорее, у тебя температура!

Поздно вечером Платон привел в барак Розу Павловну. Выслушав больного, она нашла у него воспаление легких.

 

28

Обливаясь потом, Порфишка проваливался куда-то в пекло; мучило удушье, сухота в горле, хотелось пить. Он сбрасывал с себя одеяло, а через минуту-две дрожал от холода. Малейшее движение вызывало резкую боль в груди, казалось, туда, в грудь, попали иголки, и стоило пошевелиться, как они впивались в тело, кололи, не давая возможности вздохнуть.

В больнице, куда доставили Порфишку, пожилой усатый врач подтвердил диагноз, который поставила Роза Павловна, и распорядился поместить больного в первую палату.

До этого Дударев даже не знал, что есть на свете такая болезнь — воспаление легких; что она, приковав человека к постели, подвергает его, неподвижного, страшным мукам — колет, режет, обжигает огнем, испытывает холодом. Хватаясь за спинку койки, он осторожно тянулся к окну, казалось, если дотянется, глянет на улицу, станет легче. Но едва приподнимался, как валился в изнеможении в в постель и надрывно стонал.

Утром, когда в палату вошла медицинская сестра, он лежал, боясь пошевелиться, смотрел куда-то в угол.

— Здравствуйте! — серебряным колокольчиком прозвучал ее голос. Хотел повернуться, взглянуть на нее и не смог. Спустя немного медсестра подошла к нему, присела на табурет, начала рыться в железной коробке.

«Что она хочет?» — и тут услышал теплые, располагающие к себе слова:

— Как мы себя чувствуем?

— Будто шилья в спине торчат, — с трудом проговорил он.

— Успокойтесь, поставим банки, и все будет хорошо.

— Не шилья — ножи острые.

— Вы же знаете, у вас воспаление легких, — с укором произнесла медсестра. И сразу мягче, сердечнее: — На животик повернуться можете? Ах больно… Ничего, я помогу. Да не стоните, будьте мужчиной! — Обхватила его за плечи так, что он почувствовал ее дыхание, осторожно приподняла. — Знаю, больно, но ведь надо… Еще немного, чуть-чуть. Оп-па!.. Спасибо.

Вытерла полотенцем вспотевшую спину, чиркнула спичкой. И раз, два — быстро принялась ставить одну за другой стеклянные присоски.

Так и пошло: уколы, банки, горчичники.

Все эти дни, мучаясь от боли, он не обращал на нее внимания; видел как бы издали, сквозь туман. А вот сегодня, почувствовав облегчение, не мог не заговорить с нею, глянул в лицо и, пораженный чем-то совершенно необыкновенным, замер. Черные искристые глаза, крутые полукружья бровей и эти чуть припухшие, свежие губы… Все это влекло, завораживало. Никогда еще не испытывал такого. Смотрел, не отрывая от нее глаз. А она, обмакнув горчичники в теплой воде, ловко накладывала ему на грудь. Лепила один за другим. Он следил за ее тонкими пальцами, и ему хотелось, чтобы она оставалась возле него как можно дольше.

— Ну вот и все! — сказала медсестра, подхватила тарелку и ушла.

Вернулась минут через десять:

— Не жжет?

— Да… то есть нет… Если надо, отчего ж, можно и потерпеть.

Постояла у окна и опять к нему. Заговорила о том, о сем. Он больше слушал, следил за ее лукавой улыбкой. Сосед, сидевший на койке, с завистью поглядывал на Дударева, и на его лице, казалось, было написано: «Везет же человеку!» А Порфирию нет до него никакого дела. Смотрел медсестре прямо в лицо, думал. Не мог не думать, не ощущать ее тепла, ее дыхания, от чего унималась боль, забывалось все плохое.

Вдруг она сбросила с него одеяло, принялась быстро снимать горчичники: грудь Порфирия была огненно-красной.

— Что же вы молчали?

— Не сгорю. Толстокожий я, — вместе с тем, ощутив жжение, скривился. — Ладно, скорее выздоровею.

Давно хотел он спросить, как зовут медсестру и не осмелился. Лишь теперь, когда ушла из палаты, повернулся к соседу: не знает ли тот ее имени, отчества?..

— Зелена еще, чтоб по отчеству! А зовут — Сталина.

— Это в честь товарища Сталина?

— Отец у нее — специалист по стали. Вот и придумал имечко. Но ее все Линой зовут.

«Лина… Лина Одена, — пришло на память Дудареву. — Это же патриотка Испании, которую генерал Франко приказал казнить».

— Читал, — отозвался сосед.

Здоровье Дударева улучшалось. Казалось, еще денька три-четыре, ну от силы неделю — и его выпишут. Но врач, приложив трубку к его груди, тщательно выслушивал и опять находил какие-то хрипы, опять прописывал лекарства и наказывал ни в коем случае не выходить в холодный коридор, где однажды его видел.

Дудареву надоело валяться на больничной койке: скорее бы отсюда! Надо идти в горком партии, на рабфак, добиваться своего. Сидя у окна, он не мог не думать о том, что произошло с ним. И Лины нет. Обещала принести книгу. Сказала, будет в одиннадцать, и вот задержалась. Зарок дал — и здесь, в больнице, — ни одного дня без чтения!

В палату вошел усатый врач. Вот сейчас появится Лина. Но вместо нее показалась в дверях полная, низкорослая медсестра, которую видел впервые. «Коротышка», — подумал он. Хотел спросить, не случилось ли чего с Линой, и не решился. Неудобно как-то. Разволновался, стал утешать себя тем, что Лину послали в другой больничный барак…

В коридоре раздался смех. Дударев насторожился: что-то очень знакомое в этом смехе. Не утерпел, выглянул из палаты, но там никого не было. Странно! Слышал ее голос и вот… А может, почудилось? Да нет же, он не мог ошибиться! Куда же она девалась? И опять сходился на том, что у нее много всяких обязанностей, которые надо выполнять.

Лина появилась в палате после обеда. Окинув больных взглядом, — стройная, в новом белом халате — повернулась к Дудареву и подала ему книгу:

— Обещанное!

Думал, присядет, поговорит — нет, повернулась и ушла.

— Будто ветер, — заметил сосед.

Дударев не отозвался. Поднес книгу к лицу: духами, что ли, спрыснула? На обложке прочел: Джек Лондон. Это имя ничего ему не говорило; даже не слыхал о таком писателе. Что ж, тем более интересно! Перевод с английского… А что, пустую книгу переводить не станут. Впрочем, он готов читать все, что принесет Лина.

Джек Лондон сразу околдовал Порфирия. В этот вечер он не отрывался от книги, пока не погасили свет. А проснувшись утром, опять взялся за чтение. Судьба главного героя глубоко растрогала его. Почему так, спрашивал он себя, Мартин Иден не советский, чужой для него человек, и в то же время близок, и даже дорог ему. Ничего общего у него с этим человеком нет, а вот захватывает… И вдруг спохватился: «Есть общее! Есть! Борьба за справедливость, ненависть к угнетателям, к тому строю, который погубил Идена». Но еще одного не учел Порфирий: недооценил силы искусства, мастерства писателя. Именно это покорило его.

На второй день Лина опять заскочила к Дудареву: ее временно перевели в хирургию, где оказалось больше работы и меньше свободного времени.

— Ну как, начали читать?

— Уже кончил. Спасибо.

— Так быстро? — И подумала: «Не угодила, наверное, принесла не то, что нужно. Полистал и бросил…»

— Книга потрясла меня, — сказал Порфирий. — Хотите перескажу? — И, не дожидаясь ответа, заговорил, удивительно точно передавая ее содержание, называя героев, анализируя их характеры, привычки, особенности.

Лина дивилась его памяти.

В этот день в больницу пришел Ладейников. Он принес для Порфирия полбуханки черного хлеба, четвертинку сала, которую купил на рынке и еще… «Диалектику природы» Энгельса.

— Наконец-то достал, — сказал он и посоветовал читать не спеша, со всей серьезностью, одним словом, изучать. Сразу, понятно, в ней не разобраться, но если быть настойчивым… это в твоих силах! А чего недокумекаешь, так потом, когда выздоровеешь, вдвоем засядем. А то к парторгу ЦК на завод сходим. Вчера на совещании познакомился. Молодой, а, скажу тебе, голова.

Лина редко появлялась в палате, но зато приносила по две-три книги. Дударев с жадностью набрасывался на них, «глотал» одну за другой, и затем, если у Лины выпадало время, высказывал ей свое мнение о прочитанном.

Однажды, когда он, забыв про все на свете, сидел у окна и «добивал» «Собор Парижской богоматери», в палату вошла Коротышка и сказала, что его выписывают. «Наконец-то!» — обрадовался Порфирий. Но, получив документ, не ушел, топтался в коридоре. Не мог он уйти, не повидавшись с Линой, не поблагодарив ее за все, что она сделала для его выздоровления. А еще хотелось сказать ей, может, она выберет время и придет в клуб строителей, где в эти дни, как он узнал из газеты, будет ставиться пьеса «Любовь Яровая».

— Вы кого-то ждете? — остановилась Коротышка. И так посмотрела на него, что он отвел глаза.

Спросить у нее про Лину не решался.

Подождав еще немного, вышел на улицу. В лицо ударил резкий декабрьский ветер, запорошил снег. Обернулся: прощай, больница! И подумал: «А вдруг они не встретятся с Линой?» От такой мысли стало не по себе. Нет, нет, он обязательно найдет ее. Она же здесь, не где-нибудь, в родном городе!

Остановился у дороги, раздумывая: «Может, появится, выйдет?» Бежали томительные минуты, уже и продрог, а ее не видно. На душе тоскливо, холодно. Понимал — причиной не только Лина. Страшно подумать, он теперь не комсомолец, не студент и, как вчера сообщил Платон, уволен с работы…

Три ножа. Три удара в сердце!.. Что было, если бы не друзья, не Лина?.. Лину, казалось, послал сам бог. Сколько сделала она в борьбе за его здоровье! А главное, в те тяжкие дни увела его от самого себя, от тревожных раздумий, не дала упасть духом. И если даже не любила, а всего лишь согревала улыбкой, добрым словом, то и за это — огромное ей спасибо!

Нелегко ему сегодня. Выздоровев, он уходил, но уходил с болью в сердце, с такой же душевной травмой, как и пришел сюда, Лежа в больнице, лишь временно отвлекся от того, что произошло с ним. А вот сегодня опять, воочию увидел, ощутил нанесенные ему тяжкие раны… Обернулся и еще раз посмотрел на спасительный барак, в котором провалялся более месяца. В окне белый халат… лицо, руки… Это же она, Лина!.. Побежал назад, отбрасывая комья снега… Но что это? Только была и нет. Ни лица, ни рук, ни белого халата… Стоял немой, подавленный.

Неожиданно открылась дверь, и на крыльцо вышла Коротышка. Глаза ее горели, на широком скуластом лице — улыбка.

— Вы ко мне, да?.. Заходите, холодно!

Ничего не ответил Дударев. Повернулся, побрел вниз по тропке, думая о своем.

 

29

Достав из кармана мел, техник коммунхоза, намалевал на полу прямую, жирную линию, разделив таким образом барак на две части.

— Гэта, — показал налево, — для семейных. Придут плотники, чтоб, значит, фронт работы и все такое прочее. Без задержки то есть. Потому, как перегородка, можно сказать, главная цель…

— Наконец-то — воскликнул Глазырин. — А то позатесались сюда всякие с бабами! Шебуршат по ночам в постелях, холостяцкую жизнь тревожат.

— Женись и ты, кто тебе не дает?

— Какая дура за него пойдет! — поднялся Родион.

— Сам ты дурак! — огрызнулся Глазырин. — Тридцать годов тебе, а, видать, живой бабы не знал… Святой! В рай, что ли, собираешься?

— У меня жена, сын!.. Не стану котом, как ты, за всякими бегать.

— Глядите, новый Исус Христос! — захихикал Глазырин.

— А ты — Гришка Распутин, вон кто! Ишо даже хуже! — сердился Родион. — Тот хотя на царицу зуб имел, а ты — на всяку мразь!

— Ладно, хватит, — стал урезонивать Платон. — Слыхал, что техник сказал — фронт работы!..

— Выходной ноне. Завтра аккурат все и сделаем, — сказал Родион и подался к выходу. — Неколи сегодня.

Плотники пришли к вечеру. Все, кто был дома, стали переносить свое нехитрое имущество на правую половину барака.

— Ничего, потеснимся, зато потом…

Спрос на отдельные комнатухи все увеличивался.

Один за другим шли молодожены в коммунхоз, прося хоть какой-нибудь угол, потому что их семейная жизнь, можно сказать, дошла до крайности.

Появился в коммунхозе и Антонио Ригони.

— Мой невеста, — сказал он, — живет в Италии. Но я не поменял ее на всякий другой женщина. Как честный советский гражданин, я не хотел, чтобы она выходила замуж за фашистский чернорубашечник. Мой Велина, то есть будущий жена с детьми, давно мечтал ехать Советский Союз и, приняв его закон, повенчаться без всякий поп…

Ответ на подобные просьбы и жалобы у коммунальников был один и выглядел примерно так: «Не торопитесь, невеста не волк, в лес не убежит. Тем более, что вокруг нового города не только леса, нет даже кустарника».

Просителю ничего не оставалось, как только повернуться и уйти. Но едва уходил один, как тут же появлялся другой. Он молча проводил ребром ладони по горлу и хрипел:

— Комнатуху!..

Начальник разводил руками, тыкал себя пальцем в грудь, как бы говоря: «Мы ж не боги!»

Особенно настырным был проситель, у которого, кроме жены, была теща. Науськанный тещей, он смело входил в контору, и говорить с ним было крайне затруднительно, потому что он был трижды прав. Стоило чуть повысить голос или сказать: «Приходи завтра», как он мог ударить кулаком по столу или просто перевернуть стол, на котором всегда кипа бумаг и большая консервная банка с чернилами. Сказать такому: «Не торопись» — тоже нельзя, поскольку он уже поторопился: не один, не два у него, а уже — четверо ребятенков. Ждать дальше он не может, потому что все «жданцы», как говорят украинцы, кончились. Сам живет в общем мужском бараке, жена — в бабьем, теща — на вокзале, а дети в деревне. Такому нельзя не помочь. Но как?..

Родиону Халяве пообещали комнату в первую очередь. Но когда это будет, коммунальники сами не знали: может, через полгода, а может, и через пару лет.

Между прочим, в последнее время Родион не очень-то настаивал на получении отдельной комнаты. Понимал: приедет жена с сыном, теща, пойдут всякие непредвиденные расходы и лопнет его мечта — копить деньги на лошадь.

Были и другие, которые не интересовались комнатами, например, Афоня Чумак и его жена — Стюра. Жили себе в общем бараке среди холостяков и уходить не собирались. Разве им плохо? Отгородились занавесками — и хоть трава не расти! С одной стороны у них Платон, с другой — Федька Глытько, а они — Афоня и Стюра — посередине. Третий год живут, супружеские обязанности исправно выполняют, воркуют, как голубки в гнездышке, и никакого им горя! В самом деле, чего им не хватает? Есть работа, крыша над головой, любят друг друга, а остальное… Да им больше ничего и не надо!

Общие бараки понемногу перестраивались на семейные.

Плотники работали быстро. Перегородка из сырых, нестроганых досок к ночи была готова. Изобилуя щелями, она светилась, как решето, да не о том уж речь!

После того, что произошло с Порфишкой, многие думали: не останется хлопец, уедет куда-нибудь в Сибирь или еще дальше — на Восток. От позора уедет. А он и не думал уезжать. Опять вернулся на стройку: таскал бревна, камни ворочал — делал все, что приходилось, а остальное время занимался самообразованием. Придет с работы — и за книгу. Некоторые дивились: выгнали из рабфака, а он готовится в институт. Иной на его месте впал бы в уныние, захандрил, а этот!.. Говорили всякое, но мало кто понимал, какой ценой доставалось Порфишке все это. Что значит уйти не по своей воле с последнего курса рабфака? Или, скажем, с блюминга, где ему вот-вот должен был присвоен квалификационный разряд, дающий право работать самостоятельно! И все-таки Дударев остался Дударевым. Не выставлял он напоказ своих переживаний, молчал, надо было обладать поистине великим мужеством, чтобы пересилить самого себя!

Терпеливо сносил он оскорбления и насмешки, которые не раз бросали ему в лицо не только малознакомые, но и хорошо знавшие его.

— У-у, кулацкая морда, блюминг хотел взорвать! — сказал однажды Богобоязный.

Порфишка ничего не ответил: стоит ли связываться? За слово ухватился Ладейников:

— Ты видел? — спросил он Кольку.

— Не чешись, тебя не трогаю!

— Лезешь к нему, а это, значит, ко мне, — подступил Платон. — Откуда ты взял, что он — кулак?

— Так его ж из цеха выгнали.

— Дударев работает.

— Я говорю о блюминге. Не слыхал разве? Об этом все знают. Ему, Порфишке, сундучок в руки — и на поезд, подальше куда-нибудь, чтоб не смеялись.

— Смеется тот, кто смеется последний. Слыхал такую поговорку?

— Плакать ему, а не смеяться!

— Ах, вот чего ты хочешь? Впрочем, что еще можно от тебя ожидать. Не по своей воле наехал ты, Колька, на пень и без посторонней помощи, как видно, не съедешь. Но Порфирий не из тех, кто готов нюни распустить. А вот ты еще заплачешь. Не усмехайся! Это же ты на той неделе машину раствора угробил. Заказал, а потом на попятную — не успею выработать, свали, шофер, куда-нибудь. А шоферу что, он не может, чтобы у него в кузове раствор превратился в камень. По твоему совету — в овраг… Преступление, за которое придется отвечать не только шоферу, но в первую очередь — тебе! Ты же опять бригадиром стал. Не хихикай, есть еще одна радость — Дуняшка родила. Ты же ей дочку смастерил, а теперь — в кусты?.. Нет, так не пойдет. В суд подала. Одну четверть, как миленький, платить будешь! Так что, хочешь — смейся, хочешь — реви… И заревешь! Это сейчас пока не дошло до тебя, а как вникнешь…

— Замолчи, кулацкий адвокат!

Это было слишком. Схватив распоясавшегося болтуна, Платон встряхнул его, да так, что у того отлетели пуговицы с пиджака.

— Повтори, что ты сказал!

Колька сошел с лица, даже стал ниже ростом. Понял: терпение Платона лопнуло. Заюлил, прикинулся глупой овечкой. В глазах скользнула тень покорности, умиления:

— Пошутить, что ли, нельзя?

— Пошел вон! — махнул рукою Ладейников.

Вечерело, а койка и сундучок Родиона оставались на пустующей половине. Хлопцы готовы были перенести все это, да оказалось — не так просто! Сундучок был прикован цепью к койке.

— Все-таки надо его «сберкассу» сюда перетянуть, — сказал Глытько. — Шо, не зможем? Да мы быка перетянем!

— Пошли, — согласился Платон, увлекая за собой Генку Шибая и Климова. — Гуртом сподручнее.

Двое взялись за койку, двое — за сундучок, да не тут-то было! Сундучок оставался неподвижен. Мало того, что прикован к койке, он будто врос в землю. В чем дело? Попытались еще раз и не смогли сдвинуть с места. Зеленый сундучок, закрытый на три замка — висячий и два внутренних, — неподвижно стоял, будто и впрямь был сделан из бетона.

Платон припал к полу, стал осматривать:

— Вот черт, да он же привинчен, как на корабле! Никакой шторм не страшен.

— Ну и хрен с ним! — бросил Шибай. — Подождем хозяина.

Начинало темнеть, а Родиона не было.

Вернулся он поздно. Подошел к двери барака, дернул раз-два за скобку и удивился: сколько тут жил, а такого, чтобы дверь на ночь запирали, не видел. И подумал: хлопцы решили разыграть его. Но еще более удивило его — отсутствие света в половине барака: уж не случилось ли чего?.. Постоял немного и вдруг залился смехом. Ну, не дурак же он? Барак-то чужой!.. Перепутал… Вот что значит выпимши… Родион вообще не пил, никто не видел, чтобы он покупал хмельное, но сегодня, узнав из письма тещи, что жена вышла замуж, задумался. Сына Миколку жалко! Хватил с горя, сколько налили…

Постояв немного, он повернулся и увидел тополь. Кривой тополь, который лично садил, когда сюда вселялся. И как он мог ошибиться! Его это барак. Вон же и номер на стене — черной краской… И опять подумал, что хлопцы нацепили замок и выключили свет, чтобы посмеяться над ним. Нашли, сукины дети, над кем зубы скалить! И только тут заметил: вторая половина барака освещена. Как же это?.. Впрочем, все ясно, шутят. Дверь открылась, и он увидел Платона.

— Где ты так долго? — спросил тот.

— Сопляки! Над кем смеяться вздумали! Да я…

Платон стал объяснять ему: так, мол, и так, пришли плотники и мы — все сюда… Через недельку, глядишь, и катухи появятся…

— Что еще за катухи? — раскрыл рот Родион.

— Ну, комнатухи, по-твоему… Для семейных.

Увидев наконец перегородку, Родион насторожился:

— Сундучок там?

— Хотели перенести, да он же…

— Хотели, говоришь? — рассмеялся Родион. — Мое имущество не возьмешь. Оно недвижимо! Были такие, которые на заспор… Кишка тонка!

— Да ну тебя, с твоим имуществом!

— А ты не кипятись, не киспя… — залепетал возчик. — Не где-нибудь, у друга в гостях был. День ангела по-старому, как бы сказать, обычаю. Именины то есть… Эх, Миколку жалко! Жена к другому ушла… А сундучок, я сам…

Выйдя из барака, Родион вернулся:

— Замчище на двери с лапоть. Иде ключ?

— У коменданта, где ж еще! Как плотники ушли — закрыл. Доски там, известь.

Родион потоптался у перегородки, глянул в одну, в другую щель и, ничего не увидя, решил, что его «недвижимое» в полной сохранности. Примостился у дверей на чьей-то пустовавшей койке и быстро заснул.

Проснулся он на рассвете, почесал затылок: теперь можно и перетащить. Пока на работу — вполне успеет. Вот только ключ… Да можно и без ключа… гвоздиком. Уверенно вышел из барака, но тут же вернулся. Стал искать Глазырина; тот любой замок открывал. Куда он девался, Трошка?

— У кастелянши, где ж еще! — пояснил Климов. — Великое дело любовь!

Родион не любил Глазырина, вечно ссорился с ним, но теперь готов был упасть перед ним на колени: скоро на работу, а сундучок, в котором все богатство, там… Кто знает, что за люди эти плотники?.. А может, все же подождать коменданта? Но когда он придет? И поспешил в 39-й барак, где жила кастелянша. Трошки там не оказалось. Заторопился назад.

По тому, как он метался возле двери, можно было понять, волнуется. Да и как не волноваться — в сундучке деньги!.. Прибыв на стройку в двадцать девятом году, Родион с тех пор ни разу не ездил в отпуск, из вещей ничего не покупал, кроме еды, ни на что не тратился. Много лет ходил в одном и том же кожушке, на котором было сто заплат. Носил чиненые и перечиненные сапоги. Вдвое толще стало от заплат его белье.

Открыть замок помог слесарь Климов.

Метнулся Родион за печку и остолбенел: сундучка как не бывало. Хватаясь за голову, стонал, отчаянно ругался, грозился подать в суд, а на кого — и сам не знал.

В тот день он не пошел на работу, слонялся среди бараков, как чумной. Спрашивал, не видел ли кто вора. И людям было жалко его.

Из ночной смены вернулся Антонио, в руках у него было два письма. «Видите, — заулыбался он, — оба от нее. Любит она, Вела! Любит!» Вдруг остановился, увидя перегородку:

— Репарационе?..

— Комнаты для семейных, — пояснил кто-то.

— Очень хорошо! Велина едет… Скоро едет… У моей сестры в Париже она… Сестра Тереза там живет, хозяин богач… мука торгует.

— Тереза замужем за торговцем? — спросил Шибай.

— Стар он, торговец. Но сестру уважает — молодая, двадцать три года. Горничной она… Может, и плачет по ночам, а чтоб жаловаться, нет. Потому, всем обеспечена. На Западе — это счастье. Овдовев, старый богач не женится, находит красивую служанку, ну и подарки ей всякие… Ему семьдесят, а ей, бывает, семнадцать… Что поделаешь, у него деньги.

— Да, — сказал Платон, думая о другом. — Франция пока молчит, но кто может поручиться, что и там не заварится каша?

— Ты о чем?

— Все о том же. Эльзас-Лотарингия всегда была яблоком раздора…

— Гитлер на Францию не пойдет, — сказал Антонио. — Там линия Мажино́! Сам видел.

— Линия одно, а второе — кто там у власти? Буржуи, они и есть буржуи! Им родина нужна, пока нет войны, а вспыхнет пожар, все в стороны, как крысы с тонущего корабля. Попробуй, удержи их! Вон Бенеш, чехословацкий президент. Как его только не восхваляли — и крупный политик, и человек сильной воли, а настал момент — родина в опасности — ему бы поднять народ против фашизма, возглавить армию, кто ж это должен делать, как не он! Да куда там! Золотишко в мешок — и скорей в Англию. Про все на свете забыл: и родину и народ свой бросил… А разве лучше пилсудчики? Министр Бек, например, увидя, что на Польшу напали немцы, — в автомобиль и в Румынию!..

— Смотрите, Родион бежит. В милиции, наверное, был.

— А что милиция, — посмотрев в окно, сказал Дударев, — разве она может каждый сундучок охранять?

 

30

Не один раз по вечерам заглядывал Порфирий в клуб строителей, надеясь повидаться с черноокой медсестрой, и всякий раз возвращался в барак опечаленный, хмурый. Его жизнь и без этого полна всяких невзгод. Вон когда послал письмо в «Комсомольскую правду», а ему все еще ничего не ответили. Понимал — разобраться в его жалобе не так просто: ведь он просил избавить его от клеветы, от того страшного клейма, которое прилепили ему черствые, недобрые люди. Он уверен: ответ будет, но когда, а еще важнее — какой. Раздумывая, устало плелся домой: трудная досталась смена, скорее бы умыться и… в постель.

Он уже был у памятника на заводской площади, как вдруг увидел Лину. Как не обрадоваться встрече после такого перерыва! Лина была в черной шубке и белой шапочке, в отливающих белизной, модных фетровых ботах. Царица!.. Порфирий глянул на свою старую фуфайку, на испачканные смолой брезентовые брюки, подшитые валенки и чуть было не свернул в сторону: неловко даже подойти к ней в таком одеянии. Но тут же отбросил ложное чувство: почему — неловко? Он рабочий, только сменился… Надвинув на лоб шапку, пошел, будто не замечая ее: не хотел навязываться. И в эту минуту услышал:

— Фиша! Ты?

— Как видишь.

— Очень хорошо, что мы встретились. Все это время думала о тебе, вспоминала… Где ты пропадал, Фиша? — Вдруг повернулась на каблучках, как бы говоря: ну, как находишь мою обновку?

Ему не нравилось это — Фиша, но возражать не стал: ладно, пусть как хочет, так и называет, зачем настроение портить, вон какая веселая! Однако не удержался и сказал, что однажды она назначила ему встречу в клубе и… не пришла.

— Это ты не пришел! И я вовсе не сержусь: мало ли что могло случиться? Не пришел, значит, была причина. Давай лучше не будем об этом. Начнем друг друга обвинять, еще поссоримся. Я знала, душой чувствовала — встретимся! У меня выходной, и я искренне рада, что увидела тебя. Хотела даже в барак к тебе идти. У нас сегодня маленькое семейное торжество. Кроме родных, будут подруги и еще, наверное, двое парней. День рождения у меня. Я не хотела, а мама говорит, как же так, восемнадцать лет бывает раз в жизни. В общем, не вздумай отговариваться, приходи обязательно.

— Как-то неудобно…

— Очень даже удобно! Я уже и маме сказала… — и так пристально посмотрела на него, что он не выдержал взгляда, опустил глаза. — Запомни, — продолжала она. — Никакие причины во внимание приниматься не будут. Если даже свидание девчонке назначил — отмени! Очень тебя прошу… Смотри же!

Проводив ее взглядом, Порфирий все еще стоял на дороге. Сыпал мелкий снежок, пахло оттепелью. Не мог он не думать о столь заманчивом для него приглашении. Придется, наверное, пойти. Он никогда еще не бывал на таких семейных праздниках. Дома в Неклюдовке именин не справляли: какие там именины, когда перебивались с хлеба на квас, а то и вовсе голодали. И лишь однажды видел, как отмечали свой день ангела поповские дочки-близнецы. Его, понятно, не пригласили. Гостей созывала матушка. Там была дочь богача Мельника, сын дьякона, певчие из церковного хора. Все это он наблюдал через окно, сидя на дереве. Прежде всего именинниц поздравили, поднесли им коробки конфет. Затем хозяева и гости, рассевшись за столом, пили и ели. У Порфишки текли слюнки, кружилась голова, и он крепче держался за ветки дерева, чтобы не упасть.

Потом длинногривый дьякон играл на скрипке, а две хористки пели о том, как «на севере диком стоит одиноко на голой вершине сосна». Он сразу запомнил слова этой песни…

Порфирий думал о Лине. Не пойти к ней в этот день просто нельзя. А главное, он любит ее. Вот только, как быть с подарком, где его взять? В магазинах ничего такого, разве что на рынке? Да и какой сегодня рынок — торговля в основном идет по воскресеньям! Лучше всего достать бы цветы. Но в молодом городе да еще зимой о цветах нечего было и думать. Что же подарить? Как что — да книгу же! Двинулся было к магазину, но еще издали увидел на двери замок. Вернулся.

Огорченный, вошел в барак. Минут пять стоял возле Платона, который старательно вычерчивал на листе бумаги деталь какой-то машины. А когда тот кончил, опустился рядом на табурет и все подробно рассказал про Лину.

— Это же очень хорошо! — подхватил Платон. Кто-кто, а он-то знал, в каком душевном смятении находился Порфирий. Сколько всякой пакости пережил. Да и сейчас еще не ясно, когда и чем кончится его история. Платон похлопал друга по плечу и заключил:

— Молодец! Любовь, она всесильна, от любой болезни лечит.

Договорились: Порфишка должен обязательно пойти на именины. Что же касается подарка, то еще есть время и они что-нибудь придумают. Прежде всего пересмотрели барачную библиотеку, надеясь найти что-нибудь стоящее, но все лучшие книги были зачитаны, перепачканы и для такого деликатного случая не подходили.

— Постой, — сказал Платон. — Есть замечательный подарок! — Он порылся в своей тумбочке и положил на стол совсем новую в сиреневом переплете книгу под названием «Первая девушка». — Книга не моя, взял почитать у товарища. Да ладно, объясню, такая ситуация, свой хлопец, поймет. Кстати, автор этого произведения Н. Богданов много раз бывал на Магнитке. Да ты видел его. Помнишь, как он и Гайдар зимой нагрянули?..

Книга вполне устраивала Дударева. Приятно было подарить такую. Он развернул ее и на первой странице написал:

«Моей первой девушке, солнцу моему, которое принесло свет и тепло в мою совсем было остывшую душу, с глубоким уважением и любовью в день рождения».

Антонио, которого считали в бараке лучшим цирюльником, усадил Порфишку на табурет и за какие-то минуты сделал такую прическу, что все ахнули. Но когда дело дошло до одевания, то оказалось, что в «гардеробе» Порфирия ничего приличного нет. Достав из чемодана новый черный костюм и белую сорочку, Платон сказал:

— Надевай!

Кто-то из ребят сбегал в соседний барак за утюгом, чтобы подгладить брюки. У кого-то нашелся галстук. Когда счастливчик был одет, Глытько опрыскал его тройным одеколоном «Заря революции» и, слегка подтолкнув в спину, пожелал успеха.

В шестом часу вечера Дударев подошел к дому на Карадырской улице, на котором висел номер 4, поднялся по узкой деревянной лестнице на второй этаж и постучал в дверь. Лина залюбовалась им, когда он снял кожух. С восторгом заговорила о том, что ему очень идет черный костюм с белой рубахой и вот с таким — в полоску — галстуком. А представляя матери, сказала, что это тот самый Дударев, который в уме извлекает квадратные корни. Мать показалась Порфирию интеллигентной и скромной женщиной. У нее большие черные глаза, от которых еле заметно расходились первые морщинки. Дочь очень походила на мать. Лина, как понял Порфирий, была у мамы одной-единственной и пока, по его мнению, не совсем избалованной.

— Проходи, чего стал, — Лина взяла его за руку и ввела в большую, освещенную старинной люстрой, комнату, в которой сидели несколько человек. — Это подружки Варя и Тося, — сказала она, не пояснив толком, кто из них Тося, а кто — Варя. Потом кивнула на парней. Один был высокий, в узких клетчатых брюках, в начищенных до блеска ботинках с удлиненными носами и походил на артиста из американских кинобоевиков, которые нередко демонстрировались в клубах. Артист встал и, чуть склонив голову, представился:

— Леонид Мойсенович, учитель танцев, в общем, борец за новую соцкультуру.

— Я вас знаю по клубу ЦЭС.

— Да?..

Второй был монтажником — невысокий, с воловьей шеей и звали его — Аполлон Ведерников.

Порфишка дивился необычной обстановке, в которую попал. Ему еще не приходилось бывать в каменных домах, где вместо печи — паровое отопление, а в стене кран для воды — цеди сколько влезет. Ни дров рубить, ни ходить к колодцу — красота!

И еще одно не укладывалось в его понятии: в семье три человека, а занимают две большие комнаты. В бараке на такой площади тридцать мужиков проживают.

Он сперва не заметил пианино, но когда Лина, откинув белое покрывало, уселась на вертящийся стульчик и стала играть, застыл в ожидании хорошей, душевной музыки, но вскоре понял — у нее ничего не получается: много грома и совсем нет души. Лина, однако, не унималась, колотила по клавишам, а Ленька «артист», подхватив Тосю, кружился с нею по комнате.

Побарабанив еще немного, хозяйка хлопнула крышкой, видимо, исчерпав репертуар, и сняла со шкафа патефон. Покопалась в стопке пластинок, выбрала нужную и громко, будто в клубе со сцены, объявила:

— Танго «Дождь идет»!

Сама подала руку Леониду, и он бережно повел ее в танце на середину комнаты. Вслед за ними выступили на пару Аполлон с Тосей, а черненькая, чем-то напоминающая цыганку, Варя лишь поглядывала на Порфирия, дивилась, почему он не приглашает ее. Не знала она да и не могла знать, что бывший крестьянин из Неклюдовки, а ныне строитель Порфирий Дударев, никогда в жизни не танцевал.

Кончилось танго, и Леонид сам занялся патефоном:

— «Брызги шампанского»… Прошу!

Опять подхватил Лину, зашаркал длинноносыми ботинками по полу. Аполлон и в этот раз танцевал с Тосей. А Варя скучала. Наконец поднялась, подошла к Порфирию:

— Думала, пригласите… не дождалась.

— Не умею. Честное слово, — уперся Порфирий, и лицо его покрылось краской.

— Я сама не умею.

— Нет, вы танцуете, по глазам видно.

— Не упирайтесь: не умеете — научитесь!

Он робко пошел вслед за нею, неуклюже переставляя ноги, обутые в тяжелые яловые сапоги. На первом же круге задел за стол, сбился с ритма и вдобавок наступил партнерше на ногу. «Артист», заметив, ухмыльнулся, не переставая кружиться. Порфирий хотел было сказать — больше не танцует, но отступление — будь то в большом или малом — не в его духе. Решил, значит, так и будет! И пусть этот Ленька думает о нем что хочет: танцорами не рождаются. Мысленно обозвал себя медведем: это ж надо, такой девчонке на ногу наступил! А Варя будто ничего не замечала, улыбалась. Наконец сказала, что он — врожденный танцор, и этим еще более смутила его.

Пользуясь тем, что музыка стихла, а гости присели отдохнуть, в комнате появилась мать Лины:

— Извините, — сказала она. — Отец задерживается. Займитесь чем-нибудь. Линочка, покажи гостям фотографии.

— Мама, ты гений! — воскликнула Лина. — Но мы еще потанцуем. — И, увидя, что Леонид роется в пластинках, потребовала завести входившую в моду румбу. Тот поднял голову:

— Слушаюсь, Сталина Аркадьевна!

«Вот у нее какое отчество», — подумал Дударев.

Вслед за румбой пошли вальсы «Голубой Дунай», «Сирена». Порфирий сам подошел к Варе, и она удивилась, как он легко повел ее. «Замечательно», — прошептала она почти в ухо, хотя новоиспеченный танцор тут же споткнулся и чуть было не упал на Аполлона.

— Не обращайте на это внимания, — подбодрила она. — Вы способный ученик!

— Пока я вижу только способную учительницу.

Вместо ответа Варя подала ему обе руки, приглашая на круг. Он не мог не заметить, как она приятно взволнована, ей, видимо, очень нравился этот семейный вечер с музыкой и танцами. А еще, было заметно, она собиралась что-то сказать ему и не решалась. Почему-то спросил, что она делает на заводе.

— Я машинист коксовыталкивателя.

— Девушка — машинист — это же здорово!

Пластинка остановилась, и в эту минуту послышался стук в дверь.

— Отец пришел! — оживилась мать Лины и вышла в коридор, чтобы открыть ему.

Именинница тотчас распорядилась выдвинуть стол на середину комнаты, накрыла его белой скатертью и принялась расставлять тарелки, раскладывать ножи, вилки. Поставила на стол несколько бутылок с вином и грушевым напитком. Девчата принесли из кухни большую эмалированную миску с холодцом, тарелку с ветчиной, сыром, сладостями.

Все уже сидели за столом, когда в комнату вошел отец. Он слегка склонил голову, поздоровался с гостями. Подняв глаза, Порфирий увидел… Сарматова. Того самого, который отчислил его из цеха под предлогом того, что «одна паршивая овца может испортить все стадо». Заколебался: как поступить — уйти или остаться? Холодный, явно враждебный взгляд хозяина ничего хорошего не предвещал.

— Пап, знакомься, это Дударев. Помнишь, я говорила тебе, он трехзначные числа в уме множит. Математик.

— Мы знакомы, — буркнул отец и повернулся к Леониду.

Разлили вино, и Леонид, избранный тамадой, предложил тост за именинницу — достойную из достойных, несомненно, талантливую медсестру, которая, ну конечно же, как и ее уважаемая мама, обязательно станет хорошим врачом!

— Итак, за молодую хозяйку!

Все встали. Дударев опять уловил недружелюбный взгляд Сарматова, однако поднял рюмку вместе со всеми.

— Фиша, ну что же ты, — потянулась именинница через стол. — Давай чокнемся!

Нескрываемой злобой сверкнули глаза отца.

Стуча вилками и ножами, гости набросились на закуску, совершенно не замечая, да и не интересуясь, что происходит с Дударевым, почему он такой грустный. Лишь Варя, взглянув на его невыпитую рюмку, нетронутую закуску, покачала головой.

Порфирий отродясь не видел такой снеди и таких вин, которые были на столе, но не прикоснулся к ним, не отщипнул даже крошки хлеба, хотя и хотел есть. Лишним, чужим почувствовал он себя в этом доме. Неприглядным, отталкивающим показалось ему все: и эти, выкрашенные в ядовито-зеленый цвет стены, и желтые тяжелые шторы, и даже Лина, которая изредка удостаивала его беглым, ничего не говорящим взглядом.

Хозяйка дома Августа Бенедиктовна пошепталась с мужем и стала просить Аполлона, который сидел напротив, что-нибудь спеть. Тот не заставил себя ждать, вышел к пианино, однако Лина не могла ему аккомпанировать, нервничала, бросала пальцы по клавишам, играла не то, что требовалось. Наконец хлопнула крышкой, села на свое место. Мать поспешила сказать гостям, что дочка сегодня плохо спала и вот, как видите… Аполлон махнул рукой: ладно, в другой раз!

Чтобы до конца сгладить неловкость, Леонид принялся показывать фокусы. Рюмка, взятая со стола, то исчезала, то опять появлялась у него на ладони. Наконец, положив рюмку в карман пиджака, попросил желающих извлечь ее оттуда. За это взялся сам хозяин: осторожно, не торопясь, опустил руку в глубокий Ленькин карман и вынул… стакан с горчицей. Смех. Удивление… Где же рюмка?

— Да вот же она! — воскликнул Леонид, вынимая ее из заднего кармана Аполлона.

Тот покраснел. Гости однако не обратили на это внимания. Их поразил сам фокус. Шум, смех, возгласы удивления наполнили комнату. И когда послышались голоса: «Повторить!», Дударев незаметно шагнул в переднюю, оделся и, прикрыв за собой дверь, пошел вниз по лестнице.

 

31

За минуту до отправления поезда Москва — Магнитогорск в мягкий вагон, где уже были в сборе все пассажиры, неторопливо вошли двое мужчин и так же спокойно, не спеша, заняли свои места, которые оказались в разных купе.

Дорога была длинной, томительной, мужчины время от времени выходили в тамбур, курили, стояли в коридоре у окна, но за все эти дни не сказали друг другу ни слова.

Если бы они заговорили, то наверняка бы узнали, что их пути обязательно сойдутся в молодом уральском городе, а точнее, на заводе, который поднялся всего за несколько лет и уже гремел на весь мир. Оба они — крупные специалисты, с той лишь разницей, что один из них давно работал в системе завода и сегодня возвращался из очередного отпуска, другой, — получив повышение по должности, ехал на новое место. Этот, другой, с виду богатырь, в огромных яловых сапогах, с рабочими ручищами, походил более на молотобойца или грузчика, чем на инженера. Над глазами — кустистые черные брови, и он, казалось, постоянно смотрел себе под ноги.

Лет ему было, примерно, тридцать, и ехал он пока без семьи. Из вещей ничего лишнего — небольшой черный чемодан, портфель, набитый газетами. Он знал: на новом месте для него уже выделена квартира, но перевозить семью пока не решался — жилье это еще не все, есть и другие, не менее важные стороны жизни — школа, например, где должны учиться дети; далеко она или близко. Да и вообще хотелось немного приглядеться к новому городу, к заводу, где, наверное, придется работать не год, не два, а возможно, что и всю жизнь. С семьей успеется.

Поезд остановился у деревянного вокзала. В небе стояло майское солнце, было душно. Отпускник, выйдя из вагона, взглянул еще раз на медлительного, бровастого спутника и направился домой, в Березки. Он видел, как приезжего встретил какой-то мужчина, повел к отливающей черным лаком автомашине ЗИМ. Таких машин в городе было две: одна у председателя горисполкома, другая — у директора комбината. Ясно было одно — из Москвы прибыл ответственный товарищ, и его нельзя было не встретить.

Вечером начальник горнорудного управления, или, как его величали, комендант горы Магнитной, услышав телефонный звонок, снял трубку. Говорил директор завода:

— С приездом, Василий Никитич! — начал он. — Извини, что, не дав отдохнуть, приглашаю тебя на совещание. С корабля, как говорят, на бал. Да и как иначе?.. Кстати, сколько у тебя еще осталось… четыре дня? Ничего, за нами не пропадет. Как вообще отдохнул… Нормально? Ну и прекрасно! Сам вот собираюсь, да, видать, до осени не смогу: столько дел!

Погода была теплая, солнечная, и Василий Никитич не стал вызывать машину, не спеша, зашагал к трамваю. Уехать сразу не удалось, и он, топчась на остановке, рассматривал отсюда, снизу, свое огромное горное хозяйство. Над карьером неожиданно поднялась желтая пыль, донеслись взрывы. На одном из горизонтов остановился железнодорожный состав, началась погрузка. Даже отсюда, со стороны, угадывалась четкая работа экскаваторщика.

— Молодец Галушков! Такого мастера поискать.

Василий Никитич подъехал к заводоуправлению без десяти минут шесть. Вечерело. Когда поднялся на третий этаж и подошел к приемной, там уже было полно народу. Это в основном начальники цехов и служб, коллеги по работе, старые знакомые. Завязался разговор о юге. Одни вежливо поздравляли коменданта горы с возвращением, другие — по-мальчишески, бесцеремонно трясли руки, хлопали по спине.

Открылась дверь директорского кабинета и всех попросили заходить. По традиции здесь у каждого было свое, постоянное место, и никто не имел права занять его. Василий Никитич присел на давно знакомый, скрипучий стул, стоявший чуть правее директорского кресла, и вдруг увидел того молчаливого, бровастого человека, с которым ехал из Москвы в одном вагоне. Широкий, мощный, в сапогах сорок пятого размера, он втиснулся в дверь как-то боком, присел на стуле слева от директора и еще более нахмурился, смотря в пол.

Выждав, пока все рассядутся, директор поднялся и сказал:

— Разрешите представить вновь прибывшего главного инженера завода Григория Ивановича Носова… Сам — уралец. Учился в Томске, последнее время работал в Кузнецке… Прошу, как говорится, любить и жаловать.

Совещание затянулось. Говорили об угрозе невыполнения плана, о неполном использовании техники, о том, что там, где можно применить технику, руководители некоторых цехов делают упор на ручной труд. Дошло до того, что один из мастеров отверг пушку Брозиуса и заставил рабочих заделывать летку по-дедовски, вручную.

Главный инженер внимательно слушал выступающих, изредка что-то записывал в блокнот, но за все эти полтора часа резких стычек и споров, нападений и оправданий не сказал ни слова.

Совещание кончилось. Расходясь, некоторые думали, что после такого разгона главный инженер непременно спустится на низы, станет докапываться, почему плохо используется новая техника: новички всегда начинают с недостатков! А поскольку это так, то не следует ли заранее все обмозговать и предъявить ему контртребования? Заострить отдельные проблемы — в цехах есть немало такого, на что прежде всего надо обратить внимание. Пусть подумает, на то и главный! Иные же просто боялись такого визитера, чего доброго, застанет врасплох, обнажит все промахи и неудачи — оправдывайся потом. И в душе молили бога, чтобы этот суровый человек, облеченный властью, сперва побывал у кого-то другого, а за это время, глядишь, то, се удастся провернуть, подчистить, подкрасить…

О новой встрече с главным инженером думал и начальник горнорудного управления Василий Никитич Котов. Он представлял себе эту встречу не в кабинете, а непосредственно на горе, в разрезах и горизонтах, там, где днем и ночью гремят взрывы, ползут по террасам поезда-рудовозы; где ни на минуту не умолкает дробильная фабрика, лязгают транспортеры, плещет вода. Хотелось показать главному узкие места, где нужна свежая инженерная мысль, деловой совет, согласие поставить эксперимент, рискнуть в целях увеличения производительности труда. Да мало ли о чем можно потолковать на месте! Хотелось, к тому же, приглядеться к новому человеку, узнать его поближе. А начать хотя бы с того, как они почти трое суток ехали в одном вагоне, курили, стоя у окна, но так и не нашли что сказать друг другу.

Василий Никитич полагал, что главный инженер Носов прежде всего побывает на руднике, у самых истоков производства. Но тот не появлялся. Судил, видимо, по сводкам и рапортам, по тому, с каким пафосом писала о руднике газета. Дела у горняков действительно шли неплохо. Это, надо полагать, и успокаивало его: когда человек здоров, ему врач не нужен. Однако и здоровая, полнокровная жизнь порой имеет какие-то свои слабости, недомогания, если не сказать «болезни». На отдельных участках не ладилось с механизацией, особенно с автоматикой. В общем, горнякам было о чем поговорить с главным инженером, откровенно признаться ему в своих недоработках, изложить новые замыслы, намерения…

Григорий Иванович и сам не раз поглядывал на тропку, которая начиналась у его дома в Березках и вела на гору, не один раз собирался побывать у горняков, обойти хозяйство, выслушать претензии, а заодно взобраться на самую вершину Атач и хоть немного подышать горным воздухом!

Но каждый раз, как нарочно, в пику этим желаниям, появлялась весьма важная, срочная работа, которая наваливалась, как медведь: не выполни сегодня, завтра возрастет вдвое, вчетверо, захлестнет, задушит… Знал: приезжающие в город, особенно металлурги, прежде всего считают своим долгом побывать, на Магнитной. А он, главный инженер завода, никак не может выкроить два-три часа времени.

Брался за карандаш, подсчитывал, намечал, но едва начинался день, как опять принимался за самое важное, подсказанное ходом событий, делал то, чего нельзя было отложить до завтра.

И не случайно главный инженер начал свою практическую деятельность с мартеновского цеха. Мартен лихорадило, и он не мог примириться с этим, готов был сразу взять быка за рога — вникнуть в производство, вскрыть причины отставания, найти истоки свежих сил, выяснить скрытые резервы. Начал со сталеплавильщиков еще и потому, что эту сторону производства знал гораздо лучше: варить сталь — его увлечение с молодости, более того, как понимал сейчас, — его призвание.

Столько лет это призвание держало его в своих цепких руках, вело к новым познаниям, к накоплению опыта. Доверчиво, смело шагал он вперед за своей мечтой. Шел через невероятные физические и духовные испытания, дерзал, не боясь того, что задуманное может не получиться, что, не достигнув цели, придется начинать все сначала. Мечта варить сталь еще в двадцатые годы осветила ему путь в будущее, вывела его, аспиранта, из канцелярской тишины, повернула лицом к огню, к грому. Юноша с высшим образованием и хваткой ученого смело встал тогда к мартеновской печи на старом Белорецком заводе. Ни коптящие языки пламени, ни жара, когда рубаха всю смену не отстает от тела, — ничто не могло помешать ему освоить секрет сталеварения.

Совсем молодым стал он начальником мартеновского цеха и сделал этот цех передовым. Это было в Кузнецке. Многое роднило его с этим цехом, с заводом, с самим городом. Нелегким было расставание, но сам академик Бардин благословил его на большой полет, увидя в нем незаурядные способности руководителя.

И вот он пришел в мартеновский цех нового большого завода, где многое совсем не так, как в Кузнецке. С минуту стоял буквально ошарашенный вставшей перед ним неприглядной картиной. На площадке — грязь, мусор, груды металлолома, обломки бетонных плит, бревен, кирпича… Весь этот хлам, видать, скопился не за один год и теперь портил вид, мешал двигаться, казался бельмом на глазу.

Бросив в сердцах папиросу, попросил вызвать начальника цеха.

Минут через пятнадцать, старательно обходя бугры, ямы, завалы кирпича и камня, начальник явился:

— Что вы хотите? — независимо, с гонорком спросил он.

— Хотел узнать, кто отвечает за порядок…

— Какой порядок? Ах, да, вы, наверное, насчет чистоты. Цех, конечно, но у нас, понимаете, не хватает… А вы собственно кто такой?

— Носов, главный инженер.

— Извините, не знал. — Мы, конечно, примем меры, хотя должен вам сказать, все это мартышкин труд — опять загадят. Вы человек новый и, наверное, не знаете специфики. Мартен — это не парк культуры и отдыха. Так что…

Слушая его, главный не мог не заметить — начальник и сам выглядел невзрачно: небритый, на пиджаке не хватает пуговицы. Вот уж, каков поп, таков и приход.

— Значит, примете меры? И сколько же вам понадобится на это времени?

У начальника на лице недоумение: как сказать, мы, дескать, не цех благоустройства, для нас главное — варить сталь. Однако, подумав, заключил:

— Месяц, а то и более.

— Даю три дня! — бросил главный.

Взволнованный, мрачный, вернулся он в заводоуправление, и первое, что оказал директору, было сухое, категорическое:

— Так работать нельзя! Захламлен не только мартеновский цех, но и другие. На заводе, видать, смирились с таким ненормальным явлением, мало того, утверждают, что они тут вовсе ни при чем. Этот Семуха так и сказал: мы, сталеплавильщики, выполняем важное государственное задание, и нам наводить чистоту некогда.

— И что же вы?.. — обернулся директор, норовя как бы прощупать новичка: а как он, что из себя представляет?

— Пришлось осадить. Кроме того, на беседу вызвал. После работы… Где же это видано: в своем доме гадить — и за собой не убирать!

Директор поднял глаза: все это, мол, так, но мы ежемесячно недовыполняем план, так что, прошу вас, более серьезно: чистота — это одно, а план — совсем другое. Конечно, с захламлением надо бороться, но где взять рабочую силу?

Главный понял его по-своему. Кончился рабочий день, а он не уходил, ждал начальника цеха Семуху. Скоро семь часов, а его все нет. «Неужели не явится? А что, дисциплина, видать, не совсем…» В эту минуту и зазвонил телефон. Главный инженер взял трубку. Докладывал Семуха:

— Мы тут, Григорий Иванович, организовали субботник. По вашему совету, значит, взялись за площадку. Извините, собрался к вам, да как, думаю, коллектив оставить? На кого? Лучше сам…

— Вот мы и поняли друг друга, — сказал главный. — Желаю успеха!

На площадке цеха оказалось столько всякого хлама, что справиться с ним в этот день было не под силу. Пришлось провести еще один субботник, на этот раз с участием служащих заводоуправления.

Наконец-то были выворочены торчавшие из земли ржавые балки, обрубки рельсов, вагонные колеса, не говоря уже о мелком металлическом ломе, которого набралось несколько автомашин. Немало пришлось попотеть и над тем, чтобы сравнять бугры, засыпать ямы и канавы, разбить дорожки и посадить деревья.

После этого Семухе казалось, что большое начальство появится в цехе не ранее, чем через год. Но не прошло и суток, как главный инженер снова пожаловал к сталеплавильщикам, и не в контору, а прямо на первую — самую отстающую печь. Его и заметили не сразу: пристроился в сторонке, стоит, посматривает.

Видели его на первой печи и на второй и на третий день. Все вокруг исходил, облазил — и опять никому ни слова, молча.

— Одним словом — наблюдатель! — небрежно буркнул Семуха. Да и откуда Семухе знать, что это был не только главный инженер, но и бывший сталевар, бывший начальник лучшего в стране мартеновского цеха.

Главному инженеру не нравилось отклонение от технологических норм, возмущала работа на глазок, которую он издавна не мог терпеть.

А еще через день Семуха сидел у него в кабинете и на многие вопросы, связанные с производством стали, не знал, как ответить. Попытался юлить, выгораживать себя, но, увидя, что главный с ходу отсекает его путаные доводы, заговорил о том, что ему не удалось закончить институт. Главный это знал и сегодня не без умысла указал ему на слабую специальную подготовку, на некомпетентность в некоторых проблемах огненной профессии. Семуха понимал — занимает не свое место, и все же не без гордости бросил в лицо главному инженеру:

— Столько лет работал, а теперь хотите уволить?!

— Нет, не хочу.

— Тогда в чем же дело?

— В учебе. Работайте и, пока не поздно, учитесь. Кончайте вечерний институт, который вы бросили. Да, да, я знаю, бросили! А для практики — попробуйте хотя бы на месяц одеть робу сталевара. Это очень важно.

 

32

Кончалось душное уральское лето, того и гляди подуют ветры, начнутся дожди, завоет, засвистит осень, а там — и зима близко. Это первое для Григория Ивановича лето на редкость было нелегким. Приходилось много работать, не хватало дня, прихватывал ночь. Порой недосыпал. Наводил порядок в одном, в другом цехе, а на очереди стоял третий. Прекрасное заводское оборудование пока не давало того, что могло дать. Надо было искать причины, безошибочно принимать меры. В повседневных трудах и заботах не заметил даже, как из главного инженера сделался директором. Все случилось как-то обыденно, просто. О повышении не думал — и так высоко взлетел, куда еще? А тут — на тебе! Вызвали в Москву и сразу решили…

Возвращаясь домой, лежал на полке и думал: «На заводе около сорока тысяч рабочих. Вон как раскинулись цехи — за день не обойдешь. Более ста труб дымят в небо. «Ну и закурил ты, Гришка Носов! — упрекнул он себя. — А не слишком ли много дыма?» Так возникла еще одна, невероятно трудная и сложная проблема — газоулавливания.

Директор взял себе за правило — чаще бывать в цехах: лучше раз увидеть, чем пять раз услышать.

Как-то проснулся он, глянул на часы — пора! Умылся. Завтракать не стал. Взял палку и, любуясь рассветом, побрел вверх по тропке на гору Магнитную. Под ногами тощий, пересохший ковыль, приторно пахнущий чабрец, а чаще — камень. Идти без привычки нелегко. Остановился, поднял увесистый кусок железняка. Долго рассматривал, держа на ладони: отменный экземпляр — хоть в музей клади! Медленно — шаг за шагом — подошел наконец к карьеру, где денно и нощно добывается руда. Вот она — неисчерпаемая кладовая! Впрочем, так ли? Всему, известно, приходит конец. Но это вовсе не повод для беспокойства. Добыча руды идет полным ходом. Снова и снова поднимаются столбы взрывов. Немного спустя подойдет состав и начнется погрузка. Запасов сырья предостаточно! В одном из справочников прямо сказано: руды в горе Магнитной столько, что ее хватит для завода на триста лет! О чем же думать — впереди три века. Не мог знать Григорий Иванович, что скоро придет война, что через какой-то десяток лет он первым забьет тревогу о необходимости ускорить поиски рудных залежей. И это будет не так просто. Залежи окажутся не близко, даже очень далеко… Но все это потом.

А сейчас, взойдя на вершину горы, директор остановился: хорошо, на десятки километров вокруг видно! Но вот он посмотрел на город, на завод — много пыли, дыма и очень мало зелени! Поднимаются новые капитальные дома, вытягиваются ленты улиц, озеленением по-прежнему не занимаются. Неважно обстоят дела даже в центре, а что же там — на окраине? Ни деревца, ни кустика, далеко, насколько хватает глаз, — голая степь. Как можно жить без леса? Вспомнилось родное село Колышкино, что рядом с городком Катав-Ивановском, дубы, сосны, лиственницы. Сколько грибов, ягод, а птиц!..

Чуть ниже на склоне показался человек. Кто бы это? — И когда тот подошел ближе, безошибочно узнал Василия Никитича. Да, поистине комендант горы! Не успел ступить в его владения, а он тут как тут!

Запыхавшись, Василий Никитич остановился:

— Доброе утро, Григорий Иванович! Километра два за вами иду — не могу догнать. Даже сомнение взяло: не альпинист ли какой? Нет, думаю, все равно настигну!

— Жадный ты человек, Василий Никитич. Воздухом не даешь подышать. Не успел повернуться, как ты уже следом: кто, зачем? С какой целью?..

— Что вы, Григорий Иванович, полагал — понадоблюсь. Старожил, все тропки знаю. К тому же чутье пограничника… Рад, что вы наконец-то завернули в наши края. Хотите, в карьер спустимся, а то, может, сперва на аглофабрику? Но прежде всего разрешите поздравить вас с новым назначением!

Директор, будто не расслышав, продолжал:

— Душа болит… Куда ни кинь — степь. Хоть бы лесок или кустарничек…

— Что поделаешь, сама природа распорядилась.

— Природа во многом зависит от человека. От нас с вами. Вот мы смотрим на заводской пруд, любуемся. Миллиарды кубометров воды… Не пруд — море! А ведь это сделали люди, первостроители. Значит, можно и лес посадить. Запомните, эта задача должна быть решена нашим поколением. Да, да! Хорошо бы вдоль берега развести лозы, чтоб соловьи водились. Вербы, тополя посадить, можно и дубы, и березы, и лиственницы… А вон там, южнее города, разбить сады. Знаю, испокон века яблони здесь не росли. Вымерзали. Но кто же теперь не понимает — пруд смягчил климат. И вот вам живой пример — рабочие Первомайского поселка едят свои яблоки. На днях угощали…

— Я сам пробовал, — сказал Василий Никитич.

— Вот видишь, значит, есть смысл взяться за дело: и не откладывая, как можно скорее! Сад — это прекрасно!.. Да не туда смотришь, место для сада вон там, на склоне!.. И садить надо не гектар, не два, — двести, триста, а то — пятьсот!.. Сколько земли пустует. И земля ведь хорошая, подведи воду — озолотит!.. Однако размечтались мы! Хватит, веди, начнем с карьера.

 

33

Поздней ночью в двадцать седьмой барак неожиданно вошел участковый милиционер. Он был в темно-синей шинели, в сапогах, на голове — шапка-ушанка; видать, похолодало. Да и пора уже — осень. Остановился у порога и жестом поманил к себе парня, который сидел на койке с книгой в руках:

— Как фамилия?

— Дударев. А что?

Участковый приглушил голос до шепота и почти на ухо произнес: — Ладейников Платон Саввич здесь проживает?

— Да… Вон в углу спит. Зачем он вам?

— Так, можно сказать, по пустяшному делу. Разбуди, пожалуйста.

«Ничего себе — пустяк, — подумал Дударев, — поспать человеку не дают. Впрочем, может, что серьезное. Он ведь, Платошка, в осодмиле…»

Ладейников не заставил себя ждать, быстро подошел к участковому, застегивая пальто: он готов был выслушать, что там случилось, и, если надо, немедленно взяться за дело. Но участковый отвел его к тумбочке, где посветлее, вынул из кармана бумажку:

— Прочитай и распишись.

Пробежав бумажку глазами, Ладейников понял: это была повестка из военкомата. Ниже слов «приказано явиться» говорилось: «иметь при себе военный билет, паспорт, пару белья, кружку, ложку…»

— Значит, завтра на сборный пункт?

— Считай сегодня, — поправил участковый, взглянув на ходики. — Пятнадцать минут первого. — И, помолчав, заключил: — Куда, зачем едешь, никому ни слова. Так нужно.

— Понимаю, бдительность.

— Вот именно! — участковый козырнул и вышел из барака.

В дальнем углу проснулся Родион Халява. Не одеваясь, в одном исподнем, на котором десятки больших и малых заплат, подошел к Платону:

— Милиционер что… насчет сундучка?.. А я так и решил, на след, думаю, напал, и ты, как, значит, осодмил, его первый помощник…

— Эх, Родька! Иные теперь заботы… Но давай спать. Иди, иди…

Тот нехотя поплелся к своей койке, лег и тут же захрапел. В этом отношении на него даже пропажа сундучка не подействовала. Едва ложился, как, по словам Дударева, «попадал в объятия Морфея».

Погасили свет. Платон накрылся одеялом с головой, но через минуту сбросил его, повернулся на другой бок, затем — на спину, начал считать до ста — сон не приходил. Сколько их, всяких мыслей — голова распухла!

Думал, стараясь понять, во что может вылиться конфликт, так неожиданно разыгравшийся на советско-финской границе. Газеты сообщали пока о мелких стычках. Но большое, как известно, начинается с малого. Все это, как ему казалось, заварилось неспроста. Неужели война?.. А что же еще!..

Утром Ладейников вошел в контору и положил на стол главного бухгалтера повестку из военкомата. Бухгалтер напялил связанные ниткой, старомодные очки, равнодушно взглянул на повестку — она была не первой — и распорядился выдать бригадиру бегунок.

— Закон есть закон, — только и сказал.

Было уже одиннадцать часов, а Ладейников не мог найти председателя постройкома, без подписи которого обходной не действителен. Сбегал в барак, где тот жил, но и там его не оказалось. Нашел председателя лишь после обеда. Получив выходное пособие и увидя, что совсем мало остается времени, поспешил на шестой участок: не мог он уехать, не повидавшись с Галей!

Не шел, а почти всю дорогу бежал. Ветром влетел в барак, но Галина была уже на работе. Из комнаты, что напротив, вышла Настя:

— Боже мий, кого бачу! Вчера о тебе вспоминали. Федот Лукич беспокоился: куда он, говорит, запропастился? Може, загордывея? Як же, бригадиром стал!.. Жалко, Гали нема дома… Колы прыйде?.. Та вечером, як стемние. — И завела о том, как повезло Галине. Здорово повезло! Дочку в садик устроила на круглые сутки. Теперь пойдут дела с учебой, а то було и занятия пропускала… Ох, намаялась, бидна!

— Ас мужем как? Говорят, опять приходил.

— Прыходыв. Так она и в дом его не пустыла. Иды, каже, туда, дэ був, и так турнула, шо аж пух с нёго полытив! Не такой ей мужик нужен. Она ж, можно сказать, картына намалевана. Турбиной управляет, на инженера учится. Он, Вадим, и в подметки ей не годится. Цилый час стояв у крыльца, упрашував: подумай, кажэ, у нас дочка. А Галя ему в очи: «Нэма у тебя дочки! Бросил ты свою дочку, а вместе с нею и меня!.. Предатель ты, вон кто!» — Настя махнула рукой. — Та ну его, Вадима! Вин и справди якийсь недотепа… Ну, а ты як живешь? Чула, в начальство выйшов. Теперь и зарплата у тебя и все такое… Федот Лукич не нарадуется, это ж, говорит, мой ученик! Почекай, може, чайку попьешь? Скоро и Федот Лукич придэ.

— Спасибо. У меня нет времени. А Галинке передайте: сегодня уезжаю.

— Куда? — насторожилась Настя.

— Куда повезут. Пока и сам не знаю. Поезд в двадцать часов, в восемь, значит, вечера. Не забудьте передать… — Подал руку Насте. — До свидания. А Федоту Лукичу привет. И за науку спасибо. — Платон повернулся и быстро пошел к выходу.

— С богом, — тихо прошептала Настя.

Она знала: идет мобилизация. Вчера из соседнего барака двоих проводили… И вдруг, как бы что-то важное вспомнила, бросилась вслед за Платоном, выскочила на крыльцо, по его и след простыл. «Благословить бы, — подумала она. — На войну идет…» А еще Настя хотела сказать, чтоб не забывал про Галю, писал ей. Она ж, бедная, вон як убивается…

Забежав на минуту в магазин, Платон направился к детскому саду, где как раз высыпали малыши на прогулку. Падали первые снежинки, слегка тянуло морозцем, хотя была еще осень.

Воспитательница затеяла с детьми веселую игру, велела всем прыгать: раз-два, раз-два! Платон еще издали увидел Аленку. Она в том же суконном, сшитом из каких-то тряпок, пальтишке на вырост. В белой кроличьей шапке. На ногах — самодельные бурки: нелегко с детской обувью. Едва приблизился, как Аленка подбежала к нему:

— Дядя Платон! Дядя Платон!..

Он подхватил ее на руки:

— Какая у тебя хорошая шапочка!

— Мама сшила… Ножницами чик-чик, потом иголкой… — Аленка прижалась к нему легким, невесомым комочком. Он вытер ей нос, поправил шапочку и вдруг почувствовал, как подступает комок к горлу. «Может, и увидеть не придется?..» Опустил девочку на землю:

— Беги!

Аленка топталась на месте, не уходила, стала рассказывать о том, как хорошо у них в садике: тепло-тепло, и она даже спит раскрытая. А еще о том, что мама опять начала учиться в этом, как его… инсинтунте. Ей очень и очень нужно учиться, потому что она хочет быть инжиреном… Вот как она, мама, сказала!

— Да, чуть не забыл! — спохватился Платон и, достав из кармана кулек с конфетами, сунул ей в руки. Постоял еще немного и быстро пошел к насыпи.

— Папа? — спросила воспитательница, когда девочка вернулась.

— Дядя Платон, — уточнила Аленка. — Он на поезде сегодня уедет. Далеко-далеко, и мама его не увидит.

— Вернется твой дядя. Он у тебя хороший.

— Мама говорит: лучше всех!

Подходя к доменному цеху, Платон услышал голос в репродукторе, который предлагал проверить часы. Было ровно пять. Ускорил шаги: еще столько дел и так мало остается времени! На остановке Заводская площадь вскочил почти на ходу в трамвай. Покатил на первый участок. Не мог он уехать, не простившись с Розой.

Узнав о его отъезде, Роза не удивилась. Мобилизация идет уже более недели. Пока что призывают выборочно. И видя, что Платон торопится, заговорила о Янке, о последнем письме от него. Закончив стажировку, Янка собирался приехать на побывку, но его зачислили в кадры и предложили выехать на запад. Пишет: уезжаю на новое место, а куда — видно, нельзя об этом. И еще она вычитала из письма непонятное: пересел на «рысака».

— Как это? — пожала плечами Роза. — В кавалерию, что ли, перевели?

— Вот оказала!.. С Р-5 пересел на И-16. Он же у тебя летчик-истребитель. Но об этом — никому… Понимаешь?

— Не маленькая. Я ведь тоже военнообязанная.

Времени было в обрез, и Платон стал прощаться. Поднявшись на цыпочки, Роза поцеловала его и, вынув из кармана платок, стала вытирать слезы.

— Ну, знаешь, если врачи начнут плакать…

— Врачи такие же люди.

— Не положено им!

— Я про Янку думаю, — пояснила Роза. — Может, уже в Финляндии? Письмо вон когда написано, еще в том месяце. Воюет, наверное. А может… — она всхлипнула. — Может, и в живых нет.

— Не спеши хоронить, не так это просто, как ты думаешь! А еще скажу, не будь бабой, ты же врач, черт побери! Тебя завтра могут вызвать и сказать: собирайтесь, пришло время и вам на фронт! Что, опять нюни распустишь?

— Не такая уж я изнеженная.

— Дело не в этом, а в сознании долга! — бросил Платон, сбегая с крыльца. — Счастливо оставаться!

Роза не ушла из поликлиники, хотя рабочий день кончился. Вернулась в кабинет, присела у окна, задумалась. И сторожиха, заглянув к ней, догадалась: неприятность у докторши. Хотела спросить — какая — и не осмелилась. Да мало ли о чем грустят молодые женщины!

Ввалившись в барак с кульками и свертками в руках, Платон поставил на стол вино, выложил закуску, пригласил всех, кто оказался не на работе, к столу.

— Так это — правда? И куда? — начались вопросы.

— Куда ж еще, як не на Балтыку! — пояснил Глытько. — Тилько по радио передавалы — начались бои под Выборгом. Про флот ни слова, но надо полагать…

— Страшные, наверное, бои идут, — протянул Климов.

— Нестрашных боев не бывает.

Разлив водку в стаканы, Платон поднялся:

— Ну, мужики, работать вам по-фронтовому! А тебе, Федор, особенно, за меня остаешься! Была бригада лучшей, такой должна и остаться. Вернусь, с тебя буду спрашивать.

— Даю слово, — поднялся Глытько. — Но может, скоро и мне вслед за тобой…

— Тогда другой разговор. А пока…

— За матроса Ладейникова! — поднял стакан Порфирий. — За будущего адмирала!

Открылась дверь, и на пороге вырос Родион Халява. Веселый, улыбающийся. В руках у него — сундучок.

— Пымали. Вора пымали!.. — возбужденно заговорил он. — И кто обокрал-то, да энтот же Глазырин!.. В каталажке сидит. А схватили его осодмильцы: на поезд, гад, поспешал, чтоб к себе в Челябу уехать. Билет заранее купил… Вот зараза! Все, значит, как следует, обдумал: и как цепь распилить, и энти, значит, винты ломиком…

— Да замолчи ты! — обернулся Федор. — Человек на войну уходит, а ты со своим сундучком. Пропади он пропадом!

— Кто, на какую войну?.. — раскрыл рот Халява.

— Смотри на него, ни дать, ни взять — дите малое! Там люди умирают, а он даже не знает, что началась война. Ты где живешь-то? В бараке или на Луне? Действительно халява!.. Да что с тебя возьмешь, — подобрел Климов. — Садись за стол, выпей, чтоб ему, Платошке, назад — с победой!

Родион подождал, пока нальют, и одним махом выпил все, что было в стакане.

Провожать Платона не пошел. Взгромоздил сундучок на койку, положил на него голову и, поджав под себя ноги, заснул.

Спал крепко, и ему, наверное, снилось свое, сундучковое счастье.

 

34

Месиво на дорогах за одну ночь превратилось в жесткий, бугристый лед. Колючим снегом бросался в лицо ветер, пронизывал до костей плохо одетых каменщиков. Богобоязный распорядился греть воду, прикрывать раствор рогожами: зима зимой, а план выполнять надо!

Став опять бригадиром, Колька заметно изменился. Первым являлся на работу, уходил последним. Его бригада все более набирала темпы и в течение последних месяцев пересела с «коня» на «трактор».

Глянув с лесов вниз, Дударев застыл на месте, держа в руках мастерок. Показалось, там — отец. «Не может этого быть», — подумал он. Об отце давно ничего не слышно. Сколько раз писал в Неклюдовку, деньги посылал — никакого ответа. Присмотрелся: вроде он и в то же время… Однако мысль, запавшая в душу, не давала покоя. Человек, появившийся на объекте, уж очень похож на отца. Рыжий, в заплатах кожух, старая заячья шапка… Бросив мастерок, Порфирий побежал вниз. Глянул в одну, в другую сторону: куда он девался? Завернул за угол, но и там, кроме своих рабочих, никого не было. Померещилось, наверное. Мало ли у кого рыжий кожух, шапка из заячьего меха. Тоже нашел примету!

Погревшись у костра, повернулся и побрел наверх. Проходя третий этаж, глянул в оконный проем и опять увидел отца. Да, теперь он точно узнал его.

Отец стоял с тыльной стороны здания и, задрав голову, как бы высматривал кого-то.

— Ба-а-тя! Ба-а-а-ть!..

Отец встрепенулся, все еще не видя сына. Но вот, различив его, поднял руку: наконец-то!

С тех пор, как они расстались, минуло около пяти лет. Живя в Неклюдовке, Порфишка не очень-то тянулся к отцу: отец часто выпивал и это не нравилось ему. А вот теперь нередко вспоминал его, беспокоился: как он там один?.. Однажды совсем было собрался в Неклюдовку, решил проведать старика, но поездке не суждено было сбыться. Как раз в эти дни его исключили из комсомола… Да и сам он с воспалением легких оказался в больнице.

Подбежав к отцу, Порфишка припал к его давно не бритому лицу. В сердце кольнула боль воспоминаний. Как трудно было с ним в Неклюдовке! От его скандалов и мать так рано ушла из жизни… Но отец есть отец. Какой бы ни был, а он у него — один!

— Бать, как же ты, откуда?.. — недоумевал сын. — Я и письма, и деньги тебе, а ты…

— Откуль же ишшо, как не из Неклюдовки! — осклабился отец. — С утра тебя ишшу. Как, значит, слез с поезда, ну и прямо в барак, а ты, выходит, на работе. Тут хлопцы — к кому, спрашивают, приехал? Успокоили: ты, говорят, батя, посиди в тепле, сын аккурат к вечеру будет. А мне вовсе не сидения, скорее бы тебя увидать. Спасибо, говорю, пойду, сам поишшу, посмотрю, как он на стройке змагается… Хлопцы, куда идти, показали, все, как следует быть. Вышел, значит, из барака, а тут — откуда ни возьмись — метель. Не метет, в глаза лепит… Все равно, думаю, не уступлю, найду. И пошел-то правильно, да повернул не там, где надо. Будто бес попутал. Часа два блуждал, у самой реки оказался. А река у вас, скажу, что Волга! Мужики сустрели: «Чего, старый, ищешь?» Так и так, говорю, жилой дом самый большой строится, сын там работает. Удивились они: эко, говорят, рванул, назад идти надо. На дорогу вывели: прямо, говорят, шагай!

— Постой, значит, ты из тюрьмы?..

Отец уставился на сына, ничего не понимая:

— То есть как? Слава богу не приходилось.

— Наболтали тут.

— Да ты в своем уме, что говоришь-то! С какой это стати меня в тюрьму? За что?

— Семка Пузырь сказывал, будто тебя судили… Недавно здесь появился. Приходил ко мне, деньги клянчил…

— Жулик он, Семка! — сплюнул отец. — В Неклюдовке последнюю тридцатку у меня выманил. Пристал: одолжи, говорит, дядя Иван, до вечера. Ну если так, бери… С тех пор сколько вечеров прошло, а его не видать, не слышно. Шантрапа несчастная! Моду взял: поживет в городе, промотается — и опять в деревню. Назанимает денег, наобещает всякой всячины — и опять в бега: ищи ветра в поле! Родного отца, слышь, до нитки ограбил… Значит, говоришь, сюда прибыл?.. Плут, как есть плут!.. А что в тюрьму меня, так за какую провинность?

— Будто вместе с Мельником…

— Брехня! Когда, значит, Мельник убег и его пымали в лесу, меня тоже в сельсовет вызвали. Ты, спрашивают, вместе с ним водку пил? Пил, говорю. Он, Полихрон Мельник, нальет, бывало, стакан, а потом — поди, говорит, Иван, коровник почисти, зря угощаю, что ли? И коровник, и отхожее место чистил. Навоз по весне на поля вывозил. Все, как должно быть, отрабатывал. Потому, как где ее взять, копейку-то, особливо зимой! Не понимал я, что он, значит, иксплотируеть. А когда его раскулачили — ко мне никаких претензий, потому как честно все обсказал. Председатель Гришка Самсонов еще бумагу такую выдал: бери, говорит, дядя Иван, энтот мандат и дуй куда хочешь, плотничай себе на здоровье. Не мозоль глаза, все равно от тебя, старого козла, никакой пользы. Но с кулачьем, говорит, впредь не связывайся, подведет тебя кулачье под монастырь, век плакать будешь… А я, вишь, по нужде к Полихрону-то… Он ить, Полихрон, хлебушком обещал платить… Ну пришел к нему: должок, говорю, за тобой, Полихрон Семеныч, изволь выдать! А он наливает стакан — пей! Огурец подает — закусывай! Ну, выпил, спрашиваю: иде же, говорю, пашаничка, которую обещал, вот я и мешок приготовил. Глянул он зверем на меня. Ты, говорит, здесь за столом сидел, пил, закусывал? Какую ж те ишшо пашаничку? Пошел вон! Вот так за мою же доброту меня и прогнал.

— Рассказывай, батя, все как есть, потому из-за тебя и мне досталось. Ничего не скрывай.

— Вот я и говорю: пил. А чтоб в какие нехорошие дела, супроть народу или ишшо чего, не в коем разе. Полихрон, верно, намекал, чтоб я, значит, красного петуха на конюшне пустил. Надо, говорит, так сделать, чтоб им, созовцам, ни пахать, ни сеять не на чем было! Вон куда гнул. Я сперва молчал, а потом возьми и расскажи Гришке Самсонову, председателю то есть. С этого все и началось. Следователь из района приехал, все подробно в книжечку записал: и как Мельник меня иксплотировал и чтоб красного, значит, петуха… Точно, говорю, науськивал, чтоб я зло делал… А я не мог, потому как всю жизнь строил, создавал… Жалко мне!..

— Значит, всего день и продержали?

— Ишшо потом Самсонов благодарность вынес: спасибо, говорит, тебе, дядя Иван, ты очень даже правильно, по совести, поступил… После дружки Полихрона хотели меня прикончить. Думал, шутят, ан нет. Две пули в окно пустили. Ушел я, не стал третью ждать. От греха подальше, думаю. Подрядился в другой деревне дом строить, все лето работал. Вернулся к осени, смотрю — на месте хаты — пепелище. Спалили, проклятые! Ничего теперь в Неклюдовке у нас не осталось. А тут ишшо болесть прилипла. Всю жизнь тяжелые бревна ворочал, вот и выходит — надорвался. Все равно, думаю, поеду. Может, там, на Магнитстрое, доктора есть, вылечат. А умру в дороге, так о чем жалеть: похоронят добрые люди.

— Бать, да ты что! Отчего плакать-то? Ну, поблудил немного, так ведь нашел…

— Не об том я, полагал, доживу в своей хате. Не дали, живоглоты. Задумал было новую ставить, да где что взять — ни кирпича, ни лесу. Был бы в колхозе, помогли бы, а так — кто я такой? Безлошадный единоличник: ни богу свечка, ни черту кочерга. Сразу не вступил в колхоз, а ноне и рад бы — да нахлебники там не нужны. Последнее время у дочки жил: Ксюша, сестра твоя, замуж вышла. Как живет?.. Да как тебе сказать, середина на половину. Семья у зятя — семь ртов: трое детей да старики. Ксюша двойню родила, а затем ишшо одного. Вот и считай, свекор со свекровкой старые, дети малые, а работников всего двое. Достается Ксюше…

— Ладно, в бараке поговорим, тут работать надо. Ты, бать, иди вон туда, видишь, вагончик без колес, посиди, погрейся. Дровишек в печку подложь…

Вернулись в барак вечером, разложили на тумбочке хлеб, селедку, что купили по пути. Порфишка принес чайник кипятку. Вот только сахару не оказалось, да ладно, чай можно и с солью пить. Завели разговор о Неклюдовке, как там теперь. Поглядывают хлопцы на отца с сыном, в разговор не встревают: не время, пущай наговорятся вдоволь: сколько годов не виделись!

Сын постелил отцу на своей койке, сам примостился на табуретах возле Антонио. Ничего, ночь перекантуется, а там видно будет: что-нибудь придумает.

Наутро Дударева вызвали в горком комсомола и сказали, что в «Комсомольской правде» есть статья, если он не читал, то может ознакомиться с нею в подшивке. Это был фельетон под заголовком «Шалопай», в котором высмеивалось некомсомольское поведение Гренча. Будучи секретарем организации, он забыл о внутрисоюзной демократии, возомнил себя князьком, которому-де все позволено, и сам того не замечая, с головой окунулся в омут левацких загибов. А еще в статье говорилось, что Гренч меньше всего интересовался повышением своих знаний, но зато был мастером всяких склок.

Клевета лопнула, как мыльный пузырь.

Дударев вернулся на прежнее место работы, а затем и на рабфак. Но для этого, подобно тарану, пришлось пробивать толстую стену равнодушия. Упорно стоял на своем завуч рабфака, не хотел, чтобы Дударев вернулся на свой курс. «Помилуйте, — взывал он, — прошло столько времени, студент отстал и вряд ли сможет наверстать упущенное». Не знал он, что все эти долгие месяцы Дударев занимался по программе самостоятельно. Но если бы завуч даже знал, он все равно стоял бы на своем. Нечего было сказать ему в свое оправдание, и он теперь заботился не о Дудареве — о себе.

Не лучше было и в цехе. Явившись к Сарматову, Дударев готов был занять свое рабочее место, откуда его незаконно уволили. Сарматов опешил. Не думал, не предполагал даже, что может так обернуться. Сидя за столом, он взглянул на просителя и сухо ответил, что место оператора на главном посту занято, затем встал, как бы говоря: аудиенция окончена. Дударев попросил подтвердить отказ письменно. В противном случае он не уйдет из кабинета, а если и уйдет, то прямо в редакцию местной газеты, которая однажды уже писала о начальнике блюминга. Сарматов хорошо помнил эту историю. Он отказал тогда рабочему в законном отпуске и был уличен газетой в самодурстве. Взглянув на Дударева, он смешался, заговорил о том, что ему очень некогда, что он готов принять Дударева завтра, послезавтра, а еще лучше — через недельку.

— Простите, но это уже демагогия!

Сарматова передернуло, он вовсе не ожидал такой дерзости, однако сдержался и вежливо пояснил:

— План у меня… Понимаете, план.

— Вот и хочу помочь. Старший оператор измучился с вашим родственником, которого вы поставили на мое место. А ведь речь идет о главном посте, от которого зависит все.

— Я же сказал, дайте подумать! И вообще, почему пришли ко мне? Есть же отдел кадров…

— Вы в отдел кадров передали записку — не оформлять меня.

— Я… записку? Чепуха какая-то!

— Записка под стеклом на столе начальника… Не стал бы читать, но увидел свою фамилию…

— Нехорошо, очень нехорошо! Я же к вам со всей душой. Говорю, уладим, значит…

Дударев повернулся и вышел из кабинета.

Потом в газете была еще одна статья, подписанная секретарем горкома комсомола. Она-то и помогла вернуться на блюминг.

Вскоре пришла зима — морозная, ветреная, с солнцем и глубоким снегом. Но назвать ее лютой не мог даже Иван Силыч Дударев, ставший на складе сторожем. «Зима, как зима, — говорил он сменщику Баянбаю, — ядреная, сухая, русская!» И добавлял, что ему «энтот климант даже пользительный». Живя в Неклюдовке, Силыч часто болел, кашлял, а тут куда все и девалось.

Слушая его, Баянбай кивал в знак согласия, затем на правах старожила и знатока местной природы заключал:

— Зима, осень — Магнитка слякоть не бывает. Зима пришел — мороз, солнце… Хорошо!

А услышав, что Порфирий, сын Силыча, оставил стройку и перешел на завод, говорил:

— Шито кому правился!

И, как всегда, не мог Баянбай не вспомнить о своем Рамиле. Уже который год Рамиль командует бригадой каменщиков. Да кто его не знает! Много раз первое место брал! Вся стройка о нем говорит.

— Я и сам — строитель, — продолжал он. — На грабарке работал. Сколько земли перебросал! Землекоп — это хорошо! Первый лопата, первый камень… Газета про меня писал… Нет боле грабарка — икскаватор, автомобиль!.. Да и я старик стал. Теперь наше дело — цемент, доска карауль. Сторож, скажу тебе, тоже хорошо: стоишь, про все думаешь, никуда не спешишь.

Силыч молча ухмылялся в усы: что тут скажешь! А про себя подумал: «Завод — это здорово! Порфирий, он с детства к машинам лез… Может, и вправду анжинером станет?»

— До свидания, — махнул рукой Баянбай. — Отдыхай пошел. Когда смену кончал, приходи Ежовка, спроси, где живу — каждый скажет. Чай — матрешка пить будем… Всякий болезнь лечит!

 

35

Парень и девушка медленно поднимались вверх по едва наметившейся улице. Здесь пока всего несколько строений, остальные — в проекте. Справа, одевшись в куржак, застыл в своем зимнем величии городской парк, слева — поле и вдали — гора Магнитная.

Парень восхищался, показывая на деревья: вон какие вымахали!

— Особенно эти у ворот, что вы с Платоном садили, — соглашалась девушка. — До вершин не дотянуться!

— А снег, смотри, голубоватый, — дивился он.

— Не голубоватый, а розовый! — возражала она. — Неужели не различаешь? Глянь, вот так, из-под солнца.

Повернулся спиной к заходящему солнцу и ахнул: именно — розовый! Да скажи она ему — снег черный — поверил бы!

А девушка опять:

— Чуть-чуть прикрой глаза. Ну?

Стоило поддаться ее воле, опустить веки, как и парк, и поле, и эта недостроенная улица — все вокруг представилось совершенно в ином, сказочном свете, полном загадочности и красоты. Да и как иначе? Кто из влюбленных не был романтиком, не взирал на мир сквозь призму своего счастья!

Шли, тесно прижимаясь друг к другу, а то — отталкивались, набирали пригоршни снега.

— Берегись! — замахивался он.

Но девушка, изловчившись, совала ему ком снега за ворот. Вскинув руки — сдаюсь! — неожиданно обхватывал ее за талию, валился вместе с нею в сугроб.

Потом старательно обивал снег шапкой с ее мерлушковой шубки. Это Дударев. У него сегодня прекрасное настроение. Он снова работает на блюминге, учится в рабфаке, и еще… любит. Вот она, его любовь, — рядом!

— Ты же судьба… Моя судьба… Понимаешь? — и опять начинал о том, что если двое сделали выбор, подружились, то они, ну, конечно же, должны быть вместе.

— Разве мы порознь?

— Я говорю — всегда, всю жизнь. И многое в этом зависит от тебя. Ну, что ж ты молчишь?.. Наберись смелости и скажи. Пусть будут свидетелями этот парк, этот снег… гора Магнитная! Одно только слово… ну?

Она уже слыхала нечто подобное, с той лишь разницей, что, затронув эту тему, Порфирий говорил тогда отвлеченно, вроде бы не о себе. Сегодня же он обратился к ней со всей ясностью, даже спросил, как она, Лина, смотрит на замужество?

— Нормально, как и должно быть в таких случаях.

Показалось, она произнесла эти слова несерьезно, механически.

— Нет, ты подумай, — настаивал он. — И потом…

Не дослушав, обхватила за шею, припала к его лицу:

— Как еще, о чем думать?!.

В этих ее словах, в столь неожиданном порыве впервые ощутил ее — близкую, родную, готовую идти с ним рядом… А еще услышал: став его женой, она непременно поступит в институт. На вечерний, как и он… И заключила:

— А жить будем у родителей!

Порфирий вздрогнул.

— Это невозможно, — сказал он. — Твой отец…

— Что там у вас с отцом — не знаю, — перебила Лина, — но бросить такую квартиру и жить в бараке, где печное отопление, нет воды, а туалет на улице… нужно быть дурой!

— Силовать не стану. Но ты подумай: мы с тобой взрослые люди и вполне можем самостоятельно… Хочешь, хоть сегодня в загс, а не пожелаешь, можно и без этого. Многие так живут. Однако, если по закону, отчего ж не расписаться! В общем, так или иначе — мне все равно… Ну, а что касается дров или воды принести — это для меня удовольствие. Бывает, иной раз выйдешь из барака, морозец пощипывает, вокруг бело, и так хочется за топор взяться, что просто руки чешутся. Очень люблю дрова колоть: р-раз! — и полено пополам! Поднимешь его — медом пахнет. Мне кажется в этом сама поэзия. Впрочем, я не поэт.

— Пустой ты фантазер!.. А счастье, кто ж не знает, — это обеспеченность! Здоровый быт.

— Ты так думаешь?

— Не я одна!

— Хорошо, как же тогда понимать… У нашего бухгалтера Кацюры — и телефон, и радио, огромный комод со всяким барахлом, а семейная жизнь — одни ссоры. Кто из них виноват — жена, он ли, а может, оба вместе… Недавно развелись. А дележку устроили — это цирк! А почему так? Да потому, что не было у них настоящей любви. Святых чувств не было. А без этого как жить? Барахло, квартира — все это чепуха, а вот любовь — ее за деньги не купишь.

— Понимаю. Ты — за рай в шалаше.

— Да. То есть… ну как тебе сказать. У нас с тобой не шалаш, а комната.

— А в комнате — голые стены.

— Разумеется. На первых порах разве что книги, да еще спецовка, в которой на работу… Но я чертовски богат! У меня голова на плечах, вот эти руки, жена — красавица… А главное, мы с тобой одни, ни от кого не зависимы!

— Постой, ты о какой комнате говоришь?

— О нашей. Уже документы сдал. Студентам-вечерникам — в первую очередь… Год-два поживем, а там, глядишь, и в каменном доме получим. Вон какое строительство разворачивается!

— Что там, впереди, — неизвестно. А вот сейчас… Да и не могу я так сразу. Прежде чем решиться на такой шаг, нужно поговорить с мамой. Ну и с отцом, конечно.

Упоминание об отце всякий раз раздражало Дударева, выводило его из равновесия.

— Твой отец не желает меня видеть. Сколько раз в день бывает у главного поста, где работаю, а на меня даже не глянет. Поздоровался однажды — не ответил. Стыдно ему, что я оказался прав, а он со своей теорией о «паршивой овце» сел в лужу. Понимаю, у него тоже нервы… Но дело вовсе не в нервах, а в амбиции.

— Ладно, не будем об этом.

— Наоборот. Ты должна все знать о моих отношениях с твоим отцом. Я в этом совершенно не виновен. Может, тебе это и не надо, но я не могу носить камень за пазухой. Рассказал — и вот сразу легче. Если хочешь, я готов встретиться, поговорить с ним, но чтоб на равных, без всякого давления, по справедливости.

— Папа ничего плохого не позволит.

Порфирий не стал возражать: да, может быть, Лина по-своему права: отец есть отец.

Было уже поздно, когда они, наконец, подошли к дому на Карадырской. Заходить в квартиру Порфирий не стал: пока не время. И Лина согласилась с ним.

Весь вечер простояли в подъезде на первом этаже, прижимаясь к теплой батарее. Чертовски быстро прошло время. Не успели наговориться, наглядеться друг на друга, а уж надо прощаться. Прильнула к нему — нежная, ласковая.

— Пора! До свидания.

— Постой, — и, не дав опомниться, подхватил на руки.

— Что ты, что ты! — зашептала в испуге.

Он будто не слышал. Не ощущая тяжести, легко, как пушинку, понес вверх по лестнице. Еще немного — и там слева ее дверь. Пуще прежнего забилась в его руках:

— Пусти, еще кто увидит!

Не отзывался, лишь крепче прижимал к себе, даже шаги замедлил, норовя продлить еще хоть немного это, выпавшее ему ни с чем не сравнимое, большое счастье. Сделав еще несколько шагов, остановился — и не шепотом, а громко, во всеуслышание:

— Пусть все видят!

 

36

Военная ось «Берлин — Рим — Токио», о которой не раз писали в газетах, была уже полностью оснащена, подготовлена к тому, чтобы, неся смерть и разрушение, прогромыхать по чужим землям и, главное, по России. Большевистская Россия, ну конечно же, та страна, где должна пронестись эта адская колесница!..

Кончились беспокойные тридцатые годы. Начались сороковые. Сороковые — пороховые, как их назовут потом.

Мирным договором завершилась финская кампания, многие ее участники уже разъехались по домам. Мечтал об этом и старшина второй статьи Платон Ладейников. Но про него, радиста на корабле, словно забыли.

Бежали дни, недели, месяцы… Как-то передали старшине — вызывает командир корабля. «Наконец-то!» — подумал Ладейников. Он так и понял: сейчас командир прикажет сдать дела — и к вечеру на берег, к поезду…

Когда он вошел к командиру, тот отложил газету, велел садиться и почему-то завел разговор о том, что ему, Ладейникову, есть смысл пойти учиться.

— Я так и думаю, товарищ капитан второго ранга. Вернусь домой — и сразу на свой курс…

— Знаю, собираетесь стать инженером, вот и хочу помочь. Понимаете, у нас есть возможность определить вас в Высшее инженерное училище. Что вы на это скажете?

— Я люблю строить, — ответил старшина. — Но военная специальность, как известно…

— Минуточку, — перебил командир. — Не думаете ли вы, что военные лишь разрушают?

— В военное время — да.

— Не совсем так. Разрушая, мы несем что-то качественно новое. Схватка с царизмом, например, привела к Октябрьской революции… Да и в эту, только что завершенную войну мы обезопасили жизнь Ленинграда. Выполнили еще одну важную задачу по охране Родины. И тут без строительства не обойтись. Вы, участник войны, не могли не видеть: часть нашей боевой техники нуждается в обновлении. Будем создавать более мощный флот, неустанно совершенствовать средства обороны. Теперь самое время для решения этой проблемы. Когда будет новая война, никто не знает. Было бы хорошо, если бы ее никогда не было. Немцы, правда, возятся со своей «осью», но с ними у нас вроде все нормально. В общем, решайте сами: дома, окончив институт, вы будете строить города, заводы, фабрики, а здесь — оборонные объекты.

— Лучше на гражданку, товарищ капитан второго ранга. А если что — приду первым!

— Не сомневаюсь. Но вы придете радистом, иной специальности у вас нет. Радисты всегда найдутся, а вот военно-морских инженеров не хватает. Надо готовить. Готовить прежде всего для того, чтобы нас, стариков, заменить. Ведь мы пришли на флот еще при царе… Обдумывая, кого послать на учебу, мы тут с комиссаром посоветовались и решили: вы вполне подходите. И служили прекрасно и сами из рабочего класса. С ответом можете не спешить, еще есть время. Знаю, давно не были на берегу, что поделаешь, обстановка. Так вот, завтра берите увольнительную, погуляйте в городе, подумайте…

Через два дня старшина Ладейников подал рапорт с просьбой направить его в военно-морское училище.

А еще через месяц он написал Галине: «Мечта — стать инженером — сбывается…» И хотя придется строить не дома и не детские ясли, а нечто иное, он понимает — инженер остается инженером, застрельщиком технического прогресса в любом месте. Из письма было видно: Платон рад такому повороту и желает, чтобы этот важный шаг в его жизни поняла и поддержала Галина.

Она не сомневалась, что он станет настоящим военным специалистом. Если морская профессия Платону по душе, то тут ничего не поделаешь: какой смысл становиться поперек дороги? Да и кто она ему?..

Отложив недописанное письмо, смахнула накатившуюся слезу, задумалась: причин для этого много… Но стоит ли переживать, убиваться? Сунула в конверт фотографию, затем небольшой, желтый листок, который приготовила еще вчера, пошла на почту.

…Было хмурое ленинградское утро, когда письмо вручили Платону. Вскрыв его, он сразу обратил внимание на отдельный желтый листок. На листке ни слова, лишь обведены красным карандашом Аленкины ладошки: маленькие, смешные, с растопыренными пальцами. Растроганный, он не мог не показать этот своеобразный «рескрипт» товарищам.

— Вот это подпись — всей пятерней, — дивился курсант Кухарев. — Ну и сынок у тебя!

— Платон — холостяк, — заметил кто-то.

— Да, верно, пока не успел…

— Гм-м… откуда ж сын?

— У меня дочь, — сказал Ладейников и положил на стол фотографию. — Смотрите!

На фотографии молодая белокурая женщина с девочкой на руках. У девочки такие же большие светлые глаза, как у мамы, губы бантиком. На плечах — белая, домашней вязки, пелеринка. Смотрит девочка куда-то в сторону, наверное, туда, откуда должна вылетать птичка.

Друзей больше интересует мать: она слегка улыбается и на щеках у нее — две ямочки.

— Царевна! Где такую нашел?

— Успокойся, там больше нет.

— Нет, ты скажи…

— Вот Фома неверующий! Дай-ка сюда, — отобрал карточку Платон. Но ее опять выхватили.

— Все должны видеть!

Карточка пошла по рукам, курсанты пытались определить, чем занимается возлюбленная Платона, что она конкретно делает.

— Сразу видно — учительница!

— Балерина! — выпалил другой.

— Балерины с детьми не нянчутся — это раз, а второе, в Магнитке оперного театра нет… Не видите: парикмахерша она!

И когда Платон сказал, что Галина — машинист турбины на Центральной электростанции, все ахнули. Не может этого быть. На вид такая хрупкая, и чтоб мужское дело…

В этот вечер в письме Галине он обещал приехать, хотя и сам точно не знал, когда это будет. Его тянуло на Урал к своей синей птице, которую, ну конечно же, поймал, и теперь опасался, как бы не упустить ее. Масла в огонь подлили друзья. «Не жениться на такой — преступление!» Но если подумать, обмозговать — невозможно это. Не положено! Закончит учебу, вот тогда…

И вдруг живо представил, как, став офицером, едет на новое место службы. Его опять, теперь уже с семьей, посылают на Восток. И ничего там, кажется, такого на Востоке нет, а вот тянет, хочется скорее увидеть Курилы, Авачинский вулкан. И еще податься дальше, на север, к Берингову проливу, где одиннадцать месяцев зима, а остальное лето… Говорят, побывав в пустыне, со временем опять потянешься туда. Видимо, так устроен человек. Море — не пустыня, но кто сказал, что оно сулит сладкую жизнь! Красивое с берега — это не то море, которое знают моряки.

И хотя до отъезда еще далеко, да и куда пошлют — неизвестно, Платон мысленно летит в транссибирском экспрессе из Москвы во Владивосток и все показывает жене и дочери примечательные места. Целые сутки тащится экспресс берегом Байкала. Ныряя из одного туннеля в другой, стучит колесами, извивается вьюном. Из окна вагона видны в воде разноцветные камешки, стаи рыб. А когда поезд скрывается в туннеле, Аленка прижимается к нему:

— Опять ночь? — спрашивает она.

— Не бойся. Я с тобой…

Отложив письмо, Платон прислушался к шуму дождя за окном, к глухим, отрывистым ударам грома, и ему почудились… взрывы на горе Магнитной. И опять мысли о Галине, о маленькой Аленке. Перечитал написанное и на обратной, чистой стороне листка добавил:

«Девочка моя хорошая, отпечаток твоих ладошек со всеми десятью пальцами получил. Представляю, как ты выросла. Осенью тебе придется идти в школу. А чтоб ты не промочила ноги, не простудилась, я куплю тебе в Гостином дворе теплые ботинки».

Галина обычно делилась своей радостью с Розой. Не скрывала от нее ни единого слова из того, что писал Платон. С таким намерением, прихватив его новое послание, и отправилась она вместе с Аленкой на «королевскую виллу».

Сойдя с трамвая, они увидели тополь, посаженный Янкой. Чуть в сторонке — большой серый камень. Но ни калитки, ни самой «виллы» не было. Все разрушено, перевернуто вверх дном. В чем дело?.. Аленка в испуге прижалась к матери: ничего нет.

— Странно, — сказала мать.

Постояв на грядке, где еще недавно росли цветы, и толком ничего не узнав, пошли на первый участок в поликлинику. Розы Павловны на работе не оказалось — ушла к больному.

Взяв Аленку за руку, Галина повела ее назад к трамваю. А вернувшись домой, принялась готовить обед. Не успела однако растопить плиту, как увидела в дверях Розу. Вихрем влетела она в комнату. Поцеловала Аленку, вывалила на стол кучу гостинцев. Схватила за руку Галину, потянула, кружась, на середину комнаты.

— Погоди, что там у вас, землетрясение? — уперлась Галина. — Все разбурено, аж страшно…

— Вы были там?

— Только оттуда. Что случилось?

— Все, как и следовало ожидать.

— Не понимаю. Объясни в конце концов!

— И ничего хорошего там не было, а вот стала уезжать, чуть не разревелась. Собрала вещички, вынесла на телегу, а тут мужики — с лопатами, ломами. В один миг разрушили, разбросали, чтоб никто, говорят, не поселился. Стою, а у самой слезы, жалко, а чего — и сама не пойму. — Потом махнула рукой. — Да пропади ты пропадом! Столько лет, как сурок, в норе жила! Правильно горсовет решил: через год чтоб никого в землянках!

— Куда ж ты переселилась?

— К Вале на первый участок. Помнишь, знакомила тебя с нею — тихая такая, скромная. Медсестра она… Отдельную комнату предложили: получайте, говорят, живите. А зачем она мне?

— Как это зачем? Ты же врач.

Роза повела плечами, усмехнулась, находясь в возбужденном состоянии; она, казалось, не могла объяснить все по порядку, а может, просто собиралась удивить Галину, заставить ее ахнуть и поэтому нарочно оттягивала, не хотела сказать сразу. Бессвязно болтала о том, о сем, сыпала словами, будто горохом. Вдруг завела игривую мелодию, стала пританцовывать. Озорство буквально выпирало из нее.

— Значит, отказалась от комнаты?

— Пусть получает тот, кому нужно! — и стала спрашивать, как она, Галина, живет, что у нее нового.

— Нового?.. — Галя вынула письмо. — Вот!.. Нет, ты сперва скажи, чей почерк? Ну, смотри…

— Его, Платошки! — воскликнула Роза. — Галка, я очень рада за тебя! Так и знала, напишет… Что? Обещает приехать? Так это ж замечательно! На целый месяц, в июне?.. — Роза пробежала несколько строчек глазами. — Постой, это он тебя называет Веточкой?.. Скажи, поэт!.. Галина — по-белорусски ветка. Черт, не Платошка!.. А у Янки что ни письмо, одни и те же авиаперлы. Вчера, например, получила, смотри, так и начинает: «Привет тебе, двигатель моей души!» Или вот еще: «Писать заканчиваю, убираю шасси, до следующей посадки». Но ведь я женщина, мне тоже хочется услышать что-то ласковое. А у него одно и то же: «Здравствуй, хвостовое оперение! Моя бесценная взлетная полоса; лопасть винта моего; золотой элерончик!»

— Замечательно! Он же — умница!.. Между прочим, ты читала письма Чехова? Не читала?.. Прочитай обязательно, он свою жену «собачкой», «дурочкой» величает. От обилия чувств это, понимаешь? От высокой любви.

— Куда уж выше — дурочка!..

Когда сели за стол, гостья взяла к себе Аленку:

— Ты любишь дядю Платона?

— Он уже не дядя, — сказала девочка.

— А кто же?

— Папа, вот кто! Я сама так хочу, потому что он хороший. И скоро пришлет мне красные ботинки, которые купит в гостинском дворе. Вот! Я ему давно свою «ногу» послала, чтоб примерить.

— Аленка, почему ты не ешь? — удивилась Роза.

— Потому что я уже наелась и хочу петь. Вот только воды напьюсь.

— Что же ты нам споешь?

Аленка поставила кружку, вышла из-за стола и, сложив руки на животе, со всей серьезностью начала:

Любовь нечаянно нагрянет, Когда ее совсем не ждешь… И каждый вечер сразу станет Удивительно хорош И ты поешь…

Мать усмехнулась, но как ни в чем не бывало стала разливать суп в тарелки.

Роза похвалила девочку за песню и сказала, что все, кто поет, должны хорошо есть, иначе ослабеют и у них пропадет голос. Аленка тут же принялась за суп. Похвалив хозяйку за умение готовить, гостья вытерла губы платочком и сказала:

— Ничего ты, Галка, не знаешь! Даже не догадываешься, зачем я приехала.

— Ну… сообщить о новоселье.

— Нет. Ни за что не угадаешь. — Роза прошлась по комнате и опять остановилась перед Галиной. — Ладно, так и быть, скажу: я… уезжаю! Янка вызывает. Он уже командир звена. Именными часами его наградили. А служит… ну где бы ты думала? В Бобруйске! Почти дома. На поезде до Минска несколько часов езды. Ой, Галка, даже голова кружится!

 

37

Антонио шумно плескался под умывальником, чистил зубы, старательно вытирался новым вафельным полотенцем. В этот момент и послышалось сзади:

— Тальянец, комендант вызыват!

Антонио обернулся: перед ним с ведром в руках стояла уборщица Савка.

— Комендантэ? О сейчас, живо!..

Натянув на плечи рубаху, прошелся пятерней по волосам, глянул в крохотное зеркальце, которое всегда носил с собой, вышел из барака. Через какие-то минуты открыл дверь комендантской:

— Драсите, товарищ Иваскевич!

Комендант протянул ему единственную руку. Вторая, левая, давно потеряна в схватке с махновцами.

— Привет, Антоша! — И сразу быка за рога: — Заявление писал? Писал. Просил выделить комнатуху? Просил. Так почему не заходишь, не интересуешься? Сколь разов за тобой посылал… Есть комнатуха! Пришлось повоевать, но ведь как иначе?.. Слыхал, невеста приезжает…

— Едет, — улыбнулся Антонио.

— Значит, оттуда, из самой Италии?.. Скажи, пожалуйста! Ну что ж, пущай. Свадьбу сыграем, и заживешь ты у нас в стране без всяких фашистов-капиталистов. Свободно, весело. Детки пойдут — красота! А Россия вон кака, работы сколь хошь. Трудись честно, и для тебя все наши советские блага. Но ежели, скажем, на иной путь станешь, на обман то есть, обчество не потерпит. Извиняй меня, старого, что науку тебе предподаю, но как без нее, без науки то есть? — Он снял с гвоздика ключ: — На вот, держи, счастливо тебе, сынок!..

Радостный, взволнованный, вошел Антонио на семейную половину барака. Полагал, он — первый, осмотрелся, а там уже дети играют.

— Драсте, дяденька!

Опустился на корточки перед черноглазым малышом, погладил по голове: «Здравствуй, бомбино!»

— Я не Бомбино, меня зовут Архипка.

— Бомбино — это мальчик по-итальянски. Маленький, как ты… Понимаешь? Белло бомбино — красивый, значит.

Поговорив с детьми, Антонио пошел в глубь коридора, разглядывая номера комнат. Да вот же она, седьмая! Сунул ключ в замочную скважину, встал на пороге: три шага в ширину, четыре в длину. Мало, но хватит!

Почти каждый день заходит Антонио на почту, спрашивает, нет ли весточки от Велины. Должна же она написать перед тем, как отправиться в такое дальнее путешествие. Не случилось ли чего с нею? Время-то какое! Судя по сообщениям печати, немцы разбойничают во многих странах: жгут, убивают, вешают. И пока нет сил, чтобы остановить их.

В субботу Антонио опять забежал на почту: должно быть письмо. Предчувствие оправдалось. Едва он подошел к третьему окну, как девушка, узнав его, подала темно-синий конверт, на котором наклеено несколько иностранных марок.

В первые секунды оторопел, а придя в себя, заулыбался: наконец-то! Но письмо оказалось от сестры Терезы, из самого Парижа. Сестра сообщала, что Вела была у нее и выехала на пароходе в Одессу…

Письмо было короткое, написанное наспех, но и оно безмерно радовало его. Как же, узнал самое главное — выехала!

Веселый, сияющий, влетел Антонио в барак и, держа над головой письмо, запел пританцовывая.

— Шо с тобою? — удивился Глытько. — Лыст?

— Выехала!.. Вела выехала!..

И принялся рассуждать, что пароход прибудет в Одессу не раньше, чем через 20—25 суток. Ну и что ж, будет ждать!

Минул месяц — от Велины никаких известий.

Прошло три месяца, четыре, и Антонио начал понимать: случилось что-то серьезное. Долго наводил справки, но так ничего и не выяснил. Да и кто мог сказать, куда девался пароход, на котором плыла Велика. С новой силой разгоралась война в Европе. Не стало писем от Терезы. Перестал писать и брат Умберто.

 

38

Дударев почти ежедневно видел начальника цеха, питал желание подойти к нему, назвать по имени и отчеству, заговорить с ним, услышать замечание или совет по работе, но тот уклонялся от разговора, вел себя так, словно никогда не знал его.

Дударев готов был забыть все неприятности, даже то, что Сарматов приказал уволить его с работы, как сына кулака. Но Сарматов держался обособленно, с гордецой, хотя внутренне переживал: ведь обвинение оказалось несостоятельным. Он и сам не рад — такую гирю на шею себе подвесил!.. Что ж, может быть, его, образованного человека, подвели, науськали, как глупого щенка? Нет, он знал, что делал! И сегодня у него единственное желание — скорей бы этот Дударев куда-нибудь уехал!.. Но зачем Порфишке уезжать? Он желает породниться с Аркадием Глебовичем, жить с ним в мире и дружбе, как живут многие.

Более года Лина и Порфирий любят друг друга: чего ж еще! Они в таком возрасте, когда самая пора вступать в жизнь, думать о детях, строить планы на будущее. Хотя соединить столь разные души, а тем более, достичь семейной гармонии, не так-то просто. Но какие влюбленные думают о том, что их ждет впереди!

Размышляя о замужестве, Лина пока ничего не сказала родителям. Была уверена: они любят ее, а значит, полюбят и зятя и, конечно, сделают для них все.

— Это невозможно! — сказал Порфирий.

— Для того, кто любит, нет ничего невозможного!

— Но ведь дело не во мне…

— Папа вовсе не такой, как ты думаешь! Он — крупный специалист, у него столько работы!.. Как ты не понимаешь, ему просто не до нас.

— Я давно понял твоего отца.

— А я — твою барачную жизнь! — выпалила Лина. И, бледнея, стала перечислять «прелести» этой жизни. И печку истопи, и наруби дров, и с ведрами беги за водой. Кроме того, в бараке — клопы. А как быть с туалетом, особенно зимой? Сбитый из тонких досточек, он стоит на ветру, где легко простудиться.

Возразить было нечего. Барачный быт именно такой, если не хуже. Но и поселиться на квартире ее родителей — не велика радость. Конкретного разговора об этом пока не было, но если родители даже предложат — переезжай, — он не согласится. Жить вместе — значит следовать их домашним устоям, потакать их желаниям, выслушивать всякого рода нравоучения, а то и упреки — нет, это не для него. Его девиз — независимость, полная самостоятельность!

Иной раз Лина и Порфирий вступали в спор, доказывая каждый свое. И все же, надо отдать им должное, несмотря на жаркие стычки, они оставались друзьями, более того, влюбленными. Поскандалив, тут же, как ни в чем не бывало, шли в кино или на танцы, совершенно не думая о своих разных, если не сказать диаметрально противоположных характерах. Лина была уверена, что она обязательно сломит упорство Порфирия, повернет его в свою веру, и для этого ей потребуется не так уж много времени.

Иные планы вынашивал Порфирий: еще два-три месяца, полагал он, и Лина пойдет за ним не только в барак — на Северный полюс! И теперь вся его стратегия сводилась к тому, как бы не упустить невесты. Он знал, у Лины завелись поклонники, которые только о том и думали, как скорее породниться с начальником цеха. И первый из них — Ленька Мойсенович!

В четверг Лина назначила Порфирию свидание, он радовался предстоящей встрече с нею. Во-первых, потому, что узнает, как отнеслись родители к ее намерению выйти замуж. Во-вторых, что они думают по поводу желания дочери — оттяпать у них одну из комнат. Надо думать, Лина уже поговорила с ними. Да, конечно!

Местом встречи избран сквер больничного городка.

Наступала весна, и молодым людям приятно было провести вечер среди первой зелени, потолковать о том, что волновало их обоих.

В этот день нелегко пришлось Дудареву на работе: заболел помощник, и он почти всю смену не мог оторваться от контроллеров. Страшно устал. Рассчитывал перед тем, как идти на учебу, немного отдохнуть, но теперь — все насмарку! Да и какой отдых, если предстоит встреча с любимой!

Сдав смену, Порфирий готов был уйти из цеха и тут неожиданно узнал о заседании комсомольского бюро. Вот те на! Как член бюро, он не мог не принять участия в этом заседании, на котором стояли важные вопросы, и в то же время не мог не явиться на свидание с Линой: она и так за последнее время стала какой-то мнительной, легко ранимой.

Заседание началось вовремя, и Порфирий полагал: оно скоро кончится. Ошибся. Когда, наконец, решили последний вопрос, было уже темно. Посмотрев на заводские часы, он понял: вряд ли успеет. В его распоряжении оставалось каких-то двенадцать минут. Не раздумывая, припустил во все лопатки.

Вспотевший, запыхавшийся вскочил на подножку трамвая, да так и остался висеть, держась за поручни: вагон переполнен.

Сошел с трамвая так же, как и сел — на ходу. Полетел будто на крыльях. Вот наконец и больничный сквер, кажется, все в порядке. Навстречу шли парни и девушки, но Лины не было. И тут, сам не зная, что на него нашло, заметался из конца в конец. Не ходил, а рыскал, заглядывал во все уголки, искал даже в кустарнике. Где же она?..

Расстроенный, грустный, побрел назад к трамваю. Оставалось одно — ехать на Карадырскую. Объяснить все, как было, извиниться. Он готов на все, даже на пропуск занятий в институте, лишь бы повидаться с нею.

Еще издали различил желтый свет в окне: чувство радости шевельнулось в душе — дома! Не один раз появлялся он под этим окном, свистнет, бывало, и оно — настежь! «Одну минуточку», — скажет Лина и тут непременно выскочит к нему на улицу.

Так было. Но сегодня…

Волнуясь, Порфирий замер в ожидании. Прошла минута, две, прошло более — окно не открывалось. Может, не расслышала? Повременив, заложил пальцы в рот. Свистеть еще — неудобно. Поднял камешек и осторожно бросил в шибу. Чиркнув о стекло, камешек бесшумно упал на землю. И о, чудо! Окно открылось. Но чья-то рука тут же дернула створку назад так, что чуть не посыпались стекла. Опустилась штора, и в комнате погас свет.

Понял, на такое способна только Лина. И все же не уходил: успокоится — выйдет. Не такая она, чтобы таить злобу. Стоял, прислонясь к дереву, ждал. В сквере забренчала балалайка. Затем веселый девичий голос:

Огонь горит, а свечка тает, У ворот собачка лает. Погоди, собачка, лаять, Дай мне с миленьким побаять!

Дудареву показалось — он в деревне: и балалайка, и эта частушечница, все это было в Неклюдовке. Да, собственно, здесь только дома городские, а люди, поселившиеся в них, почти все из деревни. Давно не слыхал он таких задушевных, родных его сердцу, припевок. Балалайка затихла, но вот снова донеслось ее бренчание, опять припевки:

Милашечка — кошечка, Выгляни в окошечко…

«Вот черт, вроде как про меня!» — удивился Порфирий. Поднял голову, чтобы взглянуть на затемненное окно и услышал:

Как по старой по любви Пожалей немножечко!

Он ждал, надеялся, но некому было пожалеть его в этот вечер. Текло время, а невеста не появлялась. Что же делать? Бросить все и уйти на занятия? Нет… Тревожные мысли стучали в виски. Подумалось даже, что там, в комнате, кто-то есть из его соперников. Кто ж еще, как ни этот артист, Ленька! Ревность охватила душу, ударила по нервам, и он, не помня себя, громко, по-разбойничьи, огласил местность диким свистом. Выходи, если не трусишь!

В комнате по-прежнему темно. Не вспыхнул свет, не шевельнулась штора. Как же так, неужели ошибся? И опять: дома она, где ж ей быть? Сидит, наверное, злится. И никакого Леньки там нет. Просто решила поиздеваться над ним. А о том не подумала, что у него не было никакой возможности. Не мог он променять заседание бюро на встречу с нею, потому что общественное ставил всегда выше личного.

Он вернулся домой в первом часу ночи — молчаливый, мрачный. Спать не мог. Сидел на койке и вспоминал Лину. Вся в отца, такая же упрямая и гордая. И уже смотрел на нее если не другими глазами, то во всяком случае не так, как раньше. Не мог не вспомнить, как однажды стал рассказывать ей о только что прочитанной книге, и она, фыркнув, оборвала его. Заговорила о моде, о том, что одной из ее подруг жених привез из Москвы белое шелковое платье. «Женщина есть женщина, — подумал он. — Каждая хочет красиво одеваться». Но сказать ей, что он не миллиардер Крупп, а всего лишь молодой рабочий, — не счел нужным. Возразить — значит поссориться. Мысли уносили его в цех, через пару дней там начнется ремонт блюминга, которым будет руководить инженер-рационализатор Николай Рыженко. Хорошо бы попасть в одну из ремонтных бригад. Прощупать агрегат своими руками — это же целая школа! А еще боялся, как бы не прозевать поступившую в библиотеку новую книгу о прокатном производстве, на которую давно нацеливался.

Вернувшись с занятий ночью, Дударев, как правило, не ложился спать, усаживался за стол и принимался за домашнее задание. Такой порядок завел еще на рабфаке. Более рационального использования своих сил и времени он не видел. Во-первых, садился за стол после того, как более часа провел на воздухе. Во-вторых, утром спокойно уйдет на работу, зная, что если и задержится в цехе, то ничего страшного не случится — учебное задание выполнено.

Все это, понятно, давалось нелегко. Порой не оставалось времени для сна. Ходил с воспаленными веками, ждал выходного, чтобы отоспаться. И все же, при всей занятости не мог не думать о невесте. Искал случая встретиться с нею. В конце концов пришел к выводу: лучше всего явиться домой и прямо сказать: подурила, хватит! С кем не бывает. Но как воспримут это родители? Мать еще ничего, а вот отец…

После недолгих раздумий оделся и пошел на Карадырскую. Была не была! Рано или поздно все равно придется заходить. Чему быть, того не миновать. Подойдя к дому и увидя в окне Аркадия Глебовича, изменил свои намерения. Гораздо лучше, если Лина сама выйдет. Стоял в тени под деревом, ждал. Докурив папиросу, Аркадий Глебович с шумом закрыл окно, задернул штору. Лишь после этого Дударев пустил в ход условные сигналы. Свистел, бросал камешки, но ни то, ни другое не имело прежней силы.

 

39

Осень срывала с деревьев ржавые листья, неистово разбрасывала их по мокрой земле. Нахлобучив кепку, Порфирий быстро шагал на свой пятый участок. Было за полночь, а ему чуть свет на работу — поспать бы!

До двадцать седьмого барака уже недалеко, осталось пройти по скверу, свернуть за угол, и там — он. Пригнулся, чтобы не задеть мокрые ветки, — без того вымок! — и увидел на тропе Лину. Кинулась к нему — продрогшая, сырая, молча протянула окоченевшие руки.

— Почему ты здесь?

— А где ж мне быть! — заговорила, чуть не плача. — Сколько раз приходила, хотела тебя увидеть. И вчера и еще три дня назад была… — голос ее дрогнул. — Где ты пропадаешь по вечерам?

Обнял ее за плечи:

— Жизнь моя заметно сузилась. Осталось всего три места, куда хожу — блюминг, институт и 27-й барак. Свободного времени почти нет. Впрочем, вчера был в коммунхозе. Ключ от комнаты получил. Да что мы стоим, зайдем погреешься: холодная, как ледышка!

Взял под руку — вялую, податливую, очень не похожую на ту, прежнюю, заговорил, стараясь узнать, что же там произошло у нее дома?

— Одна в такую непогодь, почти раздетая… — дивился он. — Наверное, поссорилась? Тебя обидели?.. Почему ты молчишь?

Беспомощно ткнулась ему в плечо, всхлипнула. Чего-чего, а вот этого — не ожидал.

— Скажи, наконец, в чем дело? И тут будто прорвало ее:

— Ты смеешься! Тебе хорошо! А я столько передумала, столько перестрадала! Но ты этого не поймешь, ты вообще меня не понимаешь!.. Стал избегать. Как ушел тогда, так и не показываешься. Не думай, что я какая-то деревянная, у меня тоже нервы. Не могу я так!..

— Два раза к тебе на Карадырскую приходил, но ты даже из окна не выглянула. Сама понимаешь, мне ничего не оставалось, как только повернуться и уйти. Но я не ушел. До полуночи ждал, думал, все же выйдешь… Потом еще раз был, и опять ты со своими капризами…

— Я женщина, ты должен простить.

— Я ни в чем не обвиняю тебя. Погоди, что с тобой, ты плачешь?

Когда подошли к крыльцу, она пояснила:

— Мама против… Никого, говорит, нам не надо. У отца должен быть кабинет, а у нас, ты же видел, всего две комнаты.

— Сколько раз тебе говорил, зачем нам идти к родителям? У нас же своя комната! Пусть в бараке, ну и что ж такого. Мне, например, никакой комфорт не нужен. Не время думать о роскоши. Пока можно обойтись и без нее. Я рабочий и готов переносить любые трудности — иначе социализма не построить. Если мы сегодня станем заботиться только о себе, то мы ничего не сможем дать людям! Быть мещанином — это страшно… Извини, увлекся… Ну и что ты сказала маме?

— Сказала: люблю тебя!

— Так и сказала? Линка, ты молодец. Умница!.. Но скорее в барак — холодно.

— А еще сказала: не захотят по-хорошему — уйду из дома. Брошу все и уйду.

— В чем же дело? У нас теперь свой угол.

— Мама настаивает, чтобы я поступила в институт. Мы, говорит, для тебя создали все условия.

— Ну и поступишь. А насчет условий — так здесь не хуже. Отдельная комната, тепло, уютно, никто не мешает. Вместе на занятия и опять же — домой! Хорошо! Вечерний институт не хуже дневного. На дневном, скажу тебе, больше белоручки… Знай, зубрят теорию, а покажи им коленчатый вал, так они скажут — погнутый ломик. Недавно у нас на блюминге практикант такой был. К рольгангам подойти боялся. А вдруг, говорит, что случится и они по инерции с этой раскаленной бабой!.. И еще новость, впрочем, ты, наверное, слышала — все эти бараки скоро на снос. Так что и мы можем оказаться в каменном доме. Между прочим, слесарь из нашего цеха на днях в соцгород переселился. С детьми в первую очередь. Ты любишь детей?.. Ну, улыбнись же!.. Вот и повеселела… Подумай хорошенько, не век же с мамой жить: рано или поздно придется расстаться. По-моему, теперь — самое время. Как ты думаешь, а? Устроимся в комнатке, заживем, ей-богу! Тебе, конечно, будет нелегко, да ничего, привыкнешь. — Он чуть придержал ее у крыльца. — Пригласим друзей, знакомых… На свадебный вечер, говорю. Понимаешь? Лучше всего на субботу… А мама, вот увидишь, сама к нам придет. Да и отец одумается: не враг же он своей дочери.

Улыбнулась, молча подставила губы — тихая, покорная. Зашептала с придыханием: да, она согласна не то что в субботу, а хоть завтра!

Не дав договорить, подхватил на руки, плавно опустил на крыльцо. Вскочил следом и, пропуская ее впереди себя, повел по коридору. Повернул ключ в двери, включил свет:

— Не комната — игрушка!

Переступив порог, Лина остановилась: да, крохотная, но уютная. Большое окно — много света. И удивилась, как чисто вымыты полы.

— Сам?

— Пустяки, — отмахнулся Порфирий.

Предложил раздеваться, быть, как дома, а сам скорее в сарай — за дровами. Не мешает подтопить… Он это мигом!

Слышно было, как, войдя в коридор, обронил дрова на пол (топка оттуда), завозился у печки.

Вернувшись, залюбовался невестой. Она стояла посреди комнаты в сером платьице, с распущенными волосами.

— Вот ты какая!

— Какая?..

И лукавые глаза, и обнаженные до плеч руки, и вся эта, щекочущая воображение, девичья красота, казалось, нарочно открылись ему сегодня. Не смотреть, не упиваться ею — не мог. Горел желанием подхватить на руки, облапить, расцеловать, позабыть про все на свете. Ведь этому непременно быть! Быть не сегодня, так завтра. Ведь она, Лина, теперь его — навсегда, навечно! Стоял чуть смущенный, как бы не совсем понимавший, что происходит… Да нет же, ничего особенного! Все, как и должно быть. И не успел опомниться, как она обхватила его за шею, но вдруг отпрянула:

— Все!.. А теперь проводи меня.

— Куда в такую слякоть? Да и пальто не подсохло.

— Поздно уже. Я должна быть дома.

Взял за руки:

— Оставайся. Насовсем. Завтра в загс, к родителям, куда угодно!

— Нет, до субботы.

«До субботы, до субботы…» — мысленно повторял он, снимая пальто с гвоздика и одевая ее. И уже на крыльце шепнул: «Никому ни слова. Потом все уладится».

 

40

Был второй час ночи, а Дударев не ложился, ходил по комнате, оттопыривая губы и бубня про себя чужие, незнакомые слова. Многие предметы сдал, а вот… инглиш!.. Иностранный язык давался нелегко, с огромным напряжением. Дударев понимал: основа успеха в любом деле — это труд. Не таков он, чтобы бояться трудностей! Разве легко было, когда закладывали город? Сильные ветры, морозы, большинство строителей — в лаптях, в лохмотьях… А какое питание — без перебоев выдавался разве что хлеб, а остальное…

— Блу… блу… — снова забормотал Порфирий, но вдруг бросил тетрадку на пол: не получается! Не свойственно это русскому человеку. Блуминг вместо — блюминг… Да ну его!

А преподавателю нет дела, что свойственно, а что нет — написано в учебнике, будь добр выучи, а не хочешь — дело твое: получай двойку.

Подняв тетрадку, опять принялся за английский: хочешь не хочешь, а завтра сдавать. Перевел несколько фраз, запомнил по смыслу, а вот произношение — хоть плачь — не дается! Лучше бы по-немецки гыркать, куда проще. Но теперь, как говорится, хоть топором. Сам же попросился в группу, где изучают английский. Взялся за гуж — тяни!

Немного погодя, развернул на столе лист ватмана, стал пристально всматриваться в тонкие прожилки чертежей: кажется, все в порядке, ошибок нет. Да иначе и быть не должно: черчение — его страсть. Покончив, наконец, с заданием, взялся за свежую газету, но поздно — пора спать. Опрокинул набок одну, вторую табуретку, уложил сверху пару досок — кровать готова. Расстелил кожух, сунул под голову стопку книг — вполне нормально! Лежал на спине, думал. До субботы остались считанные дни, а он еще многое не успел сделать.

Против него по-прежнему родители, да стоит ли об этом! Главное, невеста не возражает. Согласна. Через три дня она станет его женой… Подумать только — он женат!.. Мать и отец Лины, ну конечно же, всю вину на него свалят. Но того не поймут, что их дочь сама так решила. Вчера у нее был — веселая, радостная, без улыбки слова не скажет. А сегодня во сне видел. Стоит будто в парке под железной пальмой, улыбается, а вокруг гроза, блестят молнии, от ударов грома дрожит земля. Схватил за руку скорее в дом… Скорее!

На этом и проснулся. Прислушался, что там гремит? Может, и вправду гроза? Нет, стук в дверь.

— Кто там?

— Умирал, что ли?! — кричит Антонио. — Второй гудок был!..

Натянул штаны, обулся, пулей вылетел из барака. Побежал, шлепая по грязи через площадь. Еще несколько минут — и проходную прикроют. Таков порядок.

Показав на ходу пропуск, Антонио быстро оказался на территории завода. Порфирий же, стоя перед Котыгой, нервно обшаривал карманы:

— Помню, ложил вот сюда.

— Наплевать, дэ ты его клав! Есть пропуск — проходь, нема — геть с дороги!

Отчаявшись, Дударев готов был вернуться в барак, поискать, но пока будет бегать, проходную закроют — и прогул обеспечен.

Он порылся в заднем кармане брюк и вдруг заулыбался:

— Вот же он!

Вахтер поднес пропуск к глазам: уж не подвох ли какой? То не было, а тут — на тебе! — и с упреком заключил:

— Такэ малодэ, а вже склероз.

Дударев ворвался в цех буквально за минуту до начала работы. Поднялся на эстакаду главного поста и едва занял рабочее место, как услышал:

— Идет!..

Оглянулся и увидел бежавшую по рольгангам чуть вприпрыжку, светящуюся ярким огнем болванку. Пропустил ее под валками, вернул обратно. Затем снова — к себе… Все, как и должно быть. Металл был податливый, мягкий. Из болванки получилась широкая, длинная плаха — готово! «Вызывай новую!» — сказал помощнику.

И тут заметил незнакомого человека, который стоял у барьера главного поста и пристально наблюдал за ходом прокатки.

От раскаленного металла нагревался воздух, обдавал оператора теплом. Дударев согрелся, а через некоторое время совсем размяк: клонило ко сну. Не выспался прошлой ночью. Сколько раз говорил себе: нельзя так, надо ложиться вовремя, и сам же нарушал эту свою заповедь. Увлекся, выполняя домашнее задание. Да и как иначе? Идти на занятие, как некоторые, без подготовки, он не может. Учиться так учиться!

Пропустив очередную болванку между валками, тряхнул головою, силясь отогнать дрему, и неожиданно стал куда-то падать. «Вот черт!» Вцепился в контроллеры, как бы опасаясь, что они могут выскользнуть из рук. Огляделся: где же болванка? Полураздавленная, плоская, она уплывала вдаль. Одним движением вернул ее обратно и опять увидел человека в кожаном пальто. Тот стоял, выпрямившись во весь свой огромный рост, широкоплечий, сильный. Что ему здесь надо?.. Дударев не мог не вспомнить, как на цеховом собрании еще недавно стоял вопрос о бдительности. Выступая с докладом, начальник цеха Сарматов утверждал, что иной раз на блюминге появляются никому не известные люди, однако их никто не останавливает, не интересуется, откуда и зачем они пришли. А между тем есть инструкция, в которой сказано: увидев постороннего, спроси у него пропуск. Нет пропуска — задержи.

«Бдительность и еще раз — бдительность!» — взывал огромный плакат, вывешенный в цехе.

С подачей болванок вышла заминка. Дударев поднялся:

— Что-то в глаз попало, — сказал помощнику. — Пойду промою. — Подадут болванку — не теряйся, принимай спокойно, как вчера. Ты можешь!

Подставив под кран голову, он сразу почувствовал облегчение. Вода как лед. Умылся, вытер лицо рукавом — совсем хорошо! Пошел на свое место и тут лицом к лицу столкнулся с человеком в кожаном пальто. Хмуря косматые брови, тот все так же поглядывал исподлобья. Не узнай, кто он, чего доброго, еще от начальника цеха влетит. Поднял голову и решительно спросил:

— Ваш пропуск?

Мужчина окинул парня непонятным взглядом и глухим басом произнес:

— Это хорошо, что ты такой бдительный. Но клевать носом на рабочем месте — не положено.

— Предъявите пропуск, гражданин!

Мужчина неторопливо полез в карман, достал из бумажника пропуск и, развернув, показал его настойчивому парню.

Взглянув на незнакомца, на фотографию и уже потом прочел: «Носов Григорий Иванович». Сменился с лица:

— Извините, товарищ директор!

— Ничего, — отозвался тот. — Ты поступил правильно, по инструкции. Но вот дремать на работе — никому не позволено. Ты же мог заснуть и тогда… представляешь, что могло быть?.. Как фамилия?

Директор вынул блокнот, однако записывать не стал. Подступил вплотную:

— Ну и почему же ты, Дударев, пришел на работу, не выспавшись? С девками прогулял, что ли?

— Курсовую задолженность ликвидировал, — тихо ответил оператор. — До трех часов сидел.

— Где учишься?

— В горно-металлургическом. Без отрыва.

— Понятно, — сказал директор. — Ну и как с задолженностью?

— Немного не успел. Но в общем…

— На троечки тянешь или как?

— Пока ни одной! — вспыхнул оператор, сердясь, что его обвиняют в плохой успеваемости. — Вот зачетка, если хотите!

Директор взял зачетную книжку, и его косматые брови полезли на лоб:

— Отличник? Ах, вот по-английскому…

— Не дается английский, — признался парень. — Но думаю, нет таких крепостей, которые бы…

— Не сомневаюсь! — поддакнул директор. — Но перед тем, как идти на работу, советую выспаться… Комсомолец?

— Кандидат в члены партии.

— Тем более, с коммуниста — спрос вдвойне.

Директор ушел, а минуту спустя Дударева вызвал начальник цеха.

Поднимаясь по лестнице на второй этаж, оператор думал и все не мог понять, зачем он понадобился Сарматову в такое время. Оказавшись в приемной, хотел было сразу пройти в кабинет, но секретарша зашикала на него: дескать, стучишь сапогами, как конь копытами…

— Меня вызвал начальник.

— Тихо! — пригрозила она пальцем. — Аркадий Глебович работает.

Немного погодя, заглянув в кабинет, сказала, что велено подождать. Минут через пять над дверью загорелась лампочка и секретарша, подтолкнув Дударева, велела заходить.

Сарматов сидел за столом, копаясь в бумагах, на приветствие вошедшего не ответил. Зачем-то вытащил из ящика стола тонкую черную папку, заглянул в нее и, не приглашая Дударева сесть, спросил, о чем он говорил с директором. Начальник смотрел Дудареву в глаза, как бы требуя: выкладывай все, как было!

«Не к добру это», — подумал Дударев. Однако врать не стал. Переступил с ноги на ногу и сказал, что он почти всю ночь просидел над курсовым заданием, а сегодня вот, придя на работу…

— Клюнул носом! — злорадно подхватил Сарматов.

— Чуть-чуть… А умылся — потом ничего.

— Значит, вы приходите на блуминг не работать, а спать? — начальник встал, положил руку на черную папку. — Жду от вас полной откровенности. Что сказал директор?

— Ничего особенного… А за то, что хорошо учусь, назвал героем. У меня все пятерки, кроме английского.

— Какие у вас отметки, меня не интересует. А вот сон на рабочем месте — это преступление.

— Я не спал.

— Не отпирайтесь, все ясно! В общем, еще одно нарушение, и мы с вами распрощаемся. Адью, как говорят французы!

Дударев опустил голову.

В конце смены на щите, где вывешивались цеховые новости, появился приказ за подписью Сарматова, в котором говорилось:

«За сон на рабочем месте объявить Дудареву П. И. выговор».

 

41

В субботу, закончив смену и приняв душ, Дударев поспешил домой, не чуя под собой ног. Сегодня у него необыкновенный день — он женится! Будто ветер, ворвался он в комнату: «Ну, как тут?» И, увидя стряпуху Феклу Евменовну, успокоился. Пожилая, но еще крепкая женщина из местных казачек, облачившись в белый передник, бойко месила тесто. Тут же находился отец. Примостился на скамье и, как велела стряпуха, старательно чистил тертым кирпичом пузатый самовар.

— Вино, пиво — само собой, а без чаю свадьбы не бывает, — утверждала Евменовна.

«Чай так чай», — думал Иван Силыч Дударев. Ему даже приятно исполнять приказы этой одинокой женщины. Стряпуха хоть и в годах, а молодую за пояс заткнет! И самовар достала, и посуды всякой нанесла: там, говорит, где я кухарю, все должны быть довольны. Не баба — огонь!

— Так вот, — беря Порфирия за рукав, начала она. — Что у нас на столе будить? А будить допрежь всего картошка на смальце, капуста, огурчики, вся, значит, первостепенна закуска. А из мясца, что старый с базару принес, — андрикоты. Потом ишшо бульба с селедцом по-белорусски, каша пшенная и опять же пироги с маком, то есть, значит, к чаепитию. Глазунью ишшо, как значит, знакомая из станицы яичков принесла. В обчем, может, чего и забыла, так ты подскажи, память у тебя свежее. Гости, они ить на свадьбе должны быть сыты и пьяны.

— Евменовна, хорошо бы винегрет… очень люблю.

— Будить. Все будить!

— Я к тому, чтоб на столе было всякое. А если, скажем, подкупить чего, так деньги — пожалуйста.

— Придержи денежки, ты теперь человек семейный. Пригодятся. Впрочем, ежели винца красного, так отчего ж, вполне можно, потому как водка, она, известно, не всякому.. А касаемо блюдов — в полном довольстве!

— Спасибо, Евменовна… Простите, там, кажется, гости. Пойду, встречу.

— Беги, беги.

Первой пришла Галина и не одна — с подругой: на случай, если помочь надо. Порфирий представил их Евменовне, и та сразу определила девчат к делу: перво-наперво картошку почистить. В комнате тесно, и гости, прихватив все, что надо, расселись в коридоре.

Вскоре появился Антонио, поздоровался с Галиной, которую хорошо знал, повернулся к ее подруге, снял кепку и, слегка склонив голову, представился:

— Бригадир каменщиков — Ригони!

Тоненькая аккуратная девчушка с чуть подкрашенными губами немного застеснялась и еле слышно произнесла:

— Валя.

— Пер фаворе, садитесь. — Присел рядом, стал ей помогать.

Не заставили себя ждать черноокая Варя и беленькая, будто льняная, Тося — подруги невесты. Вместе с ними, а точнее, с Тосей пришел Аполлон Ведерников. Варя первой подошла к жениху с поздравлением, пожала ему руку и сказала:

— Вот потанцуем! Назло невесте приглашу.

— А не лучше ли без всякого зла? — улыбнулся Порфирий.

— Шучу я. Такой ревнивый…

— Слухай, тебя, кажись, Варькой кличут? — подошла Евменовна. — Так вот, девонька, столы накрывать пора. Вилки, ложки на место, стаканчики с хреном не забудь, уксус, что к пельменям. Нашла Евменовна работу и Тосе, и даже Аполлону.

Смеркалось. С горы Магнитной донеслись мощные взрывы. Свистки электровозов. Глухо гудела стройка. Работа не прекращалась и ночью.

— Тпр-р-р-у-у! — неожиданно послышалось под окном.

Антонио припал к шибе:

— Родион лошадь пригнал.

Было решено привезти невесту по уральскому обычаю — в кошевке. Да и как можно пешком! От Карадырской до пятого участка не близко: каблучки поломает.

Порфирий тут же забрался в кошевку: «Гони!»

К дому невесты подъехали, когда совсем стемнело. Оставив Родиона с лошадью за углом, Порфирий с волнением подошел к давно знакомому окну: вроде все нормально, а вот забилось сердце. Как и условились, он тихо свистнул. Подождал немного и еще раз. На свист никто не откликнулся. Уж не случилось ли чего? Поднял камешек и, как раньше, осторожно бросил в шибу. Опять молчание.

Потянулся к подъезду, но заходить в квартиру не стал: можно повредить делу.

Расхаживая возле дома, о чем только не думал. Может, с отцом чего в цехе произошло? Так нет, уходя с работы, видел его. Наверное, заболела мать, и Лина, как медсестра, сама осталась при ней в больнице. Но в болезнь ни того, ни другого не верилось. Невеста, ну конечно же, задержалась на работе: подвернулось что-то срочное, и вот… На кухне блеснул свет. «Кто-то есть дома, — подумал Порфирий. — Она, кто ж еще?» Поднялся на третий этаж. Нажал кнопку звонка, отступил чуть в сторону: вот сейчас подхватит ее на руки и, как договорились, увезет на пятый участок.

В передней послышались шаги, звякнул ключ и в проеме двери встала мать Лины. Как всегда, гладко причесана, в богатом голубом халате до пят.

— Здравствуйте, Августа Бенедиктовна… Извините, я…

Заслонив собою дверь, хозяйка застыла в немой позе.

Молчал и Порфирий. Но вот собрался с мыслями, стал объяснять, что ему надо видеть Лину.

Августа Бенедиктовна воинственно вскинула голову:

— Это еще зачем?

— Важное дело. Позовите, пожалуйста.

— Линочки нет дома!

— Как?.. Где же она?.. — насторожился Порфирий. — На самом деле, что случилось?.. «Ах, да, — осенила мысль, — невеста собиралась еще раз поговорить с матерью. Видать, поговорила. Об этом их разговоре узнал отец». — В общем, все ясно. Куда вы ее отправили?

— А ты кто такой, чтоб перед тобой отчитываться?

— Я вас считал культурной женщиной, а вы…

Хозяйка рванула на себя дверь, пытаясь закрыть ее, но Дударев уже ступил через порог, встал перед нею — взволнованный, сильный, еле сдерживая гнев.

— Ты… не имеешь права! Кто тебя просил?..

— Августа Бенедиктовна, — подавляя волнение, как можно спокойнее заговорил он. — Вы знаете, мы давно любим друг друга. Почему вы не хотите нас понять?.. Думаете, будет так, как вам захочется? Ошибаетесь. И то, как вы поступили с дочерью, откровенно говоря, пахнет средневековьем. Неужели вы, образованная женщина, врач, не понимаете, что те времена, когда родители выбирали жениха для дочери, давно прошли! Ваша дочь выросла в годы Советской власти, она комсомолка, подумайте, что вы делаете? Куда вы загнали ее — на чердак, в подвал? А может, заперли в кладовой? Это жестоко! Мы, комсомольцы, против всякого насилия, а значит, и против тех, кто его творит!

Вдруг послышалось, будто из комнаты Лины донесся плач. Отстранив хозяйку, ринулся туда. Что такое? Никого. На полу связка книг, разбитая пластинка…

— Извините.

— Нахал! — почти выкрикнула Августа Бенедиктовна. — Моя дочь не из таких, чтобы выходить замуж за первого попавшегося. Чем хотел прельстить — барачной грязью, клопами… Повторяю, уехала и видеть тебя не желает!

— Вижу, вы и впрямь напугались. Как же, дочь инженера и вдруг замуж за простого рабочего… Теперь я понимаю, кто вы и что. Вы и ваш муж бесчеловечны. Единственной дочери хотите жизнь исковеркать. Мне что, я двужильный, переживу. А вот она, вы подумали, что может произойти с нею? Вы же разрушили все, что в ней было святого. Она любила вас, а вы за всю эту любовь взяли, да и предали ее, растоптали, как личность. Не верю, что она уехала добровольно! Деспоты!

— А ты не очень-то! Раскаркался. Вон скоро муж придет. А то и милицию вызову…

— Не пугайте, я вашего мужа не боюсь. А в милицию не пойдете, не посмеете, вам же самим стыдно будет. Поймите, наконец, она не ребенок, ей скоро двадцать… Эх, мамаша!

— Ты ей не пара! — со злостью бросила хозяйка. — У тебя ничего нет. Одна рубаха, и та застирана!

— Наоборот. Я чертовски богат. Мое богатство — молодость, специальность прокатчика, наконец, знания, которые черпаю в институте. Мой дед был неграмотным, слепым на всю жизнь остался отец, а я кончил рабфак и вот учусь дальше… Я счастлив! Но вам этого не понять, вы оттуда, из прошлого, и рассуждаете, как мещане…

Августа Бенедиктовна, знай, твердила одно: дочь будто сама не пожелала идти в барак и что судьба у нее совсем иная…

— Ты человек иного склада! — наконец выпалила она.

— Вы хотели сказать, иного круга? Я вас понял. Спасибо за откровенность. — Порфирий повернулся и медленно побрел вниз по ступенькам.

Открыв наружную дверь, он чуть было не столкнулся с Аркадием Глебовичем. Тот задержался на секунду, шарахнулся в сторону, как от чумного. Согнулся, засеменив вверх по лестнице.

Когда Порфирий вернулся к подводе, Родион с укором произнес:

— И чаго так долго!

— Поехали, — махнул рукой жених.

— Постой… а невеста, как же?

— Гони, говорю!

Поняв, что у жениха большая неприятность, Родион огрел коня кнутом:

— Но-о, ты! Застоялся.

Пробежав немного трусцой, старый, заезженный мерин поплелся нога за ногу.

— Зря начальству в глаза лез, — бубнил Родион. — Коли б знал, что такое выйдет, и коня б не требовал. А невеста, видать, подлая, ишь, не могу пешком, приезжайте, а сама, небось, уже думала, как сбегнуть. Стерьва позорна!.. Н-но-о ты, лядящий! — замахнулся кнутом, но не ударил. Опустил вожжи, повернулся к седоку: — Лет тридцать тому назад случай был. Нанял, значится, жених тройку с бубенцами, посадил музыкантов — и, понятно, в другое село за невестой… Верстов этак за двадцать пять. Ну, приезжает, заходит в дом, а невесты как не бывало. «Иде Марийка?» — спрашивает. Отец невесты, богач на всю деревню, отвечает: «Не твое, говорит, свинячье дело! Передумал я. Дочь у меня одна-разъединственная. За кого хочу, за того и выдам. И разговаривать с тобой у меня нет никаких надобностей. Кыш отседова!»

Стало быть, от ворот поворот. Почернел жених от горя. Рухнул в сани: «Гони, ямщик! Играй, музыка!..»

Понеслась тройка, снег столбом. Жених то сидел, то поднялся во весь рост: «Гони!» Ему, чтоб, значит, душу отвести. Звенит музыка. Храпит тройка, бьет копытами. Выскочила на мост и только, значит, поравнялась с перилами, а он, жених… прыг! Река-то незамерзшая… Пока тройку остановили, то да се…

— Да замолчи ты! Без тебя тошно, — оборвал Порфирий.

— Так ведь быль, от нее никуда… Н-но-о, пошел! — задергал вожжами Родион.

Мерин побежал быстрее. Вот уже и парк металлургов. Порфирий молча смотрел на деревья, на низко висевший над городом желтый месяц и все же не мог успокоиться. Тревожные мысли щемили душу: никогда не думал, что может так обернуться, а вот — на тебе! И она, Сталина, тоже хороша. Как же, слово дала… А, выходит, не любила. И почему-то вспомнил Леньку Мойсеновича, давние именины, когда тот весь вечер танцевал с нею. И родители были в восторге от него: как же, учитель танцев, артист!..

— Чего гутаришь-то? — обернулся Родион.

— Так про себя… Эх, ты, Родька, ничего ты не понимаешь!

— То ись как? Отлично понимаю. Вон женка у меня, Евдоха, так она, к примеру, не захотела сюда ехать. Не нужен, говорит, мне Магнитстрой и ты тоже! Что же, выходит, слезы лить? Ни в жисть! Одна у меня забота, ребятенка жаль, а чтоб по ней убиваться, да пропади пропадом!.. Бабу найти, скажу тебе, раз плюнуть. Сколько их сюда понаехало и все женихов ждут… Вот такое мое понятие!

— Понятие у каждого свое, — отозвался Порфирий. — Ты прав, Родион, каждый по-своему с ума сходит.

— Из-за бабы ум терять? Да ты что, скорее мерин петухом запоет!

Начались бараки, и Порфирий велел остановиться:

— Вот что, — сказал он. — Лошадь на конный двор, а сам ко мне. Поужинаем.

— Мы с удовольствием, без этого как же. Еда, она всему голова. А еще, ежели пивка, по-христиански… сказу нет.

Сойдя с кошевки, Порфирий вошел в барак, отвесил низкий поклон: здравствуйте, кого не видел. И вдруг сказал:

— Эй, музыканты, гости спят!

— Какой он веселый! — послышалось в углу.

— Он всегда такой, — сказал Глытько и, взяв гармонь, бросил пальцы по ладам. Запикала мандолина Антонио. Кто-то вместо бубна ударил в заслонку.

— И вправду, чо носы повесили! — Порфирий повернулся на носках, вышел на круг — красивый, ладный, только глаза почему-то грустные: «Подгорную!»

Послышались одобрительные возгласы, смех. А он, ударив каблуками об пол, повернулся, сыпанул дробью:

Шире круг, шире круг, Сам иду плясать за двух!

Вздрогнули, заскрипели половицы. Варя коснулась плеча Галины:

— Как пляшет, а еще недавно я его учила.

— Ты его давно знаешь?

— Второй год. У Лины на квартире познакомилась. Помню, это было на именинах, все танцуют, а мне не с кем. Стала его уговаривать, вытащила на середину комнаты, а он, будто медведь, ноги переставляет, спотыкается. Вижу, действительно не умеет. Нарочно его подхваливаю, неплохо, говорю, получается. А Ленька Мойсенович хохочет, ему, говорит, прямая дорога — в балет!..

— Ты и Леньку знаешь?

— Его все знают. Пижон, под иностранца подделывается. Не мужик — штаны в клетку. Не люблю таких!

Растолкав танцующих, на середину комнаты вышла Евменовна. Поклонилась, разводя руками:

— Гостиньки мои золотые, прошу к столу!

— Так невесты ж нет.

— Тут она, где ж ей быть. Прихорашивается где-нибудь.

Евменовна повернулась, осмотрела гостей, в самом деле, где ж она, невеста?

— Невеста — не тесто, что захочешь — не вылепишь! — ухмыльнулся Родион.

Каламбур был явно некстати. И гости, рассевшись за столом, стали шушукаться: как же так — свадьба, а без невесты?..

— Здесь она! Жених сам за нею ездил.

К Порфирию подошел отец:

— Непонятно, сынок, получается. Объясни людям.

— Не волнуйся, бать, полный порядок.

— Какой же это порядок? Ездил и не привез.

Успокоив отца, Порфирий обвел взглядом гостей:

— Нашлись люди, которым не нравится наше торжество. Им, видите, больно от того, что мы веселы!..

Все насторожились: говори, говори. Резанул рукой воздух:

— Что бы они там ни думали, а я свадьбы не отменяю! Назначена, так тому и быть! А что невеста не явилась, так это еще неизвестно — кому из нас повезло. Жених, как видите, не стал хуже. — Порфирий повернулся к девчатам. — Итак, свадьба начинается! Вы удивляетесь, как же, мол, так без невесты… Да свадьба без невесты — не свадьба. Поэтому и хочу сказать… Хочу выяснить… Милые девушки, кто из вас самая смелая? Кто из вас такая, которая бы вышла сюда, на середину комнаты, встала рядом и так — нежданно-негаданно…

Тишина придавила всех. Многие подумали — шутит. Причем неудачно, плоско. Ему бы, Порфирию, плакать, а он — смеется.

— Ну, кто же?..

Слова эти звучали более, чем странно. Казалось, никто их не примет всерьез и лишь усмехнется на причуды жениха, который видать, затеял эту нелепую игру, а для чего — и сам не знает.

Проходит минута, другая. По-прежнему тишина, и люди, сидящие за столом, вроде бы собрались не на свадьбу, а на похороны.

В углу поднялась невысокая чернявая девушка, не торопясь, вышла из-за стола и направилась к жениху.

— Смотрите, Варя!..

Гости задвигались, зашумели: сколько на свете живут, а ничего подобного не видели. Такого и в кино не показывают.

— Вот уж не думала, — сказала Тося Аполлону.

— Невероятно, — пожал тот плечами.

И уж после удивления и возгласов, после рукоплесканий, после того, как музыканты сыграли «туш», а Варя уселась рядом с женихом на почетном месте, Евменовна плеснула в стакан вина, пригубила и, вдруг скривив лицо, будто схватила острой горчицы, замотала головою:

— Полынь! Как есть полынь!..

Родион первым поддержал Евменовну:

— Подсластить бы!.. Горько!

И тотчас, словно по команде, загорланили гости:

— Го-о-о-рь-ко!

— Горько!!

 

42

Стоя у окна, Роза смотрела на убегающие назад, почерневшие от дождей и солнца дома, сараи, на показавшиеся впереди равелины крепости. Послышался гудок паровоза, и поезд начал сбавлять ход. За окном вагона вывеска: «Станция Березина».

Еще живя в Минске, она приезжала сюда с матерью погостить у знакомых. Знакомые имели свой дом по соседству с крепостью… А теперь в этих местах поселился Янка. Он писал, что снял комнату в самом Фортштадте.

Увидев за окном человека в военной форме, Роза встрепенулась: Янка!.. Поспешила к выходу, волоча тяжелый чемодан, но тут же поняла — ошиблась. Военные так походят друг на друга! Но где же он, ее муж? Почему не встречает? Может, телеграмма не дошла?.. Потянула тяжелый чемодан вниз по ступеням и в это время почувствовала на плечах чьи-то руки. Подняла голову — муж!.. Не успела и слова сказать, как он, подхватив ее вместе с чемоданом, опустил на гладкий перрон.

— Приехала?! — и, забыв поздороваться, расцеловал.

Лишь теперь разглядела: форма у мужа совсем иная — темно-синяя. В голубых петлицах, окантованных золотом, три алых квадратика. Такой стройный и стал вроде повыше. А с лица — сдал.

— Не кормят, что ли, тебя?

— Истосковался я… — прошептал на ухо. — В самолете один, дома — один.

Взяв чемодан, Янка уверенно зашагал прочь от вокзала. Роза едва поспевала за ним: торопыга — каким был, таким и остался. Хотела сказать «Тише» и не решилась: человек военный, ему некогда. Роза радовалась — подумать только! — она — жена летчика. Летчика-истребителя, на которого засматриваются не только женщины, а даже старики и дети.

Сунув чемодан в багажник «эмки», Янка велел садиться. Завел мотор и сразу выехал на пыльную, покрытую булыжником, пристанционную улочку. Видя мужа за рулем, Роза с опаской спросила:

— Как же ты без шофера?

— Я, Роза Павловна, летчик первого класса. Может, слыхала?

— Самолет одно, а это…

— Да, то самолет, а это — колымага!

— Смеешься. Я думала: трудно.

— Трудно без тебя, даже страшно, — он протянул к ней правую руку, продолжая крутить баранку левой. — Но теперь уже нет — ты со мной.

Отстранилась в испуге:

— Так можно и в столб врезаться!

— Не бойся, — и прибавил скорость.

Машина бежала по кривой, узкой улочке. И здесь, как и там, у станции, такие же дома и домики, ушедшие подрубами в землю. Такие же палисадники с георгинами и красными гвоздиками. Слева неожиданно блеснул плес — река Березина. Машина вкатилась в небольшой чистый дворик. Остановились у самого крыльца под высокой грушей.

— Слазь, приехали! — сказал Янка.

На пороге дома их встретила еще молодая, с румянцем во всю щеку, хозяйка. Пропустив жену квартиранта в переднюю, представилась:

— Мария Осиповна. Но вы зовите просто Машей.

— А я — Роза, — отозвалась квартирантка.

— Знаю. Хозяйка обняла Розу и, обращаясь к ее мужу, сказала: — Красивая у вас жена, товарищ старший лейтенант!

Роза застеснялась, покраснела и лишь подумала: «Ладно, пусть говорит, что хочет». Хозяйка, как бы желая узнать все сразу, продолжала:

— Значит, вы врач?

— По образованию фельдшер.

— Это хорошо, когда в доме своя медицина. И опять к нему, квартиранту: — Ну что же ты, старший лейтенант, показывай жене комнату. Пусть отдохнет с дороги.

— Спасибо. Растерялся я…

— От такого счастья любой растеряется: не женщина — цветочек!

Пропустив жену в комнату и бросив чемодан на пол, Янка обхватил ее за талию, принялся целовать. В эту минуту, скрипнув, отошла дверь. Он пнул ее ногою, но она опять открылась. Роза в испуге оттолкнула мужа: нельзя же так… Янка прикрыл дверь поплотнее и дважды повернул ключ.

— Ну, здравствуй, Роза Павловна! — подхватил на руки, закружил по комнате, стуча сапогами.

— Тише, хозяйка услышит.

— Ну и что ж! — нарочно громко произнес он. — У меня праздник — жена приехала!

Наконец, усадив жену на кровать, присел рядом. Роза глянула ему в глаза:

— Говорят, война будет. В поезде только и болтают об этом.

— Серьезные люди… Вполне реально.

— Что реально — война?

— Люди, говорю, правильно реагируют на международную обстановку. Народ не проведешь.

— Значит, будет?

— Как тебе сказать, вполне возможно.

— Наверное, скоро?

— А вот об этом, Роза Павловна, лучше бы спросить у господ империалистов. — И, помолчав, протянул: — Они, гады, точно знают.

— Я серьезно, — сказала Роза.

— А я что, смеюсь?

— У тебя порой трудно понять, где правда, а где…

— Брехня?.. — подхватил он.

— Нет, выдумка.

— Я здесь ничего не выдумал, а тем более, не соврал. Обстановка такова, что война может вспыхнуть в любую минуту. Фашисты, как шакалы, у наших границ… Но не будем об этом. Рассказывай, как там в Магнитке! Садись поудобнее, вот так. Дай наглядеться на тебя!.. Значит, сталевар Грязнов, говоришь, решил работать без мастера. Похвально! Он же сам мастер, да еще какой. Алеха — удивительный человек. Я просто влюблен в него. А комендант горы Василий Никитич все такой же? — И помолчав, добавил: — Витьку Калмыкова жалко, дружили мы, какой хлопец был!.. Что Боря Ручьев на Севере — знаю. Истинный поэт! Взять хотя бы это:

Мы жили в палатке с зеленым оконцем, промытой дождями, просушенной солнцем…

Как все точно, хорошо! Или вот:

За щучьим Тоболом, за волчьей тайгой, за краем огня и змеи гроза становила высокой дугой ворота от сердца земли.

Читаешь и перед тобой живая картина, сама жизнь. Так могут писать только большие поэты.

Янка обнял жену:

— Думал, забоишься, а ты вон какая! Сама за четыре тыщи километров… Герой! Да нам теперь с тобою никакой черт не страшен. Если даже война — мы вместе… Впрочем, что это мы все о войне да о войне… Устраивайся, будь, как дома. — Янка надел фуражку. — Командир всего на два часа отпустил. Да и машина там нужна. Вечером буду на партийном собрании, завтра с утра — учения… Так что вернусь дня через два. Не волнуйся, это у нас бывает: навалится работа — дохнуть некогда.

Янка и словом не обмолвился о том, что летчики вот уже с неделю не уходят с аэродрома. Ничего не сказал и о немецком самолете, который, нарушив границу, пытался прорваться к Минску и был отогнан. Сел в машину, помахал рукой: дескать, привыкай, такова доля жен военных!

Проводив мужа, Роза долго стояла посреди двора — думала о его беспокойной, трудной и ответственной службе. «Даже ночевать дома не может — все там, у самолетов».

— Скучаете? — выйдя на крыльцо, улыбнулась хозяйка.

— Сказал, раньше чем через два дня не вернется. Учения.

— Никуда он не денется, — подхватила хозяйка. — Тут же близко. Муж у тебя, Роза, замечательный. На других не похожий. Иные чуть что — за выпивку. А твой, — сколько у меня живет, никаких признаков. В выходной обложится книгами, читает. А оставит книгу, так все про тебя рассказывает: она, говорит, у меня самая лучшая… Покойный Максим тоже не пил, не курил, за девять лет жизни плохого слова от него не слышала. Поверишь, на руках носил! Ничего, бывало, лишнего сделать не даст: отдохни — я сам…

— Умер?

— На финской убили. Двенадцатого марта, в последний день войны. Одна, как видишь, с детьми маюсь, — хозяйка вдруг закрыла лицо руками, всхлипнула.

— Маша, что вы! — Роза обняла ее. — Не надо. Слезами не поможешь.

— Давно не плакала, а вот посмотрела на вас… сжалось сердце… — и улыбнулась сквозь слезы. — Нет, я не плачу. У меня и слез нет, выплакала… Максим на реке бакенщиком работал. Вернется, бывало, утром, рыбы принесет: жарь, говорит, Машенька! Как ни устанет, а все одно — веселый, радостный.

— Дети спят?

— Старшая читает. Вся в отца, от книжки не оторвать. В третий класс перешла. А младшенькая — та, чуть смеркнет, сразу в постель: набегается за день… Так ты, говоришь, сама из Минска?

— У отца с матерью свой дом, — отозвалась Роза. — Почти два года не виделись.

— Два года! — покачала головой Мария. — Как можно!.. Обязательно съезди. В одиннадцать вечера на поезд — а утром в Минске. Пока муж будет на учениях, ты и домой вернешься.

— А что если сегодня?

— На твоем месте и думать не стала бы! Будь моя мама жива, пешком пошла бы! Два года назад умерла. Хорошо было с нею. Я на работу, она — с детьми: и накормит, и присмотрит. Рано, всего на пятьдесят первом году, скончалась.

Роза слушала, и ей становилось грустно. Мало того, что давно не была дома, так еще и писала редко. Матери скоро семьдесят, отцу — больше. Старик еще держится, а вот мать — прибаливает.

И защемило сердце.

Вернулась в комнату и долго не могла успокоиться, ходила из угла в угол, волновалась, отец, наверное, не хотел сказать, что мама тяжело больна, смягчил — прибаливает. Не написал и о том, что за мамой нужен уход.

За окном уже было темно. Роза слышала, как Мария в шлепанцах прошла на кухню, затем, вернувшись в комнату, погасила свет. Роза посмотрела на часы — ровно десять. Пригородный на Минск — через час, времени предостаточно. Надела лучшее платье, уложила в чемоданчик самое необходимое и вышла из комнаты. Скрипнула половица, и сразу — голос Марии:

— Не спится на новом месте?

— Решила ехать… Поговорила с вами, разволновалась. Думается, мама очень больна.

— Правильно решила! Сейчас я провожу тебя.

— Что вы, не надо.

— Роза, ты здесь человек новый, — не отступала Мария, — вдруг чего, что я скажу старшему лейтенанту? Минуточку… Ну вот и все. Пошли!

 

43

Галина вышла из ворот электростанции, потянулась к берегу Урала, где уже сидело и стояло несколько человек в ожидании катера: правобережники. На широком плесе яркими бликами переливалось солнце. Утро, а уже такая теплынь. Наконец-то пришло лето!

После нелегкой ночной смены приятно было погреться на солнышке, подождать, пока придет катер.

Там, на правом, пока пустынно. Но уже маячат на бугорке два кирпичных дома. В одном из них, а точнее, в первом, Галина получила комнату. Окно отсюда видать, вон крайнее справа! В комнате центральное отопление, стены и потолок хорошо выбелены, гладкий ксилолитовый пол. Никогда в такой не жила! Со временем все рабочие переселятся на правый, об этом говорил еще Орджоникидзе. На левом — останется лишь завод. Так будет, но пока всего два дома.

Галина довольна, что перешла сюда, в степь. Утром откроет окно — с поля аромат… Неудобства пока с переправой, но это, как ей кажется, временно. В газете писали, скоро начнется отсыпка дамбы, а на середине плеса, над самой глубиной — повиснет мост. Пойдут трамваи, автобусы…

А пока — катер. Он привозит людей на работу и увозит обратно. Вот и сейчас, рассекая широкий плес, курсирует от одного берега к другому. Хотя так бывает не всегда. Иной раз приходится долго ждать.

Сойдя с катера, Галина сорвала колокольчик: какой красивый! Залюбовалась. Вот бы Аленке показать. Шла, сшибая ногами одуванчики, думала. Сейчас напьется чаю, посидит немного — и в постель! Прежде всего надо выспаться. С двадцати четырех опять на работу. Заболела сменщица, и заменить больше некому. Придется пропустить занятия в институте.

Пока закипал чайник, развернула старый журнал, который взяла почитать у соседки, и увидела фотографию, знакомую еще с прошлого года: Молотов и Гитлер стоят рядом. Стало как-то не но себе.

Но когда прочитала статью, вроде отлегло от сердца. Советский Союз и Германия, оказывается, после заключения пакта о ненападении договорились о развертывании торговли… Что ж, очень хорошо! Кому она нужна, война, — людей убивать?.. И Галина прочитала дальше: «Ненападение — это значит жить в дружбе и согласии, обмениваться делегациями, торговать, делать все, что присуще нормальным людям, и ни в коем случае не браться за оружие». И вдруг опять сомнение: а не подвох ли это? Не прикидывается ли волк овечкой?..

Раздумывая, она не могла не вспомнить заявление Сталина о том, что войну против Советского Союза развяжут скорее всего немцы. И этот разбойник Гитлер, наверное, не случайно пытается скрыть шило в мешке. Маскируется под миротворца. А ведь по его указке раздавлены Австрия, Чехословакия, Польша… Видать, мало этого — готовится отхватить кусок пожирнее. Взглянула еще раз на фотоснимок, и опять Гитлер показался не то шулером, не то промотавшимся дельцом, который однако претендует на порядочность. Что-то неясное, затаенное было в его обличий. Но бог с ним! Торговля, добрососедство — куда лучше, чем война!

В комнату неожиданно вошла соседка Катя:

— Тебе телеграмма, — сказала она. Еще ночью принесли. Срочная!

Галина схватила телеграмму: как же она ждала ее и вот наконец-то! Пробежала глазами лаконичные строки. Повеселела, стала благодарить соседку. Предложила стакан чаю, но та отказалась: посоветовала ложиться спать, ведь устала на работе.

Платон и раньше писал, что приедет в отпуск, но то было предположительно, а теперь… Перечитала еще раз телеграмму и, не сдержав нахлынувших чувств, с радостью воскликнула:

— Едет! Уже едет!..

— Кто? — не поняла соседка.

— Да он же, Платон! Не опоздать бы!

Засуетилась, стала искать, во что бы переодеться. Достала из чемодана любимое кремовое платье, новые туфли… А выйдя из подъезда, подобрала подол — и бегом к переправе! Вокзал на левом берегу, до него не близко. И, увидя, что катер, стоявший у пристани, отчаливает, замахала руками:

— Обо-жди-те-е!

Перевозчик однако не стал ждать. Не обратил на нее, запыхавшуюся, никакого внимания; отвалил от стенки. Не заметил? Нет, не захотел взять: мало ли их, пассажиров, желающих сесть в последнюю секунду!

Катер быстро удалялся. Галина смотрела вслед чуть не плача: когда он теперь вернется? Ждать его — значит опоздать к поезду. Что же делать? Прямо-таки хоть лезь в воду — и вплавь до того берега…

— Не пруд — море! — словно угадав ее мысли, сказал рыбак, сидевший с удочкой у переправы. — На тот берег не доплыть!

Катер вернулся минут через тридцать, и Галина поспешила занять место в его открытом, пустом салоне. Полагала, перевозчик отдохнет минуту-две и быстро доставит ее на ту сторону. Но тот не спешил, развалился в кресле, задымил папиросой.

— Одну, что ли, повезу?

Стала просить, умолять, да куда там, и слушать не хочет. Дососав папиросу, вынул из пачки новую.

Подошли еще трое рабочих. Оторвав билеты, перевозчик сунул деньги в карман, но на их просьбы — скорее отчаливать — лишь пробурчал что-то насчет инструкции.

Пришлось ждать.

Наконец, оказавшись на левом берегу, Галина первой соскочила с катера, сняла туфли и босиком, не боясь наколоть ноги, побежала через пустырь к трамваю. Обулась лишь в вагоне. Еще издали увидела вокзальные часы и облегченно вздохнула: успела-таки!

В зале ожидания пахло карболкой. Дезинфекция в неблагоустроенном городе — обычное дело, однако сидеть и вдыхать этот запах было невмоготу. Потянулась к двери, собираясь выйти на перрон, кстати, там кто-то уже прохаживается. Пожилой привратник грубо остановил ее:

— Билет, гражданка!

— Я пришла, чтобы встретить…

— Перронный билет, говорю! — уточнил блюститель вокзальных порядков.

Она давно никуда не ездила и ничего не знала о бог весть когда и кем установленных поборах. На перрон вообще легко пройти без всякого билета: вокруг вокзала никакой изгороди. Да уж ладно, порылась в сумочке, подала рубль в кассу. Подошел поезд, и она, заглядывая в окна, живая и радостная, пошла вдоль вагонов. Где же он? Столько народу, что и проглядеть можно! Наверное, там, в хвосте… Потянулась в конец поезда, и опять тщетно. Скорее всего, не заметила, как он прошел к трамваю. Подхватилась — и бегом!

На трамвайной остановке толпа, сутолока. У каждого свои дела, свои заботы — всем надо ехать — и единственный вагон без прицепа люди брали штурмом. Не торопился лишь старый казах. Подобрав под себя ноги, он сидел на траве в теплом стеганом халате и не без удивления разглядывал трамвай.

— Случайно моряка не заметили? — спросила Галя. — Красивый такой… Матрос… Понимаете?

— Давно сидел зыдесь. Транвай никогда не видел. Умный человек придумал, — отозвался старик.

— Матрос, говорю, не проходил?

— Нет, нет, зачем неправда говорить, восемьдесят лет на свете живу, никакой транвай не видел. Сколько людей повез — ни коня, ни верблюда не надо.

— Моряк, понимаете, моряк!..

— У меня ухо болел, ничего не слышу… А транвай — хорошо! Ни копя, ни верблюда…

Расстроенная, вернулась в зал ожидания, опустилась на жесткую, пропахшую карболкой, скамью. Что же случилось? Опять вынула из сумочки телеграмму: «Жди двадцать первого, двадцать второго». Что ж, все правильно. Завтра она снова приедет на вокзал. Сегодня же — выспаться: без сна смену не выстоять.

Добралась домой сравнительно быстро. Завесила окно черным одеялом, легла в постель, но еще долго не могла уснуть. Тревожили мысли о нем: не дай бог, что случилось! Да нет же, что это она, все будет хорошо. Не приехал сегодня, будет завтра. Нелегко, наверное, с пересадкой в Москве. Да и без гостинцев он не может.

Вздремнула под вечер, но тут у дома заиграла гармонь, и резкий высокий голос пропел:

Стели, мать, постелюшку, Последнюю неделюшку. А на той неделюшке Буду спать в шинелюшке!

И совсем стало не до сна. Узнала по голосу Ваньку Сучкова. Озорник. Хорошо, что его в армию забирают — человеком вернется. Подошла к окну, приподняла одеяло: на улице темно. Растаяли голоса, не стало слышно гармони…

Спала не более трех часов: зазвонил будильник, вскочила с постели, стала одеваться: не опоздать бы на работу!

После смены было собрание, а когда оно кончилось, Галина решила домой не ехать: посидит возле электростанции, у пруда, подышит свежим воздухом и отсюда — прямо на вокзал. А там скоро выходной — отоспится. И опять не могла не думать о Платоне, о новой встрече с ним. Казалось, после того, как не дождалась его со службы, смотреть на нее не станет, а он такой же добрый, ласковый, по-прежнему боготворит ее. Какие письма пишет!.. А еще до слез трогает его внимание к Аленке… Да если бы знала тогда, за сто верст обошла бы этого дурака, Вадима!

Поезд из Москвы почему-то опаздывал. А когда показался, стал приближаться, Галина, улыбаясь, поспешила ему навстречу: Платон должен увидеть ее непременно веселой! Давая гудки, паровоз тихо подтягивал состав. Волнуясь, Галина готова была крикнуть показавшемуся в окне машинисту: скорее! Мало того, что опоздал, так еще и здесь растягиваешь! Пропустив первые вагоны, остановилась: вот-вот появится Платон, ступит на землю, и она, забыв про все на свете, бросится в его объятия.

Один за другим сходили пассажиры, пустели вагоны, а его не видно. С болью сжималось сердце, и эту его боль, казалось, ничем не унять. На глазах выступили слезы. Прикрыла лицо ладонью, отвернулась: такова, видать, ее женская доля!

Вернулась домой страшно уставшая, но все еще питающая надежды. Уверяла себя: ну, конечно же, задержался в Москве! Там у него — знакомые. Приедет, не может быть, чтобы не приехал. Иначе, зачем же телеграмму давать. Глянула в зеркало и ужаснулась: у виска — седой волос. Всхлипывая, упала на койку…

Когда успокоилась, прежде всего подумала об Аленке. На левом берегу она — в круглосуточном садике. Сюда-туда — двух часов мало. Но взять ее на выходной крайне необходимо. Жутко одной в комнате, с ума сойти можно! И опять побежала к переправе, будто от этого зависела вся ее жизнь.

Ворвалась, как вихрь, в помещение детского садика, заявила — пойдет с дочкой в кино и боится, как бы не опоздать. А у самой сердце чуть не выскакивает.

Аленка шла рядом в красных ботинках, которые еще зимой пришли в посылке из Ленинграда. Она весело щебетала, а мама больше молчала. Едва подошли к причалу, как оттуда, с правого берега, показался катер. Вот кстати! Но странно, катер летел по гладкому плесу, и на нем не было ни одного пассажира. Впустую. «Не имел права», — подумала Галина.

Пристав к пирсу, перевозчик выскочил на берег и как-то необычно, с болью, произнес:

— Немцы перешли границу!.. Бомбили!..

 

44

Григорий Иванович Носов выехал за город с вечера с тем, чтобы, отбросив на время все заботы, заночевать в горах, провести наедине с природой весь выходной день.

Он стоял на берегу озера и смотрел на огненный шар солнца, который незаметно катился куда-то в бездну за безлесые вершины Уральских гор. На минуту представилось, будто это не солнце, а огромный стальной слиток, только что вынутый из нагревательного колодца, и его толкает кто-то невидимый под валки блюминга. Валки уже вертелись в его воображении, сыпались искры, лилась вода, вырываясь из труб-охладителей. Директор явно слышал ход мощного блюминга, на котором побывал вчера.

— Фу, черт! Мало того, что снятся плавильные печи, так еще и это… Совсем заработался.

Смеркалось.

Мгла окутывала горы, и они становились серыми, расплывчатыми. Светилось лишь озеро. В трех шагах от берега замерла рыбачья плоскодонка. Серебряными рублями выглядывали из воды звезды.

Хотелось, ни о чем не думая, просто брести берегом, слушать тишину, дышать настоенным на хвое целебным воздухом. Но как ни странно, сила привычки тянула опять на завод. Там начиналось внедрение новых методов выплавки стали, и этот процесс лучше бы не выпускать из поля зрения. Да что поделаешь, устал.

Под ногами хрустнула ветка, стараясь не шуметь, осторожно вышел на тропку. В немом молчании заснули высокие стройные лиственницы. Стоя по шею в воде, дремал камыш. Лишь оттуда, из глубины чащи, неожиданно донесся крик филина. И опять ни шороха, ни всплеска.

Григорий Иванович подошел к домику, в котором остановился, сел на камень возле крыльца. Шепот ночи опять заворожил его. Как все это не похоже на ту повседневную, полную шума и грохота, его заводскую жизнь. Приезжать бы в этот рай почаще! А то взять отпуск и побродить с ружьишком по склонам, где в пропахших чилигой колках живет русак, встречается тетерев.

И опять мысленно уносился к вечно ревущим домнам, пылающим мартенам, к грохочущим станам, давно и бесповоротно вошедшим в его сознание, ставшим его желанием, первой необходимостью, любовью и страстью.

Заснул лишь под утро.

А когда встал, над горами уже стоял высокий солнечный день. Начиналась духота: ни ветерка, ни малейшей ряби на озере. Тишина. Как можно было не искупаться! Окунувшись в воду и поплавав, Григорий Иванович вышел на чистый, песчаный берег, стал тщательно вытираться большим мохнатым полотенцем. Красота! В это время и подошел к нему башкирский паренек, видать, пастух:

— Слыхал? Гитлер, война!..

— Какая война? — и тут увидел шофера Сашу Савенкова, с которым ездил вот уже более двух лет.

— Григорий Иванович! Григорий Иванович! — кричал шофер. — Передали по радио!.. Сегодня в три часа ночи!..

— Машину! — приказал директор.

Не прошло и пяти минут, как «эмка», выскочив на плохо наезженную, проселочную дорогу, понеслась в город. Кренясь и подпрыгивая на выбоинах, она вытряхивала душу.

Директор хватался за сиденье, молчал, а шофер, не сбавляя скорости, жал на всю железку.

Через час на партийном активе собрались командиры производства, инженеры, мастера, рабочие, началось обсуждение вопросов, связанных с выполнением мобплана. Взяться сразу за перестройку работы в соответствии с теми задачами, которые поставила война, было не так просто.

Ввести этот план в действие означало — взяться за выполнение невиданных доселе огромных задач, взвалить на плечи рабочих, на свои собственные плечи еще большую ответственность, напрячь все силы, удвоить работоспособность каждого, кто еще оставался дома.

Рабочий день директора не кончился ни в шесть часов, как обычно, ни даже в десять вечера и длился более суток. Встречи с начальниками цехов на партактиве было недостаточно, с некоторыми из них следовало говорить отдельно и не здесь, в заводоуправлении, а непосредственно в цехе, на производстве. И директор начал с доменщиков. Побывал затем на первом и втором мартенах, на блюминге.

Поздно ночью, тяжело ступая, поднялся в кабинет на третьем этаже и набрал номер домашнего телефона начальника блюминга. Он не застал его в цехе и теперь, подняв с постели, высказал свое неудовольствие тем, что тот поспешил уехать домой, не сделав нужных распоряжений. Сарматов мямлил что-то сквозь сон, ссылаясь на недомогание, наконец сказал, что сейчас будет на работе и постарается все уладить.

Директор чувствовал себя усталым, хотелось лечь на диван и хоть немного вздремнуть. Однако крепился, бодрствовал. Думал о сложившейся обстановке, ждал — вот-вот должна вызвать к телефону Москва.

Если же не вызовет, то он будет звонить сам: многое из того, что предстоит делать, нельзя начинать без консультации с министерством.

В дверях директорского кабинета показался референт-инженер Холопов — худощавый, интеллигентный человек, проработавший на одном и том же месте много лет. К нему, как ручейки к реке, стекалась вся производственная информация, он всегда знал во всей тонкости положение вещей на заводе.

— Разрешите?

Директор поднял голову:

— Почему не отдыхаете?

— Григорий Иванович, так вышло… надо было выяснить.

— Спать тоже надо!

— Вы, Григорий Иванович, тоже не спите… — И вдруг перевел разговор: — Хотите стакан чаю?

— С этого и начинал бы, — повеселел директор. — Чайку с удовольствием.

Холопов поставил на стол стакан крепко заваренного чая: пожалуйста. Налил себе. Директор потянулся к стакану, но тут раздался резкий телефонный звонок. Взяв трубку, понял — на том конце провода нарком тяжелой промышленности Тевосян.

Не теряя времени, нарком заговорил о том, что есть решение Государственного Комитета Обороны, которое обязывает директора завода Носова немедленно приступить к освоению выплавки качественной стали. А еще сказал, что согласно директиве (номер такой-то) на заводе надо подыскать место для размещения эвакуированного броневого стана.

— Какого? — переспросил директор.

— Я сказал ясно — броневого! Стан перебрасывается из Мариуполя. Когда это случится, ни я, никто иной не скажет. Но как только он прибудет, надо в срочном порядке приступить к его монтажу с тем, чтобы как можно скорее начать выпуск броневого листа.

Поразило не то, что прибудет стан, а то, что его демонтируют. «Значит, там, в Мариуполе, небезопасно… Значит…» Нарком прервал его раздумья и еще раз напомнил о правительственном задании, которое поручается молодому заводу вовсе не случайно.

Директор было заикнулся о том, что с такой продукцией, как танковая броня, он пока не имел дела.

— Знаем, что не имел. Поэтому и говорим: готовьтесь! Дать броневой лист сможете только вы. Помните, выполнить это задание, кроме вас, некому. Все надежды на вас.

Голос умолк, а директор все держал трубку, казалось, нарком что-то скажет еще, может, самое главное. Наконец положил, потянулся к стакану — чай был холодным. Приоткрыл дверь, надеясь увидеть референта, и не обнаружил его. Тотчас позвонил главному сталеплавильщику, долго говорил с ним, а немного спустя вызвал главного механика.

Раздумья о сотворении брони не давали покоя. Где, на какой производственной площади придется ставить эвакуированный стан? Во всех прокатных цехах стесненность. И если бы не война, то директор, наверное, бы поднял вопрос о реконструкции отдельных участков, частичной перестройке, а главное — расширении производственных площадей.

Однако где разместить стан?

Для решения этой проблемы был поднят весь инженерно-технический персонал. Возникло несколько проектов, предложений. Каждый из авторов стремился помочь дирекции завода выйти из такого затруднения.

Уже через день разгорелся спор на очередном совещании, куда, в какое место приткнуть эту махину, которая находится в пути. Совещанию отводилась нелегкая роль — рассмотреть самым тщательным образом все варианты, проанализировать, выбрать из них самый оптимальный.

В разгар дискуссии в кабинет директора вошел усталый, чем-то озабоченный, заместитель главного механика молодой инженер Николай Рыженко. Он немного опоздал и поэтому не стал проходить на свое место, примостился у входа, как бы стараясь остаться незамеченным. Но директор уже заметил его. Об инженере Рыженко у него свое, особое мнение: волевой, незаурядный специалист, рационализатор, хорошо знающий все уголки завода. Кто же, как не он, посоветует, где, под какой крышей разместить стан, чтобы он не мешал нормальному производству.

— Николай Андреевич, — сказал директор, — ваше мнение.

Рыженко поднялся, заговорил глухим голосом:

— Где бы мы его ни поставили, он все равно будет не на месте. Да и монтаж его отнимет у нас уйму времени, а времени у нас нет. Кроме того, вы слышали сводку? На фронтах очень тяжело… Все это…

— Что?! — поднялся директор.

Он не думал, не предполагал даже, что передовой, уважаемый всеми инженер впадет в панику, заговорит о вещах, которые в данном случае совершенно неуместны. Еще этого не хватало, чтобы работники завода начали оспаривать решение Москвы! Приказано найти место, значит, надо найти — и никаких разговоров! Но директор ни одного из этих слов не произнес, лишь подумал. Постояв немного, опустился в кресло. А Рыженко как ни в чем не бывало, спокойно, не торопясь, продолжал излагать свои мысли.

— Я твердо уверен, — неожиданно заявил он, — мы можем получить броневой лист гораздо быстрее и в бо́льшем количестве…

— Каким образом? — почти выкрикнул директор.

Дверь отворилась, и в ней появился референт. Он быстро подошел к директору и что-то тихо сказал ему. Рыженко умолк. А директор оживился, видать, речь шла о каком-то важном деле. Чуть привстав, он решительно произнес:

— Передайте от моего имени. Согласен!.. — И опять к Рыженко: — Значит, говорите, быстрее и в большем количестве? Что ж, интересно, послушаем.

Рыженко чуть закинул назад голову — молодой, красивый, куда и усталость девалась!

— Я предлагаю катать броню… — он сделал паузу и с каким-то особым пристрастием завершил: — На блюминге!

— На блуминге? — тотчас ухватился за слово Сарматов. — Как?.. Почему?

— Аркадий Глебович, скажете потом, — тотчас вмешался директор. — Прошу, не перебивать. Говорите, Николай Андреевич!

Рыженко говорил коротко. Сказанное им явилось для участников совещания совершенно неожиданным, произвело впечатление разорвавшейся бомбы. Дерзким, фантастичным было это предложение, оно не укладывалось в рамки устоявшихся канонов и норм прокатного производства. И не удивительно, что старый опытный инженер Аркадий Глебович Сарматов решил сразу дать отпор фантазеру, пришедшему, по его мнению, сюда не иначе, как замутить воду, отвлечь совещание от деловых разговоров.

— Мальчишка! — выкрикнул он. — Кому, кому, а мне, начальнику блуминга, — он нарочито подчеркивал это «блу», желая, видимо, показать свои познания в английском языке, блеснуть эрудицией, — мне, смею вас заверить, очень хорошо известно, что такое блуминг и для чего он предназначен!

Но это было известно не только ему.

Единственным назначением мощного агрегата является обжатие многотонных стальных слитков, превращение их в заготовки (слябы), необходимые для других прокатных станов как полуфабрикат.

— Вы говорите глупости! — не унимался Сарматов. Этого не было даже за рубежом!.. Вы вот, Рыженко, смотрите на меня и улыбаетесь, а каково мне, старейшему прокатчику, с мнением которого вы не желаете считаться? Вы сами не понимаете, что делаете! Меня крайне встревожили и, скажу прямо, обидели эти ваши мальчишеские забавы. Еще раз авторитетно заявляю — предложение катать броневой лист на блуминге несерьезно, оно построено на песке без учета как наших, так и зарубежных изысканий! Вы, образно говоря, перепутали паровоз с крестьянской клячей: что под силу паровозу, то смертельно для клячи.

Против «пустой затеи» Рыженко выступили еще некоторые инженеры и даже кандидат наук Локвин.

Директор молчал. И это его молчание, казалось, было знаком согласия с теми, кто не разделял точку зрения Рыженко. Николай Андреевич переживал: ведь он, внося предложение, прежде всего рассчитывал на поддержку директора. Директор — видный специалист, металлург, прошедший большую трудовую школу — от подручного сталевара до директора. Кто-кто, а он-то разберется в создавшейся ситуации, по-настоящему глубоко вникнет в суть предложения. Тем более, когда речь идет о броневом листе, из-за которого остановлен танковый завод: не из чего делать танки.

Директор перебирал в руках бумажку. Молчал. А Сарматов, ведя свою линию, опять навалился на Рыженко со своими обвинениями; упрекал его в авантюризме, в излишней самонадеянности, называл выскочкой, человеком, который, не зная брода, полез в воду.

— Мы, инженеры, вынесли на своих плечах всю тяжесть великой стройки! — выкрикивал он. — У нас огромный опыт! И сегодня мы, конечно, не можем не думать о том, как помочь Родине в тяжкую годину! Мы думаем и, я уверен, поможем!..

Директор встал, оперся большими узловатыми руками о стол:

— Думаете — это хорошо! Но где они, ваши предложения? Ваши конкретные дела? Выходит, улита едет. Но когда она будет? Да и будет ли вообще?! А Николай Андреевич Рыженко уже внес предложение, встал перед нами, как инженер-новатор, как патриот! Предложение, прямо скажу, смелое, но и заманчивое. Реализация этого предложения сопряжена с трудностями, более того, с риском! Но скажите мне, когда, какое новшество начиналось без риска? Задумка Николая Андреевича Рыженко всколыхнула всех нас и не задела за живое лишь начальника блюминга. Но пусть это останется на его совести. Что касается меня, то я целиком за предложение. Сегодня у нас нет более важной задачи, чем дать вовремя броневой лист! — Он повернулся к Рыженко: — Попрошу вас, Николай Андреевич, изложите свои доводы.

За доводами дело не стало.

Занимаясь ремонтом блюминга, Рыженко скрупулезно исследовал его состояние, потенциальную мощь и дивился большой прочности агрегата. Не одну ночь провел он над расчетами в своем номере заводской гостиницы. А чуть свет опять уходил на блюминг, прислушивался к его грохоту, докапывался до мелочей, многое выверял на месте. Вот и сегодня был там, показалось, допустил ошибку. Пришлось задержаться…

— Значит, выдержит? — снова спросил директор.

— Вполне, Григорий Иванович! Блюминг изготовлен на Уралмаше одним из первых. А это очень важно. Уже в первой пятилетке встал вопрос — догнать и перегнать Америку. И это, скажу вам, отразилось на качестве блюминга. Инженеры, рабочие, мастера изо всех сил старались, чтобы продукция не уступала заграничной. Так диктовало время. Этому учила партия. Все узлы блюминга, можно смело сказать, выполнены с большим запасом прочности. И если бы сейчас шла речь о блюминге, который мы купили в Германии, я бы не решился вносить свое предложение. Немецкий блюминг, вы знаете, выглядит красивее, но красота — это одно, а надежность в работе — другое.

— И немецкий, и наш — оба они не предназначены для прокатки брони! — перебил Сарматов. — Я уже объяснял вам, уважаемые участники совещания, катать броневой лист на блуминге — это значит заведомо погубить его. Не выдержит нажимное устройство, полетят винты… все к чертовой матери! И я, старый специалист, не могу понять, как вы, Рыженко, могли решиться на эту аферу? Немецкий не выдержит, а наш — выдержит? Чепуха все это! Вами руководит слепое верхоглядство, а если хотите, техническое невежество!

Сарматов решительно отметал все доводы Рыженко, как несостоятельные, построенные на песке, не выдерживающие, по его мнению, никакой критики. Катать броню на блуминге, утверждал он, также невозможно, как скажем, подняться в воздух на автомобиле. И опять, в который раз начинал уверять, что при такой нагрузке полетит клеть, а вслед за клетью, что вполне вероятно, полетят и Рыженко, и он, Сарматов, а может, даже и директор.

— Да, да! — горячился он. — Все мы можем оказаться на скамье подсудимых. Вы забываете, идет война!..

— Нет, это вы забываете! — бросил с места инженер Савелин, работавший начальником смены у Сарматова. — Красная Армия отступает. Чтобы остановить врага, нужны танки. Много танков! А где их взять, если заводы простаивают из-за отсутствия брони! Вы, товарищ начальник блюминга, подумали об этом? Подумали о том, что тысячи и тысячи советских воинов уже полегли на Украине, в Белоруссии, под Смоленском, что фашисты смыкают кольцо вокруг Ленинграда, рвутся к столице!.. А когда он придет, мариупольский стан? Да и придет ли? Кто даст гарантию, что он не попадет под бомбежку? Кто наконец может поручиться за его комплектность? За техническое состояние? Демонтирование, конечно же, шло наспех, под угрозой бомбежки. В этой суматохе, наверняка, что-то сделано не так, сломано, разбито, просто потеряно… Да и место для него мы до сих пор не подыскали. Ну, место, допустим, найдется. А где взять то, что разбито, затеряно, не доставлено? Я говорю о деталях, которые наверняка отнимут много времени. А броня нужна сегодня, завтра. Инженер Рыженко прав, мы не можем не делать того, что так нужно для спасения Родины!

— Будем рисковать, — сказал директор.

Но тут возникла новая проблема: переключить блюминг на броневые листы — это значит оставить некоторые цехи без заготовок. Что же делать, как выполнять требования Государственного Комитета Обороны?..

Совещание кончилось. Директор не ушел. Попросил стакан чая и, прихлебывая, принялся перечитывать директиву Из министерства. Предлагалось построить на заводе еще один цех. На все работы — от нулевого цикла до пуска — отводилось шестьдесят дней. Этого, конечно, было недостаточно. Но что поделаешь, оспаривать нет смысла. «А что если прибавить шестьдесят ночей, — подумал директор. — Работать, не уходя с объекта, круглосуточно. Поставить палатки, организовать питание…» Вот об этом он сегодня и будет говорить на бюро горкома партии!

Зазвонил телефон. Опять вызывала Москва.

 

45

Пригородный поезд подолгу стоял на станциях и полустанках: то его обгонял какой-нибудь скорый, то он ждал встречного, в общем, двигался со скоростью черепахи. Вагон, в котором ехала Роза, был переполнен, и она с трудом примостилась на боковой полке, рядом с хмурым, полнеющим мужчиной. От мужчины несло табаком и еще чем-то покрепче. Обливаясь потом, он обмахивался газетой, будто веером; пытался открыть окно, но оно, оказалось, заколочено наглухо. Мужчина негодовал, поднимался и уходил в тамбур освежиться, но тут же возвращался, опасаясь, видимо, за свой чемодан. Сняв шерстяную кофточку, Роза осталась в легком ситцевом платье: так легче… Сам воздух в вагоне был как бы отработанным, лишенным кислорода. Однако надо было ехать, и пассажиры мирились с неудобствами.

Роза думала о том, как она встретится с отцом и матерью: родители не знают, что она в Белоруссии и что с рассветом будет у них, на Кальварии. Еще из Магнитки писала: выезжает к мужу — летчику и, наверное, будет жить в военном городке, но где именно, не указала: Янка не велел, нельзя об этом. Таким образом, и мать и отец совершенно не подозревали, что завтра, 22 июня, в воскресенье, к ним на рассвете заявится самая дорогая гостья — единственная дочь Роза.

Поезд опять остановился. Роза глянула в окно и в свете фонаря прочитала: «Ст. Осиповичи». Это, примерно, на половине пути. Что ж, оставалось не так много. Через какие-то три-четыре часа она будет в своем древнем, наполовину деревянном, но уже ставшем на путь обновления, Минске. Давно она не была в родном городе! Живо представила, как, выйдя из вокзала, сядет на третий номер трамвая и, проехав четыре остановки, сойдет у сквера, оглядится вокруг и, как в детстве, побежит мимо кладбища домой. В палисаднике, как прежде, акации заслоняют ветхий деревянный дом, скрывают его. Представила, как ступит на порог, кинется навстречу матери, обнимет отца. Мама прежде всего спросит, не проголодалась ли дочка, и скорее на кухню — за стол. А отец скажет:

— Муж у тебя летчик, замечательный человек. Все это так. Но нельзя же и родителей забывать! Считай, два года не виделись.

— Год и десять месяцев, папа!

— Все равно много. Мы вот стареем, побаливаем…

— Перестань, отец, — скажет мать. — Видишь, приехала, не забыла. — И прикажет ему идти на базар, купить все, что требуется, а главное, сушеных боровичков: дочка в детстве очень любила грибной суп.

«Все будет, примерно, так», — подумала Роза, уж она-то знает маму! И опять представила ее — худенькую, ласковую, с усталыми синими глазами.

Мысли о родителях переплетались с мыслями о Янке. Где он сейчас? Если начались учения, о которых он говорил, то, наверное, уже поднялся в воздух, летит где-нибудь за облаками. Роза никогда не летала на самолете и ужаснулась, представив мужа где-то высоко над землей, в неуютном и страшном ночном небе. Глянула в окно и немного успокоилась: небо не совсем черное, кое-где видны тусклые звезды и уже светает. Скорее бы утро. Не легко им, летчикам!

Раньше, когда была еще в Магнитке, полагала: приедет к мужу, в первый же день пойдет с ним в театр или Дом Красной Армии, о котором он писал. Давно не была с ним вместе на людях. Не чувствовала его рядом. А он, Янка, став военным, буквально преобразился — стройный, аккуратный, и на него засматриваются девушки. Она заметила это, когда сошла с поезда в Бобруйске. Удивилась и даже оробела, потом сказала себе: «Ну и пусть, не съедят же они его!» Тогда же, в первый день приезда, поняла: военные не часто бывают в театре, особенно летчики, которые, как правило, находятся за городом. Да и времени у них на это не остается: занятия, полеты, учения… И если у нее спросят — откуда такие сведения — она судит по мужу! Встретив жену, и полчаса не побыл с нею — скорее туда, к самолетам!.. Предвидя домашнее одиночество, скуку, еще в пути решила: обязательно пойдет на работу. Не найдется места в воинской части, будет трудиться в городской больнице, поликлинике или даже на вокзальном здравпункте: важно быть в коллективе! А еще запишется в самодеятельность… Жить в спокойствии, не спеша, без цели, она не может.

— Вы куда едете? — спросил долго молчавший сосед.

— Домой, к маме.

— Минчанка?! — спохватился он. — Вот кстати… Меня, понимаете, по службе перевели. Вот еду в столицу, а жилья пока нет. Может, подскажете, где найти комнату.

— Комнату на одного всегда снять можно. Трудно с семьей, а одному…

Мужчина оживился, подсел ближе, и Роза увидела, что он еще молод: лет тридцать, тридцать пять, не более.

— Вы замужем? — вдруг спросил он.

— А зачем это вам?

— Просто так. От самого Бобруйска сижу, как пень, молчу, словом не с кем перекинуться. Посмотрел на вас, хорошая, думаю, женщина, отчего не поболтать, делать все равно нечего.

— Со скуки, значит?

— Да… То есть, что вы! Я к тому, что, может, и познакомимся. Гора с горой, как говорится, не сходится, а человек с человеком… Большое горе у меня… женка бросила. Три года вместе жили, все было хорошо, тихо, тут — на тебе — теща приехала. И знаешь, недельки не пожила, упрекать стала: от тебя, говорит, зятек, бутылкой пахнет. Что вы, мамаша, больше стопки не пью. Все равно, заключает, раз начал, втянешься — и тогда!.. Что, спрашиваю, тогда?.. Как это — втянусь?.. Так она и слушать не хочет. А сама опять — за мораль. И женку на это подбила. Вернусь с работы, а Ганна, это, значит, женка — где, у какой потаскухи был? А ну дохни, опять нализался?! Был я, отвечаю, у друга и выпил самую малость. Водка, говорю, — это враг, но ежели с умом, по рюмочке, она как лекарство. И полрюмки, кричит, не позволю! И так однажды расходилась, что села на поезд и уехала. К мамаше, понятно, в Брест.

— И хорошо сделала!

Мужчина опешил, не зная, что сказать, притих. Но вот собрался с духом, завел о том, что он деловой человек, что его ценят даже в облпотребсоюзе. Он — экономист. А работать будет в торге. Так что, если чего понадобится, пожалуйста. И заключил:

— На душе скверно. Тоска… Может, все же адресок, а? Так, на всякий случай.

— Хотите встретиться с моим мужем?

— А он у вас кто?

— Летчик! — не без гордости произнесла Роза, с расчетом оборвать пустой, бесплодный разговор.

— Да ведь я так, — изменил тон мужчина. — Пошутить, что ли, нельзя? Не найду где остановиться, на вокзале пересижу. Устроюсь! — Не сказав более ни слова, он взял чемодан, потянулся к выходу, а может, и в другой вагон — «поболтать от скуки».

На остановке вошли новые пассажиры. К Розе тотчас подсел молодой загорелый, пышущий здоровьем парень. Без шапки, в белой рубахе с засученными рукавами. Заговорил о хлебах, которые уже наливаются, о видах на урожай. Агрономом в колхозе работает и очень доволен своей судьбой. А куда едет, так тут никакого секрета — за невестой, в Минск! Институт закончила девушка, последние экзамены сдала. Вот и договорились: погуляют по городу, купят, что нужно, — и домой, в деревню, свадьбу играть. Парень в восторге. Завтра он вернется в свое Залесье не один — с женой, привезет в село не только подругу жизни, но и преподавателя биологии, которого вот уже два года не хватало в семилетке. Парню не надо было задавать вопросы, о чем-то спрашивать, чтобы поддержать завязавшийся разговор, он многое знал и находил что сказать собеседнице. А показывая фотографию невесты, восхищался ею, как мальчишка. Да и как можно было не восхищаться, если она, Зося, одна-единственная на всем белом свете!

В окна пробивался рассвет. Поезд подходил к Минску, это чувствовалось по поведению пассажиров: многие стали поспешно укладываться, снимать узлы, корзины с верхней полки.

В эту минуту и послышался гром. Загудело, заухало где-то поблизости. Роза припала к окну:

— Гроза, что ли?

— Откуль ей взяться? И туч нема, — сказал агроном.

Поезд неожиданно остановился, не доехав до вокзала каких-то пятьсот метров. В чем дело? Агроном потянулся к двери. Грохот послышался снова.

— Бомбы!.. — истошно завопил кто-то.

— Какие те бомбы? Старый дом взорвали!

— Вон же самолеты! Смотрите!..

Выскочив из вагона вслед за агрономом, Роза увидела женщин, убегающих дальше от поезда. Поспешила вслед за ними, совершенно не понимая, в чем дело. На востоке багровым огнем пылала заря. Пригляделась — так это ж пожар!.. Опять подумала об учениях, но, увидя все возрастающее пламя, побледнела.

До вокзала — подать рукой, но теперь туда никто из пассажиров не стремился. Подхватив узлы, кошелки, чемоданы, люди поспешно уходили в лесок, в котором виднелись какие-то постройки. Роза наконец догнала группу женщин. Что происходило в городе, никто из них не знал. Кто-то сказал, могло быть крушение на товарной станции, где порой скапливается великое множество цистерн с бензином и другими легковоспламеняющимися веществами. Вот и взрывы…

— А почему самолеты?

— Кто их знает!

И, лишь подойдя к одному из окраинных домиков, женщины услышали: немцы бомбили город!

— Черные кресты на крыльях… сам видел! — уверял мужчина, побывавший на финской войне. — Точно они, фашисты. — И предупредил, чтобы женщины ни в коем случае не выходили на дорогу, переждали бы здесь, в садочке.

«Неужели война?.. У нас же с немцами договор о ненападении. Как же так?..» — недоумевала Роза. Надсадное чувство терзало душу: было страшно за Янку, за родителей. Жалела, что в такой момент оказалась вдали от мужа. Янка может сегодня улететь в бой. А может, уже сражается? И надо же было уехать! Хозяйку послушала. Но при чем тут хозяйка? Может, даже лучше, что она, Роза, здесь. Поживет с родителями: вместе не так страшно. Она уверена: Красная Армия быстро рассчитается с фашистами.

Женщины понемногу расходились кто куда. Роза огляделась — и огородами, заулками, как советовал мужчина, торопливо пошла в сторону Кальварии. Перейдя Немигу, побежала. И только тут вспомнила: оставила чемодан в садочке. Да шут с ним, с чемоданом!

На минуту остановилась у кладбища, перевела дыхание. Скорее, скорее! Еще немного — и там, в зелени, покажется дорогой ее сердцу отцовский дом. Завернула за угол и… обомлела. Ни зелени, ни дома… Огромная черная воронка, лежат поваленные деревья, тлеют какие-то тряпки… Схватилась за голову:

— Ма-а-ма!..

Никто не услышал, не отозвался на ее голос. Куда же девались люди? Ах, вон, кажется, кто-то-идет. Кто это?.. Слезы замутили взор. Да это же Тихон, сосед. Тихон Андреевич, бывший вагоновожатый. Но почему он хромает?

— Дядя Тихон! Дядя Тихон!..

Сосед подошел к воронке, молча снял шапку. Роза почувствовала, что ей не хватает воздуха, вот-вот задохнется и упадет.

— Мама! Мамочка!.. — в отчаянии закричала она.

Потом, когда очнулась, опять увидела дядю Тихона. Стоя на коленях, он поддерживал ее голову, о чем-то говорил, успокаивал. Но разве есть такие слова, которые могли бы погасить страшное горе?! Ни дядя Тихон, ни кто другой ничем не помогут ей. Поняла одно: здесь небезопасно, самолеты могут вернуться. Послушно пошла, опираясь на руку дяди Тихона: там, во дворе, подвал, где укрывались люди. У ворот остановилась, отдернула руку: незачем ей прятаться! Она фельдшер — военнообязанная! Может, где есть раненые?

Роза долго ждала поезда в сторону Бобруйска и, не дождавшись его, решила идти пешком. Думала, может, она еще застанет мужа на аэродроме. Кроме Янки, теперь у нее никого из родных не осталось.

 

46

Едва светало, а директор завода Григорий Иванович Носов уже был на ногах. С первых дней войны не пропустил он ни одной сводки Совинформбюро. Горестные — одна печальнее другой — были эти сводки. Что же скажут сегодня? Чем порадуют?.. В репродукторе легкое шипение, затем голос диктора:

— Внимание! Внимание!

Остановился посреди комнаты: в одной руке бритва, в другой — мыльница. Сосредоточенный, готовый не пропустить ни одного слова, горящий желанием услышать хоть что-нибудь доброе, обнадеживающее… Увы! Ничего утешительного. Та же напряженно-тревожная обстановка, безысходная, разъедающая душу боль. По-прежнему, оставляя деревни и села, Красная Армия отходила на новые рубежи обороны… Отступала…

Григорий Иванович не мог не думать о причинах отступления Красной Армии. Как и многие советские люди, тревожился, страдал от щемящей душу тоски. И вот сегодня, следуя на работу, опять копался в памяти, анализировал, сопоставлял силы Красной Армии и силы противника. «А что если и дальше?.. Если…» И боялся подумать, что могло быть дальше.

Некоторые объясняли успехи немцев внезапностью нападения. А так ли? Внезапность возымела свои преимущества в первые дни войны, но с тех пор прошло столько времени! Пора бы остановиться, закрепить линию фронта. Почему же наши войска отступают, сдают все новые города и села, отходят в глубь страны. Есть, наверное, что-то еще, о чем пока нет смысла говорить, так как все равно этим не поможешь. Впрочем, стоит ли молчать? Кому не ясно, что у нас мало танков, самолетов. И указание катать броню на заводе, который никогда этим не занимался, дано, видимо, неспроста. Возможно, это как раз то, упущенное, чем бы следовало заняться гораздо раньше. Он так и воспринял это важное, государственное задание, легшее теперь тяжким грузом на его плечи. Он не страшился тяжести, но боялся, как бы не промахнуться, не повторить тех ошибок, которые уже дорого обошлись Родине! Теперь он всецело занят тем, как ускорить процесс создания брони, как больше выдать ее. На заводе не было и, понятно, нет нужного оборудования. Здесь катались балки, уголки, тянулась проволока — одним словом — самая мирная продукция. И вот встала задача — повернуть завод лицом к нуждам войны. Пришел бы обещанный мариупольский стан, было куда проще. Но его пока нет, говорят, находится где-то в пути, а где, в каком состоянии, никто не знает.

Ночью опять звонил нарком тяжелой промышленности, требовал как можно быстрее наладить выпуск броневого листа. И не удивительно, что директор ухватился за предложение инженера Рыженко — катать броню на блюминге, хотя, что греха таить, и сам пока не был твердо уверен в том, что задумано. Понимал, чем все может кончиться в случае неудачи. Но сидеть и ждать у моря погоды не хотел. Задуманное идет вразрез с некоторыми нормами и правилами в прокатном производстве. Нарушать эти нормы, эти правила — значит идти на риск, а всегда ли риск приводил к успеху?

Но прежде чем катать броню на блюминге, надо было научиться варить качественную сталь. В молодости директор сам был сталеваром, потом стал начальником мартеновского цеха, но и там не приходилось иметь дело с такой сталью. Броневую сталь никто из сталеваров завода пока не варил, более того, не знал, как это делается. Да что там сталевар, не знали мастера, инженеры, не знал сам директор. А надо было варить! Причем не когда-нибудь, а сегодня, завтра! Фашистские полчища устремляются к Москве, а у Красной Армии не хватает танков. Надо срочно разрабатывать новую технологию, внедрять ее в производство. Но легко сказать — новую!

На заводе было создано броневое бюро, в которое вошли в основном ученые специалисты, эвакуированные из Ленинграда. В содружестве с местными учеными и металлургами они горячо взялись за решение этой проблемы, начали ставить опыты, но все это велось без должного оборудования, полукустарным способом и пребывало, можно сказать, в зачаточном состоянии. Было ясно, что такими темпами, в таких условиях вряд ли удастся чего-то достичь, а тем более дать какие-то рекомендации мартеновцам. В этом сомневался и сам руководитель бюро Сармин.

Изыскания для разработки новой технологии развернулись и в самом наркомате черной металлургии. На повестку дня вне всякой очереди встал вопрос: раскрыть секрет изготовления броневой стали на большегрузных мартеновских печах. Раскрыть немедленно, во что бы то ни стало!

Стремясь ускорить этот начавшийся процесс, директор связался со Златоустом, попросил направить к нему на завод одного из старых мастеров по качественной стали. Специалист вскоре прибыл — Егор Егорыч Бояршин. И дед и отец Бояршина были хорошими мастерами по выплавке булатной стали. Таким стал и Егор Егорыч. Клинки из стали, которую он варил, снискали себе высокую славу еще в боях за власть Советов, в боевых походах Первой конной армии. Казалось, старый мастер — живой свидетель аносовских традиций — быстро раскусит этот орешек, так внезапно подброшенный магнитогорским металлургам разыгравшейся войной.

Егор Егорыч горячо взялся за осуществление порученного ему дела. Дни и ночи проводил он у мартеновских печей, советовал то одно, то другое, неустанно вел поиски, а порой в надежде ускорить задуманное брал кочергу или лопату и действовал, как сталевар, забывая о своем преклонном возрасте. Не доверяя кому бы то ни было, лично следил за анализами, а то по старинке прикидывал на глазок и опять, в который раз, ошибался. Старик ходил сам не свой, нервничал, а присев отдохнуть, задумывался, никого к себе не подпуская, и тогда сталевары говорили:

— Измотался дед, пущай посидит, может, что придумает.

Вопрос о производстве броневой стали становился все острее. А у Бояршина ничего не получалось. Не по зубам оказался твердый орешек. Старый мастер вскоре охладел, если не сказать, спасовал перед трудностью, более того, стал высказывать мнение, что в большегрузных печах вообще не удастся сварить сталь требуемой марки; что сталь для клинков, которую он варил, — одно, а броня — совсем другое. Для клинков много ли требовалось стали? Ее варили в небольших печах, а тут, что ни печь — сотни тонн.

Все реже стал появляться в цехе Егор Егорыч, говорили, будто приболел, что стало сдавать сердце. Нет, здоровьем бог не обидел, а вот знаний, культуры металлурга у него не хватало. И он задумал в спешном порядке пополнить свои знания. Решил перечитать все, что было в библиотеке по сталеварению. Читал больше по ночам. Полагал, непременно найдет такую книгу, которая поможет ему разгадать секрет броневой стали. Не знал старик, да и не мог знать, что такой книги пока нет. Не было ее ни у нас, ни за границей. Книга еще только зарождалась. Зарождалась здесь, у той самой печи, где Егор Егорыч не один раз стоял, разглядывая сквозь синие очки бурлящую сталь. По капельке, по крупинке созревала эта книга в умах людей, в том числе и в нем самом, в его недочетах и ошибках.

Осунулся Егор Егорыч, похудел. Отвисли и еще более побелели усы.

И когда он уезжал, на него жалко было смотреть: неудача первый раз в жизни сломала его. Прощаясь с мартеновцами, он вяло улыбнулся и сказал:

— Стар я… Прошло мое время.

Да, время клинка если не прошло, то кончалось. Отходило на задний план. С ревом и грохотом катились к Москве начиненные смертью броневые чудовища. Они шли не взводами, не ротами, а целыми дивизиями, корпусами! И остановить эти корпуса, эти дивизии не помогут никакие, самые лучшие клинки! Требовались танки. Сотни, тысячи танков… А где их взять?

Труженики мартенов с нетерпением ждали новой технологии, а ее пока не было. И неудивительно, что многие думали: удастся ли вообще сварить броневую сталь, удовлетворить все возрастающий спрос войны, которому, кажется, нет предела? Снова и снова обращался директор к ученым, специалистам, практикам, просил подсказать, посоветовать. И как обрадовался, узнав, что наркомат черной металлургии разработал технологию получения броневой стали на обыкновенных мартеновских печах. Суть ее была в том, что одну и ту же плавку требовалось варить дважды: сперва в одной, затем в другой печи. Это было чрезвычайно сложно, отнимало много времени, да не о том уж речь. Главное, найден способ, значит, будет броня!

Сталь нужной марки была получена после первых же попыток.

Орешек, который не удалось раскусить старому мастеру Бояршину, разгрызли молодые инженеры в содружестве с такими же безусыми сталеварами.

Оставалось наращивать темпы, давать этой продукции как можно больше. Но, увы!.. Взявшись за расчеты, директор неожиданно пришел к далеко не радужным выводам. Трудоемкий процесс получения танковой стали отнимал уйму времени, резко снижал производительность агрегатов, что явно вело к невыполнению производственного плана. А кто же позволит, тем более сейчас, когда идет война, не выполнять то, что запланировано? Тот же нарком Тевосян снимет трубку и скажет:

— Кто разрешил? Почему такое?.. Стране дорог каждый грамм металла, а вы недодаете тысячи, десятки тысяч тонн!..

— Иван Федорович, вы же сами предложили эту технологию, — скажет директор.

— Да, мы… Наркомат предложил. Но срывать план никому не позволено!

Этого разговора не было, но он мог состояться при подведении итогов работы, и тогда у директора не нашлось бы никаких аргументов.

«Как же быть? — раздумывал Григорий Иванович, и сам себе отвечал: — Искать новый способ».

 

47

В помещении было неуютно, холодно, попахивало заводским дымком, проникавшим сквозь плохо заделанные окна. На столах оседала рыжая мартеновская пыль, но все это ничуть не беспокоило сотрудников броневого бюро. Тревожило иное: где и как развернуть серию новых опытов? Мало того, что не хватает нужных материалов, отсутствует самое главное — плавильная печь. Сколько раз Сармин пытался подыскать хотя бы маленькую печурку. И вот однажды, будучи в фасоннолитейном цехе, приметил такую, заговорил с начальником, но тот и слушать не стал. Невольно вспомнилось прекрасное оборудование в Ленинградском НИИ, где долгое время пришлось работать. И если бы не война, вопрос выплавки качественной стали в обыкновенных мартеновских печах, наверное, был бы уже решен.

Сармин стоял у запыленного окна и о чем-то сосредоточенно думал. Лицо его выражало глубокую озабоченность, а вместе с тем — уныние, тоску. В это время и появился в бюро главный сталеплавильщик.

— Скучаете по Ленинграду?

Ученый перевел взгляд на вошедшего, молодого, крупного человека, от которого веяло оптимизмом:

— Ах, Степан Григорьевич, мне бы ваши заботы!

— В чем же дело? — воскликнул тот, разводя руками. — Становитесь на мое место! Веселое, скажу вам, местечко! Сталь плавим, песни поем!.. Не слыхали? У нас прямо в цехе организовался хор. Только спевка кончилась. После работы надо бы отдыхать, а мы — пели…

— Я не об этом, — сказал ученый. — Немцы окружают Ленинград. Как, чем помочь родному городу? Для армии не пригоден, даже в ополчение не возьмут — стар. Вот бы броней… да где она, броня? Нужны, опыты, десятки, сотни опытов, а ставить их — никакой возможности.

— В научно-исследовательском, конечно, не то что здесь, — отозвался сталеплавильщик. — И печь, и лаборатория — все свое.

— Только и осталось вспоминать. Там мы крепко поработали. Скажу, не хвастаясь, сделали хороший шаг вперед. Рывок, если хотите! В чем-то уже вплотную подходили к решению поставленной перед нами задачи. Казалось, еще немного — и тайна приоткроется. Но тут война, эвакуация… Просил не отправлять, сопротивлялся: куда, говорю, гоните, в Ленинграде еще можно работать. Вон заводы, фабрики действуют, а бомбежка, так мало ли что!.. Нет, говорят, вы занимаетесь качественной сталью, и вам оставаться нельзя. Наш НИИ, оказывается, одним из первых был внесен в список для эвакуации. Жалею, время упустил, не обратился к товарищу Жданову. Вот и получилось, посадили нас, стариков, на поезд — и на Урал, а оборудование куда-то в другое место. Сидим, ждем, как видите…

— И все-таки надо продолжать изыскания.

— Здесь? — усмехнулся Сармин. — Ни лаборатории, ни мало-мальски подготовленного оборудования — ничего у нас нет. Мы бедны, как египетские феллахи! Крайне нужна хоть какая-нибудь печурка, — он так и сказал, — хоть какая, но где она? Ищем, мечемся, а что толку?

— Так и не нашли?

— Признаюсь, заприметил одну, но как завладеть ею — ума не приложу. А печурка, можно сказать, вполне…

— Это где же такая?

— Здесь рядом, в фасоннолитейном. Да разве цех уступит? Там же свои планы, свои задачи…

— Выходит, из-за печки задерживаются опыты? Никогда бы не подумал.

— Вот-вот, теперь поняли? — ученый поднялся. — Да если бы у нас было оборудование, мы бы ни минуты не сидели: промедление — наш враг. Сижу вот, думаю, и дело у нас, можно сказать, самое важное, государственное, а поди ты!.. Приходится вроде как на подачках… Хорошо, когда они есть, подачки, а то ведь чаще не бывает.

— Что поделаешь, война, — сказал главный сталеплавильщик. И, подумав, добавил: — А что если поставить опыт прямо в цехе на одной из мартеновских печей? Я понимаю — это не так просто, к тому же рискованно.

— И-и, батенька мой! — развел руками Сармин. — Заводу это не выгодно, одни убытки… Кто же позволит?

— Да, конечно, но если посмотреть да прикинуть… А знаете что, — вдруг сказал сталеплавильщик. — Пойдемте к Григорию Ивановичу.

Директор был очень занят, но, узнав, что привело их к нему, отложил свои дела. Пока ученый обдумывал, как лучше изложить наболевшее, а главное, вырвать приглянувшуюся печурку, директор сам заговорил об ускорении варки броневой стали, ее удешевлении. Технология, предложенная наркоматом, к сожалению, не дала эффекта, на который рассчитывали ее авторы, да и, как видно, не даст. И теперь все надежды на броневое бюро. Слыхал, кое в чем преуспели, а главное, заняли правильную позицию…

— Не успехи у нас — слезы, — сказал Сармин. — Кое-что мы сделали в Ленинграде. А здесь — топчемся на месте. Да и о каких можно говорить успехах, если нет возможности ставить опыты. У нас решительно никакого оборудования. — И тут заговорил о приглянувшейся печурке в фасоннолитейном цехе, дескать, разрешите…

Директор испытующе посмотрел на ученого и тоном, не допускающим возражений, сказал:

— В фасоннолитейном вам делать нечего!

— Простите, Григорий Иванович, как же тогда… Опыты, это можно сказать, для нас все.

— Понимаю — это главное. Но в чем же дело? Ставьте их непосредственно в мартеновском цехе.

— Как, прямо в цехе? — переспросил Сармин. Он вовсе не ожидал такой щедрости. А по правде сказать, просто не рассчитывал на такой размах, не был готов к экспериментам в таком объеме. Сперва бы в небольшой печурке, а уж потом…

— У нас нет времени затягивать эксперименты! — прервал директор. — Если у вас есть необходимость ставить опыты, ставьте их. Но если вы…

— Все-таки рискованно, — признался Сармин. — Одна неудача — и сразу полмиллиона рублей.

— Да, полмиллиона, — сказал директор и нарисовал на листе бумаги цифру с пятью нулями. Вдруг он бросил карандаш, встал. — Вот что, Матвей Ильич, не будем торговаться! Речь идет о спасении Родины, и тут без риска не обойтись. Приступайте завтра же, немедленно! Делайте одну, две… пять плавок. Не получится, дадим еще… Отвечать будем вместе.

Сармин был ошарашен.

Вернувшись к себе в бюро, он долго не мог успокоиться: одно дело неудачная плавка в маленькой печке, а тут целых сто восемьдесят тонн!.. А неудачи, ну конечно же, будут. Погубить плавку, другую, может, и не так страшно, но если десять, пятнадцать. Просто совесть не позволяет.

Первым, кого увидел Сармин в бюро, был кандидат технических наук Безгрошев.

— Иван Васильевич, — не сказал, а воскликнул он, — нам предлагают!.. Представьте, совсем не ожидал!.. Предлагают для опытов одну из мартеновских печей! По выбору. Только что от директора. Доверяет. Это же…

— Это прекрасно! — соскочил с места Безгрошев. Значит, теперь все будет зависеть от нас. По-моему, нельзя медлить, и пока дают — надо брать. Боюсь, могут передумать — и тогда… Надо начинать сегодня, сейчас!..

— Завтра, — оказал Сармин.

— Хорошо, завтра чуть свет, — не успокаивался Безгрошев. И заговорил о том, что проходить мимо ошибок и неудач Бояршина не следует. — Кто такой Бояршин? Сталевар-самоучка. Практик. В наше время этого мало… Одно смущает, на малой печи у него получалось: сколько стали сварил, да еще какой — булатной!.. А вот на большой… В чем же дело? В Златоусте он — герой, а здесь… Вот в этом, мне кажется, и предстоит разобраться. Думаю, начнем с ошибок Бояршина…

— Это хорошо, что вы так настроены, — улыбнулся Сармин. Взглянул на часы. — Ого, второй час ночи. Засиделись мы… До свидания.

Первая плавка не удалась.

Не удалась и вторая. Бились над третьей, но и она не получилась такой, какой бы хотелось. Подсчитывали, выверяли, сопоставляли, наконец, подготовили еще одну — четвертую плавку. Теперь-то, казалось, все будет в ажуре. Но и четвертая пошла в брак.

— Два миллиона собаке под хвост! — сказал сталевар Кузьмин, вытирая пот с лица. — Не ученые — бракоделы!

Сармин лишь взглянул на Кузьмина, ничего не ответил. Нечего было сказать. Не мог он возразить этому человеку, который, как и все советские люди, болел за народное добро, понимая, что идет война и транжирить государственные средства — это преступление.

Директор же настаивал продолжать опыты.

И когда печь была зажжена, ученые, сталевары не могли отойти от нее, ждали, готовились скорее увидеть, что она принесет, кого родит — красавца или урода.

Плавка удалась. Она поспела гораздо быстрее и была намного дешевле.

Это была победа.

Наступал второй месяц войны.

 

48

Григорий Иванович не выпускал из поля зрения подготовительные работы, которые велись на блюминге: еще немного, и блюминг преобразится, станет как бы броневым станом, и тогда он, директор, впервые в истории прокатного производства даст команду — катать броневой лист. Все вроде просто, обыденно, а на самом деле речь шла об исключительно важном, рискованном замысле. И если этот замысел удастся реализовать, то его можно смело приравнять к крупной победе на фронте. «А если не удастся? — кольнула мысль. Но директор тут же отогнал ее: — Промахи, ошибки должны быть исключены!»

Замысел породила сама обстановка. Демонтированный броневой стан, на который возлагались большие надежды, все еще находился в пути, и, когда он прибудет, да и прибудет ли, никто не знал. А танковая броня нужна, как воздух. Тысячу раз прав инженер Рыженко, предложивший использовать для ее производства блюминг. Пока придет обещанный стан, танковые заводы могут получить крайне необходимое для них сырье. Но одно дело — задумать, предложить, и совсем иное — реализовать.

Собираясь подменить броневой стан обыкновенным блюмингом, директор понимал: кое в чем идет на ощупь, и все же не побоялся сделать шаг навстречу Рыженко, поддержать его новаторское начинание. Не сразу убедился он в разумном исходе этого начинания. Изучал, исследовал, выносил на обсуждение.

И вот сегодня опять…

На очередное «броневое» совещание Рыженко пришел первым. Он в белой рубахе, подвижный, с юношеским задором, хотя уже и распрощался с первой молодостью. В руках у него свиток ватмана, над которым просидел две последние ночи. Директор тотчас потянулся к свитку, развернул, склонился над чертежами.

Инженеры, мастера, опытные прокатчики должны были сказать на этом совещании если не последнее, то во всяком случае веское профессиональное слово, без которого нельзя было обойтись в сложившейся обстановке. Первым выступил Рыженко. Он коротко доложил о том, что подготовительные работы на блюминге завершены и что броневой лист можно катать хоть сегодня.

— Но… — добавил он после паузы. — Пока нет приспособления, с помощью которого можно убирать готовую продукцию.

— К этому бы платью да еще бы голову! — выкрикнул кто-то.

— Не смейтесь, вот оно, приспособление! — директор развернул свиток. — Смотрите!.. — А сам видел уже не паутину чертежей, а готовый механизм, робот, о котором только что упомянул Рыженко. Подхватив огромный, еще дышащий огнем лист, механизм относит его в сторону. — Просто и хорошо!

Многие дивились: замысел Рыженко, казавшийся утопией, приобретает черты реальности. Однако нашлись скептики, которые даже теперь не смогли согласиться с этим. Посмотрим, что покажут испытания, говорили они. А один из них, мастер Сазонов, заявил, что вся эта затея с успехом рухнет, потому что сама по себе антинаучна.

— Подождем — увидим! — отзывались другие.

— А я верю в успех! — поднялся инженер Савелин. — Понимаете, верю!

Сообщение о готовности блюминга всколыхнуло всех. Но, видать, по-разному. Ядовитой змеей скользнула чья-то мыслишка о якобы неуверенности в своих замыслах самого Рыженко, о том, что успех вообще невозможен.

Директор внимательно слушал выступающих. Наконец, не выдержал и резко оборвал одного из них:

— Довольно! — сказал он. — Вы не увидели в идее Рыженко ничего светлого, положительного, это, скажу вам, делать не трудно. Но что вы сами конкретно можете предложить сегодня для решения этой, так неожиданно вставшей перед нами проблемы?

Выступавший сконфузился, махнул рукой и сел.

В дверях показалась секретарша и сказала, что Григория Ивановича вызывает Москва.

Директор поспешил в переговорную, взял трубку. Говорил нарком черной металлургии Иван Федорович Тевосян.

Его интересовал все тот же вопрос, где намечено ставить мариупольский стан. Нарком пока и сам не знал, когда прибудет этот стан, но ему было небезразлично, на какой площади его собираются монтировать, в соседстве с какими цехами, не вызовет ли это неудобств и т. д.

— Место подыскали, — ответил директор. — Но у нас есть новый вариант.

— Что еще за вариант? — резко оборвал народный комиссар. — Вы, наверное, не представляете всей серьезности порученного вам дела? Какой такой вариант?

— Думаем катать броню на блюминге.

Нарком некоторое время молчит. Затем спрашивает:

— Вы в этом уверены?

Директор начинает объяснять: есть, дескать, заманчивое предложение инженера Рыженко, которое, как мы понимаем, позволит выдать броневой лист гораздо быстрее. Таким образом, танковые заводы могут получить нашу продукцию гораздо раньше. Директор не забыл сказать и о том, что есть противники этого замысла.

— Сейчас у меня идет совещание, на котором решается вопрос, как мы сможем развернуться в этом направлении. У нас все продумано до мелочей, но вот начальник цеха Сарматов, которого вы знаете, противится, козыряет тем, что никто еще не катал броневую сталь на блюминге даже за границей, а нам, дескать, и подавно нельзя этого делать. А по нашим расчетам — можно! Думаем рискнуть…

— Без риска ничего не делается, — произнес нарком. И директору показалось, что он не разделяет самой идеи, а значит, и не поддержит ее. Вон как отозвался холодно, сухо. Проходят секунды молчания, и снова голос наркома: — Значит, говорите, твердо уверены? Что ж, смелость города берет. В эти тревожные дни нельзя не рисковать. Сейчас, когда мы с вами говорим, фашисты все дальше продвигаются на восток. Устремляются к Москве. Красной Армии нужны танки. И от того, как скоро вы дадите броневой лист, может измениться ход войны. Да, да, весь ход войны! Наша с вами задача — в кратчайшее время поставить на пути немцев броневой щит — иной, более важной задачи у нас нет! Что же касается предложения катать броню на блюминге, подумаем. Кроме смелости, нужен еще и рассудок.

Вернувшись в кабинет, директор не мог не обратить внимания на десятки устремленных на него глаз: понял, участники совещания хотели знать, что сказал нарком, как отнесся к предложению Рыженко, ради чего вот уже в который раз собираются они здесь. Особым чутьем, безошибочно, разгадали собравшиеся тему разговора директора с наркомом. Кто-то прямо спросил:

— Не возражает или как?..

Нельзя было не ответить на этот вопрос. В эти трудные дни прокатчики жили единой мыслью — решить проблему брони — и естественно были не прочь выслушать какой-то совет, заручиться словом из наркомата.

Директор поднял косматые брови так, что все увидели его черные, живые глаза:

— Народный комиссар верит — мы с вами советские люди и вполне можем решить любую невиданную до сих пор, боевую задачу. Тем более сейчас, в эти дни, когда Родине угрожает смертельная опасность. — Помолчав, добавил: — В Москве знают — дать броневой лист в короткий срок, кроме нас, никто не сможет. Помните, никто!

Когда совещание закончилось, директор попросил Рыженко остаться. Развернув снова лист ватмана, он спросил, сколько времени потребуется для изготовления приспособления.

— Дней восемь-десять.

— Итак, восемь! — подчеркнул директор. И напомнил, что он, Рыженко, должен действовать далее совместно с главным калибровщиком и начальником блюминга.

Узнав об этом, Сарматов приуныл. Не лежала у него душа к такому сотрудничеству, хотя иного выхода у него не было. Впрочем, он еще подумает.

Утром, вызвав директора к прямому проводу, нарком сообщил, что предложение Рыженко одобрено. А еще сказал: если выпуск броневого листа будет налажен, то металлурги, а вместе с ними и вся страна выиграют два-три месяца, необходимых для строительства нового стана.

— Вам же, Григорий Иванович, и всему рабочему классу Магнитки Родина скажет спасибо!

И опять напомнил, что задуманное дело весьма серьезно и, в случае чего, за него придется отвечать.

Не мог он сказать иначе. Не имел права.

 

49

Было 28 июля 1941 года. Палило солнце, нестерпимая жара стояла в цехах завода. В этот день сводка Совинформбюро была по-прежнему неутешительной. На всех фронтах шли жестокие бои. Красная Армия отступала. Сообщения эти с утра омрачили душу Григория Ивановича. Задумчивый, печальный вышел он из дома и, сев в машину, поехал не в управление, а прямо на завод, где намечалось опробование блюминга в его новой броневой упряжке.

Когда директор вошел в цех, все члены комиссии уже были в сборе. Неутомимый Рыженко, облачившись в комбинезон, проверял последние приготовления, вслед за ним, с кислой миной на лице ходил Сарматов. Была бы его воля, он с удовольствием отменил бы испытание и занялся планом, который, по его выражению, висит на шее. Но приказ есть приказ, его придется выполнять.

Было решено провести первое опробование не с броневой, а мягкой сталью. Заранее заказали слиток точно такого же размера, как и броневые. Давать сразу под валки крепкую сталь не решились.

Все, кто имел какое-то отношение к испытанию, расположились на эстакаде главного поста. Секретарь горкома партии, парторг ЦК на заводе, директор, инженеры, члены комиссии. В последнюю минуту подошел Рыженко: руки в масле, глаза уставшие, видимо, с ночи находился здесь, не выспался.

Выслушав его короткий доклад о полной готовности, директор подал команду: «Начинать!»

На главном посту сегодня старший оператор Спиридоныч.

Цеховой кран легко поднял многотонную раскаленную болванку и плавно опустил ее на рольганги. Все это происходит у Спиридоныча и его помощника Дударева сзади. Их рабочие места расположены так, что слиток появляется у них за спиной. Но они всегда об этом знают, потому что сами заказывают его, пользуясь световым сигналом. Ждут, пока он подойдет.

Глянув назад, Спиридоныч взялся за контроллеры. Приняв болванку, погнал в одну, затем в другую сторону. Еще и еще раз.

— Замечательно! — послышался возглас. — Как жмет, а?!

Многие не знали, что под валками не броня, а мягкая сталь.

Спиридоныч привычно послал расплющенную болванку вперед, затем пропустил назад. И вдруг — треск…

Блюминг замер.

На лицах членов комиссии недоумение, озабоченность, даже растерянность. Как же так, столько готовились, и вот — на тебе — поломка.

— Я это предвидел! — бросил в лицо директору Сарматов. — Сколько раз говорил: оставьте глупую затею. Это же блуминг! Не вняли моему опыту. Не поверили. Теперь вот — любуйтесь…

Директор молчал.

Он видел, как Рыженко, не раздумывая, побежал вниз. За ним поспешил электрик Семенов. Директор повернулся к Сарматову:

— Доложите, что случилась.

— Извините, не знаю, — пожал плечами тот.

— Кто же, по-вашему, должен знать? Вы начальник цеха! Ну, чего стоите. Бегом! — Лицо у директора строгое. Сарматов засеменил вниз но ступенькам, бурча себе под нос и поправляя пенсне.

Минуты ожидания показались годом. Директору, как и членам комиссии, не терпелось узнать, что же произошло с блюмингом, какой из его узлов не выдержал? В дверях машинного зала показался Рыженко. Он спокойно, не спеша поднялся на эстакаду главного поста, подошел к директору:

— Подвел мотор, Григорий Иванович.

Прямого отношения к прокату стали авария не имела. Мотор вышел из строя, можно сказать, по старости. Но все это омрачило сознание участников испытания, камнем легло на душу каждого.

Разошлись, будто с похорон.

Николай Андреевич занялся ремонтом мотора. Сарматов же и не подумал об этом, ведя свою линию, казалось, радовался поломке. Среди рабочих пошли слухи, будто он, Сарматов, не один раз предупреждал об этом и Рыженко, и самого директора. Но ни тот, ни другой не посчитались с его мнением, и вот, как видите, — авария! Гоголем расхаживал по цеху Аркадий Глебович. И в том, что произошло на блюминге, видел лишь подтверждение своих мыслей, которые неоднократно высказывал.

На ремонт мотора ушло более суток.

Многое передумал за это время Григорий Иванович, но от своих намерений — катать броню на блюминге — не отступил. Он доверял инженеру Рыженко, как самому себе.

Мотор был восстановлен, и на главном посту опять собрались все, кто так или иначе был причастен к выпуску броневого листа.

Из нагревательного колодца, как и в первый день, извлекли слиток мягкой стали. Спиридоныч это знал, но не сказал помощнику. Едва слиток побежал по рольгангам, как Дударев почувствовал его всем своим существом.

— Действуй! — кивнул Спиридоныч.

Дударев пропустил слиток под валками, вернул его и опять направил вперед. Затем снова — назад… Из болванки получилась большая стальная плаха. Он дивился, как легко поддается. Повернулся к Спиридонычу:

— Не броня это!

— Гм-м… — осклабился тот. — Воробья на мякине не проведешь! Ладно, смотри, идет настоящая, — и сам взялся за контроллеры. Он не то, что не доверял Порфирию, а просто желал сам прокатать первый броневой лист. Старый опытный специалист имел на это право.

Приняв раскаленную глыбу, Спиридоныч осторожно прогнал ее между валками. Совсем иной коленкор. Дударев, не отводя глаз, следил за болванкой. Он видел, как она медленно меняла свою форму. Обжатая несколько десятков раз, расплюснулась, стала походить на большую, выкрашенную в алый цвет столешницу. А Спиридоныч, знай, гонял ее:

— Сорок пять, сорок шесть… — считал он про себя.

Прошло еще немного времени, и перед комиссией во всей своей красе предстал первый броневой лист. Механизм, придуманный Рыженко, подхватил его, легко отнес в сторону, уложил на место.

Дударев смотрел, вытягивая шею, его лицо выражало и радость, и удивление. Он видел, как скупо улыбнулся директор, как повеселели члены комиссии.

Спиридоныч нажал кнопку, вызвал новый слиток.

— Принимай, — крикнул Дудареву.

Вслед за вторым последовал третий… десятый… сороковой. Блюминг выдержал, все цело, мощности вполне достаточно. Директор торжествовал. Он уже думал о том, как наладить броневой поток, давать этой продукции столько, сколько потребуется. Работать так, чтобы, как сказал нарком, изменить ход войны.

Магнитка должна победить Рур!

Завершив смену и выйдя из цеха, Дударев остановился перед растянувшимся эшелоном, засмотрелся на свою стальную продукцию: вон ее сколько наворочал! Поднял руку, помахал машинисту:

— Жми, не задерживай!

Его радовало, что наперекор маловеру Сарматову с блюминга потоком шла броня; что челябинские танки, покрытые магнитогорской броней, уже сражаются на многих фронтах; что на завод пришли первые отклики о надежности и прочности брони… Да и кто не радовался этому, поистине большому патриотическому делу, которое можно смело назвать — подвигом!

Не радовался разве один Сарматов. Молчаливый, подавленный, сидел он в этот день в кабинете директора и уныло смотрел в угол.

Директор прошелся по скрипучему паркету, опустился в кресло и вдруг заговорил о том, что за все годы работы на Магнитке он не уволил ни одного инженера. Как-то складывалось так, что всегда находил деловой контакт с инженерами, некоторых, правда, журил, но многих и поощрял… А вот сегодня…

— Хотите меня уволить? — подхватил Сарматов. — За что?

— Вы это сами хорошо знаете.

— Извините, я имел право высказывать свои мысли. Имел право протестовать. Ведь речь шла о блуминге, за который я отвечаю… Я, как рачительный хозяин…

— Вы паникер, — уточнил директор. — Война заставила нас сутками не выходить из цехов, работать из последних сил, а тут еще вы со своими сомнениями и протестами!.. Вместо того, чтобы скорее решить проблему брони, вы не стали помогать Рыженко, а напротив, обвинили его черт знает в чем. Где же здравый смысл, логика, где, наконец, совесть?

Сарматов сидел молча и, казалось, не слушал. А когда директор умолк, заговорил не без гордости о том, что он всесторонне образован, имеет большой многолетний опыт и в случае перевода пойдет лишь на ту работу, на которую сочтет нужным. Разбрасываться специалистами высокой квалификации, а тем более в дни войны, никому не позволено.

— А мы и не думаем разбрасываться.

— Понимаю. Вы хотите, чтоб я перешел на ниже оплачиваемую должность?.. Но куда? В какой цех?..

— Никуда, — тихо сказал директор. — Уезжайте. И вам лучше и нам спокойнее. Куда-нибудь с глаз долой. Уезжайте.

 

50

На пруду за ночь образовались ледяные закраины, и катер, доставивший рабочих с ночной смены на правый берег, не смог подойти к причалу. Рискуя оказаться в студеной воде, люди осторожно, по одному опускались на лед, ползли к берегу. На этот раз все обошлось. Но что будет завтра, через неделю? Иной переправы нет, а ледостав на километровом плесе наступит не скоро.

Перебравшись с хрупкого льда на берег, Галина поспешила к жилью. Ветер обжигал лицо, пронизывал одежду, особенно когда поднялась на бугорок, где, кроме трех домов и сараюшек, не было для него никаких преград. Нелегко первым поселенцам на правом берегу: ни кино, ни бани, ни магазина…

Уставшая, продрогшая, она вошла наконец в свою небольшую комнату, потянулась к радиатору — согреться бы — и отдернула руку: радиатор был не теплее льда. «Если в трубы попал воздух, не страшно, лишь бы не разморозило», — рассудила она. И направилась к соседке, может, та знает, в чем дело.

Кутаясь в ватное одеяло, соседка Катя простудно кашляла и поносила на все лады работников котельной, которая находилась в подвале соседнего дома. Ночью радиатор еще грел, а к утру совсем остыл. Она завидовала Гале, называла ее счастливой, потому что та работает на электростанции, где всегда тепло, а она, Катерина, строитель, изо дня в день мерзнет на лесах. А придет домой, так опять же — согреться негде!

— Угля, что ли, нету?

— Все у них есть! На днях машину привезли… И уголь хороший. Но ему, Мотовкину, сколько ни давай, найдет куда сплавить. Пройдоха! На левом берегу работал — выгнали, сюда устроился. Как же, завкотельной, начальник! Забулдыга, вот кто он!

— Говорят, жена бросила.

— Сколько у него этих жен. Обрадовался: на войну не взяли, вот и бесится. Как выпьет, так и свадьба… Совсем сдурел!

Катерина поднялась, накинула на плечи фуфайку и разожгла примус, который стоял тут же у порога. Пахнуло газом, зато вскоре закипел чайник и немного потеплело.

Сидя за столом, соседки пили чай, вернее, кипяток с солью: ни чаю, ни сахару в магазинах давно не было. Регулярно отпускался лишь хлеб по карточкам. А на некоторых участках и с хлебом большие перебои. То подвезти не на чем, то еще что-нибудь.

После ночной смены надо было поспать, но Галина решила иначе: завтра у нее отгул — отоспится, а сегодня — пойдет в Михайловку. Давно собиралась побывать в деревне, может, удастся выменять что-нибудь из продуктов. Картошки и той в доме нет. Иногда, взяв дочку из детсада, Галина не знает, чем ее покормить. И вот, заранее подобрав кое-что из одежды, связала в узел, к санкам приторочила.

— Слушай, ты же на лошади можешь до Михайловки доехать, — сказала Катерина. — Иди к бабке Сорочихе, все устроит. Родственник к ней из Белого приехал. Это еще дальше, за Михайловкой. Да ты, наверное, знаешь его, Глазырин по фамилии. На хромой Кланьке женился, что кастеляншей была.

Кастелянши Галя не знала, а вот про Глазырина слышала. Платон рассказывал. На стройке блюминга вместе работали, в одном бараке на пятом участке жили. По словам Платона, Трофим Глазырин хлопец сообразительный, в одно время даже бригадой командовал. Но была у него одна слабость — поживиться за счет других. На том и погорел. У своего же товарища сундучок стащил. Тот ли это Глазырин или нет, не в этом суть, важно не упустить случая — подъехать с ним до Михайловки.

Галина тотчас направилась к Сорочихе, пожилой, но еще бодрой женщине, с которой была в самых хороших отношениях. Встретив ее в дверях, та провела в комнату:

— Седай, рассказывай, как живешь-маешься.

— Я на минутку… Хотела спросить, нельзя ли с вашим родственником подъехать? Собралась было пешком в Михайловку, да узнала…

— Отчего ж нельзя! Трофим, можно сказать, порожняком пожаловал: всего и поклажи — сам да же́нка! Клавде́я здесь в городе гостила, а теперича, значит, домой вместе… На левом береге они. Часа три, как ушли и все нету, видать, дела у них, а то знакомых сустрели.

— Трофима на фронт не взяли?

— Куды ж его брать-то. Доктора и так и этак всего осмотрели, не подходит. Грыжа у него, значится, от самого дня рождения. Хорошо, хоть один из всей родни остался. Случись чего — он рядом. Сынки-то мои, соколы, сама знаешь, давно воюют. Неделю назад от Гриши письмо пришло. Третий месяц, как в госпитале. Раненый, значится. Операцию перенес, настрадался, бедный. А теперь, пишет, ничего, полегчало. Дай-то бог! — Сорочиха вытерла накатившуюся слезу. — Где он, тот госпиталь, не указывает. Полевая почта и все. Если б знала — пешком бы пошла… — Помолчав, заговорила о младших Сереже и Павле, «что в литейке работали». А теперь, выходит, в одну часть попали. На танках ездиют. Об нас, пишут, маманя, не беспокойтесь, все у нас хорошо. Придет время — раздавим Гитлера и опять на свой завод вернемся. Вот только Иван молчит. Второй месяц письма нету. Думаю, может, в такую часть попал, откель и писать не велено, секрет какой, али еще чего…

— Напишет, — заверила Галина, понимая, что тут ничего иного не скажешь.

Поговорив о сынах, мать успокоилась.

— Так ты, девонька, жди, скоро придут. Не ночевать же там останутся! А до Михайловки не близко, верстов пятнадцать, наверное, а то и боле. Пешком до вечера не дойти, а на коне…

Галина радовалась оказии: это же здорово — час, полтора — и в Михайловке! Она думала уже о том, как скорее домой вернуться. Ну если не сегодня, то завтра утречком. Но где они, хозяева? Пока светло, выехать бы… А то, гляди, погода испортится.

Выйдя на улицу, осмотрелась: небо какое-то мутное, того и жди, налетит метель, завоет, запорошит. Не май на дворе — декабрь-батюшка! Завернула за угол и, увидя коротконогую, мохнатую лошадь, остановилась. Распряженная, привязанная к столбу, лошадь жадно подбирала разбросанный по снегу корм. Рядом — кошевка, в которой полно сена. Набрав беремя, Галина поднесла лошади, стала гладить ее по грубой шерсти.

— Скажи, любовь! Хах-ха!..

Галя обернулась. Перед ней стоял кочегар Ромка, вышедший из котельной. Определила сразу — выпивши. Бросила строгий взгляд:

— У вас не только любви, совести нет! Людей в квартирах морозите.

— Как то есть?

— Батареи, как лед. А вы…

— А что мы, мы здеся — подчиненные. Указало начальство — сполняем. Начальству, сама знаешь, виднее. Тепло исчо, потому и убавили. Стукнут рождественские морозы, вот тогда попробуй без топлива… Экономить надо! Нормы-то против тех, что были, вполовину меньше.

— Знаю. Но как-то надо выходить из положения.

— Легко сказать, а как? Снег, что ли, кидать в топку? Нет его, угля! Добывать некому. На днях машину свалили — так разве это уголь — одна пыль да порода.

«Может, он и прав, — подумала Галина. — Кто же даст сюда хороший уголь? Все лучшее — на завод. Но с другой стороны, что скажут рабочие, сидя в холодных квартирах, особенно те, у которых малые дети?» Холод навел на раздумье. Хорошо, Аленка в круглосуточном… В школу пока не приняли — полтора месяца по метрике не хватило. Ничего, пойдет через год. А что будет в новом, 1942, году, никто не знает. Может, и война кончится. Теперь же Аленка и накормлена, и ухожена. Спит в тепле. Для матери это счастье. И представила, что могло быть, если бы Аленку приняли в школу: и проводить, и встретить надо, а главное, накормить. А когда этим заниматься? Где доставать продукты? Сама-то кое-как, а вот ребенок…

Работая посменно, Галина так же, посменно, училась в институте. Она почти не бывала дома, разве что в выходные дни. Но теперь и выходных не будет; завод переходит на работу по-фронтовому. Иначе нельзя.

Время шло, а Трофима не было.

Постояв возле котельной, Галина вернулась к себе. Затем опять пошла к Сорочихе. Забеспокоилась. Знала бы, что так получится, давно бы пешком ушла. За это время уже была бы вон где, аж у Соленого озера!

— Не волнуйся, уедешь! — утешала Сорочиха. На лошади — не пешком, и не заметишь, как там будешь.

Часа в четыре пополудни дверь с шумом отворилась и Клавдия с Трофимом вошли в комнату. Раскрасневшиеся, веселые. Для них вроде и войны нет. Клавдия тотчас удалилась на кухню: свои у нее заботы. А Трофим, раздевшись, уставился в газету.

— Не пора ли, Троша, собираться? — сказала Сорочиха.

Отбросив газету в сторону, Трофим вскочил с лавки:

— И куда вы, тетя, меня гоните?!

— Да не гоню, хочу, чтоб засветло… Того и гляди погода испортится. Частенько так бывает: весь день хорошо, тихо, а к вечеру, глядишь, завихрилось, разбушевалось — свету божьего не видно. Акман-токман с гор приходит.

Он будто не слышал, ходил по комнате, думая о чем-то своем. Но вот нырнул за штору, которой прикрывалась дверь на кухню. С кухни донесся смех. А немного погодя, разговор о толкучке, на которой они, видать, побывали. Клавдия завздыхала, жалея о том, что не смогла приобрести понравившийся ей ковер. Женщина продавала. Всего и просила — пуд муки. Видать, многодетная, оставшаяся без мужа. Такая и за тридцать фунтов могла отдать. Три тысячи рублей предлагала Клавдия, а она — ни в какую. Только, говорит, за продукты. «Дураки мы с тобой! — злилась Клавдия. — Не догадались муки или пшена прихватить. Такую красоту упустили!»

— Кабы знал, что она попадется! — грубо отозвался Трофим.

— Думать надо! — упрекала жена. — Сейчас только и покупать.

— Успеем. Не скоро война кончится. Весной такое барахло за полпуда можно купить.

— Какое ж это барахло? Настоящий персидский ковер. Была б дома, обязательно чего-нибудь прихватила: у нас же и мука, и пшено… картошки полон погреб. На тебя понадеялась, а ты…

— Хватит, — прицыкнул муж. — Раскудахталась!

Потом выйдя из кухни и отвернувшись в угол, Трофим считал деньги. Слышно было, как шуршали бумажки, как он шептал в такт движения руки.

— Клань, ну что у тебя с чаем? — забеспокоилась Сорочиха.

— Закипает, тетенька!

Сунув отсчитанные деньги в нагрудный карман, Трофим надел полушубок и вышел на улицу.

— Ну вот сейчас сбрую подладит — и в дорогу, — заверила Сорочиха. — Трошка мужик справный. Хозяйственный, такого поискать. Раньше, оказывали, и выпивал, и в карты проигрывал, а теперь — боже упаси. Кланька крепко взяла в руки, даже курить бросил. На заводе с моим Гришей работал, а как война началась, и ему белый билет вышел, хватит, говорит, здоровье не позволяет! Мы, говорит, с Кланькой и без зарплаты проживем! Все равно деньги ничего теперь не стоют. А продукты питания вон как вздорожали. Ей тоже приказал уволиться. И поехали они в село Белое. К матери Кланьки. Свой дом у нее, корова, куры во дворе — все, как следует быть. Там и свадьбу сыграли. Была я на той свадьбе, да и как не побывать, ежели Стеша, мать Кланьки, моя родная сестра. Как было не разделить радость! Почитай, лет двадцать мужика в доме не было, а тут — зять. Да какой!.. Золото, не человек. Сразу после свадьбы за дело: и курятник перестроил, и свинарник снаружи кирпичом обложил. Теперь, говорит, кругом воры — так надежнее. В коровнике дверь железом обил, винтовой замок приладил: никому не открыть! Вот он каков, Трошка! Да и женка у него — копейки зря не истратит. Малость прихрамывает, но сама по себе — каких мало: и лицом, и телом взяла. Работящая! Одно плохо, детей не желает, не в детях, говорит, счастье.

Галина глянула в окно и увидела у крыльца лошадь, запряженную в кошевку. Возле нее стоял Трофим и махал рукой, дескать, где вы там, пора ехать!

— А чай, как же? — выскочила на крыльцо полураздетая Кланька. — Заварила уже!

— Никаких чаев. Ехать надо!

Собрав вещи, Клавдия быстро вернулась к саням. Трофим накинул ей на плечи белый тулуп, усадил спиной к передку на мягкое сено, поднял ворот, чтоб ветер не задувал. И не глядя на попутчицу, которую навязала ему тетка, задергал вожжами:

— Но-о!..

Галина примостилась в задней части кошевки, подмяла под себя клочок сена, но сидеть было очень жестко, будто на камнях. Но главное, тронулись.

Едва выехали в степь, как в лицо ударил резкий ветер, запорошил снег. Галина куталась в старенькое пальто, поджимала под себя ноги в дырявых ботинках, стараясь согреться.

Стало быстро темнеть, уже и дороги не различить, но Трофим спокоен: отпустил вожжи — гнедая найдет дорогу.

Пробежав немного трусцой, кобыла побрела мелким шагом. Идет, пофыркивает… И вдруг, стоп!.. — будто в стенку уперлась. Затопталась на месте. Трофим замахнулся кнутом: «Н-н-о-о!» Да не тут-то было. Сани увязли в снегу — ни вперед, ни в сторону. Откуда он взялся перемет! Галина первой выскочила на снег, стала помогать, но все тщетно.

Оглядев засевшую кошевку, Трофим зло выругался. Везде дорога, как дорога, а тут — целую гору намело! Сейчас бы лопату в руки, и вся недолга. Но где ее взять? Принялся разгребать снег сапогами, да разве это дело, вон сколько его! Взмахнул кнутом:

— Н-н-о-о!..

Суча ногами и вытягивая морду, гнедая тужилась, била копытами в снег, и все напрасно. Трофим нервничал, ругался. Повертев кнут в руках, полоснул кобылу вдоль хребта. Еще и еще раз!.. Но и это не подействовало. Ухватился за оглоблю: «Помогай!» крикнул попутчице. Галина изо всех сил стала толкать кошевку, но разве сдвинешь такую тяжесть? Разозленный неудачей, Трофим сдернул тулуп с жены:

— Какого черта… не видишь, засели!

Клавдия с трудом выбралась из теплого тулупа, оставшись в голубом пальто, стала помогать.

— Что там у вас под сеном? — не выдержала Галя. — Давайте снимем половину. Потом…

Не слушая ее, Трофим занокал, вскинул кнут. Лошадь, надрываясь, тянулась вперед, но тут же беспомощно отступала: не хватало сил. «В самом деле, что у них там?» — подумала Галина. Запустила руку под сено и ощутила жесткие, крупные куски угля… Вот оно что!.. Из котельной… Теперь понятно, почему не торопился Трофим с отъездом, ждал, когда стемнеет, чтобы все с кочегарами обтяпать. Но тут, конечно, не обошлось без Мотовкина. Катерина права: такой всю котельную пропьет! Негодование охватило душу: рабочие мерзнут в квартирах, а этот гад, Мотовкин, углем торгует!

— Но-о! — Входя в раж, принялся стегать гнедую Трофим. Бил по ребрам, по голове, взахлест поперек живота. Гнедая тряслась от усталости, оглядывалась на хозяина, как бы прося его убавить поклажу. — Хозяин был неумолим. Лошадь билась в оглоблях, тужилась, наконец, дернув вперед, затем вбок — вырвала кошевку из сугроба.

Клавдия поспешила на свое место. Завернулась с головой в тулуп. Трофим опустился рядом.

— Но-о, такая, разэтакая!

Галина пошла следом, полагая, что он немного отъедет и остановится. А Трофим и не думал останавливаться, торопливо понукал гнедую, хлестал кнутом.

Поняв, наконец, что он надумал, стала кричать, умоляя не оставлять ее одну среди ночи в поле. Да куда там! Он даже не оглянулся. Оставалось одно — догонять. И она, боясь потерять время, побежала.

Падала, поднималась и опять поспешала за кошевкой. Не догонит, так хотя бы из виду не потерять: не так страшно. Но кошевка, мелькнув на повороте, неожиданно исчезла, будто растаяла во мгле.

Горечь обиды подступила к горлу, выдавила слезы. Как же быть? Из-за туч выглянул тонкорогий месяц, и она различила на дороге что-то темное. Не зверь ли? Слыхала, по ночам в степи рыскают волки. Замерзли ноги, надо идти… Да и до Михайловки уже близко… Будь, что будет!.. Подхватилась, пошла и тут разглядела санки, узел на них…

Избавившись от неугодной попутчицы, Трофим выбросил на дорогу весь ее жалкий скарб.

Увязая в снегу, тяжело дыша, тянула санки, шла. Никогда не думала, что этот Глазырин так жестоко поступит с нею. Даже, когда поняла, что он уходит, понадеялась на Клавдию: не даст она, Клавдия, измываться над женщиной. Но муж и жена одним миром, выходит, мазаны! Напугались, вдруг попутчица выдаст…

Впереди вспыхнул огонек. Михайловка?.. Заторопилась. Огонек вроде близко, а стала идти — где он там! Блеснет, и опять не видно. Усиливался ветер, крепчал мороз. Подумала: «Вот так же на войне — дождь, снег, а солдаты идут». Платон писал, как трудно воевать в болотах. Ни окоп вырыть, ни просушиться — вода, грязь… Где он сейчас, Платошка? Из письма, полученного месяц назад, можно было понять — под Ленинградом. Так ли? Он — моряк, и его могли перебросить на юг, под Севастополь, где идут страшные бои. Дрогнет, наверное, как и она, на холоде? Нет, нет, ничего с ним не случится. Он уже прошел одну войну — ловкий, сильный…

Опять мигнул огонек и уже рядом. Из мглы выступила изба — приземистая, с одним крохотным оконцем. Дотянулась до стекла рукой — тишина — никто не откликнулся, не спросил, что ей нужно; подошла к другой, к третьей — люди словно вымерли. Мужиков, понятно, нет, а бабы — боятся. Вот и конец улицы. Неужели никто не откроет? Галина так озябла, что не чувствовала ног. Забарабанила в окно, затем в дверь:

— Помогите!.. — в отчаянии закричала она, обливаясь слезами.

В окне блеснул желтый, еле пробившийся сквозь замерзшее стекло, свет! А немного спустя — глухой женский голос:

— Кто там?..

 

51

«Как дальше поведут себя немцы? Удастся ли остановить их, повернуть вспять… Кто знает?» — раздумывал Порфирий Дударев. Фашисты почти у стен Москвы, а в Красной Армии мало танков, не хватает самолетов. Хорошо, что оборону Москвы возглавил генерал Жуков! Да и кто еще мог возглавить? С именем этого полководца связано недавнее поражение немцев под Ленинградом. В тяжелый момент истории, когда вот-вот должно сомкнуться кольцо блокады, Жукову выпало на долю принять Ленинградский фронт. В короткое время он сумел основательно расстроить далеко идущие вражеские планы. Ни погодные условия, ни превосходство немцев в некоторых видах оружия, ни сама сложность обстановки — ничто не помешало ему развернуть контрнаступление и нанести по врагу ряд чувствительных ударов.

Дударев верил, войска Жукова не пропустят немцев в Москву так же, как не пропустили их в Ленинград; как два года тому назад не пропустили японцев в Улан-Батор!.. Он не умалял смертельной опасности, нависшей над Москвой, но и не мог допустить даже мысли о ее сдаче. Готов был с оружием в руках стоять за нее насмерть! Так он писал в своем заявлении в военкомат, в котором просил отправить его на фронт в войска генерала Жукова.

Эти его намерения исходили из самых глубоких убеждений. Не мог он не волноваться, не переживать; не мог не думать о пылающих городах и селах, о том, как наряду с армией идут в бой и умирают плохо обученные ополченцы, как сражаются с ненавистным врагом женщины и дети. Казалось, еще немного терпения, и он будет там, среди них, — в огне, в дыму, где решается судьба Родины.

…Бежали дни, недели. Прошел месяц, а Дударева никто не вызывал, не предлагал ехать в действующую армию. Как же так? Может, заявление не попало в военкомат? Затерялось?

Когда он вернулся с работы, жена сказала:

— Молчишь, живого слова от тебя не слышно. Что-нибудь случилось?

Помотал головою: нет, на главном посту все в порядке. Объяснил все усталостью, предчувствием, что скоро и его могут отправить на войну.

— Да, война… — с грустью в голосе отозвалась Варя. — Многим уже не вернуться… Вчера в девятый барак похоронку принесли. Ты знал, наверное, каменщика Игнатьева. Худенький такой, все торопился: не ходил, а бегал. Жена с тремя детьми осталась, младшему — два месяца.

Порфирий ничего не ответил. Молча обнял Варю за плечи, прижал к груди:

— Если меня призовут, как ты будешь одна?

— Так и буду, как все. Сколько их, солдаток в городе! Работают, растят детей…

Иного ответа он не ждал. За жену можно быть спокойным. Заговорил о долге каждого мужчины — не посрамиться перед Родиной. Кто же из мужчин смирится с тем, чтобы враг топтал его землю, убивал, вешал, измывался над невинными людьми! На это способен разве что трус или негодяй! Проклятье каждому, кто не разделяет этой святой заповеди!

Наутро, придя на работу, Дударев почти всю смену молчал. Думал. Неужели так и не исполнится его желание? Он не заметил, как на главный пост поднялся новый начальник цеха Савелин, как остановился поблизости от него и стал наблюдать. Порфирий действовал ловко, уверенно, целиком отдавался делу, и сейчас ему просто некогда оглянуться. Лишь превратив очередную болванку в броневой лист, поднял голову, расправил плечи и, увидев начальника, поздоровался. Но тут же опять взялся за контроллеры: на него надвигалась новая раскаленная глыба. Савелин с восхищением следил за его действиями: ни одного лишнего движения, слаженно, четко, как по нотам. Невольно подумал: «Большой мастер!», а вслух оказал:

— После работы зайдите ко мне.

Савелин пришелся по душе коллективу блюминга. Передовой инженер, у которого есть чему поучиться. Хозяин своему слову. Прост и чуток в обращении с рабочими. В общем, никакого сравнения с гордецом и демагогом Сарматовым! Дударев заметил — общение с Савелиным всегда интересно: он много знает и умело передает свои знания другим. Даже простой разговор на обыденную тему получается у него глубоким и поучительным.

Кончив работу, Дударев сполоснулся под душем, деловой, сосредоточенный, направился в контору. Поднялся на второй этаж и встретил Савелина на лестнице. Начальник не стал приглашать его в кабинет, отвел чуть в сторонку:

— Порфирий Иванович, — начал он. — Как же так, вы даже со мной не посоветовались. Нехорошо! Понимаете, о чем я говорю? Ах, нет… Сейчас поймете. Цеху вот так, позарез, нужны квалифицированные кадры, а вы… что вы наделали? В общем, заявление, в котором вы просили военкомат послать вас на фронт, находится у самого директора. Сегодня в семнадцать ноль-ноль извольте явиться к нему в заводоуправление. Ни в коем случае не опаздывать. Григорий Иванович очень занят, у него на счету каждая минута… — Помолчав, Савелин добавил: — Война войной, а опускаться не следует. Приведите себя в порядок, побрейтесь. Нельзя так.

Выйдя из цеха, Дударев уперся в эшелон, подготовленный к отправке. Обойти — долго шагать, лезть под колеса — рискованно. Придется подождать. Глянул в одну, в другую сторону, подошел к доске показателей, на которой молоденькая девчушка выводила мелом фамилии отличившихся.

— Дай-ка сюда — он почти выхватил у нее мел, шагнул к платформе, на которой лежали броневые листы и с размаху, крупно, во всю длину поднятого борта, вывел: «На гроб Гитлеру!» Это вызвало одобрение у подошедших рабочих. Он видел, как сияло лицо девчонки, как хохотал и кашлял мастер, выглянувший из цеха на одну минутку.

Подходя к заводоуправлению, Дударев старался угадать, как отнесется директор к его решению уйти на фронт. Оценит ли его патриотические чувства? А главное, не станет ли поперек дороги? Без его согласия, говорят, военкомат не имеет права взять с завода ни одного рабочего, не говоря уже о мастерах, а тем более, инженерах.

В просторной директорской приемной, кроме секретарши, никого не было. Объяснив, зачем он пришел, Дударев присел на стуле. Не прошло, однако, и минуты, как секретарша предложила заходить.

Переступив порог кабинета, Дударев остановился. Директор как раз разговаривал по телефону. Приняв строгий вид, он напоминал о какой-то нехорошей истории с изложницами, окрестил все это хлестким словом «расхлябанность». «Не в духе, — подумал Дударев. — Надо же угодить в такой момент! Сейчас директор положит трубку и — чего доброго — вот так же отбреет под горячую руку». Но тот, окончив разговор, поднял глаза на вошедшего и велел садиться.

— Постой, — сказал он. — Это ты хотел задержать меня в цехе? За шпиона принял, а? — И рассмеялся.

— Согласно вашей инструкции, — совершенно серьезно ответил Дударев. — Вы же, товарищ директор, сами говорили — бдительность прежде всего!

— Я и сейчас говорю… Но довольно об этом. Сегодня у нас совсем иная тема разговора. — Он откинулся на спинку кресла и, взглянув в лицо собеседника, посуровел: — Значит, тайком, никому ни слова, сразу в военкомат… Скажи, какой герой! Ты что же, думаешь, на фронте только тебя и не хватает? Ошибаешься, друг сердечный. Да и кто ты такой? Ни танкист, ни летчик. У тебя вообще никаких военных навыков! В Красной Армии не служил, зарядить винтовку и то, пожалуй, не сможешь. Я уже не говорю о том, что из нее надо метко стрелять. А теперь глянем с другой стороны. На заводе ты — квалифицированный прокатчик, старший оператор главного поста. Уважаемый всеми специалист. Без брони не обойтись. Больше того, не дай ее столько, сколько нужно, — нас задушат! Ты подумал об этом? Танки, покрытые твоей броней, уже спасли десятки городов и селений, тысячи, а может, и десятки тысяч людей!

— На моем посту и девчонка сможет. А мужчина, если он во время войны сидит дома, — какой же он мужчина! На это способен разве что Пенкин. Есть у нас такой, может, слыхали? На днях повестку получил — явиться к отправке. Так, знаете, забегал по врачам: помогите!.. А самому двадцать семь лет, шея, как у быка.

— Это который хор организовал?

— Он самый… В музучилище теперь, друзья бронь выхлопотали. Радуется, я, говорит, незаменимый!

— Хор, конечно, не танки, не самолеты… Но ведь тоже надо. Искусство, оно в беде помогает. Сталевары вон тоже хор создали. Прямо в цехе. Работа у них, известно, адская: отстояв смену, люди с ног валятся, а заведут песню, попляшут — откуда и силы берутся!

— Я не умею петь, товарищ директор, но вот она, где у меня, Россия! — приложил руку к сердцу. — И танцы и песни наши… Слушаю по радио — плакать хочется. Но песней немца не убить. Нужно еще кое-что покрепче, поувесистее. Вот мой друг Степан Апросин, запевала из хора металлургов, сел на танк Т-34. Взрывник Янка Костюкевич стал летчиком. Добровольцем ушел на фронт моряк Грязнов. Кстати, вы не стали его отговаривать, а ведь он — сталевар.

— Да, сталевар. Но ты — инженер!

— Пока нет, весной защищаться буду.

— Вот-вот, я и говорю, еще немного — и ты станешь инженером. Причем такого профиля, в котором мы крайне нуждаемся. Мы не имеем права разбазаривать нужные нам кадры. Сколько еще продлится война, никто не знает, но уже видно — затянется. И победит та армия, у которой тыл окажется крепче. От нас, тружеников тыла, зависит многое. И в первую очередь — оснащенность армии, снабжение ее всем необходимым. А это не просто. У нас здесь свой фронт. Мы наступаем у горы Магнитной и отличаемся от полевой армии лишь тем, что идем в бой без выстрелов. Но то, что мы делаем, порой стоит крупных сражений на фронте.

— Понимаю, Григорий Иванович. Но я решил… И смену себе подготовил.

— Дело не в этом. Ты — коммунист и обязан находиться там, куда тебя пошлет партия. Тем более сейчас, в дни войны. Однако хватит об этом. — Директор поднялся из-за стола. Дударев тоже вскочил.

— Сиди, — сказал директор. — Сиди и слушай. Мы тут решили перевести тебя на другую работу, вернее, повысить. Будешь начальником смены…

Дударев притих: не ослышался ли он? Это же большая, ответственная должность. Ему и приятно и в то же время страшновато. А вдруг не справится?

— Думаю, справишься, — перехватил его мысли директор.

— Да… То есть, если так, от чистого сердца, то ведь начальником не был… И вообще…

— Вообще, в частности! А я, по-твоему, родился директором? Вот так же вызвали, поговорили и…

— Трудно, наверное.

— Кому работа нравится, тот трудностей не замечает. Да и поможем сперва. Но если сам не вникнешь, возьмешься спустя рукава, а то и зазнаешься, наперед скажу — выгоним с треском! Нам нужны инженеры, не белоручки. Это же хорошо, что ты много лет учишься без отрыва… сперва на рабфаке, теперь — в институте. Блюминг, небось, своими руками прощупал.

— Три раза в ремонте участвовал.

— Так тебе и карты в руки!

Дударев не решался сказать сразу «да», но директор уже видел по его глазам: предложение попало в точку.

Молодой человек понравился директору своей скромностью, сдержанностью. Люди с повышенным процентом самомнения, зазнайки, хвальбуны никогда не вызывали у него симпатии. Выросший в рабочей семье, рано познавший труд, директор и сам был простым, скромным человеком.

Выйдя из кабинета директора, Дударев почувствовал себя как бы очистившимся от легкомыслия, от тех, присущих человеку, необдуманных поступков, которые совершаются порой по принципу «я так хочу» и уже по-другому думал о фронте: как увеличить поток брони, использовать внутренние резервы, которые, как ему кажется, далеко не исчерпаны. Работа вроде бы и не сложная, но все знают — ответственная и беспокойная. Ему придется отвечать за план, за безаварийную работу, за технику безопасности, за всех подчиненных и каждого рабочего в отдельности… И опять мнилось, будто садится не в свои сани, из которых легко вывалиться. Да нет же, пословица одно, а жизнь — иное: если уж схватился за гуж — удержится.

Шел Порфирий Дударев по узкой, заснеженной дорожке вдоль площади, которую недавно назвали Комсомольской, и думал. Думал все о том же — о предложении директора, о фронте, куда ему, как видно, уже не попасть; о новых трудностях, подброшенных за последнее время пожаром войны. И хотя рабочие не знают бомбежек, не слышат свистящих пуль, на их головы, в том числе и на его, повседневно обрушиваются не менее страшные вещи — холод, недоедание, нехватка одежды, обуви… У некоторых из них галоши из старых камер, но далеко не всякому дано иметь даже такую обувь. С болью в сердце не один раз наблюдал Дударев, как идут на работу, стуча башмаками на деревянной подошве, фабзаучники. Вот и сегодня… Его детство было не лучшим, но ему жалко мальчишек…

Повернулся, пошел, смотря в землю.

На узкой тропке чуть было не столкнулся с женщиной. Не поднимая головы, отвернул вправо, чтобы разойтись, но и она почему-то свернула вправо. Отшатнулся в другую сторону — и она туда. Выпрямился — и оказался лицом к лицу с Линой.

— Еще в заводоуправлении тебя окликнула, но ты даже не оглянулся! — сказала она. — Целый час ждала…

— А зачем меня ждать?

— Смеешься! Тебе хорошо, а я измучилась… Все время хотела повидать тебя…

По ее лицу пробежала тень не то жалости, не то обиды. Казалось, она несчастна. Но говорить с нею не хотелось. Зачем?..

Между тем ее улыбка уже сделала свое. Улыбнувшись, она становилась неотразимой. Велико искушение — ответить тем же, но Порфирий лишь прикусил губу. Понял: играет, как артистка — глаза смеются, а душа плачет. И главное, старается не показать, скрыть эти свои душевные муки, хотя, ну, конечно же, знает, что это невозможно.

— Мне пора, — сказал Порфирий.

— Погоди, — взяла за рукав. — Испугался. Не бойся, не съем.

Будто ничего не слышал, молча побрел в сторону бараков. Незачем ему в разговоры вступать. Но едва поравнялся с клубом строителей, как она догнала его, преградила дорогу, заговорила, как бы извиняясь:

— Зря сердишься. Не виновата я… Я готова была переехать к тебе, но родители, ты же знаешь, какие они. Купили билет на поезд — и меня в Свердловск, к тетке, будто она больна… Меня просто обманули. Теперь я все поняла. Если бы тогда знала…

Она говорила и говорила, но ни словом не обмолвилась о том, как, уезжая, прихватила адрес Леонида Мойсеновича, который уже полгода работал в Свердловском театре и не переставал писать ей. Две недели гостила у тетки и почти каждый день встречалась с артистом.

Когда уезжала, он пришел проводить ее, принес крохотный голубой цветочек, поцеловал в губы и просил пока ему не писать, так как собирается на гастроли, а куда — и сам не знает, может, даже на фронт. Но она все же написала ему два письма — одно на Уральский переулок, где он снимал комнатку, другое — в театр. И, не получив ответа, злилась.

Теперь же, стоя перед Порфирием и держа его за пуговицу, спрашивала:

— Если бы тогда я дала телеграмму из Свердловска, ты бы встретил меня?

— Нет, — отрезал он.

— Фиша! Не узнаю тебя… Ты ведь любил… да и сейчас… Что, скажешь, нет? — Она смотрела ему в лицо, не отводя своих острых глаз. — Знаю, женат. Ну и что ж такого!..

Темнело. Подул резкий ветер, посыпался снег. Порфирий решительно повернулся и, не прощаясь, пошел домой.

Сталина стояла одна, думала… О чем? Наверное, все о том же: о несостоявшейся любви, о быстро бегущей жизни; еще, кажется, не жила, а уже на третий десяток повернуло.

— Где ты так задержался? — спросила жена Порфирия, когда он вернулся домой. — Два раза на площадь выходила, думала — встречу.

Взяв жену за руки и смотря ей в глаза, он с необыкновенной радостью заговорил о том, как только что был на беседе у директора завода. «Понимаешь, произошло такое… нет, ни за что не догадаешься! Можно сказать, непредвиденное… В общем, предложил стать начальником смены…

— Да ты ж еще…

— Директор знает. Это, говорит, не страшно, защитишься!

Порфирий почти дословно передал жене свой разговор с директором. Но ни слова не сказал о своем письме в военкомат, о том, как собирался уйти на фронт. Умолчал и о встрече с Линой. Варя ходила последние месяцы, и ее нельзя было расстраивать. Он любил ее, как никого на свете, и решил, что лучше промолчит. Но когда-нибудь после обязательно все расскажет.

Они еще сидели за столом, когда в дверях показался Антонио. Не ступив на порог, он поманил Порфирия в коридор. Был он бледен, взволнован. Повел друга в свою комнату, усадил на койку и доверительно, хотя с некоторой опаской, заговорил о письме брата Умберто, которое получил сегодня.

— Из Италии?

— Нет. Брат находится в русском госпитале.

— Как?.. Помнится, ты говорил…

— Да, он жил в городе Эмилии. Там его и призвали в армию, послали на русский фронт. Муссолини опасался, что немцы быстро завоюют Россию и ему ничего не достанется.

Антонио развернул письмо-треугольник, какие ежедневно приходят во многие семьи города. Подал Порфирию: «Вот оно». Взглянув на неровные, растянутые строчки, Порфирий вернул его назад:

— Переведи, если можно.

— Затем и позвал! Ты мой старый друг и должен знать все. Все до капельки. Должен понять, брат Умберто не фашист. Его, как и многих, мобилизовали. Я это говорю, чтоб ничего такого… понимаешь? Мы с тобой — коммунисты…

— Не надо волноваться, — сказал Порфирий. — Выпей воды. Успокойся.

Отхлебнув из кружки, Антонио развернул треугольник и медленно, с остановками, стал переводить.

«Я лежу в русском госпитале. Наша дивизия «Торино» разбита. Многие солдаты погибли и уже никогда не вернутся в Италию. Их могилы под городом Никитовка… Там ранило меня, я не мог отступать. Лежал на дороге, и никто из пробегавших мимо итальяно не хотел помочь мне. Не в силах двигаться, я плакал и ждал смерти.

К ночи бой затих и стало невыносимо холодно. Не знаю, как я не умер той ночью. Двое моих друзей, лежавших рядом, замерзли. Утром меня нашла крестьянка. Привела солдат… Я думал — русский убьет, а он отвез меня в госпиталь. Русский врач хорошо лечил меня, потом сказал — гангрена.. По его лицу я понял — это смерть. Молился и плакал. Мне очень хотелось жить, и врач сказал, он сделает все, чтобы я жил.

К вечеру я пришел в себя и прежде всего подумал об операции, потянулся рукой к ногам и… сперва не поверил. Помню, закричал: «Ноги, где мои ноги!»

Голос Антонио дрогнул:

— Будь ты проклят, Муссолини! — рыдая, он повалился на койку, потом, отлежавшись, стал спрашивать, куда и как надо писать, чтобы стать бойцом Красной Армии. — Ты знаешь, скажи, друг! Я должен идти и убивать фашистов! Должен отомстить за брата, за Италию… За все страдания людей!

Умолкнув, он опустил голову. Молча сидел возле него Порфирий, не зная что посоветовать. Вдруг обнял его, прижал к себе:

— Не надо нам никуда ехать. У нас тут свой фронт. Мы с тобой на боевом посту.

Ссылки

[1] Маринайо люпо — морской волк (итал.).

[2] Воло́ки — веревки от лаптей, которыми закреплялись портянки.