Протоиерей Георгий Митрофанов (р. 1958) – настоятель храма свв. первоверховных апостолов Петра и Павла при Университете педагогического мастерства (Санкт-Петербургская академия постдипломного педагогического образования), выпускник исторического факультета Санкт-Петербургского университета, кандидат философских наук, магистр богословия, профессор Санкт-Петербургской духовной академии, член Синодальной комиссии по канонизации святых Русской Православной Церкви, автор семи научных и публицистических книг.

Марина Митрофанова (р. 1956) окончила филологический факультет Санкт-Петербургского университета. Вырастила двоих детей.

Неспешная беседа за чашкой чая

– Марина Александровна, как вы относитесь к слову «матушка», нравится ли вам, когда к вам так обращаются?

– Матушка? Мне кажется, это чисто формальное обращение к жене священника и больше ничего. Жена священника, как жена военно го, жена моряка, в первую очередь жена – этим все сказано. Если под этим подразумевается какое-то высокое духовное устремление, я ду маю: а что, разве такое устремление не может быть у любой другой жены? А «матушка» – в моем понимании – это обращение к монахи не. Свои прихожане в храме, с которыми я общаюсь, называют меня кто по имени, кто по имени-отчеству, это естественно, это нормально. Для чужого человека, может, и проще обратиться «матушка», что-то спросить. Но я не люблю это слово, ко мне лично оно неприменимо. Я не вижу ничего специфического в этой роли, может быть, когда-то давно это и было, но те времена прошли, а я пытаюсь сохранить трезвую голову, для меня важно то, что сейчас.

– Говорят, трудно быть женой моряка – подолгу не бывает дома, трудно быть женой учителя – маленькое жалование, низкий социальный статус, а быть женой священника в чем основная трудность?

– Не знаю, что самое трудное, не понимаю, в чем особенность судьбы жены священника. Жена священника как любая жена, терпеть – терпит, работать – работает. Самое трудное, что человека вечно дома нет. Но ведь это не только про священников: так таких профессий очень много. Я ничего специфического не вижу – ни трудного, ни легкого.

Я вам расскажу замечательную историю. Это было когда отец Георгий служил первый год. Однажды я сидела в кухне Серафимовской церкви и ждала, когда он выйдет из алтаря (тогда домика при храме не было, все было на кухне, и один из выходов из храма был как раз сюда). А я жду, когда батюшка выйдет, а две бабушки что-то там готовят (меня они не знали). Сидят и говорят между собой: «Хорошо быть матушкой – ничего делать не надо». Вот такой поверхностный взгляд. Я на всю жизнь это запомнила.

– А приятность есть?

– Приятность? Для меня, например, ее нет. Когда ко мне кто-нибудь в храме кидается или на улице: «Ой, здравствуйте, матушка! Как там отец Георгий?!» Думаете это мне приятно? Нет. С годами я поняла, что Марина Митрофанова и матушка отца Георгия Митрофанова в сознании некоторых людей не одно и то же. И к «матушке» как некоей субстанции будет одно отношение, а ко мне живой и реальной – другое. Отсюда, не принимая меня реальную, будут льстить в глаза «статусу». Это неприятное и тяжелое для меня ощущение, т. к. оно порождает недоверчивость к окружающим. Мне же, как человеку, видимо, цельному, это тяжело, потому что я всегда одинаковая и предпочитаю открытость и цельность даже в неприятии и отталкивании, только не ложь, елей и фантазии. Мне очень нравится реакция одного мальчика, он сейчас уже взрослый человек, ему было 16 лет, он сказал своей матери, а она была такая наивная и говорит отцу Георгию: «А мой Петя сказал, что ему ваша матушка не понравилась». Меня шокирует только сама возможность такого обсуждения, но не отношение этого Пети. Ему можно «спасибо» сказать за прямоту, если бы в ней была необходимость.

– Расскажите о вашей семье: кто были ваши родители и откуда вы родом?

– Родители мои принадлежат к бесчисленной армии людей, приехавших после войны из деревни в Ленинград, мама здесь училась, окончила Финансово-экономический институт и всю жизнь проработала инженером-плановиком на судостроительном заводе «Северный пресс», а папа учиться не захотел и всю жизнь проработал слесарем-механиком в Ленинградском оптико-механическом объединении (ЛОМО), вот, собственно, и все. А я родилась в Ленинграде в 1956 году.

– Как звали ваших родителей?

– Папу звали Александр Алексеевич Круглов, а маму Екатерина Александровна Невская.

– Как ваши родители познакомились?

– Если смотреть фильмы пятидесятых годов, подобные фильму «Весна на Заречной улице», – типологически это мои родители. Мама моя из Костромской области, а папа из Тверской. Познакомились они, естественно, работая на одном производстве. Ничего замечательного в их романе не было, все было очень обыкновенно.

– Ваши родители, каких они были взглядов? Они были верующими людьми?

– Мама – да, папа – нет.

– Как в их семье проявлялась вера, вера вашей мамы?

– Папа был индифферентен ко всему, что происходило. Вера моей мамы проявлялась в исполнении тех требований Церкви, которые связаны с Таинством Крещения, с отпеванием умерших, с посещением храма в двунадесятые праздники и на Пасху. Поэтому вопрос о моем крещении не подлежал обсуждению, это было естественно. Крестили меня в грудном возрасте у бабушки. По причинам «техническим» это было дома, потому что церкви у нас были закрыты, ближайшая церковь – десять километров, дорог нет, в колхозе лошадь не дают, поэтому проще батюшке было к нам добраться. Меня крестили у бабушки дома, в корыте. Мама вспоминает об этом крещении так: ее сестра и мой папа, наблюдая все это действо, очень веселились, пока их не выставили из залы, где все это происходило. Восприемницей при крещении была моя бабушка. Так что папино отношение понятно. Потом, когда были какие-либо большие события, то есть похороны, крестины, двунадесятые праздники, мама могла пойти в храм, впрочем, никак это не афишируя, мы могли об этом даже не знать, или узнавали как-то случайно. Когда умерла бабушка, мама договорилась со священником на Большеохтинском кладбище, забрала бабушку из морга, и два дня до отпевания бабушка лежала в кладбищенской часовне. Маме это казалось более естественным и для бабушки приятным. В этом проявлялась ее вера.

– Получается, она не стремилась воцерковить детей?

– Нет.

– Как вы думаете, почему?

– Думаю, что она не стремилась это делать потому же, почему это не стремилась делать моя верующая бабушка и почему не стремлюсь это делать я. Какое-то глубинное понимание, что лично мы никого воцерковить не можем. Я не знаю, как через такие действия человек воцерковляется, не берусь это объяснить. Мы можем

это сделать, только являя некий образ жизни, а человек, который это видит, будет выбирать: принимает он его или нет. С моей точки зрения, это самая оправданная позиция. Воцерковление все равно шло от бабушки, в этом плане она была более сильной личностью, чем моя мама, потому что моя мама была уж совсем раздавлена окружавшей ее обезбоженной жизнью. А бабушка жила иначе.

Например, бабушка болеет, утром проснется, умоется, причешется, садится, а я сажусь рядом с кроватью и читаю по «Служебнику» то последование утрени, то литургии для хора, если большой праздник или воскресенье – в общем то, что попросит. Понимаю мало, потому что я не знаю церковнославянского языка, я ребенок, мне лет двенадцать. И ведь не потому, что она хотела меня воцерковить, просто сама читать уже не могла, была тяжело больна. А когда она еще не болела, у нас собиралась «домашняя церковь», потому что рядом храма не было, а все уже старые, у всех, как правило, больные ноги, раздавленные работой и болезнями, и десять или двадцать километров пешком до ближайшего храма не дойти – дороги плохие, транспорта нет. Они собирались к нам и все что можно читали и пели, благо службу знали очень хорошо. Я не помню случая, чтобы меня заставляли идти молиться. Этого не было, но при этом я очень хорошо понимала, что происходит нечто такое, чего я, может, не знаю, но что-то очень значимое и большое. В детстве, когда я смотрела летом на облака – такие большие бывают кучевые облака, я очень хорошо видела, как по ним ходят ангелы, в академическом стиле такие с крыльями, очень хорошо Саваофа представляла, мне нравилось рассматривать дом Бога. Я его буквально видела в облаке, как Он ходит там в белом хитоне, радостный, как солнечный день.

– Откуда такое впечатление? От созерцания пустых храмов и росписей в них?

– Нет, от бабушки, от ее дома, от образов домашних. У нас был очень большой образ Спасителя, он был в такой академической манере написан, в тяжеленной серебряной ризе, весь угол занимал. Он был такой красивый! Вот, видимо, отсюда. Потом у нас икона Благовещения была, не византийское письмо, а академическая живопись конца девятнадцатого века. Можно сколько угодно спорить о ее художественных достоинствах и недостатках, но она оказывает очень сильное эмоциональное воздействие, особенно на ребенка. Там не столько надо понимать, сколько чувствовать.

Вот язык византийской, древнерусской иконописи надо уметь понимать. Надо знать какие-то вещи, как знаешь нотную грамоту или буквы, когда читаешь, академическое же письмо воздействует только эмоционально, а многие люди дальше эмоций не двигаются, и поэтому им очень важно это эмоциональное воздействие академической иконописи. А для ребенка – тут и говорить нечего.

Удивительно другое, а именно то, что спустя много лет, моя трехлетняя Маша, глядя в окно с пятого этажа нашего дома на улице Ломоносова, время от времени сообщала мне, что ангел пролетел, рассказывая, какой он был, или что она видела в окне Богородицу.

В городе я жила в окружении большей частью людей, приехавших и стремящихся изо всех сил вжиться в этот город, как они его понимали. Я произрастала не в культурной городской среде, а в среде людей, большей частью без корней, почвы, дома, потерявших одно и не обретших другое. У людей, вырвавшихся из общежитий в коммуналки, не было никаких сил для духовной жизни. Они все время решали насущные сиюминутные задачи. Это объяснимо, это беда, которая рождает вину, но, тем не менее, жизнь-то очень не интересная.

А когда я приезжала к бабушке в Матвеево, лежащее в 50 километрах от Чухломы и в 70 – от Кологрива, я словно опрокидывалась в абсолютно другой мир: начиная от внешнего вида этого мира и кончая внутренним устройством жизни.

Большой старый дом моего прапрапраде-душки Фоки Алексеевича Комарова, отстроенный одним из первых после большого пожара в 1849 году. Дом двухэтажный («двужильный»),

третий этаж – мезонин с балконом, огражденным точеными балясинами. Балкон опирался еще на гнутые причелины. Наличники были украшены глухой резьбой «полусолнце». Пятистенок с пятью окнами по фасаду, семью окнами по бокам, с двором под одной крышей, где вверху огромная поветь, внизу помещалась скотина. На балкон нас уже не пускали, но я хорошо помню большую залу с лавками вдоль стен по всему периметру и большие печи. Этот дом был для меня символом другой жизни. В этом доме умер прапрапрадедушка Фока Алексеевич, прапрадедушка Симеон Фокич, знаток Уложений о наказаниях, прапрабабушка Анна Назарьевна, мой любимый прадедушка Иван Михайлович, почитаемый всей волостью за умение быть ходатаем по мирским делам, уважительность и обходительность в обращении с людьми, честность и порядочность в исправлении должности председателя волостного суда; в этом доме родилась моя бабушка.

Интересные предметы старого быта, например чугунный витой светец и граммофонная труба, тут же и лампа с абажурами белого молочного стекла, и цепы, и ступы, и корчаги, и пузатые самовары, жестяная нарядная кружка с портретами Николая II и императрицы Александры Федоровны, полученная прадедушкой Иваном Михайловичем на Романовских торжествах в 1913 году, в Костроме, и наряду с этим много книг, сундуки с письмами и бумагами и образа. Это все еще живое, не как украшение интерьера, а как дыхание.

Естественно, утро без молитвы не начиналось, за стол без молитвы никто не садился, никто без молитвы из-за стола не вставал. Ребенку много не надо, он это видит, он это воспринимает.

– Вы сказали о своих родителях, что они приехали из деревни в город, а получается, что наибольшие впечатления на вас все-таки оказала ваша историческая родина. Расскажите немного об этом месте.

– Она до сих пор оказывает на меня не просто какое-то влияние, а я считаю, что только благодаря ей, этой исторической родине, я имею точку опоры в жизни. С годами я начала больше понимать внутреннее биение жизни своей «исторической родины».

Я всегда думала: какие мне святые близки: мучеников я не понимаю, перед новомучениками я испытываю нечто вроде такого внутреннего трепета, я боюсь сказать, что я их понимаю, я их чувствую. По внутренней сути мне близки преподобные, а вот то место, где жила моя бабушка, – оно все исхожено этими самыми преподобными. Это и Ферапонт и Адриан Монзенские, и Иаков Железноборовский, и Паисий Галичский, и Макарий Писемский, Авраамий Городецкий, Макарий Унженский – очень много учеников преподобного Сергия Радонежского, которые основывали монастыри и таким образом как бы осваивали край. Потому что он был населен, как доказали местные ученые, выходцами из Новгорода (по цоканью и другим языковым признакам), но я думаю, что там основную массу все-таки составляли не новгородцы, а местные племена – чудь, меря. Был известный Галич Волынский, а наш Галич назывался «Мерьский». В просторечье это звучало как «Галич мерзкий». Поэтому «Мерьский» постепенно вытеснилось, и он стал просто город Галич.

И наше Матвеево находится недалеко от села Озерки, места, где в XIV в. была основана Великая пустынь, один из четырех монастырей лесного Заволжья, начало которым было положено Авраамием Городецким. Ближе к Чухломе им была основана Верхняя пустынь (с. Коровье), на Чухломском озере Авраамиево-Городецкий монастырь, существующий и поныне, а на берегу Галического озера, напротив г. Галича, – Заозерский монастырь, где была чудотворная икона «Умиления», обретенная прп. Авраамием. При закрытии храма в 1930-е годы она была унесена последним священником отцом Алексеем и где находится, неизвестно.

Равно с прп. Авраамием почитался и прп. Макарий Унженский. По Солигалическому, Галическому, Чухломскому, Кологривскому уездам более 60 престолов было посвящено прп. Макарию. На руинах нашей летней церкви в Матвееве до сих пор видна роспись алтарной абсиды, где изображен прп. Макарий. Может, их предстоянием и сохранялась там невидимая, но ощутимая духовная реальность, которую даже я чувствовала.

– А ведь все храмы и монастыри были закрыты, когда вы росли?

– Да, все было закрыто, но еще жило большое количество людей, которые были носителями исторической памяти.

У нас дом был приветливый. Бабушка обладала характером каким-то притягательным. Она с каждым человеком, кем бы и каким бы он ни был, умела найти общий язык и к каждому подход, поэтому люди к ней тянулись, двери в дом не закрывались. Дедушка даже смеялся, вечером придет: «Ну что, закончила прием?»

У нас в каком-то роде был странноприимный дом. Несмотря на то что после семнадцатого года все в жизни изменилось, даже в начале шестидесятых годов оставались люди, которые выпали из времени. Был такой старик по фамилии Солонов, он происходил из дальней от Матвеева, но близкой к Великой пустыни деревни Панино, он был оттуда родом. Он ходил всегда в большом брезентовом плаще, типа плащ-палатки у военных, иногда пастухи в таких ходили, у него за спиной был огромный мешок, в этом мешке он таскал иконы и книги, и вот в таком виде он ходил из деревни в деревню, останавливался только у верующих людей, может быть, на день, при этом там велись какие-то духовные разговоры. Я не присутствовала по малолетству, но его я помню очень хорошо: бороду помню, мешок помню. Помню церковные книги и иконы, он боялся, что их уничтожат, и все время носил с собой. Мешок был совершенно необъятных размеров, не рюкзак, а именно такой, в каком картошку носят, он в таком виде путешествовал. Своего дома у него не было. Такой юродивый. Он умер в 1970 году в матвеевской больнице.

Был такой дядя Саша Апраксин, бабушка Анна «Трубочка», чуть раньше Пашка Капустинский. Они и другие призревались бабушкой.

Пашка Капустинский (из д. Капустине близ той же Великой пустыни) ходил по деревням, брался за любую работу, спал где придется. Бывало, придет грязный. Бабушка вынесет на двор чугун горячей воды, какую-нибудь чистую одежду. Он вымоется, а уж потом идет в избу.

Дядя Саша Апраксин приходил утром. В сером чистеньком хлопчатом пиджаке, чистой рубашке, в кепочке. У него всегда слезились глаза, и и от этого он сильно смущался. Мы сидим в зале, завтракаем. Сначала раздается стук в дверь, потом появляется дядя Саша и скромно садится на высокий порог. Его уговаривают пройти к столу, он не соглашается, и эти «китайские церемонии» длятся с полчаса. Мы знаем, что дядя Саша все равно за стол не сядет и не обращаем на него внимания, хотя есть, когда человек сидит на пороге, как-то неловко. Наконец, бабушке удается подвигнуть дядя Сашу на действие: он деликатно, сняв кепочку и зажав ее в кулаке, присаживается на краешек стула у голландской печки, которая отделяет залу от очередной комнаты, и начинает «светский разговор» о погоде, сене, деревенских заботах. Мы спокойно едим, бабушка ходит туда-сюда, поддерживая разговор. Посидев десять минут, дядя Саша прощается и уходит. До следующего раза. И только как-то совсем случайно я узнала, что бабушка не просто ходила туда-сюда, она собирала дяде Саше узелок с гостинцами, едой и с чем-нибудь из одежды и отдавала ему на мосту, то есть в коридоре, так, чтобы мы не видели. Когда бабушка умерла, он пришел на поминки, и я запомнила, как он говорил Анне «Трубочке»: «Как матерь она мне была…» Дядя Саша умер в 1976 году на дороге из деревни Мартьянов в Матвееве

Чем Матвеево сильно влияло, тем, что еще были живы люди, которые несли в себе заряд той, прежней эпохи, когда, как говорил архимандрит Павел (Груздев), «еще русские люди были».

Вот у Павла Проценко в замечательной книге «Цветочница Марфа» в двух словах емко и верно сказано об этих людях: «Тот, кто встречал на своем жизненном пути крестьян старой дореволюционной закалки, умевших согревать пасхальной радостью и добротой холод жестокой реальности, на деле жалевших слабых и беспомощных, знает, что подобные качества души есть признак подлинной духовной культуры». Я именно это имею в виду, когда говорю о людях, которые окружали меня в детстве.

– Вы помните вашу первую встречу со священником, как это вошло в вашу жизнь?

– Помню, он был очень старый, это тот батюшка, который меня крестил. Я его помню сознательно и позже, когда мы ездили причащаться. Он был очень старый, очень светлый и очень добрый, я не помню ни одного слова из того, что он мне говорил, но у меня хорошая зрительная память и я очень хорошо помню его образ. Отец Николай Предтеченский окончил костромскую духовную семинарию в 1908 году, сначала работал учителем в школе, как очень многие выпускники семинарии. Потом он был рукоположен в священный сан и всю жизнь прослужил в одном и том же месте – вот в этом Ильинском, и увезли его оттуда в 1973-м, он 1887 года рождения, ему было 86 лет, он уже вышел за штат, просто потому, что физически бы не в состоянии служить. Он окормлял огромный район, где не было ничего больше, потому что все было закрыто.

Когда меня крестили, ему было 70 или чуть больше лет. Потом помню его в храме, когда мы с бабушкой приезжали молиться и причащаться.

Он был хорошего роста, мне казался просто высоким, худой, лицо такого аскетического типа, нос прямой, хорошая борода и выражение лица человека, сопричастного какой-то иной жизни, тайне. Очень культурный, обходительный, обязательный, терпеливый и безотказный. Уважали его очень все, а прихожане любили. В храме при нем всегда было чисто и светло, как на Пасху. В 1973 году он ушел за штат по возрасту, уже сил не было и здоровья, и дети увезли его. Как бы он ни общался с бабушкой, я всегда чувствовала дистанцию, его отделенность от меня, его приобщенность к неведомой мне иной жизни, и это притягивало. Для меня это было так естественно, как бабушкины образа в комнатах, и книги, и наши молитвы, и пение «Заступница усердная» по утрам, это была часть иной жизни, ни на что не похожей. Вот это я понимала, что она ни на что не похожа. Но потом, когда я пыталась ходить в храм в городе, я была ребенком очень застенчивым – мне казалось, что я большая и толстая, сама себя очень стеснялась, и поэтому, когда я приходила в Троицкий собор, в Лавру…

– Одна?

– Да.

– В каком возрасте?

– В седьмом классе, наверное.

– И вы решили, что будете ходить в храм?

– Я не решала, я просто пошла. И он меня подавил, он произвел на меня такое впечатление, после нашего храма, впечатление римской бани, знаете, римские термы, как в учебниках истории их изображали. Там такая была отъединенность от всего, в деревне совсем не так (одни обращения чего стоят: «Андел мой», «Родно мое», «Милушка»). Ощущение потерянности, мысль о том, что каждый человек одинок на пути к Богу, она только с возрастом приходит, ребенок этого не понимает. Если в деревне все было близко, понятно и все свое, тебя все любят, то когда я пришла в Троицкий собор, где тебя никто не знает, тебя никто не видит, ты всем мешаешь, естественно, я быстро ретировалась.

– И надолго вы ретировались?

– Из Троицкого собора лет на десять, наверное. Для меня церковь существовала только там – в деревне, я ходила в церковь по крайней надобности: умерла бабушка, отпевали – пошла, годины – в церковь, естественно. Для меня городская церковь была закрыта. Внутренне я ее не воспринимала – это было что-то другое.

– Вы говорили, что крестивший вас священник всю жизнь прослужил в одном храме. А как же он избежал репрессий?

– Я не знаю подробностей, в какой мере репрессии коснулись отца Николая, знаю лишь, что он отбывал повинность на лесоповале вместе с нашей тетей Лидой, женой бабушкиного брата, которая 30 лет после ухода отца Николая хранила храм в Ильинском. Вообще, к сожалению, участников и свидетелей событий тех лет никого не осталось, что-то узнать практически не у кого, а я помню по рассказам немного.

У нас в Матвееве осенью 1930 года были арестованы священник Павел Петрович Розанов, диакон Иван Иванович Кузнецов, регент Александр Степанович Кузнецов.

А.С. Кузнецов с семьей были высланы в Магнитогорск. Когда их арестовали, посадили в телегу и повезли, жена Александра Степановича, Анна Алексеевна, запела: «Тебе Бога хвалим, Тебе Господа исповедуем…» (Бортнянского). Тут бабушка, рассказывая, всегда пела: «Мученицы Твои Господи». Потом были письма, сохранилось одно, исполненное такого страдания и достоинства, что я не могу читать его без слез:

«…Скоро уже два года, как мы находимся на новом нашем поселении, и многое пришлось увидеть и пережить изменений в обстановке жизни, но благодарение Господу, что все мы находимся здоровы и работаем я и Ваня по своей специальности. Один крупный недостаток: не хватает… хлеба, что получаем, то нам по нашей тяжелой работе никак не хватит, и если бы сильно экономить, то перестанешь работать и конечно сделаешься нетрудоспособным, что здесь на чужбине самое страшное. Я и семья обращаемся к вам с просьбой. Если возможно. Не пришлете ли нам чего из продуктов. Чего вам можно уделить или муки или какой крупы… Я перед вами думаю в долгу не останусь и верю, что вам за ваше доброе Господь воздаст своим благословением вашей трудовой жизни… Всегда уважающий вас Александр Степанов Кузнецов. Магнитогорск, центр, поселок, Восточная улица, блок № 24-й. 6 апреля 1933 г.»

Вскоре Александр Степанович и Анна Алексеевна умерли от голода.

Диакон Иван Иванович Кузнецов был заключен на 3 года в концлагерь.

У отца Павла Розанова была высылка на 3 года в Северный край, потом, не встав на учет в НКВД, без документов, он служил нелегально в Покровской церкви с. Селино Межевского района, где и был арестован еще раз в 1935 году, получил 10 лет, во время этапа бежал и был опять арестован в Архангельске в 1936 году. Отбыл свой срок и в конце 1946 года приезжал в Матвеево. Родительский дом был занят сельсоветом, родные могилы, как и все кладбище у церкви, пошли под трактора, церкви – под МТС. О. Павел уехал в Краснодарский край, где служил до конца жизни, умер он около 1960 года.

У нас хранились его письма, они по нелепой случайности пропали, а фотография его, присланная в 1955 году, осталась: старенький, в скуфейке, в очках, очень похож на своего отца. Отец Павел был 1884 года рождения. Когда отца Павла арестовали, его место временно заступил его отец, священник Петр Николаевич Розанов,

бывший уже за штатом. Но недолго, отец Петр умер в 1934 году, его похоронили у храма, но тут уж пошло разорение и закрытие наших храмов, и могилы его не найти. К нашей Матвеевской церкви отец Петр был причислен в 1884 году. Он крестил в мае 1900 года, а потом венчал в январе 1918 года мою бабушку, крестил ее первого сына Мишу и вошел в жизнь семьи. Был большим почитателем любого знания, любил и ценил книгу, заведовал библиотекой: эта любовь объединяла его с бабушкиным братом отцом Владимиром и отцом Иваном Михайловичем Смирновым. У нас хранится его фотография: отец Петр стоит на фоне храма в камилавке, коротком подряснике, с палочкой в правой руке, худощавый, бородка клинышком. Это где-то после 1914 года, так как отец Петр был награжден камилавкой в 1914 году. Основной чертой отца Петра была «исключительная терпимость и любовь, видение начатков естественного добра даже в нецерковной среде» (эти слова игумена Андроника (Трубачева) о монахе Гефисманского скита Исидоре, духовном наставнике отца Павла Флоренского очень хорошо выражают и особенности облика отца Петра Розанова, поэтому я и позволила себе ими воспользоваться). Когда мамина крестная Августа Кузьминична Малютина выходила замуж, она очень сильно плакала, «весь народ в пути плакал; ночью подругам не давала спать, все призывала родителей… а священник отец

Петр Розанов сказал: «Да дайте ей поплакать-то». Но одновременно с этой терпимостью и любовью соединялось удивительное внутреннее священническое и человеческое достоинство, видимо, те качества, которые перешли к нему от его деда, отца Федора Елизарова, служившего в нашей церкви с 1816 по 1857 год. Уроженец Матвеева, церковный историк академик Е. Е. Голубинский писал: «Начальный наш иерей…. был человек очень смелый, не робевший и самого архиерея» (отец Петр Розанов был двоюродным братом писателя и публициста В. В. Розанова).

Вечерами, за самоваром и чаем «вприкуску», а то и «вприглядку», вспоминали, например, подвижницу благочестия и исповедницу схимонахиню Михаилу (матушку Веру Меркулову) разоренного Свято-Троицкого монастыря:

«…Она была очень строгая. За ней приехал "черный ворон", так звали милицейскую машину, и ее увезли. Долго ее не было, ее мучили, отожгли ноги, когда ноги горели – топились, как сало, она пела хвалу Богу. В Самороково она приехала уже без ног. Ее возили в коляске. Служба была каждый день, и у нее всегда была толпа народа. Она содержала дом престарелых за свой счет, детей брошенных, помогала семьям арестованных. Ее часто забирал "черный ворон", но опять отпускали; чтоб никто к ней не приходил, в дверях ставили милиционера. Женщины придут к окну, она скажет: "Идите, вас никто не тронет", и они пройдут, и милиционер их не увидит, они у нее пробудут, сколько им надо Она похоронена в Костроме на старом кладбище, там часовня и железная сетка, две могилы, ухаживает церковь, в праздники зажигаются лампадки… Я была на могиле, в это время ухаживал мужчина. Я спросила, чьи могилы, он ответил. Он сказал, одна похоронена мать Надежда Костромская, другую молчал, не могла добиться – было запрещено говорить, будет паломничество…»

Наверно, от монахинь Свято-Троицкого монастыря Анны (Анны Яковлевны Крыловой, 1869–1960 гг.) и Елизаветы (Елизаветы Ивановны Шаминой, ум. в 1960 г.) остались у нас фотографии матушки Веры – в 1911 году она еще молодая, в черном послушническом одеянии, в 1916 году – уже в белом, и 1920-1930-х годах– в белом, сидит в коляске с иконой Божией Матери «Всех скорбящих Радосте» в руках. А лицо – крупные черты, волевой прямой взгляд, твердый…

Повторюсь, эти люди незримо присутствовали в нашем доме, поминались на молитве и просто, были живыми, будто просто вышли в другую комнату…

– Вы задумывались о конфликте веры и того, что вы видите вокруг, или конфликте деревни, которая еще что-то сохранила, и города?

– Вы знаете, я была, наверное, очень слабым человеком, потому что я не задумывалась, я принадлежу к числу людей, которые, может быть, способные, но не умные. Поэтому я не задумывалась. А то, что я чувствовала, я тщательно загоняла в себя, отсюда я выросла с большими комплексами, потому что мне казалось, что та жизнь, которой я живу с бабушкой или без бабушки там, в деревне, – это моя личная жизнь, она никого не интересует и не касается, я ее ни за что никому не отдам, а общество – оно мне не мешает, потому что я делала все, чтобы оно ко мне не лезло. Когда я училась в школе, это было очень легко делать, потому что в школу я вышла, умея читать и писать, и в нашей рабоче-крестьянской школе, где из сорока человек в первом классе никто не умел читать и писать, кроме меня, мне учиться было очень легко. Школу я прошла совершенно безболезненно: звенел звонок – я поворачивала домой. А дома вступала в свой мир. У меня не было знаний, но у меня всегда было ощущение любви и привязанности к материальному воплощению ушедшего времени, например к старым вещам, к старым книгам, к элементарным каким-нибудь старым чашкам.

– А дом родителей в городе – он был тоже наполнен этими вещами?

– Нет. Пока дедушка был жив, никому в голову не приходило, например, входить в его мастерскую, не потому, что запрещали, просто было не принято. Сейчас мы с мамой думаем: почему мы ничего не забрали? – Мы дождались, когда у нас все украли, и на этом все кончилось. И Спасителя вот того большого, и так далее. В 1987 году, когда у меня уже ребенок был, мы приехали с мамой, но икону Спасителя не смогли забрать – рука не поднялась. Было очень тяжелое ощущение, что ты разоряешь свой дом. Единственное, что я смогла забрать, – это Казанскую икону, ну и образ Александра Невского – он висел в горнице и от сырости начинал портиться.

Были книги, которые оставались после бабушки. У нас баба Варя (сестра моей бабушки) – она все раздавала. Что-то я сумела забрать, но я никогда не думала, что они будут востребованы. Я никогда не думала, что понадобится Требник дяди Володи, Служебники, Октоих, ноты, оставшиеся от Александра Степановича Кузнецова, мне казалось, что я это просто забираю, потому что это кусок моей жизни там – и все.

– Об именах. Скажите, как звали вашу бабушку, о которой вы так много сказали, которая так на вас повлияла, и как звали вашего дедушку. И до какого поколения вглубь прошлого вы знаете имена бабушек и дедушек, прабабушек и прадедушек?

– Мою бабушку звали Александра Ивановна Невская, дедушку звали Александр Михайлович Невский. Не могу сказать, что знаю имена родных из совсем далекого прошлого, знаю только, что бабушкины это: прапрапрадедушка Илларион Смирнов, 1809 года рождения, прапрадедушка – его сын, Михаил Илларионович, родился в 1830-м, умер в 1911 году; был церковным старостой. Высокий, физически очень сильный мужчина, ходил на медведя, был очень строгой жизни. Жена его Екатерина Ивановна умерла в 1919 году. Прадедушка – его сын, Иван Михайлович, 1861–1939 годы. Добрый, справедливый; высокий, как отец. Председатель волостного суда, волостной старшина. Жена Комарова Александра Семеновна – 1860–1934 годы. Бабушка – его дочь, Александра Ивановна – 1900–1972 годы.

Прапрапрапрадедушка Алексей Комаров – 1789 года рождения. Прапрапрадедушка Фока Алексеевич, 1810 года рождения. Прапрадедушка Симеон Фокич, 1830–1898 годы. Его жена Анна Назарьевна.

Прабабушка Александра Семеновна, 1860–1934 годы. Жена – Смирнова Ивана Михайловича. Их дочь – моя бабушка. По дедушке знаю меньше. Прапрадедушка – Невский Никита Алексеевич, по уличному прозвищу «Боков», у него что-то с позвоночником было, он ходил "боком", 1850 года рождения. Его жена Екатерина Михайловна, 1852 года рождения, умерла после 1912 года. Прадедушка – Невский Михаил Никитич, 1872–1919 годы. Хороший Плотник, отходничал, жил в Петербурге, работал на Адмиралтейском заводе. Его жена – Матрена Федоровна, 1872–1943 годы. Дедушка – их сын, Невский Александр Михайлович, 1899–1958 годы.

У нас дома было ощущение, что все эти люди живы, о них много говорили, часто вспоминали.

Когда мы ходили на кладбище, а это было довольно часто, там пелись панихиды, опевали все могилы – и свои, и не свои. И вот это ощущение вечной жизни – оно присутствовало постоянно. Деревенские кладбища – это вообще особая статья.

– А кто пел панихиды?

– Бабушка и баба Варя, кто-нибудь из старушек, дедушка у меня рано умер, после его такой довольно тяжелой жизни, после Дмитровлага и ранения под Курском.

Мне было всего два года, когда он умер. Я его никак не помню, я помню только то, что он оставил после себя, – вот игрушки, нам сделанные, кровати для нас и прочее. Но остались фотографии, воспоминания и вот это ощущение, что человек все время присутствует. И даже сейчас, когда я по дому иду, особенно если идешь по повети, и тишина такая – на долю секунды вдруг покажется, что кто-то из них прошел. Вот как мамин брат Миша, который погиб на фронте, бабушкин брат – диакон Владимир, дедушка и другие – судьбы этих людей сконцентрированы сейчас в одном доме, потому что старого дома нет, его в 1973 году, разобрали на дрова. Остался только наш дом, который дедушка и бабушка купили в 1929 году, когда отделялись от свекрови, от дедушкиной матери.

– То есть у вас сохраняется ваш родовой дом в селе Матвееве?

– Сохраняется. Пока благодаря моей маме он сохраняется. Полгода она там живет, но зимой там жить нельзя, потому что мужских рук нет, и он уже холодный, он очень сильно сел. При строительстве разных дорог все нарушено, что только можно, и подземные грунтовые воды меняют ландшафт, дома «плывут», двор наезжает на избу, дома садятся и т. д. Чтобы там жить, там надо, чтобы были мужские умелые руки, как раньше, и которых теперь просто нет.

– Вы сказали, что что-то забрать, что-то спасти возникло желание только у вас, а почему у ваших родителей не было такого желания?

– Не знаю. Наверное, просто желание войти в новую жизнь мешало любить и ценить старое.

– А казалось бы, при любви к своим историческим корням – дороги должны быть абсолютно все корни… У вас какая-то избирательность.

– Наверное, только потому, что на меня очень сильное впечатление произвели вот те люди, с которыми я жила. Они были вообще ни на кого не похожи в той жизни, которая меня окружала. Они читали книги, которые не читал никто, они пели песни, которые я до сих пор нигде не слышу. Например, новеллу Маттео Банделло, первоисточник шекспировской пьесы «Ромео и Джульетта», я прочитала именно в Матвееве, найдя ее в сундуке в горнице. Или замечательная по мысли и языку книга Федора Эмина «Путь ко спасению, или Благочестивые размышления о покаянии и непрестанном приуготовлении себя к смерти», которая начинается в «Размышлении 1» словами: «Опомнися, в светских роскошах погруженная душа моя!..» (Немного смешно представлять неведомые деревне «светские роскоши», но тем сильнее было впечатление от музыки слова.)

Книги Фаррара о жизни Иисуса Христа, святых отцов Церкви Василия Великого и Григория Богослова, издания Е. Богданович, И. Тузова о святых и Христа ради юродивых с цветными картинками, Новая скрижаль Л. Краснопевкова, Устав Никольского, Лествица, книга Софьи Снессоревой «Земная жизнь Пресвятой Богородицы и описание Ее чудотворных икон» и другие – такие были книги.

Были издания классиков русской литературы в приложении к журналу «Нива»; сами журналы: «Нива», «Кормчий», «Родина», «Отдых христианина»; или совсем замечательные: «Жизнь святого Иоанна Милостивого, Патриарха Александрийского» графа Михаила Толстого; «Повесть зело душе полезна, выписана от древних летописцев из римских хроник», писана во обители чудотворца Кирилова монастыря Луки Евдокимовича Белянкина Повесть 17-го столетия»; «Врачевство для души, на дни болезней и на день смерти, в сие последнее и опаснейшее время», а также любимая детская книжка «Война и приключения оловянных солдатиков» С. Р. Минцлова в издании А. Ф. Девриена.

Очень любили разного рода стихи, особенно духовные… «Программным» стихотворением, которое читалось с назидательным воодушевлением, со слезами на глазах, было следующее:

Как упал Спаситель Под Своим Крестом. Не нашел участья В воинах, ни в ком. В это время с поля Земледелец шел И к Христу с любовью Тихо подошел. Воины схватили Путника сего, Возложив Крест Спасов Силой на него. То был земледелец Труженик, святой, Киринейский Симон, Человек простой. С радостью, любовью Симон Крест понес, А пред ним чрез силу Тихо шел Христос. В век да увлажится Земледелец сей От всех земледельцев И от всех людей. Симон Крестоносец — Слава – честь крестьян! Слава земледельцев Всех веков, всех стран. Труженик крестьянин, Сотвори любовь; Напиши ты в сердце Трудный Крест Христов. Крест тебе поможет В тягостных трудах, Он тебя утешит В горестях – бедах. Крест Христов осветит Темный разум твой, А в часы напастей Даст душе покой. От креста, крестьянин, Имя носишь ты, Возлюбив Христов Крест Крайней нищеты. Крест неси безмолвно, Не ропщи, но верь: Крест тебе отверзет Райской жизни дверь. Там под сенью древа Крестного в раю Успокоишь душу Скорбную твою Там забудешь горечь Всех твоих скорбей, Как войдешь в собранье Спасовых друзей.

В университете на 1 – м курсе, когда у нас был фольклор и нам рассказывали о том, что существует такая редкая песня, записанная в крепостном театре, «Во лесах охотник», я улыбалась от счастья, потому что я ее просто знаю, причем не только слова, а знаю, как она поется – у нас ее пели. Бабушка обладала замечательным музыкальным слухом, она очень хорошо знала службу и пела в церковном хоре, в свое время даже регентом была. У нее был большой диапазон – она могла петь разные партии, а у бабушки Вари был альт. Помню себя ребенком, сижу в зале на кровати за подушками, а они поют. Мне никогда не надо было в жизни ничего большего и до сих пор не надо. Когда мы с мамой собираемся, я приезжаю летом, мы поем. Мама у меня поет прекрасно, у нее от природы поставленный голос. Вы знаете, это что-то совершенно непередаваемое. Мы сразу опрокидываемся в безвременье, забываем, сколько нам лет. А пели они духовные песни, например «Два Ангела парили над грешною землей и тихую беседу вели между собой» или «Ах ты келья моя, келья темная, ты лампадой одной освященная», «Гора Афон, гора святая», любимая пасхальная «Спит Сион и дремлет злоба, спит во мраке Царь Царей…», «В далекой стране в Палестине струится река Иордан», «Прошу тебя, угодник Божий, святый великий Николай! В житейском море утопаю ты руку помощи подай», и другие, но духовные песни – это вещь очень специфическая. «Гора Афон» и подобное – это святое, когда они пели это, разложенное на голоса, или когда они пели народные песни, разложенные на голоса, и городские романсы, тоже замечательные, – это было что-то совершенно удивительное. «Ехал пан, ехал пан…» Понимаете, голосом так сделать, что я вижу движение, но, может быть, у меня просто живое воображение было, как у ребенка, поэтому так на меня действовало. Это было сочетание вещей, которые кажутся несочетаемыми. Вот что писала в 1976 году мамина крестная Августа Кузминична Тараканова (ей в то время было 83 года): «Я большой книголюб, вот и просила у брата сочинение Достоевского «Обиженные и униженные»…

В этом есть для меня, например, что-то бесконечно трогательное. Все эти «книголюбы», вообще эта провинциальная «книжность», на которую мало обращают внимания. А я вот помню, например, журнал «Вестник знания» издателя В.В. Биттнера (как его ругал Корней Чуковский в известных печатных изданиях!). Может быть, Чуковский был и прав с точки зрения городской культуры, но для деревни этот «Вестник знания» имел колоссальное значение. Его наряду с Православной Богословской энциклопедией выписывал бабушкин брат. Это журнал освещал почти все отрасли знания и был, конечно же, не научный, но популярный.

У меня есть стихотворение, я не верю, что это сочинил мой дедушка в 15 лет. А 15 лет ему было в 1914 году, когда началась Первая мировая война. Стихотворение посвящено знаменитому казаку Козьме Крючкову, который потом так героически погиб в Белой армии. Я не думаю, что дедушка сам сочинил, но оно такое наивное, написанное от руки детским почерком, уморительное по орфографии и подписанное «Александр Невский», что мне хочется верить, что он сочинил сам…

– Вы не помните его на память?

– Помню.

Впереди всей рати русской, Впереди своих полков Выезжают на разведку Кучки русских казаков. На коне ретивом едет Бравый воин молодой, Он Кузьма Крючков зовется, Удалой казак донской. Видит всадников вдали он, В них германцев признает, И один несется смело Он на целый полувзвод. Между немцами крутится Он как страшный ураган. Кровь казацкая струится Из пятнадцати уж ран. Вот еще немецкой шашкой В пальцы ранен был герой. Шашка выпала, остался Воин с голою рукой. Тут он силой молодецкой Пику вырвал у врага. Утекай, улан немецкой, Если шкура дорога. Девять немцев уж убито, Вот еще один лежит. Только трое удирают, Полувзвод один разбит. Прохворал герой недолго, Излечился он от ран И опять сражаться едет За Россию и славян.

– Давайте проясним некоторые моменты. Вот, рассказывая о деревенском доме, вы говорите: «я сидела в зале». Что это за устройство дома такое? Мне сложно представить – где там зал? И родственники ваши выписывали книги, а кем они были? Возможно, мы что-то и знаем о «просвещенной деревне» XIX века, но скорее из русской литературы, чем реально. Складывалось такое впечатление, что скучающий учитель, разочаровавшийся врач, по ошибке и в «порыве молодости» поехавший в народ, и мог выписывать книги, но не крестьяне же! А здесь что-то другое. Так кем были ваши предки, чем они занимались профессионально?

– Не зал, а «зала» – это просто самая большая «парадная» комната. А профессионально они занимались крестьянским хозяйством. Мой прадедушка Иван, отец моей бабушки, был по выборной должности председателем волостного суда, но это не мешало ему пахать, сеять на своей земле. У него было пятеро детей. Две лошади, три коровы и большое количество мелкого скота и птицы. Управлялись они сами.

– А что он сеял?

– Я думаю, раз были лошади, значит, сеяли ячмень, овес, рожь. Хлеб там растет плохо. Я думаю, они продавали и в первую очередь себя обеспечивали. Деньги у него были, потому что он получал жалованье 5 рублей как выборное должностное лицо, одно время замещал волостного старшину, эти выборные должности оплачивались.

У дедушки Ивана была трагическая любовная история, потому что когда он захотел жениться, то за невесту надо было давать выкуп. А невеста была из богатого дома. С нею он уговорился, а с родителями, видимо, нет. И когда речь вдруг зашла об изменении суммы выкупа, он обиделся, что он не стоит этой невесты, они рассорились, он пришел домой и сказал родителям: сватайте за любую. Его просватали, а это уже было связано и с рукобитием, и с договором, то есть это то, что уже нельзя разрушить, следующий этап – только под венец. Дедушка был 1861 года рождения, там женились в 20 лет, то есть это был где-то 1881 год. И он женился на моей прабабушке, ее тоже звали Александра. У нас вообще женские имена родовые – Александра и Екатерина. Почему меня назвали Мариной – это прихоть моей тети, которая решила, что имя модное и поэтому надо меня назвать так.

Ну вот. Они с бабушкой Александрой поженились, у них родился дядя Володя – бабушкин старший брат, и еще две девочки, они умерли. Жили они плохо и расстались. Девять лет они жили без развода, но каждый в своем родительском доме. Старики воровали дядю Володю друг у друга. А потом бабушка Александра решила, что так жить нельзя – не вдова, не мужняя жена, надо как-то обустраиваться. У нее сестра жила в Нижнем Новгороде, в белошвейках, и она решила к ней уехать. И для того чтобы ей уехать, надо было разрешение от мужа. Она пошла к дедушке Ивану, он ей разрешение не дал. Тогда старухи решили, что их надо мирить. Вот здесь сталкиваешься с тем, что называют колдовством. Я до сих пор приезжаю туда, и мне такое рассказывают… Так вот, они пошли к какому-то старичку, у старичка была книга «Цветник». Я все раньше думала: что это за «Цветник»? И уже сейчас в примечании к роману Роберта Бенсона «Князь мира сего» нашла, «Цветник духовный» – это собрание всевозможного рода назидательных благочестивых мыслей и добрых советов, извлеченных преимущественно из творений святых отцов и учителей Церкви (св. Иоанн Златоуст, св. Василий Великий, св. Григорий Богослов, св. Августин Гиппонский). Однако в нем можно найти и цитаты светских мыслителей, и некоторых авторов дохристианской античности, как, например, Сократ, Цицерон и др. В России эта книга была обогащена выдержками из творений св. Димитрия Ростовского, св. Тихона Задонского, св. Филарета, митрополита Московского и мыслями некоторых русских писателей и светских деятелей: Карамзина, гр. Сперанского, гр. Блудова и др. Старичок, к которому они пришли, стал им говорить, что он может лишь «свести» брак, но не может «развести». И по этой книге «Цветник», как мне рассказывали, он им сказал, чего делать. Надо было что-то там подмешать в какую-то еду. Когда был какой-то праздник и они у родственников в доме собрались, прабабушка что-то прадедушке подмешала, и тут как в сказке: он встал, взял ее за руку, и они пришли домой и постучали «мама, это мы», – с тех пор они стали жить вместе. И после вот этих девяти лет они народили мою бабушку, бабушку Варю и еще двух братьев. То есть такая была непростая история.

Дядя Володя, старший бабушкин брат (1884–1943) по внутреннему устроению и образу жизни был монахом. 1919 год извлек его из Галичского Паисиевого монастыря. В 1934 году он, по приглашению владыки Никодима (Кроткова), собирался на служение в сане диакона в храме Покрова Пресвятой Богородицы в Крупениках в Костроме, но храм в это время был закрыт, позднее, в 1936-м, – разрушен. Сейчас на месте храма – телевышка. Дядя Володя остался в Матвееве, при окончательном разорении матвеевских церквей в 1937 году, претерпел гонения и уничижения, стал совсем тихим, в таком «умиленно-умалишенном» состоянии, как говорила бабушка Анна Торопова, и умер 24 декабря 1943 года, придя из Троицкой церкви с. Горелец, это 13 км от Матвеева.

– Перейдем к вашей собственной жизни. Вот вы закончили школу – городскую, и по окончании стали думать, кем будете в этой жизни…

– Как сказать, понимаете, «думать» – это слово ко мне не подходит. Я мало думаю, у меня только внутренняя убежденность. Я, например, понятия не имела, что такое исторический архив, но у меня было твердое представление, я даже девочкам-одноклассницам говорила, что я буду работать в историческом архиве. Когда я не поступила в первый год в педагогический институт, я пришла забирать документы и прочитала в институте объявление, что требуются работники в исторический архив, пошла и устроилась на работу. А потом мне мои одноклассницы сказали, что их приняли по полупроходному баллу, просто сказали не говорить всем, а если кто будет забирать документы – пусть забирает. Я считаю, что это рука судьбы, потому что если бы я кончила педагогический институт, я была бы гораздо хуже, чем я есть, это совершенно точно.

– Почему?

– Ну какой из меня педагог? Я, как выяснилось впоследствии, очень не люблю преподавать, не умею это делать и не люблю школу.

– Вы думаете, работа в школе вас бы испортила?

– Конечно. Развила бы чувство гордыни и безответственности от многодозволенности.

– И таким образом?

– Таким образом, я оказалась в Ленинградском государственном историческом архиве, который на меня произвел такое же почти впечатление, как моя «историческая родина», потому что я столкнулась с массой документов и богатейшей библиотекой. Я отработала там год и пошла штурмовать уже Ленинградский государственный университет.

– Вы на исторический поступали?

– Нет, на филфак. Я решила, пережив драму с рисованием, поступать на филфак, тем более что я хорошо пишу сочинения. Только потом поняла, что уметь читать – это не значит быть филологом.

– Вы хотели на русскую литературу?

– Да. Принципиально на русскую. И скорее всего, потому, что ничего другого не знала. Хотя очень быстро, буквально на первом курсе, поняла, что не филолог, что это абсолютно не мое.

– А что за драма с рисованием?

– Драма была обыкновенная… Я училась в очень хорошем месте, в городской художественной школе на углу улицы Ломоносова и канала Грибоедова. Там был замечательный директор Г. Антонов. Но я, видимо, была человек очень обидчивый и гордый, почему эта «трагедия» и произошла. Я жила в своем мире, и мне некому было помочь понять, что любое осознание своей бездарности в творчестве – это шаг вперед, что надо учиться и работать, что такое осознание – это движение, процесс, а не результат и жить в творчестве, да и в жизни, надо процессом. У меня все хорошо получалось с точки зрения рисунка, а еще лучше – живописи. Но у меня был совершенный ступор в композиции. И нам была задана композиция на тему сказки С.Я. Маршака «Двенадцать месяцев». Я старательно писала и смывала, а ведь это же акварелью, мы же там не писали никакими другими техниками, только акварелью. Вот сижу, тружусь: костер, эти «месяцы» во всех видах сидят – ужас один, и чувствую, все какое-то «дубовое». А рядом со мной сидит такая Алена Иванова, замечательная была девочка, художник по существу. И я вижу ее работу: у нее на первом плане – не верхушек, не корней нет, просто стволы, вот как фотография, большой ствол без начала и конца, причем фактурно выписана кора, насколько акварелью эту фактуру можно определить, сосна, видимо, и как на картинах Жоржа де ла Тура, не видно источника света, а источник света – это костер на снегу. Я костер не вижу, но я вижу его свет на вот этих соснах, и больше ничего. Я тут же на всю оставшуюся жизнь поняла, что я предельно бездарна, и перестала рисовать. После этого я решила, что теперь буду филологом.

– Но ваша сестра все-таки стала художником?

– Ну, она стала художником, как она сама смеется, потому что мы ее заставили. Хотя, конечно, были годы занятий, особенно когда она попала в училище Серова, когда оно еще располагалось у Смольного, – по уровню образования, по уровню внутренней наполненности это, скорее продолжение нашей городской художественной школы. Это было замечательное место, она его окончила, но побоялась идти в Академию художеств и поступила в Высшее художественно-промышленное училище имени В. П. Мухиной («Муху»).

– Я видела работы вашей сестры. В храме, где отец Георгий настоятелем, – две иконы. Икону из Матвеева, писанную под старый оклад…

– Да, в Матвееве в 2005 году на месте старых торговых рядов стараниями местного «олигарха», который вывозит лес, был построен храмик, такой деревянный, маленький, там народу сейчас мало, поэтому он кажется достаточным. Построен он вопреки всяким архитектурным нормам, крыша уже течет, дышать в нем нечем, в общем, со своими сложностями, но храм есть.

– А разве там нет исторического храма?

– Исторические храмы я могу показать на фотографии, как они выглядят, эти старые храмы. Когда речь зашла о том, что надо освящать новый храм, мы, посидев с мамой, вспомнили одну нашу семейную историю о том, что много лет назад, когда еще дедушкина сестра была жива и бабушка моя была жива, ей приснился сон: икона «Избавительница» афонского письма, спасенная при закрытии матвеевского летнего храма, сказала бабе Мане во сне: «Отвези меня в храм». Икона хранилась у нас дома, баба Маня испугалась и прибежала к бабушке. Бабушка говорит: повезли. И они повезли эту икону в ближайший храм. На саночках зимой 10 километров – в Ильинское. И эта икона благополучно там, в Ильинском, существовала. Но когда решили освящать наш новый храм, то мы подумали, что надо бы единственную сохранившуюся из матвеевских храмовых икон вернуть. С этим мы отправились к отцу Симеону в Ильинское. На обратной стороне иконы оказался большой штамп, в котором указывалось, что эта икона была принесена в дар матвеевскому храму. Оговорено название церкви и стоит дата – 1885 год. Эта дата для меня до сих пор загадка, потому что общее почитание образа «Избавительницы» у нас в России началось в 1889 году. Ей два праздника существуют – один апрельский, греческий, другой российский – в октябре. Думаю, что, видимо, кто-то из матвеевцев был связан со старым Афоном, со Староафонским подворьем в Петербурге, или уж сам на Афоне побывал (у нас там были такие, кто и в Иерусалиме бывал, даже ветви пальмовые хранились оттуда). То есть икона сама по себе с историей. Костромской владыка эту икону вернуть благословил. Возвращение было торжественным, с крестным ходом, у меня хранятся фотографии.

– А как складывалась ваша жизнь дальше, после того, как вы окончили университет и получили специальность?

– Я училась на вечернем, продолжая работать в своем любимом Историческом архиве. Заканчивала просто потому, что на работе диплом филфака тоже признавался, но мне было там совершенно неинтересно. Знаете, у меня всегда было ощущение, что я всех обманываю: вот учусь хорошо, а мне неинтересно, вот диплом у меня университетский, а я ничего не знаю, написано в дипломе «филолог-русист», а я в действительности, наверно, даже не архивист, а старьевщик, как какой-нибудь татарин, ходивший по дворам с криком «старье берем». У меня был очень хороший научный руководитель (сейчас он уже умер). Очень интересный человек со своеобразной одинокой судьбой – Геннадий Владимирович Иванов. Мы с ним и двух слов не сказали, он был странный человек в смысле общения. Но у меня всегда было ощущение полного приятия и понимания, мне было у него очень интересно учиться и писать у него работы, он очень редко хвалил, но когда он мне сказал: «Вы можете учиться на филфаке», – это была похвала. Я не могла это всерьез воспринимать, я понимала: филолог – это что-то другое, это человек, владеющий массой гуманитарных знаний, я не говорю про языки, и вообще, из какой-то другой среды обитания… А я, какой из меня филолог?! Помню, мы поженились с отцом Георгием в тот год, когда оба заканчивали университет, 2 мая 1982 года венчались. Я в мае месяце прихожу совершенно вся в другой – новой жизни, сдаю свой диплом, мне Геннадий Владимирович говорит: надо думать об аспирантуре, а я отвечаю: не хочу в аспирантуру. Вы знаете, иной раз я жалею, что вообще существую – я полностью асоциальна. Но никогда в жизни не пожалела, что занимаюсь не своим делом. Никогда не пожалела. Я думала, что всю жизнь буду работать в любимом Историческом архиве. Это мое. Не зря у меня такая тяга к старым бумагам, документам, фотографиям, обрывкам и прочее. Это было всегда, с детства. И когда я себя обрела в архиве, я нашла свое место.

Когда мы поженились, отец Георгий поступил работать в отдел рукописей Публичной библиотеки, я оставалась в своем архиве, но через положенное время у людей рождаются дети. У меня появился Андрюша, и когда встал вопрос, что снова надо выходить на работу, выяснилось – у нас ребенок не может ходить в детский сад. Мы не знали, с чем это связано, он такой, какой есть – не смог. Другие дети в детском саду – их на два-три дня отрывают от матери, они покричат, потом весело ходят. У меня не кричал и не плакал ни одного дня, но я помню прекрасно этот ужас, когда я его приведу, он повернется ко мне в дверях, так ручкой мне машет, а у самого личико подергивается оттого, что он слезы сдерживает. После этого я в нерабочем состоянии весь день. Этот кошмар длился две недели, плюс он в туалет не ходит, не ест, не спит, целый день в детском саду качается на лошадке-качалке. Я не могла не выйти на работу – нам не на что жить, потому что отец Георгий поступил в этот момент в духовную семинарию, а стипендия там была тринадцать рублей. Мы оказались в такой ситуации, что я без работы – тридцать пять рублей пособие, он – тринадцать рублей стипендии, и ребенок не может ходить в детский сад. Меня наш участковый врач долго держала на больничном, месяц, по моему, меня не увольняли, мы сидели на законных основаниях дома. И вот, в один ужасный день, ужасный в том смысле, что я веду Андрюшу в детский сад со справками, что мы болели, там медсестра его опять напугала, тем, что она его «посмотрит». Это было сказано таким тоном, что даже мне стало страшно, но я прихожу за ним вечером, он опять ничего не говорит, он полгода не разговаривал после этого садика, вообще ничего не говорил. Говорил только с нами. И тут приходит веселый отец Георгий и говорит:

«А мне дали работу». Я говорю: «Какую тебе дали работу?» А у нас была мечта: место псаломщика в Никольском соборе, и я думала, что речь идет об этом месте. Выяснилось, ему дают работу помощника заведующего библиотекой в Духовной Академии, это сразу освободило нас от детского сада. Мы сразу решили – больше не ходим в детский сад. Вопрос работы отпал сам собой. Раз ребенок не ходит в детский сад, значит, я больше не работаю.

– Расскажите, как вы познакомились со своим будущим мужем?

– Я никогда не думала, что это выльется во что-то. Сидела на пятом этаже в хранилище, обрабатывая какой-то фонд, забыла какой. Появился отец Георгий, мы с ним работали в разных отделах, он – в отделе хранения, а я в – отделе научно-справочного аппарата. Видела я, ходит какой-то молодой человек по архиву, мы никак не общались, а тут я сижу в хранилище и вижу, он пришел с конкретным вопросом: как ему с истфака перейти на филфак и стоит ли это делать. Я помню, очень долго его переубеждала, что не стоит это делать, потому что сама я в то время собиралась переходить в медицинский институт. Всячески его отговаривала и, видимо, отговорила, на филфак он не пошел. Наше знакомство началось с беседы о таких, самых обыкновенных вещах. Потом мы продолжали общаться на работе, вызывая нарекания со стороны всех начальников, когда нас заставали в хранилище оживленно о чем-то беседовавшими, а беседовали мы всегда на высокоинтеллектуальные темы, что мне очень тяжело давалось: молодой человек такой развитой и умный, а я ничего не знаю. Мы продолжали так общаться очень долго, на работе. Потом отец Георгий, наконец, назначил мне свидание. Это было в Летнем саду…

– Через какой срок после первого разговора?

– Месяца через три. Но то, что меня поразило, не тогда, а потом – когда это стало системой, все свидания были только после часа дня. Я потом поняла в чем дело (дело было в том, что к часу дня заканчивалась литургия, он ходил на свидания после службы, и это было неколебимо), а тогда еще не догадывалась. Я помню очень хорошо, был февраль, довольно холодно, на сугробах наст. Одеты мы были замечательно: у меня была нелепая шуба в талию – серая, красная шапка и оранжевые сапоги, красота! Я помню, очень холодно, Летний сад пустой, я шагаю по сугробам взад-вперед, никого нет. Хожу, хожу, начинаю замерзать, себя ругаю – что я раньше времени пришла, а отец Георгий всегда опаздывал. Бежит отец Георгий, вид соответствующий, и мы так дружно говорим о чем-то высоком, по-моему, об Аксакове шла речь. Долго гуляли – замерзли. Он меня позвал: «Пойдемте, я здесь рядом живу, попьем чаю, согреемся». Я готова была пойти, а потом во мне сработали комплексы воспитательные – «как это не прилично», «только первый раз встретились, и я пойду к нему домой», и я не пошла. Теперь без смеха вспоминать об этом не могу. Но я пошла в другой раз, и мы замечательно пили чай с какой-то живой малиной, я впервые побывала у него дома в коммунальной квартире, это было сильное впечатление. Впечатление произвел сам дом, который я очень полюбила и люблю до сих пор. Так мы стали общаться, долго, до августа восьмидесятого года примерно, без всяких выяснений отношений. Хотя, конечно, я подозревала, но вообще я была очень в себе не уверена, мне не очень свойственны были чисто девчоночьи вещи.

– Кто кому понравился больше? Вы понравились вашему супругу?

– Я надеюсь, что понравилась.

– С чьей стороны произошел выбор?

– Не могу сказать, что с моей стороны это был выбор, во-первых, мне не из чего было выбирать, у меня не было широкого круга общения и опыта общения с молодыми людьми, но это было такое попадание, когда кажется, что иного и быть не могло.

– А «выяснение отношений» как произошло?

– Мы сидели во втором хранилище в переулке Пирогова, там неинтересное для меня хранилище – фонды заводов, я не любила там работать, но меня туда отправили, и вот мы сидим, и я позволила себе такую игривую вещь: написала стихотворение. Я уходила в отпуск, это был последний день работы. Тогда я очень легко писала стихи, тогда все рифмовали по случаю праздников, дней рождения и прочего, так было принято. Я написала ему вот такое стихотворение: «Мой друг, в далекой стороне/когда ты вспомнишь обо мне,/вкуси даров, тебе их плод,/вмиг утешенье принесет», завернула в перфокарту стишок и две конфеты «Белочка», положила ему незаметно в карман куртки и убыла в отпуск.

– Без подписи?

– Да, некоторая игривость мне, видимо, была свойственна. Потом он написал мне письмо, потому что я поехала к бабушке. Мы ведь очень долго на «вы» общались, буквально до самой свадьбы, конечно, я этих писем ждала, все было просто замечательно, но все равно, никакого объяснения я не ждала, не думала, что это все произойдет довольно быстро. Когда я приехала, был август и было очень жарко, я в тот день собиралась в театр со своей близкой подругой. Для меня поход в общественное место – это испытание, я была такая закомплексованная, и мне всегда было тяжело. Сборы в театр – целый день, надо настроиться, собраться, а тут звонит отец Георгий и говорит: «Надо срочно увидеться». Я не могу понять, в чем причина срочности, до меня многие вещи доходили как до динозавра. Но я поехала, и мы пошли в Таврический сад. И тут начинается знаменитый монолог на тему: он четыре года будет думать – будет он монахом или женится. Я все это слушаю, никак с собой не соотнося, потому что нет никаких слов, которые люди говорят в этих случаях. И здесь, видимо, он видит, что я ничего не понимаю, может, он обиделся, что я такая глупая, потом я начала что-то понимать и тоже почти обиделась. Нормальные люди как признаются в любви: слова говорят соответствующие. Я ничего не поняла, меня спасает моя замедленная реакция, я не обиделась, но у меня было нечто вроде шока, а он обиделся очень сильно. Все мои письма пихнул в карман, проводил меня на троллейбус…

– А что, письма – они у него с собой были?

– Да, видимо, решил на всякий случай взять, чтобы все сразу прервать. Когда мне вернули письма, вот тут я обиделась всерьез. Спокойно села в троллейбус и уехала в полном недоумении домой. Потом пошла в театр, был совершенно замечательный балет, мне очень понравилось, потом пришла домой, и тут до меня стало доходить, что что-то произошло. Я не собиралась прекращать отношения, я ему позвонила, благо тогда существовали такие толстые телефонные книги по адресам, я нашла его адрес…

– Вы не знали его номера телефона?

– Нет, мы на работе все время общались, не было необходимости. Я ему позвонила, и после этого мычания-молчания в трубку – произошел уже какой-то перелом.

– А кто молчал в трубку?

– Я, конечно, я же первая позвонила и стала молчать. Кто-то из соседей взял трубку, я попросила, он подошел. Зная, что это он, я молчала, молчала, пыхтела…

– А он понял?

– Догадался, что-то сказал, к сожалению, я не помню что именно. Я помню, после этого мы стали общаться несколько иначе, стали ближе, но все равно оставались воскресные свидания после часа, каждый был очень занят своим: он – экстернатом, я – учебой. Экстернат у него был в университете, он потерял три года, когда пошел служить на флот. Однако что-то произошло, что отношения определило. Мы их не выясняли, но многое уже было понятно. Единственное, до чего мы договорились: что думать надо не четыре года, а два – чтобы мы закончили учебу.

– На что два года?

– На то, чтобы определиться. Мы продолжали общаться, и у меня как у девицы были обиды, когда, например, мы идем на службу, и я знаю, что ради меня он никогда ни с какой службы не уйдет. Предпочтение всегда большего – церкви, меньшей – мне. Сейчас меня это не мучает, а тогда порой бывало обидно. Я один раз даже вышла из Преображенского собора и пошла по Литейному, думаю: «Все, не могу больше».

– А как отец Георгий заявил вам, что он верующий?

– Я не помню, как-то случайно, мы говорили, говорили, рассказывали что-то друг другу, специально разговоров о вере не было, он вообще был очень деликатен в том плане. Он на меня не давил, не заставлял. Но дело в том, что раз я с ним, естественно, я иду и в храм. Иногда я уставала и начинала чувствовать, что неплохо бы на меня обратить внимание. Если бы я была ребенком из последовательно церковной семьи, наверное, я бы так не реагировала. Но я была такая, какая была. И моя детская церковность только впоследствии стала во мне проявляться, когда я поняла, что она вообще-то и здесь существует, но в том окружении, в каком я была, я ее не чувствовала ни в университете, ни на работе, там не было людей воцерковленных. Вся воцерковленность у меня была связана только с миром, отсюда далеким, который находится за тысячу с чем-то километров. Мир церковной жизни здесь открылся мне благодаря ему, конечно.

– Вы узнали, что ваш молодой человек верующий, вас это обрадовало или огорчило?

– Мне сложно это выразить, мне казалось это естественным. Все мое знакомство с отцом Георгием связано с этим ощущением, что я втекаю, как ручей, во что-то такое, что было всегда. Прожив с ним довольно много – 27 лет вместе, сейчас могу сказать, что у меня всегда было ощущение, что я вернулась туда, откуда ушла. Я не берусь определить, что это такое. Например, я переписывала ему из бабушкиных книг тропарь на церковнославянском – Георгию Победоносцу, а у него был только на русском, вот с таких вещей начиналось, с мелочей. У него никаких книг не было вообще. Что-то брал смотреть, что-то брал читать.

– Значит, почти через два года прозвучало предложение руки и сердца? Или оно иначе было сформулировано?

– Оно не было сформулировано вообще. Мы просто решили, что нам надо идти в ЗАГС, а предложения не было.

– А два года прошли?

– Почти прошли, это был февраль 1982 года, учеба шла к концу. Я теперь иногда жалею: надо было и слова говорить. Но тогда было так: не надо мне никаких слов, я и так все вижу, мне и так хорошо. Мы просто конструктивно подошли к делу, пошли в ЗАГС. Мы пошли первый раз – там закрыто, отец Георгий: «О, я не туда посмотрел». Я вспомнила историю своей мамы, она пошла с папой в ЗАГС и забыла паспорт, она тогда подумала – какое дурное предзнаменование. Ее жизнь с папой не сложилась, они расстались спустя много лет. Я думаю – двери ЗАГСа закрыты, и вспоминаю мамину историю, без всяких параллелей. А потом я себя быстро отучила и от снов, и от любого суеверия. И жизнь, как правило, это подтверждает – не надо обращать на это внимания. Я не верила, что когда-нибудь выйду замуж, никогда не верила, я до последнего дня не могла поверить, что это будет. Мы пришли, высчитали, когда пост, когда Пасха, на 30 апреля подали заявление, и начались приготовления к свадьбе. Поначалу отец Георгий сказал: «Никакой свадьбы не нужно, все это личное дело, а остальное ерунда». Но тут моя мама, она этого очень долго ждала, «восстала»: «Эта ерунда – не личное дело, а семейное… И не говорите ничего – я все беру на себя». Мама у меня – большой труженик, ею одной наша свадьба и была сооружена. Я только на подхвате, потом моя тетя приехала… У меня огромное количество родственников, и все собрались на нашу свадьбу.

– Свадьба была в день регистрации или в день венчания?

– Свадьба была в день регистрации. О том, что мы едем венчаться через день, мы никому не сказали.

– Сколько вам тогда было лет?

– 25 лет. Я была зрелая невеста. Я помню это метание, этот кошмар, связанный с магазинами, я понимаю отца Георгия. Но поскольку родственники сказали, что это важно – свадьба пусть будет свадьба. Слава Богу, не было кукол, машин, вальса Мендельсона, ничего этого не было. Все было тихо, спокойно, приятная женщина нас поздравила, мы расписались, где надо. Я надела кольцо, правда, при выходе из ЗАГСа у меня его отобрали и сказали, что надо снять, раз мы еще не венчались. И мы всячески тянули время: после ЗАГСа решили пойти домой к отцу Георгию, занести свидетельство о браке, потом зашли в магазин «Мысль», книги посмотреть, – так нам не хотелось шумного застолья. Пусть они празднуют, мыто здесь при чем. Впрочем, все было прилично и весело. И на следующий день мы уехали в Бежецк Тверской области, в Сукромны, где венчались.

– Почему там?

– Мы туда поехали, потому что там служил священником отец одной девушки, ставшей потом Андрюшиной крестной, с ней отец Георгий познакомился, учась в университете, и мы с ней подружились. Вот она и предложила поехать венчаться к ее папе. И мы с радостью согласились. Мы никого не оповещали, а если венчаться в городе, то инкогнито сохранить было бы невозможно.

– Вы предполагали, что выходите замуж с перспективой стать женой священника?

– Никогда не думала. Я уже говорила: не понимаю, что это за особая статья – жена священника. Для меня это непонятно до сих пор.

– Когда вы узнали, что ваш муж хочет идти в семинарию?

– Я сидела с Андрюшей дома, он приехал с работы и говорит: «Знаешь, я еду в метро, спускаюсь вниз на Техноложке и думаю, а зачем мне все это надо?» Тогда он писал диссертацию. «А не надо мне ничего этого, я иду в семинарию». Я знала только одно – он умнее, мудрее и мне надо только принимать, и все. Борений не было, но мне немного страшно было. Я человек маленький и плыть против течения, сейчас я, наверно, способна, когда мне уже за 50 и я в чем-то покрепче стала. Смолоду я конформистом не была, но боролась тихо – все время уходила в сторону. А тут он предлагал прямое противостояние, если бы я была одна, наверное, не выдержала. С ним мне было не страшно.

– Противостояние с кем?

– Обществом. Общество не агрессивно, оно открыто не пинает, но когда он поступил в семинарию, мы очень хорошо ощутили изгойство. Ты чужой. Давления не было, но было ощущение противостояния. Мы выпали сразу, у меня не было социума, я сидела с Андрюшей дома, и все. Весь мой социум – это Духовная Академия, а там мы себя чувствовали защищенными, как войдешь в Лавру, дойдешь до этих зеленых заборов, и все – для меня мир не страшен. Он и так был не страшен, он меня не трогал.

– Когда отец Георгий поступал в семинарию, он с вами не советовался?

– Нет. Что значит советоваться – это его решение, которое выливалось из его размышлений, желаний, поступков. Видимо, мы внутренне в чем-то одинаково устроены, потому нам и слов каких-то не нужно было лишних, каких-то объяснений.

– Когда люди начинают жить вместе, они сталкиваются с вещами, которые вместе они еще не преодолевали, денежные проблемы, на что жить, как тратить, конфликты…

– Вы знаете, мне никто не поверит, но конфликтов у нас просто нет.

– Почему?

– Не знаю почему, наверное, ума хватает у обоих.

– Бывает, что вы не согласны?

– Бывает.

– И что вы делаете?

– Я сразу об этом объявляю.

– А дальше?

– А дальше по ситуации. Бывает, что меня приведут к согласию, убедят, что я не права, а бывает, мне удается убедить.

– Бывает, что приходится приступить к действию, не добившись согласия?

– Нет, если к согласию не приходим, действия нет. Но я скорее уступлю, даже если я не согласна, я уступлю.

– Такой отголосок «Домостроя», жена – готовит, муж – социально активный, так установилось и никто не против?

– У нас нет жесткой градации, вот отец Георгий может утром встать и сказать: «Сегодня я буду варить кашу», – и пойдет варить кашу. Он терпеть не может готовить и не умеет, но кашу варит очень хорошо, я лежу и думаю: «Как хорошо», – но чаще всего мне приходится вставать, готовить, провожать, так сложилось. Например, когда мы поженились, деньги были у меня, как в большинстве семей, я ему выдавала 15 рублей на две недели на обеды, на что-то такое. Потом, я помню, август месяц, в воскресенье мы едем в Павловск, мы очень любили Павловск, благо жили рядом с вокзалом. У меня жутко болел живот, я начинала подозревать, может, у меня кто-то в животе появился, смутные были подозрения. Мы сидим в электричке, и отец Георгий говорит: «У меня для тебя сюрприз». – «Какой?» – «Я накопил 70 рублей». Я спрашиваю: «Из чего ты накопил?» Оказывается, из тех 15 рублей, что я ему давала. Я обрадовалась страшно. Когда мне в понедельник были выданы 70 рублей, я пошла, купила ему свитер, он стоил баснословные 43 рубля, это было очень дорого для нас (я получала 115, он 120 рублей). Он этот свитер носил, я не знаю сколько лет, пока до дыр не износилось – он ему очень шел, я была рада, что могу купить ему приличную вещь, потому что, например, он ходил в такой шапке, что, когда его увидела моя сестра, она в прямом смысле слова заплакала. Это был конец августа – сентябрь, потом события стали развиваться так, что я поняла, действительно, у нас кто-то будет. Сходила к врачу, это подтвердилось. Я не помню, с какого момента, но распределение семейных денег перешло к отцу Георгию. Я не принадлежу к числу женщин, которые могут и умеют руководить, в этом смысле у меня совершенно традиционное стародавнее представление где-то в подкорке, для меня естественно, если мужчина руководит, я другого не понимаю. Я вижу разные семьи, где руководят женщины, и прекрасно живут, я не против, просто я этого не умею делать. Для меня нормально подчиненное положение. То же самое и с деньгами. Когда села дома – мы и до этого жили, мягко говоря, не богато, а когда пришлось считать копейки, я бы просто не справлялась. Научилась бы, конечно, но с большими трудностями.

– В этот момент копейки считать стал отец Георгий?

– Это началось очень давно, еще Андрюша не родился. А когда родился, вообще не о чем стало говорить, я сижу дома, и мне выдаются суточные. Так и до сих пор.

– А как проходил ваш так называемый «культурный семейный досуг» после свадьбы?

– Это было очень смешно. Пока о детях речи не было, досуг был очень хороший: мы рано утром в субботу вставали и шли играть в Семеновские казармы в бадминтон, мы играли все лето – пока не образовался Андрюша. Утро начиналось замечательно, я никогда не чувствовала себя такой раскованной – чтобы я шла даже не в спортивных штанах, а в папиных рабочих брюках (ему выдавали на заводе), и в этих брюках, в футболке с ракеткой мы идем играть в бадминтон. Я сама себя не узнавала. Я была на верху блаженства. Потом мы решили развиваться культурно, купить абонемент в Капеллу (на Филармонию у нас денег не хватило). Мы пришли в Капеллу, выбираем абонемент, они все очень интересные по содержанию, но разные по цене. Я выбираю самый дешевый, администратор смотрит на меня и говорит: «Какая жадная». Мне так стало обидно, думаю: дурочка ты, я не жадная, просто у меня денег нет. Мы выходим из Капеллы, и там стоит бабушка и продает цветы, он мне покупает цветы, они похожи на старые каски пожарников, такие голубые, на больших длинных стеблях, по-моему, люпины, растут на каждой даче. Мы очень много гуляли и разговаривали, в этом заключался наш культурный досуг. Мы ходили в Эрмитаж, какие-то выставки посещали, но все это было фоном. А главное было общение, общение, общение, сейчас мне этого очень не хватает, его вечно нет дома, и когда я начинаю ныть, что вот, дескать, что это такое? Он говорит – я и так с тобой слишком много разговариваю. На этом все кончается. Мы ходили в кино, регулярно в «Аврору» ходили, благо жили рядом, но я не помню, что это имело какое-то решающее значение. Важными были поездки в Павловск, вечно любимый, и бесконечное гуляние по городу. Перед уходом в декрет я занималась очень интересным делом: участвовала в создании первого экспериментального выпуска архивных каталогов, подготовленного в рамках Автоматизированной информационно-поисковой системы, на комплекс документов по истории памятников архитектуры и градостроительства Ленинграда и пр., т. е., в частности, в подготовке межархивного каталога документов, посвященных истории планировки и застройки Невского проспекта. И пока я занималась выявлением документов и их описанием, в мозгу у меня, естественно, что-то оседало, мы тогда много знали, и по городу ходить было очень интересно. Город имел двойное лицо, не то, которое мы видели реально, а то, что было подспудно, скрыто, как Атлантида. В гости тоже ходили, но мне всегда было достаточно о. Георгия, а потом – его и детей.

– Как вы скажете про себя: вы изменились, став замужней женщиной?

– Меня семейная жизнь научила тому, что любая замужняя женщина понимает – в ее жизни слово «хочу» почти не существует, существует только одно слово – «надо». В этом я все больше и больше утверждаюсь. Если раньше это было на уровне наследственном, то сейчас это стало осознанно. Но мне было легко, я была уверена – меня поймут, мне не надо добиваться каких-то вещей. Подчиненное положение для меня естественно, я не могу сказать, что это мне очень нравится, по-другому я себя не вижу, по-другому я не умею. В этом все дело. Я не умею настаивать на своем, когда я это делаю, результаты бывают плачевны. Я давно от этого отказалась.

– Были же у вас семейные кризисы?

– Мне нечего рассказать, у нас ничего не было. Самые легкие, самые беззаботные годы у нас были до 2000 года, потом наступил более тяжелый период, связано было это с Академией, это не могло не отразиться на жизни, плюс мы уже сорокалетние, а это усталость.

– Когда отца Георгия рукополагали, какие у вас были чувства?

– У меня было чувство такое – начинается новый этап жизни и во мне что-то должно измениться, я еще не знала как, но должно. Мне было легко, когда его рукополагали в диакона, на Благовещение 7 апреля 1988 года, а у меня через две недели Маша родилась, я могла первый год спрятаться за Машу, за грудного ребенка и не напрягать себя в этом смысле. Я не могу сказать, что сильно изменилась, – нет. Какие-то вещи для меня закрыты: я не рисую, я не пою, я ничего не могу, кроме как жить для моей семьи. Ничего эпохального не происходит – все спокойно.

– Но есть такая вещь, как самореализация.

– С годами я, к прискорбию своему, поняла – мне нечего реализовывать. Сейчас мне от этого очень обидно бывает, даже порой в печаль от этого впадаю. Понимаете, когда человеку есть что реализовывать, ему не мешает ничего, ни дети, ни муж, который самореализовывается или общественно служит, ему не мешает ничего. Но я поняла, что если у меня ничего нет, это не потому, что я великая смиренница и что-то там в себе задавила, а по простой причине – мне нечего реализовывать.

– Отец Георгий изменился, когда стал священником?

– Первые годы он был таким, каким был до этого. По мере того как он вникал в клерикальную церковную жизнь, конечно, здесь появилась и суровость, и тяжелый юмор, мне это не нравится, но я не могу с этим бороться: ему надо каким-то образом себя оберегать, защищать. Мне далеко не все нравится, другое дело – я могу понять природу происходящего, а раз так, я не хочу ничего переламывать. Если понимаешь – можно перетерпеть, принять.

– Расскажите о своих детях. Сколько у вас детей, как их зовут и чем они занимаются?

– Двое детей, Андрюше 26 лет, он кандидат исторических наук, старший преподаватель кафедры истории средних веков исторического факультета СПбГУ. Маше 21 год, она на пятом курсе СПб Государственного медицинского университета им. академика Павлова. Соответственно Андрюша гуманитарий и занимается историей средних веков, а Маша собирается стать травматологом-ортопедом.

– Вы когда воспитывали дочь и сына, у вас была какая-то система воспитания или вы на кого-то ориентировались? Сейчас родители книжки читают или с кем-то советуются. Или воспитание – это что-то интуитивное?

– Я не знаю книг по воспитанию, они как-то прошли мимо меня. Но тяжелая ситуация с Андрюшей научила меня только одному, я поняла, что ничья житейская ситуация не тиражируется. Никакой опыт никому передать нельзя. У каждого не только своя ситуация, но и свое мироощущение, мировосприятие, чувствование детей – степень близости к ребенку – чувствуешь ли ты его полностью или не полностью или вообще не понимаешь. Я даже считаю, что книги по воспитанию вредны, масса людей механически переносит то, что они прочитают, на свою жизнь и тем самым только вредят. Они закрывают свои собственные уши, свое собственное сердце – литературой, пусть даже очень хорошей. Масса замечательных матерей и отцов совершенно не умеют свое педагогическое умение передать, рассказать о нем на бумаге, отсюда тоже накладки. Я считаю, что нужно слушать исключительно собственное сердце, собственные мозги включать, читать прекрасную литературу, слушать классическую музыку и никуда не торопиться. Больше ничего не надо.

– Можно ли сказать, что ваши дети очень похожи на родителей? Хорошие родители – хорошие дети. Можно ли сказать, что вы ими довольны?

– Не берусь выносить оценки ни нам как родителям, ни нашим детям. Могу лишь сказать, что я рада, что они у меня есть, со всем хорошим и со всем плохим. Наши дети на нас похожи.

– Их профессиональный выбор вас устраивает?

– А мне все равно, кто они будут, главное, чтобы были хорошими людьми, спокойными, не агрессивными, разумными, такими, которые способны не только себя слышать, но и окружающих. Кем они будут по профессии – меня не волнует абсолютно, только бы их это устраивало.

– Вам хотелось бы, чтобы сын был священником, а дочка – женой священника?

– На этот вопрос я могу честно сказать – нет.

– Почему?

– Я считаю, что священников сейчас в избытке, а вот хороших, по-настоящему активных мирян, последовательных христиан, очень мало. Пусть он лучше пополнит малое стадо мирян. А дочка не может быть женой священника, потому что она хочет заниматься таким мужским врачебным делом, которое будет требовать полной отдачи. Она этому много сил отдает, и уже много лет. Мне не хотелось бы, чтобы у нее был внутренний конфликт в ситуации необходимого выбора между семьей и любимым делом. В любом случае женщина-врач все равно делает этот выбор, если у нее образуется семья и дети. Есть такие врачебные профессии, где врач днюет

и ночует при больных, это уже не профессия, а диагноз. Я таких врачей знаю, для них их работа – диагноз, а не образ жизни. Не едят, не спят, а только лечат, режут и шьют.

– Такой врач хороший?

– Очень хороший, но я не знаю, как он живет, а уж его жену себе и представить не могу.

– У священника все дети должны быть воцерковленными, детей это, наверное, сильно «напрягает», родители над ними «дрожат»: вдруг ребенок возьмет и перестанет ходить в церковь. У вас такое было?

– У меня такого не было, я очень давно интуитивно поняла, что я никого не могу духовно ничему научить, и более того – это не моя задача. У каждого человека своя задача – спасти себя. Если ты себя будешь спасать и делать для этого все, что положено, – глядя на тебя, может быть, твои дети захотят тебе последовать. Вслед за тобой идти туда, куда ты идешь. Могут захотеть, а могут и не захотеть. Надо себя уговаривать, надо быть готовым: к этому, к их свободному выбору. Если я сама себя не могу подвигнуть ни на какие духовные высоты, я не хочу об этом говорить – это моя драма, – что я могу требовать от своих детей? Ничего.

Если я вижу, что у меня ребенок идет в храм, я просто тихо радуюсь, но я ничего не делаю для того, чтобы подпихивать их в эту сторону. Помню, когда Маше было лет 12, они у меня пошли на Благовещение одни, – мне было плохо, и я осталась дома, – я видела, как она не хотела идти, а поскольку она привыкла слушаться, она пошла, и более тяжелого праздника я просто не помню. Я тогда отступилась, дети учат многому, может, это позиция слабого – отступать, но мне бабушка так говорила, когда был какой-то конфликт: «отступись», – она всегда одной из сторон говорила «отступись», и кто отступал, тот, как правило, выигрывал.

Что значит воспитывать? Если они не видят моего родительского интереса к Церкви, к тому, что с Церковью связано, не будет и их интереса, не будет ощущения живой жизни. Если они видят родительский интерес к Церкви, к тому, что с Церковью связано, возможно, будет то, что наполнит и их жизнь. Даже если они по каким-то причинам в храм не идут или идут не так, как мне этого хотелось, я не лезу. Пока ребенок маленький, 3–4 годика, он тебя слушает, – он приходит с тобой и стоит у ноги, а когда вырастает, он видит и твое несовершенство, я не говорю про несовершенство мира, самое главное, когда ребенок видит – его родители далеко не идеальны. Когда он начинает это видеть, что ты можешь противопоставить? Ничего. Слова правильные, но если они не подкреплены твоей деятельностью, они мертвы. Пусть он лучше видит мою нищету духовную и мое карабканье куда-то и решает сам для себя. Ему надо или не надо, пока вроде надо. Я не считаю, что родители способны, а главное, обязаны детей духовно образовывать. Им это не по силам, даже если они считают, что могут это делать. Я убеждена – это родителям не под силу. Они же не Господь Бог, Который и питает и образовывает, воспитывает духовно все, что угодно. Мы сами не знаем, что может воспитать духовно: когда в духовной семье вырастают монстры и в абсолютно бездуховной – высоко духовные люди. Это тайна.

– Но когда ребенок маленький, нужно, чтобы он всю службу стоял или только прийти и причастить, – как вы решали?

– Сначала прийти причастить и не уйти, просто прийти попозже, потом постепенно расширять, это неизменное правило, здесь нет исключений. Я ни за что не поверю, что сейчас есть маленькие дети, которые умильными голосами в два года с утра до ночи молятся, и так продолжается всю их жизнь. Но я знаю другие судьбы детей, когда им в пять лет шили стихарики и объявляли их будущими монахами, а сейчас эти дети, которым уже двадцать, они лет пять – восемь близко к порогу церкви не подходят. Таких примеров у меня перед глазами очень много. Нельзя младенцев кормить изысками, они должны начинать с молока и кашки. И в духовном росте должно быть так же. Все потихоньку, чтобы не напугать, не отвратить, это колоссальный труд, кропотливый.

– Сознают ли маленькие дети, что они дети священника?

– У меня осознавали слабо. Я сознательно никак не подчеркивала то, что они «дети священника», потому что высокую меру ответственности маленькие дети понести не могут, зато в них могут развиться дурные привычки иждивенчества, вседозволенности, какой-то «особости».

– Что читается дома? Есть ли специальный выбор литературы?

– Круг чтения широк. Книги по всеобщей и русской истории, по истории различных искусств, по церковной истории, душеполезная литература, литература философская, иногда стихи и художественная литература – это о. Георгий, Андрюша и я. У Маши это в основном «Микрохирургические реплантации фрагментов кисти», «Переломы шейки бедра», «Костная патология взрослых», «Клиническое исследование костей, суставов и мышц» и т. п., а также бесконечно любимый Диккенс и любимые детские книги.

Наверно, 27 лет – слишком все-таки маленький срок, чтобы говорить о традициях. Традиция в моем понимании предполагает то, что существует во времени вне зависимости от перемен, в нем происходящих. Когда дети маленькие, очень важны бытовые традиции. Но век их короток, т. к. дети вырастают, и порой традиция вступает в противоречие с жизнью. У нас в семье было принято наряжать елку в сочельник после всенощной.

Она ушла, и дело не только в том, что мы уходим теперь на ночную службу. Дело в том, что мы уже не можем не замечать того, что елки наряжают перед 31 декабря. Сейчас я не занимаюсь печением четверговой соли или крестов с жаворонками, когда дети были маленькие, я это делала.

Бытовая традиция может заменить живую духовную жизнь, это тоже страшно. Поэтому я спокойно отношусь к зарождению и угасанию бытовых традиций. Зажигание лампадок, чтение и обсуждение, например, канона ко Господу из последования утрени, приготовление пасхи и кулича, крашение яиц – для меня это не бытовая традиция, а живая жизнь души и живое присутствие Господа в моем доме.

– А какое участие в воспитании детей принимал отец Георгий?

– Очень сложно определить какое… Несмотря на то что его все время нет дома, его влияние на детей очень сильное. Для меня это тайна. Когда он был свободен, он никогда не отказывался с ними заниматься. А так как он сам большого ребенка сильно напоминает, ему не надо было надсаживаться, он тут же становился этим самым ребенком и играл во все игры, и сам Андрюше предлагал играть, и Андрюша ему предлагал, так они могли играть очень долго. Я помню, Андрюша тогда был уже не маленький, идем из Академии, еще отец Феодосии тогда был духовником, идем со всенощной, Андрюша берет какую-то палку и начинает этой палкой в отца Георгия тыкать – фехтовать, отец Георгий подбирает другую палку, и, наскакивая друг на друга, они таким образом передвигаются по дорожке, шпыняя этими палками друг друга. Идет отец Феодосии, обернулся, засмеялся на это зрелище. Это игра, если ребенка в элементарной игре не поддерживать, то с ним невозможно удерживать внутреннюю связь, внутренний контакт. Андрюше было три года, когда как-то отец Георгий приехал из Троице-Сергиевой Лавры, привез иконки – обычные, на оргалите – Сергий Радонежский и Серафим Саровский. Андрюша смотрит и спрашивает: «Что у них такое на голове»? Как ребенку трехлетнему объяснить, что такое нимб? Мое объяснение было простым, что они были очень хорошие, добрые, верили в Иисуса Христа, поэтому у них такой знак – кружочек. Он смотрит и говорит: «А почему у меня нет? Я тоже хороший и тебя слушаюсь». На такой вопрос я не могла ответить. Или он спрашивает: «Кому молился Иисус Христос?» Я так растерялась, и с этими вопросами к папе. Папа ему, с одной стороны доходчиво, с другой стороны сложно объяснял. Они привыкли вместе, папа живет тем, чем он занимается, это на детей сильное влияние оказывает.

– Разница в воспитании мальчика и девочки для вас какова?

– Нет разницы. Они росли в одинаковых условиях, только выросли разными.

– Когда ваши дети выросли, стали жить своей жизнью, какие для них появились новые реальности? Как они свой досуг строили и сейчас строят?

– Вы знаете, они не умеют досуг строить, его просто нет. Когда было немного досуга – они были поменьше, – это чтение. Чтение и рисование, причем рисование с озвучиванием, с игровыми моментами, написание романов, у меня до сих пор Андрюшин роман где-то лежит, написанный печатными буквами, где «Р» в другую сторону, «Я» в другую сторону. Роман «Краснокожий», где главные герои – он и Маша. Ни цирк, ни кукольный театр, ни даже драматический, не произвели на них в детстве того впечатления, когда хочется пойти еще раз. В Русском музее 4-летняя Маша и 9-летний Андрюша больше всего любили те залы, где были картины на религиозные сюжеты. Например, картина К.Д. Флавицкого «Христианские мученики в Колизее». Дома потом они воспроизводили увиденное – в игре и рисовании. Очень любили Эрмитаж и проводили там много времени, несмотря на то что, когда Андрюше было 3 года и мы пришли в Рыцарский зал, предвкушая увидеть радость на лице ребенка, он заплакал от страха и убежал. Любили оперу и Михайловский театр. Самое любимое: «Пиковая дама» П.И. Чайковского, потом – оперы Верди. Много слушали музыки дома. Потому что когда-то мы собирали с отцом Георгием пластинки, классическую музыку, и было что слушать. А когда мы пошли в оперу, я получила такое наслаждение от 8-летнего ребенка, который эту оперу слушает, что, когда прошло столько лет и двадцать раз на нее потом ходили, первое посещение запомнилось на всю жизнь. Много в жизни нам помогла Академия, у ребенка с малого возраста сформировался навык к серьезной музыке, отсутствие привычки к слушанию всякой ерунды, отсюда нет тяги к ней. Почему он и оказался готов в третьем классе, когда мы пошли на «Пиковою даму». Когда как мы сели, – увертюра и Герман проходит вдоль решетки Летнего сада, он как замер у меня на руках и до половины двенадцатого – опера длинная, так и просидел как пришитый, мы даже в антракте не вставали. Ушли последними из зала. Такое было сильное впечатление, это был момент абсолютного счастья. Такое совпадение всего.

– А Маша такая же отзывчивая к художественным реалиям?

– Да. Но Машу сильно испортила музыкальная школа, и к тому же ее восприятие не так зациклено на нас – она живет в несколько ином мире. Андрюша этого долгое время не замечал, весь мир составляли – мама, папа и Академия. Когда Маша попала в Медицинский лицей, там ведь дети из другой социальной среды: и дети хорошие, и родители очень хорошие, но они живут иначе, и на Машу, видимо, это произвело сильное впечатление – люди живут по-разному, не только как мама с папой или ближайшие друзья. Есть очень интересные родители, например, у девочки родители – героические врачи, и понадобились усилия, чтобы сопрячь одно с другим. К моему стыду, моего участия здесь не понадобилось. Она справилась сама. Была опасность, что она противопоставит домашнее тому, что вокруг, – я не знаю, как ей удалось этого избежать.

– Вы считаете, это ваша ошибка, что так получилось, или вы правильно поступали?

– Я не знаю. Не знаю, как это оценить, ошибка – то, что я никак не вмешивалась, с другой стороны, раз я не умею правильно вмешаться, с моей точки зрения, лучше никак не вмешиваться. Тогда еще хуже сделаешь.

– А может быть такая ситуация, что вам не нравятся друзья ваших детей?

– Я себя сдерживаю, меня пугают и пугали, но я себе говорю: «стоп», и все. Я не вмешиваюсь.

– Никогда?

– Никогда, ни разу.

– Никогда не жалели?

– Нет.

– Вы довольны тем, какими выросли ваши дети? Вы представляли, что они именно такими станут в будущем?

– Я их никак не представляла, мне не свойственно представлять конечный результат. Я не знаю, что будет, потому что, если я буду знать конечный результат, я обязательно ошибусь, буду давить, выстраивать и подгонять под конечный результат. Раз я его не жду и не вижу, значит, я буду более чуткая, более внимательная. Не жду результата, в глубине души я, наверное, пессимист, если что-то хорошее будет – это дар Божий, – двумя руками креститься и Бога благодарить. Я вижу столько примеров, когда прекрасные люди, энергичные, с большой отдачей и – с детьми не получается, и бывает наоборот, когда совсем ничего – и прекрасные дети. Мне близка фраза В. Набокова из книги «Другие берега»: «Любить всей душой, а в остальном доверяться судьбе», я бы выразила чуть-чуть иначе: любить всей душой, а в остальном доверяться Богу. Я не знаю, люблю ли я кого-нибудь вообще, но ведь любовь по апостолу Павлу, – это действие, долготерпение и масса еще другого. Я могу задекларировать все что угодно, но я не знаю, насколько я это подтверждаю жизнью. Это только будущее покажет, а я его могу и не узнать. Не люблю я эти слова: «Я люблю своих детей», – я же знаю, наверняка я для них чего-то не сделала, не хватило талантов, энергии.

– Вы выбирали школу для своих детей? Было желание отдать в православную школу?

– Школе я всегда не доверяла как системе, которая обречена нивелировать индивидуальность. У меня была к ней простая просьба: не трогать моего ребенка, не воспитывать и развивать его, а только учить… Андрюше и выбирать не приходилось, мы жили около 206 школы, значит, мы в нее пойдем – это был 1989 год, еще не было свободы выбора. Потом так складывалась его школьная жизнь, что он четыре школы поменял, и самая хорошая была последняя – классы при институте Богословия и философии, это школа, где он учился, она ему очень много дала. Могу только с глубокой благодарностью вспомнить директора этой школы С. И. Левина, учителей Ю. А. Соколова, Т. Н. Щипкову, М. К. Иванова и др. Православная школа также встретилась на Андрюшином пути. Но, к сожалению, по сути она оказалась очень посредственной школой, где все находилось в той стадии, когда декларируются и бездумно насаждаются внешние приметы православного быта без проникновения в смысл православного бытия.

А Маша пошла в другую школу, мы переехали, здесь выбор небольшой, но мы остановились на женской гимназии 628, надо сказать, там была прекрасная начальная школа. Коллектив хороший работал творчески, такое хорошее было отношение к делу, к детям, она, конечно, оттуда выпадала все равно. Вот она идет из школы: «Мамочка, почему у меня нет никакого друга?» Как мне ей объяснить, что такая ты есть, ты выпадаешь?! Она привыкла: если сказали – надо делать, если надо делать – делать хорошо, к ней очень хорошо относились учителя, она была обучаема, хотела учиться. Но она терялась, когда оказывалась в коллективе на перемене или когда их гулять выводили. Она настроена играть, а там другой мир, ни хороший, ни плохой – другой.

– Смогла она адаптироваться в детском обществе?

– Она пыталась. Сейчас спрашивает: «Может, зря, мама, ты не отдала меня в детский садик?» Но какая я была тогда и какие были обстоятельства, я просто мысли не допускала отдать ее в садик, особенно после истории с Андрюшей. Она адаптировалась. Как? Нашла подружку, новенькую, которая пришла в третий класс, и они с ней общались, тем более она ходила в музыкальную школу, там был замечательный кружок по бисероплетению, который вел какой-то дедушка. Дед был замечательный, он был тихий, спокойный, приносил им разноцветный бисер – просто так раздавал. А потом она была очень послушная, это ошибка была моя, я не заметила в свое время – подозрительность послушания. Никогда конфликтов не было, все она делала: в музыкальную школу – значит в музыкальную школу, пошла в пять лет учиться музыке, еще до школы, это было самое лучшее время ее в музыке. Она ничего не знала и мало что умела. Но она откроет «Детский альбом» Чайковского и сидит, разбирает, не понимая в диезах с бемолями, кроме основных нот, и шурует, приходим к учительнице, она ей играет – музыка соответствующая. Учительница была мудрая женщина: «Ты, Маша, хорошо все сделала, ты молодец, что разобрала, но смотри, ты на это не обратила внимания, а это значит то-то и то-то, теперь послушай, как эта музыка звучит и насколько она отличается от твоей». И ребенок сидел у меня по три часа, не я ее заставляла, она дома сидела, никуда не ходила, можно сказать, «делать было нечего». Но она откроет ноты и по три часа сидит за пианино. У нее был другой подход к жизни. Я почему уважаю пианино и другие музыкальные инструменты, по одной простой причине: они могут не научить ребенка хорошо играть, но они научают ребенка работать. Это несомненное достоинство музыкального образования, даже такого тяжелого, как наши музыкальные школы. Она научилась работать и благодаря этому научилась переживать свои кризисы. С музыкой так было, и потом, когда она попала в Медицинский лицей. В школе ей было сложно, совершенно иная среда, и мы ей помочь не могли, потому что ничего в этом не соображали. Теперь в институте она совсем другая. Здесь она твердо стоит на ногах. Школа – специфическая вещь, там развиты все пороки общества, там важно, кто твои родители, важен твой статус. В институте это не имеет никакого значения, важно, что ты сам из себя представляешь.

– Как вы думаете, если семья священника – то круг общения детей должен быть связан с Церковью? У ваших детей именно так?

– Нет. Круг общения самый разный. Андрюша вообще специфический человек, он не очень контактный, но у них с отцом Георгием во многом общие друзья. А Маша общительная девочка, хочет, чтобы у нее было много друзей, и Медицинский институт к этому располагает. Может, это объясняется тем, что их школа стройными рядами переходит в институт и они друг друга знают с разных курсов, с разных потоков еще по школе. У нее есть масса друзей или приятелей, по-моему, на курсе человека два даже в церковь ходят. Я совершенно убеждена – среди медиков неверующих людей просто нет. Они об этом не говорят, они вообще мало говорят, те, которые стоят у рабочего дела, от которого все зависит. Хотя я знаю такого медика, который хотел повторить путь Луки (Войно-Ясенецкого): продолжать оперировать и при этом рукоположиться, – не знаю, чем это у него кончится. Что такое верующий человек? Можно сколько угодно декларировать свою веру, но и бесы веруют и трепещут. А врачи. Мне кажется, с крестом или без креста на шее, они спасутся через свое конкретное дело. И масса есть людей, которые в крестах, и декларируют себя верующими, и очень много говорят, посещают все службы, и малой толики не делают того, что делают эти люди. Я с годами подхожу к тому, что надо быть с Господом Богом один на один, а все остальное… Меня многое в нашей церковной жизни пугает, она как будто затмевает главное, затмевает Бога.

– Не получается ли так, что вы, понимая, что церковная обыденность, общение с церковными людьми, с клириками может отвратить от храма, сделать веру неживой, сознательно пытаетесь отгородить детей от этой обыденности и обрядоверия?

– Получается. Но вы понимаете, я не могу сказать, что делаю это сознательно, я их никуда не отодвигаю. Просто меня с годами все больше и больше занимают «примитивные» вопросы. Почему человек, мало знающий о Церкви, пусть крещеный, порой более способен на христианский поступок, чем я – и матушка, и с крестом на шее с пеленок, и в церковь хожу, и чего-то чуть-чуть знаю. Для меня это тайна. Тайны, конечно, нет, это говорит о том, что я слабая. Но меня подавляет эта ситуация, я чувствую себя в положении пыли, я ничего не могу, а тут я вижу людей, которые ничего не декларируют, а просто делают, а нам в Церкви, как я понимаю, этого не хватает. Есть чему поучиться.

Я очень люблю приметы ушедшей жизни и саму эту «старую» жизнь. Я люблю старые бумаги, книги, старые фотографии, но этого мало для настоящей жизни, если я хочу ее прожить. А не стилизоваться под… Я люблю, когда в церкви благолепно, пышно, а потом, я столько лет сталкиваюсь с церковью, где никого нет, ничего не благолепно, где батюшка косноязычный – служить не умеет и службы не знает, и люди ничего не понимают и понимать не хотят. Когда смотрю в деревне на этих людей… Кажется, это, письмо Хомякова Аксакову, где он пишет, как пытался объяснять литургию своим крестьянам и был в ужасе оттого, что они не только ничего не понимают, они и понимать не хотят. Прошло столько лет, а и сейчас под этим письмом можно подписаться. Когда бываю среди простых людей, иной раз раздражаюсь на них, а иной раз хочется перед ними на колени встать за то, что они способны в своей нищете на самые простые, человечные поступки, на которые ты, может быть, не способен. Это у меня выбивает почву из-под ног. Меня не испугает, если мои дети не будут любить акафисты, или не будут печь в четверг соль, или не будут петь духовные песни, меня больше всего пугает другое. То, что на самом деле уничтожает веру. Я над этим много думаю… Мы сейчас присвоили себе то, что нам не принадлежит, механически перенесли на себя опыт предшествующих поколений (игнорируя разрыв в 80 лет) и сочли вправе объявить себя продолжателями, наследниками и прочее. Совершенно не дав себе отчета в том, что эти 80 лет изменили нас, они нас сделали другими. Мы уже не те русские христиане, которые были до 1917 года и на нас это накладывает определенную ответственность: мы не можем прятаться ни за какую форму, ни за какие иконы, ни за какие облачения, вышивания, пения и прочее. Это, извините, не наше, мы это крадем, потребляем.

Начинать нам надо не с облачений, не с пения, не с православных мод, начинать надо конкретно с поступков. То есть уметь видеть и слышать, терпеть и прощать конкретного человека. Молиться помалу, быть может, но искренно и участно, а не болеть душой за Россию и Церковь, потому что это не наше дело. А печься о каждом дне и каждом человеке, который встретился тебе в этот день. Поэтому я бы и не стремилась к внешней форме. Есть она – слава тебе, Господи, нет ее – ничего страшного. Я не стремлюсь ее воссоздавать.

У нас в деревне три года как храм освящен, я приезжаю: «Таня, почему нет запрестольного креста, как у вас батюшка служит?» – «А разве надо?» Одна женщина, у нее сын служил в Осетии, участвовал в известных событиях, десантник – вся в слезах. Я ей говорю: «Люда, пойдем, я храм открою, мы с тобой помолимся, почитаем, тебе полегче станет, пошли», – я пою, они ревут, я реву, пение как у козлов – кошмар. Дала ей молитвослов, вот Александр Невский, стой, молись, не буду тебе мешать. Все замечательно, душевно, все справили, священника нет, пошли домой. А мы рядом живем, метр от калитки храма, выходит Люда и выводит своих коз. И куда она их прикрепляет? – к ограде храма. Вот это вечное чувство: «годится – молиться, не годится – горшки покрывать». Только ты у храма в слезах валялась, ты тут же своих коз будешь пасти. Это меня всегда поражает в людях. С другой стороны, я знаю, эта Люда способна на такие поступки, на которые я, что-то знающая, не способна. Я могу перед ней только шляпу снять, это меня обезоруживает. Я умолкаю на тему «христианин – не христианин», «соблюдаешь – не соблюдаешь». Может, я не права, но я так ощущаю.

– В связи с тем что отец Георгий с 1988 года преподает в Духовной Академии, у него до 2005 г. не было своего прихода, были лишь окормлявшиеся у него в храме Духовной Академии прихожане, и вот появился приход. Изменился ли отец Георгий, изменилась ли ваша внутрисемейная жизнь с по явлением прихода?

– Стало тяжелее. Тяжелее в том плане, что он меньше стал бывать дома. И даже когда – дома, он все равно не дома – не умолкает телефон, или кто-то приходит. Он прекрасно понимает ответственность, как легко потерять голову на приходе. У батюшки своя боевая за дача: как бы не одуреть и не «уехать» куда не надо. А на приходе находясь, особенно если ты один, это очень просто. На глазах столько повредившихся через любовь народную батюшек, что первое время, как появился приход, я была в ужасе и очень не хотела. Мне было бы спокойнее, если он был бы пятым, десятым священником где-нибудь… Да и я так хорошо прижилась в Лавре в моем любимом Троицком соборе, и так мне не хотелось ни на какой приход. На самом деле не столько батюшка воспитывает прихожан, сколько прихожане батюшку воспитывают. У нас очень хорошие прихожане – здоровые на голову, поэтому объяснять ничего не надо, и все попытки превратить батюшку в гуру пресечены самым решительным образом и не мной, а прихожанами, за что я им очень благодарна. А попытки были у некоторых эмоциональных людей.

Я прихожу в храм, который пока на храм не похож, я помню мысль свою, когда стояла на освящении, – какое здесь все не намоленное, и вдруг понимаю: наша задача просто нарабатывать. С точки зрения эстетики храм абсолютно некрасивый, не осмыслен духовно, но потом я и этому нашла объяснение, подумала – куда я лезу, если мы с нуля, так и тут все с нуля – пожалуйста. Только то, что наработаем, – то в нашем храме и будет. Нам не за что прятаться, и в этом смысле наш храм более выигрышный, чем Никольский собор и Смоленская церковь, где так легко прятаться и творить иллюзии – какие мы хорошие, верующие и т. д. А у нас в храме никаких иллюзий родить нельзя, я ему теперь даже благодарна, хотя мне хотелось бы и фрески другие, и иконы другие, и в другом порядке, но я говорю себе – «стоп». И привожу эту свою мысль справедливую, хотя и обидную.

– У матушки есть место в приходе?

– Никакого места у нее нет вообще, хорошо, когда она не ходит на тот приход, где муж служит. У нас так сложилось потому, что мы привыкли всегда быть вместе. У матушки место, как и у всех: стой и молись. Если матушка поет – у нее свое место на клиросе, это понятно, а если она ничего не умеет – стой и молись.

– Есть ли моменты, когда прихожане раздражают вас, досаждают священнику, звонят в час ночи с глупыми вопросами?

– Это зависит от того, кто звонит. Сама я ни к кому не лезу и вопросов не задаю, как правило, но бываю в курсе каких-то житейских обстоятельств прихожан. Когда люди звонят, я знаю, кто звонит, и я могу эту ситуацию регулировать, научилась к старости. Просто сказать: «Извините, он спит», – раньше у меня язык бы не повернулся, по причине деревенской деликатности. Теперь я подразвилась и могу это сказать. Когда звонят те, кого я знаю или кому очень нужно, я всегда зову. Когда звонят пустозвоны, одно время были журналистские звонки, я могу завернуть спокойно, даже сказать, что дома нет. А из прихожан у нас просто так никто не звонит. Как правило, таких нет, чтобы звонили и начинали душеспасительные беседы по сорок минут.

– Есть сложность в том, что священник больше принадлежит духовным чадам, чем своим собственным детям, своей жене?

– Я сложности не вижу, мы занимаем свое место, прихожане свое.

– Проблема, стоящая перед многими священниками в наше время, – как не превратиться в хозяйственника, она стоит перед отцом Георгием, перед вами?

– Мне кажется, масса священников все это естественным образом сочетают, нам же не о чем говорить, отец Георгий никогда не занимался хозяйственной деятельностью, у него не было такого опыта. В нашем храме нет хозяйственной деятельности, храм домовой. В Академии он вообще не касался хозяйственных вопросов. Вот если бы он оказался на строящемся храме, был бы какой-то предмет для разговора, а сейчас проблемы нет.

– Кроме занятости, приход как-то изменил вашу семейную жизнь?

– Ничего не изменилось. Отец Георгий меняется с годами, это не связано с настоятельством, он стареет, устает, становится резким, но это связано с тем, как он реагирует на общую ситуацию. Наоборот, приход его радует, радует, что он служит один. Бывает тяжело, когда люди разные на одном приходе, а когда ты один – ты свободен.

– Последний, глупый и шаблонный вопрос – ваш рецепт семейного счастья.

– У меня рецепт на все случаи жизни только один: не торопиться принимать решения, смотреть, слушать и слышать. Больше рецепта нет. Если ты другого человека видишь, слышишь и не торопишься в решениях, тогда можно преодолеть любые подводные течения, если ты настроен на семейное счастье. Если ты не настроен, тогда ничего не поможет. Женщины – существа более эмоциональные, им свойственно сразу ощутить и претворить в действие, а потом оказывается, если бы ты подумал – сделал бы иначе или вообще не сделал. Вообще, все знают, рецептов не существует, потому что ничего не тиражируется. Церковь нам все время об этом говорит: каждый человек уникален, а мы этого не слышим.