В то время когда, во всех почти провинциях начиналось брожение, и большинство гугенотов с оружием в руках вступило в открытую борьбу с правительством, в королевском дворце подготовлялась перемена, которая могла повлечь за собою крайне вредные последствия для власти.
Карл IX быстрыми шагами приближался к смерти. Его слабое здоровье было страшно подорвано благодаря тем событиям, которых он был свидетелем, часто даже участником. Варфоломеевская резня со всеми ее ужасами произвела неизгладимое впечатление на его слабую, нервную натуру, потрясла его, и с этого времени душевный покой и сон бежали от короля Франции. Страшные мучения совести убивали его, образы убитых гугенотов не оставляли его постели. Напрасно придворные изощряли свой ум в изобретении средств для развлечения короля, напрасно сочиняли оды, подносили королю книги, в которых прославлялись его действия, напрасно выбивали в честь его медали, — спокойствие душевное не возвращалось к нему более. «Восемь дней спустя после резни, — рассказывает Д’Обинье, — на крыше павильона в Лувре собралось множество ворон; их карканье заставило весь двор выйти посмотреть на них; благочестивые дамы были перепуганы и передали свой страх королю. И вот в тот же день, в два часа ночи, король стал будить всех спавших в его комнате, созвал придворных и просил их прислушаться к страшному шуму, к воплям и угрозам, которые слышались в воздухе». И это стало повторяться все чаще и чаще. Постоянные смуты в государстве, раздражение, вызываемое в Карле присутствием ненавистного ему брата, Генриха Анжу, усиливали болезнь, подрывали силы. Подозрительность и недоверие к матери и брату заставляли Карла заниматься самому делами, и это уложило его, наконец, окончательно в постель, а переполох в Сен-Жермене, бегство среди ночи из города, нанесли последний удар его здоровью. Ни музыка, ни пение псалмов его любимцем, Этьеном Леруа, не ослабляли его раздражительности, не давали ему больше сна. Мучения совести увеличивались все более и более. Повсюду мерещилась ему кровь, везде стоял пред ним окровавленный образ Колиньи. Он хотел помириться со всеми, призывал короля Наваррского, уверял его в своей любви, но и это не успокаивало его. Целые ночи проводил он в слезах, молил постоянно Бога простить ему его прегрешения. «Няня, дорогая няня! — говорил он своей кормилице, находившейся неотлучно при нем, — сколько пролито крови, сколько совершено убийств. Как мог я последовать столь пагубному совету? Боже прости меня! Умилосердись надо мною! Что мне делать? Я погиб!.. Я погиб!» Это волнение вызывало припадки болезни: его рвало кровью, кровь просачивалась сквозь поры его тела. То было, говорили гугеноты, наказание божие. К концу мая болезнь истощила в конец силы короля. «Мне нет более дела до всего этого, — сказал он матери, когда та сообщила ему о взятии в плен Монгомери, — я умираю!» Три дня спустя слова его оправдались: 30 мая наступила агония. Утром его исповедали и приобщили, к вечеру короля его стало. Екатерина Медичи становилась в главе государства. Уже в предсмертной агонии король приказал канцлеру Бирагу написать указ, в силу которого он назначал свою мать регентшею государства впредь до возращения Генриха Анжу из Польши.
Карл IX оставлял в наследство своей матери и брату государство, в котором имя корю ля, его авторитет перестали пользоваться прежним уважением, оставлял почти пустую казну, оставлял армию, давно отвыкшую получать жалованье, деморализованную, разбегавшуюся при первой неудаче, оставлял, наконец, страну, которая от одного конца до другого находилась в страшном волнении. В Пуату и соседних провинциях, во всех почти провинциях юга гугеноты, поддерживаемые партиею политиков, захватили значительную часть укрепленных мест. В Пуату, за исключением города Пуатье, далеко не все жители которого противодействовали восстанию, готовы были поддерживать власть короля, — все важнейшие города были в руках партии оппозиции. Да и самому Пуатье грозила постоянная опасность попасть в руки гугенотов, так как Ла Гай неустанно работал над изобретением средств, как бы захватить город Тоже произошло в Дофине, Оверни, Перигоре. На юге, в Лангедоке, гугеноты не встречали сопротивления со стороны королевской армии. Маршал Данвиль, губернатор Лангедока, управлял бесконтрольно областью, распоряжался в ней, как в собственном владении. Еще 27 мая, в Монпелье прибыли к нему послы от гугенотов для переговоров о перемирии. 29 мая Данвиль собственною властью утвердил условия перемирия, не испрашивая даже разрешения на то у короля. То же произошло в Дофине, Оверни, Перигоре. На юге, в Лангедоке, гугеноты не встречали сопротивления со стороны королевской армии. Маршал Данвиль, губернатор Лангедока, управлял бесконтрольно областью, распоряжался в ней, как в собственном владении. Он склонялся все более и более на сторону гугенотов, хотя и не заявлял еще открыто своего сочувствия их делу. В то же время ни гугеноты, ни партия политиков не оставляли надежды посадить на престол Франции герцога Алансонского. Смерть Карла IX лишь еще больше усилила в них их надежды, и едва только известие о его смерти дошло до них, как отряд их армии, в тысячу человек, появился в окрестностях Венсенна. Только одно то обстоятельство, что в Венсенне собрано было значительное число войска, что за Алансоном и королем Наваррским зорко следили, спасло Екатерину Медичи от величайшей опасности.
Так шли дела в провинциях. Но опасность и затруднительность положения регентши не исчерпывались этим. Со стороны Германии, как и со стороны Англии можно было опасаться каких либо действий, враждебных существовавшему во Франции порядку вещей, враждебных регентше государства.
Еще во время смут, возбужденных попыткою Лану захватить герцога Алансона, принцу Конде и Торе удалось чрез Седан бежать за границу, в Страсбург. Здесь они нашли Гаска, который был послан жителями Лангедока в Германию набирать войска. Старания Гаска были, как кажется, малоуспешны: он не сумел завязать сношений с германскими князьями и ограничился одним набором солдат. Конде и Торе сами принялись за дело и стали ревностно заниматься переговорами с протестантскими князьями, с целью заручиться их помощью и вторгнуться во Францию с сильным войском. Энергия, обнаруженная Конде в этом деле, его имя и звание, открывавшие ему повсюду свободный доступ, привели вскоре к выгодным для гугенотов результатам. Уже в мае месяце Конде настолько подвинул дело вперед, что решился написать о своих успехах гугенотам юга. В письме, отправленном им вместе с Гаском в Лангедок, он говорил, что все дело берет на себя и отсылает Гаска, деятельность которого привела к самым ничтожным результатам. «Настроение, господствующее среди немцев, — писал он, — услуги, которые они мне ежедневно оказывают, таковы, что я с уверенностью заключаю, что настало время для освобождения церкви; и я употреблю все усилия, чтобы достигнуть этой цели, не пощажу жизни, чтобы только добиться прочного мира. С этою целью я стараюсь привлечь некоторых германских князей, которые сделают для вас гораздо больше, чем Гаек». Он требовал лишь одного — присылки в возможно короткое время денег: «замедление в этом отношении, писал он, будет пагубно. Чем скорее вы поспешите выслать деньги, тем скорее мы соберем сильное войско, достигнем прочного и широкого мира и восстановим в нашем отечестве ту свободу, к которой мы давно уже стремимся». А Торе, в тоже время, посылал увещательные письма к своему брату Данвилю, просил его раскрыть глаза насчет намерений власти, цель которой «истребление дома Монморанси», и также неутомимо, как и Конде, старался набрать войско для вторжения во Францию.
Со стороны Англии опасность была не менее велика. Английские послы постоянно вмешивались в дела управления, требовали освобождения герцога Алансонского из плена, заводили с недовольными сношения, которые в глазах регентши представлялись крайне вредными и опасными. Екатерине Медичи нужно было употреблять все усилия, чтобы представить положение герцога Алансона и короля Наваррского в хорошем свете, и в тоже время не допустить их до какого-нибудь решительного шага. Она не отпускала их от себя, держала в соседней со своею комнате, увеличила стражу над ними, угрозами вынуждала у них заявления, что они свободны, выводила их к английским послам и приказывала им протестовать против клевет, распускаемых против регентши, будто она держала их взаперти. Между Лондоном и Парижем завязаны были постоянные сношения; к Ламотту Фенелону, послу, состоявшему при английском дворе, беспрерывно отправляли курьеров с депешами. Екатерина Медичи приказывала своему послу делать представления королеве английской по поводу опасных для Франции вооружений флота, напомнить ей о заключенном мирном трактате, указывать на миролюбивое настроение французского двора, опровергать слухи о дурном обращении и с герцогом Алансоном, и с маршалом Монморанси. «Следите зорко, — писала она между прочим Ламотту Фенелону, — за теми решениями, которые примет Елисавета и которые, я в том уверена, имеют цель возбудить волнение в нашем королевстве. Ее сильнейшее желание заключается в том, чтобы отыскать средства, чтобы захватить, если возможно и другой Кале». В то же время она ревностно принималась за укрепление пограничных гаваней, приказывала зорко следить за движениями английского флота, оберегать Гавр и другие гавани. Известия, постоянно получаемые от французских купцов, живших в Англии, страшно беспокоили Екатерину. Ей сообщили, что флот снаряжен, что королева английская посылает секретно корабли для исследования берегов Нормандии и Бретани. Да к тому же правительство Франции хорошо знало, что эмигранты — гугеноты деятельно работают в Англии в пользу своего дела; оно знало, что не только Монгомери, но и Дюплесси Морне, Мерю и другие личности, враждебно относившиеся к правительству, установленному во Франции, являлись в Англию с специальною целью найти закупку в протестантском правительстве Англии, что здесь закупали они свободно и оружие и порох.
Таково было то положение, в каком находилась Франция, находилось и новое правительство. Опасность грозила ему и изнутри и извне, и положение его было тем опаснее, тем менее прочно, что самое существование его было спорным вопросом; что глава его Екатерина Медичи, служила предметом сильнейшей ненависти и для своего сына, герцога Алансонского, и всей партии оппозиции. Екатерина Медичи, как и вся страна, отлично понимала шаткость положения нового правительства. «Многие лица в королевстве, — говорит Клод Гатон, — были вполне уверены в том, что если бы Екатерина Медичи выпустила на свободу герцога Алансонского, то король Польский завладел бы Франциею только разве с помощью вооруженной силы, так как герцог Алансонский захватил бы при помощи мятежников в свои руки управление государством». Екатерина Медичи видела еще яснее затруднительность своего положения и немедленно же после смерти короля отправила в Польше курьеров звать сына своего во Францию, «решилась прежде всего вооружиться, чтобы не быть захваченною врасплох, а затем при помощи разных обещаний усыпить и успокоить важнейших из знати, воспрепятствовать вторжению во Францию иноземцев». Ясно сознавая, что ее власть, как регентши, противоречит основным законам государства, что она не вправе брать в свои руки управление Франциею, она старалась придать законный вид своему назначению, убедить нацию в необходимости решения, принятого Карлом, — дать ей звание регентши. Ей казалось недостаточною хартия короля, в силу которой она назначалась регентшею государства, и едва только Карл испустил последнее дыхание, как она разослала во все провинции, ко всем губернаторам письма, в которых рассказывала обо всем случившемся при дворе. «Потеря, понесенная мною в лице моего сына, — писала она, — так сильно удручает и опечаливает меня, что я ничего лучшего не желаю, как бросить все дела и искать отдохновения; но, побежденная неотступными мольбами сына, просившего меня взять на себя должность регентши, я увидела себя вынужденною согласиться на его просьбу». Вместе с этим письмом, она отправила и письма герцога Алансона и короля Наваррского, в которых оба они заявляли о том, что признают власть Екатерины Медичи как регентши, что «они употребят все усилия, чтобы оказать ей повиновение, служить ей».
Но все ее усилия были напрасны: искренности писем и герцога, и короля Наваррского не поверил никто, а законность ее власти была решительно отвергнута партиею оппозиции. Еще до смерти Карла и гугеноты, и политики в своих памфлетах и манифестах протестовали против прав женщины на управление Франциею, уже и тогда ссылались на салический закон, устраняющий женщин от управления государством, указывали на пагубные волнения, которые всегда являлись во Франции неизбежным следствием господства, женщин. Теперь все они при первом известии о назначении ее регентшею подняли страшный крик. «Языки и перья ее врагов, — говорит Мезере, — врагов, потерявших вместе со страхом и всякое уважение к ней, стали поносить ее гораздо сильнее, чем когда-нибудь, напустились на нее со всех сторон, стали выставлять ее качества в самом резком виде, перепутывали истину и клевету с такою ловкостью, что трудно было различить их». Мало того, что они категорически отрицали ее право быть регентшею государства, — они раскапывали всю ее прошедшую жизнь, все ее поступки, выводили на сцену деятельность всей ее семьи и указывали на нее, как на воплощение тирании. «Эта женщина, — говорит о ней автор книги «Discours merveilleux de la vie, actions et deportemens de la Reyne Catherine de Médicis», книги, вышедшей в 1574 г., — есть воплощенная картина и образец тирании, как по своему общественному поведению, так и по всевозможным порокам». Он оправдывается пред читателями в том, что он занимает их предметом «столь низким и смрадным», но указывает на необходимость этого, так как лишь этим путем можно предотвратить погибель Франции, истребление знати. «Она родом флорентинка и итальянка, — восклицает он, — она вышла из дому, происхождение которого низко и деятельность которого всегда была направлена к уничтожению знатных родов, к созданию тирании». Поэтому, французской знати нечего ждать от нее чего-либо иного, кроме унижения и истребления. И это будет продолжаться дотоле, пока она будет в силе. Она показала уже не раз, что считает выигрышем для себя погибель знатных лиц, что она не задумывается над средствами, когда нужно уничтожить опасного противника, и яд и убийство из-за угла пускает для этого в ход. Она, эта новая Брунегильда, доказала своими действиями, что ею руководит лишь мщение и зависть, что ее цель — править одной безгранично государством. «А теперь, когда она стала регентшею, неужели она не перестанет истреблять знать? Кто посылал на верную смерть католическую знать, кто возбуждал войны с гугенотами, кто истреблял их сотнями и тысячами? Кому гугеноты обязаны тем, что немцы называют их «плутами» (chelmes)? — Екатерина Медичи. А она теперь регентша вне всякого права и обладает вполне средствами достигнуть своей цели — истребить знать и при помощи итальянцев угнетать народ. Неужели знать допустит ее до этого? Неужели она забыла еще свежие примеры того, до чего поводит господство женщин? Неужели мы утратили храбрость? Неужели наши древние достохвальные обычаи уничтожены? Неужели мы допустим, чтобы наши принцы были сброшены с той высоты, на которой они должны находиться? Что я говорю сброшены, — обесчещены клеветами, пленники в руках женщины, в вечном страхе потерять жизнь? Неужели вы, жители Парижа, сыны истинных французов, стерпите, чтобы ваш город служил оплотом тирании? Разве это для вас ничего не значит, если станут говорить, что тот дом, в котором вы помещаете ваших королей, служит темницею для лиц их крови? Разве вы не ждете каждое утро, что иностранцы начнут жечь ваши дома, грабить ваши поля, разрушать ваши мастерские, чтобы принудить вас выпустить на свободу принцев крови? Разве вы потеряли стыд, и необходимо, чтобы пришли иностранцы и отворили двери ваших темниц, чтобы вывести их оттуда? И кого вы боитесь? Женщины, иностранки, ненавидящей всех нас, женщины, ставшей смелою, благодаря нашей трусости, убивающей нас нашими же руками! Если мы бросим ее; если те, для кого ненавистно ее правление, отшатнутся от нее, где найдет она людей, чтобы захватывать нас, где найдет судей, чтобы осудить нас, где найдет армии, чтобы насиловать нас, держать в страхе; где найдет деньги, чтобы содержать эти армии? Достаточно показать один вид храбрости, и вся эта власть, вся эта смелость падут сами собою. Я вас спрашиваю, что, по вашему мнению, принесет за собою регентство, выгоду или вред, добро или зло, восстановление страны или ее гибель? Разве мы забыли все те бедствия, которые мы выстрадали из-за нее? Неужели можно думать, что в одну ночь она искупила все прошлое? Разве духовенство не видит, что его имущества обременены десятиною, разорены итальянцами, продаются для покрытия будто бы издержек на гражданские войны, а в действительности для удовлетворения массы безумных расходов, по примеру папы Льва, ее дяди? А дворянство, разве оно не сознает, что его богатства расточены, его члены умерщвлены, а другие, оставшиеся в живых, лишены должностей и званий, которые отдаются негодным иностранцам? Разве оно не видит, к чему ведут все эти прекрасные меры: отнятие права суда у дворян, изобретение налогов на крещение, браки и т. п.? А народ, неужели он отупел до того, что не чувствует всей тяжести налогов и займов, которыми угнетают его, чтобы выстроить никому ненужные здания, обогатить громадными подарками иностранцев, превратить этого маленького бродягу (petit belistre), Гонди, в одного из богатейших сеньоров государства? Кому неизвестно, что все зло проистекает от нее, овладевшей честными средствами, хорошо нам знакомыми, покойным королем, и также заправлявшей им, когда он стал совершеннолетним, как и в то время, когда ему было пять лет? Неужели нас прельщает мысль, что она исправится? Вы видели, как она захватила регентство: она, как вор, перелезла чрез стены, влезла в окно. Неужели мы можем ждать от нее чего-либо иного, кроме грабежа? Я обращаюсь к вам, принцы крови! Королевская кровь, текущая в ваших жилах, вызывает вас на святое и великое предприятие! Не допускайте, чтобы жизнь несчастных принцев и сеньоров была во власти той, которая плавает в вашей крови, не обесчестьте себя тем, чтобы иностранцы оказались более ревностными в деле освобождения принцев, сеньоры и дворяне Франции, вас зовет ваш долг, ваша честь! Вы носите оружие не для виду только, а для спасения ваших принцев, вашего отечества, вас самих! Не дозволяйте принцам стать рабами, не оставляйте в опасности жизнь важнейших лиц в государстве, не допускайте себя самих до того, чтобы стать вечною жертвою мщения женщины, которая стремится отомстить вам при вашем же посредстве. Сознаемся все, как ни различны наши религиозные мнения, что мы все французы, дети одного отечества, подданные одного короля! Пойдем заодно, все вместе, дворяне, горожане и крестьяне, заставим ее, эту Брунегильду, возвратить нам наших принцев и сеньоров, выпустить их на свободу!»
Лишь одно обстоятельство несколько облегчало затруднительность положения Екатерины Медичи и дало ей возможность собраться с силами, созвать войско. Это был тот раздор, который не раз обнаруживался в среде партии, та рознь, которая существовала между буржуазиею и знатью и главным центром которой была Рошель. Едва только известие о смерти короля дошло до Рошели, как партия монархистов и «умеренных» начала вновь ту агитацию, примеры которые мы видели уже не раз. Эта агитация была чрезвычайно полезна для регентши; в партии монархистов она всегда находила сильную опору для своих предприятий, и настояния этой партии в пользу мира могли теперь оказать ей важную услугу. Гюэ (Huet), уже и прежде заявлявший не раз свои наклонности к миру, теперь, при известии о перемене правления, выступил публично с требованием заключить мир с властью, прекратить военные действия. Он явился в заседание городского совета с прошением в руках от имени горожан и, указывая на то, что со смертью короля, против которого и была собственно начата война, должны сами собою пасть все опасения, объявил, что желание всех — мир. «Мы рождены, — говорил он, — купцами, а не воинами; наше ремесло несовместно с ремеслом солдата. А торговля находится в крайнем упадке, и отсутствие безопасности грозит погубить ее совсем». Только одно прекращение «бесполезной борьбы» восстановит благосостояние. То не было мнением одного лица: к заявлению Гюэ пристали многие из жителей Рошели. Их раздражало присутствие в городе знати, они были недовольны тем преобладанием, которое получили дворяне в управлении делами. Их раздражение и недоверие выражались в целом ряде оскорблений, которым все более и более стали подвергаться дворяне, не раз приносившие уже жалобы на дурное обращение с ними горожан, на то, что на их действия горожане смотрят крайне подозрительно. А пасторы агитировали против знати и своими речами еще более возбуждали подозрительность горожан. Пастор Шеневер, ярый противник знати, постоянно боровшийся против ее преобладания, выступил даже с книгою, написанною против знати. Он рассказывал в ней историю недавней осады Рошели, обвинял знать в дурном исходе борьбы, в заключении мира, не дававшего прав гугенотам, и очернил поведение вождей партии. Книга произвела сильное впечатление. Аристократы принесли даже жалобу в городской совет на пастора, обесчестившего их, но консистория решительно вступилась за своего собрата.
Волнение, возбужденное благодаря проискам подобного рода, достигло до крайних размеров. Лишь один городской совет со своими приверженцами настаивал на продолжении борьбы, заявил, что он не позволит положить оружия, пока не будет достигнута цель борьбы, что скорее согласится подорвать в конец торговлю Рошели, чем погубит свободу и привилегии города. «Правление переменилось, но двор не изменил своей системы действий, — говорили защитники борьбы, — Екатерина Медичи, управляющая государством под именем своих детей, всегда будет душою всех мер, принимаемых против Рошели, которую она ненавидит». Вопреки настояниям монархистов и лиц, враждебных знати, совет определил продолжать войну, разрешил Лану, назначенному пожизненным президентом совета, назначить восемь дворян в члены совета, дал ему полномочия управлять городом в отсутствие мэра. Но он не мог преодолеть волнение и вынужден был удовлетворить партию, враждебно относившуюся к войне. Вооружение флота было прекращено, и уже вооруженным кораблям запрещено было выходить в море.
Такое решение было равносильно полному прекращению войны, и Лану, узнавши об этом, не медля ни минуты, явился в Рошель и собрал совет. Его требование продолжать вооружение флота было принято большинством голосов. Но в то самое время, когда это решение было принято, Екатерина Медичи прислала в Рошель посла, аббата Гаданьи, с письмом к жителям Рошели. Она давала торжественное обещание за себя и за сына водворить прочный мир в государстве, предлагала самые выгодные для Рошели условия, лишь бы только Рошель согласилась прекратить военные действия. «Я умоляю вас, — писала она жителям, — не дайте королю при первом вступлении его на почву Франции видеть печальную картину восстания, в то время когда он думает только о том, чтобы ознаменовать свое вступление на престол забвением прошлого, объединением всех партий и установлением прочного мира». И в вознаграждение за двухмесячное перемирие с 1 июля по 1 сентября предлагала выплатить в три срока 12 000 экю на содержание конфедеративной армии, разрешила сбор субсидий в окрестных областях с тою же целью, обещала выдать немедленно же в виде аванса еще десять тысяч экю, освободить заложников, данных Рошелью в обеспечение Булонского мира, и разрешала Рошели принимать и все остальные провинции Франции в условия перемирия. Она гарантировала свои обещания тем, что разрешала Рошели вновь начать войну, если хотя и один какой-либо пункт перемирия не будет выполнен, если деньги не будут выплачены в назначенные сроки.
При том настроении умов, какое господствовало в Рошели, подобные предложения являлись как нельзя более кстати. Они удовлетворяли вполне самым прихотливым требованиям, давали партии, враждебно относившейся к войне, сильный аргумент в пользу ее требований. Лану и городской совет вынуждены были согласиться вступить в переговоры. В деревне Тере (Thairé) состоялось 27 июня свидание, и перемирие было принято. Гаданьи, Бирон, la Frezillière и Строцци со стороны правительства, Лану и Мирабо со стороны конфедерации скрепили своими подписями условия перемирия.
Екатерина Медичи достигла своей цели. Она обезопасила себя от нападения с западной стороны, где восстание приняло обширные размеры, и могла спокойно заняться формированием армии, порученной герцогу Монпасье. При том критическом положении, в каком находились дела, это было большим выигрышем. Пока продолжалось перемирие, Мантиньон мог довершить усмирение Нормандии, его войска могли освободиться, и Екатерине Медичи представлялась возможность направить свободные силы на запад. Но ее двуличная политика, политика нерешимости и колебаний, как выражался о ней маршал Таванн, испортила дело, начатое с успехом. Победа Матиньона, успешное окончание мирных переговоров с Лану вскружили ей голову, и эта холодная и расчетливая женщина считала свое положение прочным, рассчитывала победить оппозицию. «Я надеюсь, — писала она своему послу в Англии Ламотту, — что все пойдет отлично в королевстве». Несколько дней спустя она пишет: «Лану начал военные действия и действует в нижнем Пуату с 400 человек конницы, несколькими отрядами босоногих солдат и с 5 или 6 плохими пушками. Но недолго продлятся подобные ею действия: я написала Монпансье, чтобы он выступил в поход». Когда переговоры с Лану начались, она написала Ламотту новое письмо, в котором она уверяет, что «…если войска Лану начнут военные действия, то я убеждена в том, что они будут иметь так же мало успеха, как и в Нормандии, которая, благодарение Господу, совершенно очищена, как я надеюсь, будет вскоре очищена и Гиень». Ее надежды на полное умиротворение страны, на полную победу над войсками оппозиции довели ее до ослепления. «Я надеюсь, — писала она в начале августа, — что вскоре все западные области за исключением Рошели будут очищены и спокойны. В Лангедоке собираются войска, и скоро они совершат много хорошего». Относительно быстрого усмирения Дофине она нисколько не сомневалась.
А между тем дела гугенотов далеко не были в том положении, в каком представляла его Екатерина Медичи. Напротив, гугеноты с каждым днем усиливались все более и более и все шире и шире распространяли свои завоевания. В Дофине, где, по словам регентши, дела шли отлично, гугеноты повсюду одерживали победы. Монбрэн загнал Горда в город Ди, разбил авангард армии Дофина, положил на месте до 500 католиков и взял восемь знамен. Дофину удалось захватить всего две небольшие крепости. Осада Ливрона была ведена крайне неудачно и задержала успехи королевской армии. Ее присутствие не помешало Монбрэну осаждать город, тревожить армию Дофина частыми нападениями. Своими удачными действиями Монбрэн принудил даже Дофина снять осаду. В Виваре, где действовал Жуайез, дела шли тем же путем. Правда, одному отряду католической армии удалось захватить город Вессо, но и то ненадолго; гугеноты, стоявшие гарнизоном в городе и вынужденные оставить его, впоследствии неожиданности нападения вернулись, истребили католический отряд и разбили наголову капитана Лаваля, шедшего со вспомогательным войском. В то же время Анноне и Алансон были захвачены гугенотами. В западных областях Лангедока и в Гиени королевские войска терпели постоянные неудачи и должны были прекращать начатые им осады городов. «Виконты», о которых регентша писала как о понесших поражение, захватили Кастр; в то же время жители Пюилорана и Сореза успели захватить несколько новых укреплений и замков, а жители Нима овладели в течение июня замком Caissargues и Бовуазеном.
При таком положении дел в стране, при тех чувствах, которые питали гугеноты и политики к Екатерине Медичи, чувствах хорошо ей известных, только осторожная и выжидательная политика могла если не успокоить страну, то, по крайней мере, не увеличивать опасного раздражения. Но Екатерина Медичи действовала так, что усиливала волнения, сообщала им решительный характер. С самого вступления своего в управление государством она совершила ряд ошибок, вредные последствия которых ей пришлось вскоре увидеть. Завязывая отношения к Лану, предлагая ему и гугенотам западных областей Франции самые выгодные условия мира, она в то же время думала путем устрашения принудить гугенотов других провинций сложить оружие. В ее руках был один из важнейших деятелей гугенотской партии, отдавшийся в руки власти ввиду невозможности сопротивления королевским войскам, получивший уверения в своей личной безопасности; на нем задумала Екатерина Медичи показать, какие вредные последствия влечет за собою восстание против короля. Едва только Монгомери был привезен в Париж, как Екатерина Медичи немедленно же предала его суду Парламента, слепо исполнявшего его волю. Его обвинили в убийстве Генриха II, в убийстве, давно забытом и прощенном, обвинили в соучастии в заговоре Колиньи, в заговорах и восстаниях, клонившихся к разрушению государства, и присудили к лишению всех прав состояния и обезглавлению. Екатерина Медичи настаивала на этом, жаждала смерти «своего должника»; недаром вырвала она у своего сына, лежавшего на смертном одре, признание несостоятельности тех условий, на которых сдался Монгомери. 26 июня его вывезли из Консьержери на Гревскую площадь. Его везли со связанными назад руками, в сопровождении священника и палача. Измученный и изуродованный страшными пытками, он спокойно смотрел на народ, толпившийся вокруг эшафота, спокойно и с достоинством выслушал свой приговор. «Все мое имущество конфискуется в пользу короля! Я согласен на это. Мой замок будет разрушен и срыт до основания! Я и с этим согласен. Меня лишают звания дворянина, а мои дети объявляются людьми низкого рода, неспособными занимать должности в государстве! Я на все согласен, согласен и на это, если мои дети не сохранят в сердце достаточно храбрости, чтобы восстановить свою честь». Затем он опустился на колени, громко и внятно прочел предсмертную молитву и положил голову на плаху.
Желание Екатерины Медичи исполнилось. «Постарайтесь, — писала она Матиньону, — захватить живьем графа, причинявшего столько бедствий королевству; вы мне оказали бы этим величайшую услугу, потому что в противном случае вы лишите меня большого удовольствия: я желаю подвергнуть его примерному наказанию». Все ее приказания были исполнены в точности, но фанатически настроенные жители Парижа, молча, с глубоким волнением смотрели на казнь Монгомери, не высказали своих чувств, несмотря на решительный отказ графа отречься от ереси, а на гугенотов казнь «героя, благородного человека, воина» произвела совершенно противоположное впечатление, чем то, которого ожидала регентша. Обвинение в соучастии в заговоре Колиньи воскрешало с новою силою в их умах воспоминание о страшной резне, нарушение условий капитуляции вызвало страшный ропот, и «примерное наказание» лишь усилило раздражение, заставило гугенотов еще с большим недоверием относиться к Екатерине Медичи. Публицисты партии гугенотов воспользовались этим новым предлогом для возбуждения умов против Екатерины Медичи и в своих памятниках обвиняли ее в том, что она руководится в своих действиях личным мщением, объявляли, что они не находят слов, чтобы достойным образом заклеймить этот бесчестный, бесстыдный ее поступок».
Предавая Монгомери в руки палача, Екатерина Медичи возбуждала раздражение лишь в среде гугенотов, но она не остановилась на этом и в то время, когда гугеноты писали воззвания к своим сословиям, возбуждали их к восстанию против правительства, угнетающего и разоряющего одних, стремящегося уничтожить других, она своими действиями толкала в объятия гугенотов тех людей, которые еще колебались в выборе пути, по которому следует идти, чтобы достигнуть выгодных для себя результатов.
Уже один тот факт, что герцога Алансонского и короля Наваррского держали под строгим арестом, что совершенно невиновные в заговорах маршалы Монморанси и Косе заключены в Бастилию, заставлял партию политиков относиться к новому правительству с край нею злобою и ненавистью — обращение же Екатерины Медичи с маршалом Данвилем, губернатором Лангедока, доводило ее до окончательного разрыва с правительством. В ее глазах первенствующую роль играл теперь, после захвата в плен герцога Алансона, маршал Данвиль; на него возлагала она все свои надежды, на него рассчитывала как на свое лицо, сила которого так велика, что он будет в состоянии возвратить ей герцога, освободить его из плена. «Холодный и медлительный в своих действиях, Данвиль еще ни разу доселе не высказался вполне, выжидал, какое направление примут события, старался приобретать повсюду друзей». Человек с крайне честолюбивыми стремлениями, он ждал, что правительство даст ему средства возвыситься, что оно вознаградит его, что оно будет искать в нем опоры против мятежников. Стоило только правительству открыть свободный путь честолюбия Данвиля, удовлетворить его стремлениям, и оно приобрело бы в нем верного слугу. Но оно избрало другой путь. «Существует большое различие, — говорит Брантом, — между тем, пользоваться ли только неблагосклонностью двора и быть высланным из него, или быть постоянно преследуемым, в вечной опасности за честь, жизнь и богатство, три вещи, приводящие в отчаяние даже самых покорных, самых верных людей. Я знаю, сколько раз маршал пытался пробраться ко двору, как часто он заискивал у королей, готов был унижаться перед ними. Но что же? Это было или его несчастье, или судьба! Он был в числе осужденных во время Варфоломеевской резни». Еще в то время, когда Монморанси и Косе были заключены в тюрьму, правительство послало на юг Сен-Сюльписа и Виллеруа с приказом захватить Данвиля и живого или мертвого привезти в Париж. Данвиль знал об этом и отказался явиться в Баньоль, где назначено было ему свидание. Правительство не остановилось на этом: оно лишило его звания наместника короля, вручило другому лицу это звание, запретило Тулузскому парламенту контрасигнировать какие-либо акты, выходящие за подписью Данвиля, наконец, послало Шиарра Мартиненго на юг с приказанием убить маршала. Гугеноты перехватили корреспонденцию двора и переслали ее Данвилю. Данвиль решился сделать шаг к гугенотам и заключил с ними, как мы видели, мир. Правительство отвергло этот мир, Тулузский парламент отказался признать его, отказался признавать власть Данвиля и объявил торжественно, что Данвилю не должно оказывать повиновения. Это был слишком сильным оскорблением для маршала, а Екатерина Медичи прибавила еще новое. Она не известила его о смерти Карла IX и только 13 дней спустя отправила к нему курьера с извещением, что граф Виллар, адмирал Франции, назначен губернатором Лангедока. Она советовала Данвилю отправиться в Турин, воспользоваться дружбою герцога Савойского и оправдать с его помощью свое поведение пред Генрихом III. Данвиль увидел теперь, что рассчитывать на правительство нечего, что в одной силе он может найти средство добиться тех прав, того положения в государстве, которых не только не давало, но даже отнимало правительство. Увещания брата Торе, письма, получаемые им от Алансона, письма, в которых ему давали обещания поддерживать его, — заставили, наконец, Данвиля решиться вступить в открытую борьбу с правительством. Между ним и гугенотами завязались новые переговоры, и Сен-Ромену, губернатору Нима, и Клозонну удалось склонить его в пользу общего союза и совместной деятельности против правительства.
В это время как раз в Милло состоялось собрание гугенотов, вызванное деятельностью Конде в Германии, его манифестами, в которых он заявлял о своем желании восстановить свободу во Франции, и тем посольством, которое он послал жителям юга из Страсбурга. 16 июля открыты были заседания. На собрание явились депутаты всех почти южных провинций, а также и послы от эмигрантов, живших в Германии и Швейцарии. Собрание прежде всего утвердило все постановления, которые изданы были прежним собранием (в Милло в декабре 1573 г.), и затем приступило к рассмотрению предложений принца Конде. Выслушавши донесения Гаска и послания, и манифест Конде, собрание признало, что принцем руководили добрые намерения, что он действительно готов действовать на пользу церкви и для восстановления порядка в государстве, и постановило поэтому, назначить его вождем и протектором. Согласно постановлению собрания, он должен был управлять государством до прибытия Генриха III во Францию и в этом звании должен удалить из Государственного совета всех тех лиц, которые по своему происхождению не имеют на это права, освободить короля Наваррского и маршалов Монморанси и Косе и потребовать у короля немедленного созвания Генеральных штатов. Собрание игнорировало, таким образом, существование регентства и провозглашало себя единственно законною властью в государстве, властью, обладающею правом распоряжаться всею Франциею.
Но избирая принца Конде главою (chef) и протектором государства, собрание не давало ему неограниченных прав. Дворянство и буржуазия испытали уже абсолютную власть, они не желали, имея все средства в руках, вновь подвергнуться ненавистному деспотизму, чтобы ослабить королевскую власть. С другой стороны, рознь, все более и более развивавшаяся в среде партии, между горожанами и знатью, заставляла собрание действовать осмотрительно, устранить по возможности предлоги к ссорам, привлекая буржуазию и дворян к управлению делами. С этою целью оно составило особый акт, в котором изложены были условия признания Конде протектором и которые он обязан был утвердить своею клятвою. Собрание требовало от Конде, чтобы он дал клятву в присутствии депутатов, Палатина и герцога Казимира в том, что:
1) он останется верным членом протестантской церкви, не изменит ей и будет стараться о ее спокойствии и безопасности, а также и об ее дальнейшем распространении;
2) что он употребит все усилия для восстановления государства с целью добиться «общего блага знати всего народа»;
3) что он не бросит оружия и не заключит мира без согласия общего собрания гугенотов или их депутатов;
4) что он будет постоянно испрашивать мнений у совета военного и вместе гражданского, членов которого назначит само собрание, что без согласия этого совета он не будет издавать ни одного указа, касающегося сколько-нибудь важного дела, что вообще он будет вести себя умеренно, как то прилично судье израильскому, избранному Богом, а не как свойственно действовать тирану, не будет присваивать себе абсолютную власть и будет иметь ввиду те позорные действия, свидетелями которых была Франция и которые произошли вследствие злоупотреблений так называемой абсолютной власти, несправедливо и беззаконно установленной в ней;
5) что он не станет переменять, низлагать и назначать губернаторов без согласия той провинции или того города, где они существуют, не станет вмешиваться и в судебные дела;
6) что для уголовных дел он вправе открывать новые суды в тех местах, где их не существует, но лично не будет ни решать дел, ни вызывать к себе стороны на суд;
7) что он назначит для ведения финансовых дел двух советников, которые обязаны каждый месяц или каждые четыре месяца отдавать отчет в своих действиях совету и окончательно генеральному собранию;
8) и что, наконец, он не будет ставить в города гарнизон против воли и желания жителей.
Акт, составленный собранием, был немедленно же отправлен к Конде, который находился тогда в Базеле. Конде согласился на все условия, предложенные ему собранием, и принял звание протектора, но не мог лично явиться во Францию командовать войсками. Он успешно работал над формированием армии в Германии. Собрание было вынуждено поэтому искать временного начальника для Лангедока и соседних областей, который занял бы место наместника Конде. Собранию было нетрудно найти подобное лицо: Данвиль сам явился претендентом на это место. В своем письме от 1 августа, адресованном к собранию, он предлагал гугенотам союз с тою целью, чтобы общими усилиями добиться реформы в государстве, и просил прислать к нему послов для переговоров. Собранию предстояло теперь решить один из важнейших вопросов, от такого или иного решения которого зависел в значительной мере исход борьбы, начатой гугенотами против правительства. Присоединение Данвиля к гугенотам означало присоединение к гугенотской партии всех тех сил, которые находились в распоряжении Данвиля, присоединение и всей партии политиков и «данвилистов», как называли в то время приверженцев маршала. Но Данвиль был католик, его руки были обагрены кровью гугенотов, а союз к с католиками был в глазах рьяных последователей кальвинизма, ревниво оберегавших принципы нетерпимости, завещанные им основателем их церкви, равносилен осквернению и поруганию церкви. Еще в то время, когда Лану предложил гугенотам вступить в союз с Алансоном и его приверженцами, Дюплесси-Морнэ протестовал против подобного союза, советовал Лану не смешивать дела религии с делом герцога Алансона, доказывал, что «дело людей религии, дело божественное, потеряет многое, если смешать его с людским делом», что «союз подобного рода повлечет за собою упадок благочестия и добрых нравов». Но тогда это противодействие, высказываемое многими, было побеждено большинством, принадлежавшим к политической фракции гугенотов. Теперь новое предложение союза вызвало новую борьбу в среде самого собрания, борьбу тем более горячую и сильную, что лица, протестовавшие против союза, находили опору в женевских протестантах, не одобрявших подобного союза.
Едва только было прочитано письмо Данвиля, и собрание приступило к его обсуждению, как представители чисто религиозной фракции гугенотской партии напали самым ожесточенным образом на проект соглашения. «Подобный союз, — говорили они, — крайне опасен для гугенотов; примеры, взятые из Священного Писания, ясно показывают всю пагубность союзов с людьми иной религии. Да и сам Бог прямо запрещает подобные союзы, а его пророки не раз грозили тем, кто соединится с идолопоклонниками. Если мы примем этот союз, то отступим от благочестия, отвергнем опыты недавнего прошлого. Разве не вследствие союза с иноверцами произошли ужасы парижской резни? Вступить в новый союз с политиками, людьми иной религии, значит проложить путь к бесконечным действиям». Они указывали на характер и нравы Данвиля, на то от какого отца он родился, на многочисленные примеры его действий, вредных для церквей Лангедока, на его нечестивые страсти, осуждаемые церковью, доказывали, что цель Данвиля не приобретение свободы, а удовлетворение личного честолюбия, что он погубит кальвинистов, чтобы проложить себе путь.
Но политическую фракцию, которой принадлежало большинство голосов в собрании и притом голосов пользовавшихся значением, стоявших во главе движения, все эти аргументы не производили впечатления. Она решилась провести союз во что бы то ни стало, видела в нем важнейший залог успеха. Речи ярых кальвинистов не изменили ее решимости и заставили ее лишь откровенно высказаться. «Мы не видим ничего вредного в этом союзе, — говорили ее представители, — Германия и Швейцария представляют немало примеров, доказывающих, что лица самых разнородных религий мирно уживаются в одном и том же государстве». Наконец, «дело идет теперь не столько о религии, сколько о свободе, а это касается не менее католиков, как и кальвинистов». «Этот союз не только ослабит силы могущественного врага, но и обратит в пользу дела религии дружественные силы, и результатом его будет присоединение больших и важных городов, возможность вести войну под предводительством знаменитого и могущественного человека, и одержать блистательную победу».
Положение Данвиля было пущено на голоса, и большинство высказалось в его пользу. Чтобы успокоить меньшинство, заявившее, что оно не получало полномочий по этому делу, собрание постановило дать членам меньшинства письма, снимающие с них ответственность за принятое решение. В то же время оно отправило к Данвилю Клозонна и Сен-Ромена для переговоров с ним.
Переговоры привели к удовлетворительному результату: Данвиль дал торжественное обещание выполнить все условия, предложенные ему собранием. Он обязал разрешить гугенотам совершать богослужение во всех подвластных ему городах и не дозволять католикам совершать своего богослужения в городах гугенотских; советоваться во всех важных делах и особенно финансовых с особым комитетом, состоящим из шести или восьми лиц; обещал не назначать своею властью членов совета, так же как и генерального контролера и сборщика податей, а принимать тех, которые будут избраны Штатами; соглашался передать гугенотам несколько городов (bonnes villes) в виде залога и не производить собственностью властью никаких реформ в городах, занятых гугенотами. В вознаграждение за это Данвиль был провозглашен губернатором и наместником короля в Лангедоке и обязан был заботиться о сохранении государства и короны в отсутствие принца Конде. Собрание обязало военачальников, капитанов, солдат и чиновников, исповедующих кальвинистскую религию, оказывать полное повиновение всем приказам нового вождя (chef). Кроме того, ему назначили особенное жалованье и дали отряд телохранителей.
Союз гугенотов с партиею политиков и Данвилем стал теперь фактом, и правительство увидело, какую ошибку совершило оно, допустив возможность образования этого союза, ускорив его. Екатерина Медичи пыталась разрушить этот союз, но ее усилия оказались бесплодными. Письмо маршала Монморанси, написанное им из Бастилии к брату, письмо, в котором он умолял Данвиля бросить начатое дело, так как оно будет стоить жизни и ему, и маршалу Косе, не произвели никакого впечатления на Данвиля, не заставили разорвать заключенный им с гугенотами союз; он знал цену подобным письмам, был уверен, что они написаны под диктовку самого правительства.
Заявления послов, посланных из Рошели и западных областей еще в июне месяце, речь Попелиньера в пользу мэра не заставили собрание изменить свое решение, и Екатерина Медичи, приказавшая освободить этих послов, захваченных в плен во время переезда в Милло, рассчитывавшая на их влияние, ошиблась в расчетах. Собрание отвергло предложения послов и вотировало манифест об объявлении войны. 9 августа оно выпустило заявление о причинных, заставивших гугенотов взяться за оружие. «Мы беремся за оружие не с целью возбудить смуты и волнение в государстве, а с целью сохранения нашей жизни и нашего имущества, сохранения свободы совести». И они объявляли, что не положат оружия, пока не будет произведена реформа в государстве, пока не будут созваны Генеральные штаты, на которых должны быть рассмотрены вопросы, касающиеся всех тех жестокостей, которые вытерпели гугеноты благодаря господству дурных советников. В тоже время оно отправило в Рошель послание с извещением о принятых решениях, с просьбою не отделять своих интересов от общего дела.
Изданием манифеста собрание завершило свои работы. Заседания закрылись, собрание разошлось, и во всем Лангедоке, как и вообще на юге борьба разгорелась с новою силою, и в руки гугенотов попадала одна крепость за другою.
А между тем в области Пуату и соседних с нею, с которыми так недавно Екатерина Медичи заключила перемирие, начались вновь военные действия.
И здесь, как и во всех других случаях, само правительство побудило жителей взяться за оружие.
Перемирие, заключенное в Тере, не только не ослабило тех волнений, ареною которых была Рошель, а, напротив, еще более усилило их. Разлад и споры, с одной стороны, между теми, кто настаивал на заключении мира и поддерживал правительство, и теми, кто видел в этом перемирии ловушку, а с другой стороны, между партиею, враждебно относившеюся к знати, и дворянами, усиливалось все более и более. Похвалы, которые расточала партия монархистов двору, возбуждали сильное раздражение в защитниках войны во что бы то ни стало и заставляли их еще с большею горячностью протестовать против перемирия. «Теперь не время слагать оружия, — кричали они, — не время выслушивать предложения о мире, так как тот мир, в котором чувствуется надобность, может быть лишь результатом успешной войны. Конвенция в Тере дает только мнимые выгоды; ее продолжительность находится в полной зависимости от интересов двора, а условия ее послужат только покрывалом для подготовления втайне новых ударов, направленных против конфедерации».
При таком настроении умов малейший неосторожный шаг со стороны правительства мог повлечь за собою сильный взрыв негодования, мог возбудить вновь восстание, которое удалось прекратить лишь с большим трудом. А правительство сделало такой шаг, и как-то уже раз было, его вызвала партия монархистов. Новый мэр Тексье (Texier), заместивший Жака Анри, вошел в сношения с агентами регентши с целью сдать город в руки правительства и ввести в него ночью королевский гарнизон. Он мог вести дело заговора с большою надеждою на успех: его радикальный образ мыслей и радикальные речи побудили жителей Рошели избрать его мэром; они видели в нем энергического защитника вольностей города. Ни малейшее подозрение не могло, поэтому, возникнуть в умах рошельцев. Тексье воспользовался всеми выгодами своего положения. Он снял слепок с ключей от городских ворот и отправил его в Ниор к коменданту крепости, католику и роялисту. Но на дороге в Ниор посланный был схвачен и привезен в Рошель: один из сообщников Тексье выдал своего товарища. Страшное волнение началось в городе, и партия, стоявшая за войну, торжествовала победу: все ее предсказания сбылись. К мэру была приставлена стража, обязанная следить за всеми его действиями. Его уверениям, что цель его заключалась в том, чтобы привлечь обманом католиков к Рошели и затем истребить их, не поверил никто. Новые посольства и в Рошель, и к Лану, присылаемые регентшею, подкрепляли недоверие жителей Рошели, а тот факт, что Лану предлагали от имени регентши деньги, чтобы отвлечь от союза с Рошелью, еще более увеличивал подозрительность, усиливал волнения.
Для Лану, который работал тогда над укреплением крепостей в Пуату, подобные волнения послужили новым предлогом вступить на тот путь, с которого он должен был сойти, будучи вынужден заключить перемирие с властью. Письмо, полученное им от принца Конде, письмо, в котором Конде советует жителям твердо держаться общего дела и просит их прислать ему денег для найма солдат, давало ему в руки новый аргумент в пользу войны. 19 августа, немедленно после получения известия о заговоре Тексье, он явился в Рошель и тотчас же созвал членов городского совета в залу Сен-Ион; а между тем стал рассказывать жителям, что у него имеются верные сведения о заговоре, который составлен правительством, что католическая армия уже собрана и что она готова напасть на Рошель. Его рассказы навели ужасы на жителей, немедленно же была повсюду установлена стража, и все подозрительные личности были изгнаны из города. Умы были теперь достаточно подготовлены. И для Лану не стоило большого труда увлечь за собою вече, заставить Рошель выполнить просьбу Конде, а главное — ослабить вражду буржуазии к дворянам, которые в настоящую минуту должны были явиться важнейшими деятелями и поведение которых не было запятнано изменою, как было запятнано ею поведение буржуазии.
Между тем члены совета собрались в залу заседаний совета, и Лану начал свою речь. Он горячо нападал на жителей Рошели за то, что они поделились на факции, что они вечно враждуют друг с другом и не заботятся об общем деле. «Ваши раздоры, — говорил он, — оказывают большую услугу врагу, а если он узнает, что вы подозреваете постоянно дворян, обвиняет их, и что дворяне в свою очередь недовольны вами, вашим дурным обращением с ними, то сделается еще сильнее». Разъединение даст врагу возможность уничтожить город, и только при соглашении, при тесном союзе можно будет дать ему отпор. В самом деле, что происходило в городе? «Повсюду только и слышались жалобы, неудовольствия, ложные слухи, распространяемые в городе с целью дискредитировать тех, кто со всем возможным рвением работает на общую пользу, и я знаю многих дворян, людей честных и храбрых, которые жаловались мне, и жаловались вполне основательно, на то дурное обращение, которому они подвергаются в Рошели со стороны некоторых ее обитателей. Были даже случаи, что их не впускали в город, когда они возвращались с войны». К чему может повести подобное поведение, какое мнение составят о конфедерации? «Разве уже не ходит среди католической армии слух о том, что как только знать отправится на войну, вы не позволяете ей возвращаться назад, запираете ворота?» А между тем, «можно ли подозревать дворян, после того, как они дали столько примеров верности делу? Разве они не пользовались бы всеми благами счастья. Если бы перешли в лагерь католиков? А я сам? Я мог бы претендовать на самое высокое положение, если бы захотел продавать мои услуги. Мне делали самые блестящие предложения, и чтобы получить их, мне стоило или переселиться в Англию, или разорвать связь с моими братьями! Но блеск почестей и богатств никогда еще не ослеплял ни моего зрения, ни моего ума! Напротив, когда я всматриваюсь в ваши отношения к другим, — я не знаю, что и подумать! Я нахожу вас сильно охладевшими ко всему, что касается до войны, не вижу той пылкости, которую я встречал в вас прежде. Вы все (члены совета) — люди хорошие, но есть в городе много других, которые отказались вести войну и в то же время осуждают тех, кто продолжает ее, и все это под тем предлогом, что они желают мира. Мир — дело хорошее, но мы должны добиться такого мира, который служил бы к чести Божией, к успокоению и облегчению всех. Я боюсь, что мы далеки еще от подобного мира: переговоры с мадам Бонневаль доказывают это».
Затем, обращаясь к мэру, он сказал, что ему как главе города необходимо строго следить за всеми этими жалобами и ложными слухами, употреблять все усилия для уничтожения их вредного влияния, так как в противном случае они могут повлечь за собою гибель и города, и всех гугенотов. В заключение он потребовал решительного ответа от Рошели, намерена ли она действовать заодно с конфедерациею или нет?
Его речь произвела сильное впечатление, и совет, увлеченный его речью, объявил, что Рошель готова вступить на тот путь, на который призывает ее Лану. Он вновь избрал Лану главным вождем в Рошели и соседних областях, признал власть Конде как протектора всех церквей, и вотировал выдачу ему сумм, необходимых для сбора войск в Германии.
Весь труд, все заботы и клятвы Екатерины Медичи пропадали теперь даром; перемирие было отвергнуто, и Рошель готовилась к войне. Напрасно послала Екатерина Медичи в Рошель письмо (29 августа), в котором заявляла о своем удивлении по поводу того, что город волнуется и восстает против ее сына, напрасно предлагала Рошели все выгоды, если она бросит конфедерацию, требовала изгнания дворян и чужестранцев из города, напрасно послала в Рошель посла, — ее письма и письма членов ее двора были встречены с неудовольствием, и жители на вече, созванном по этому поводу, торжественно объявили, что они готовы лучше умереть, чем разъединиться с дворянством. Лану на приглашение, сделанное послом от имени регентши, явиться к королю, отвечал вежливым отказом.
Дворяне торжествовали победу: по их настоянию народ отрешил от должности, несмотря на протесты мэра, всех тех членов совета, которые вели себя двусмысленно…
В таком положении находилась Франция, когда получено было, наконец, известие, что Генрих III явился в свое новое королевство. Его ожидали с нетерпением и надеждою люди, державшиеся самых разнородных мнений: ожидала Екатерина Медичи, ожидали и ярые католики, и партия политиков с Данвилем во главе, и многие из умеренных кальвинистов, и герцог Алансон, и король Наваррский. Одни — и это были главным образом умеренные кальвинисты — были твердо убеждены, что с вступлением Генриха III на престол во Франции воцарится мир. Не раз читали они письма и манифесты, в которых новый король уверял своих подданных в своем искреннем желании водворить мир в своем королевстве, залечить раны, нанесенные ему долговременными войнами. Кроме того, они знали, что королю были сделаны представления и от имени протестантских князей, и самим германским императором в пользу мира, знали, что Генрих III сочувственно отнесся к этим просьбам, что он дал обещание послам германских князей простить гугенотов и даже отправил в этом смысле послание в Рошель. Другие, и это были герцог Алансонский и король Наваррский, ждали от него освобождения из плена, восстановления в своих должностях, надеялись, что новый король удовлетворит их честолюбивым стремлениям. «В День всех святых они все втроем причастились святых тайн, и король Наваррский и герцог Алансон пали на колени и клялись перед королем в своей верности, умоляли его забыть прошлое». Маршал Данвиль, несмотря на то что вступил уже в открытый союз с гугенотами, готов был порвать связи с ними; он надеялся получить от короля все те права, которых его лишила регентша и для восстановления которых он решился было прибегнуть к оружию.
Несмотря на то сильное волнение, которое господствовало в стране, у Генриха III было, таким образом, достаточно средств в руках ослабить и подорвать силы гугенотов. Но Генрих пошел по совершенно противоположному пути и обманул все ожидания, все надежды. Этого мало. На него возлагала большие надежды и вся партия рьяных католиков: она не забыла его подвигов в пользу католицизма, не забыла о его победах при Монконтуре и Жарнаке, смотрела на него как на своего вождя, заранее уже торжествовала победу. Но и она жестоко обманулась в своих ожиданиях, и то, что было известно прежде одному маршалу Таванну — полная неспособность Генриха, пожавшего лавры победителя чужими руками, — стало известным для всех. Обманулась, наконец, в Генрихе и сама мать его, Екатерина Медичи, с нетерпением ждавшая его целых три месяца, поспешившая к нему вместе со всем двором на встречу в Лион, и ее разочарование нанесло ей тем более тяжкий удар, что Генрих был ее любимцем, что она воспитала его по своей системе.
«Король польский, — говорит о нем с пренебрежением Маргарита Валуа, — совершал одни и те же действия в силу одних и тех же причин», и этими словами произносит над Генрихом самый суровый приговор. Действительно, давно уже не сидела на французском троне личность более ничтожная, более жалкая и, что особенно замечательно, более притязательная, живее, чем кто-либо, сознававшая силу и величие французского короля. Генрих III обладал всеми теми качествами, которые делают из человека посмешище, которые убивают всякое уважение к нему в окружающих его, и не имел ни одного качества, которое могло бы дать ему возможность влиять на людей, повелевать ими. Правда, он обладал обширными познаниями, никогда не расставался с произведением Макиавелли о государе — Екатерина Медичи сумела сильно повлиять с этой стороны на своего сына, — но все эти звания не приводили ни к какому полезному результату, так как у Генриха не было к тому достаточно силы. Это был человек в высшей степени слабохарактерный и непостоянный, развратный и суетный. Капризный по своей натуре, он никогда не был в состоянии предаться исключительно одному какому-нибудь делу. То одно время он вдруг бросал балы и увеселения, занимался с жаром делами, мало спал, вставал рано, работал часто до поздней ночи, то опять кидался в разгар веселья. Устраивал балы, вел развратную жизнь, целые часы проводил в гардеробной комнате, изобретал новые костюмы, имеющие целью поразить людей, сделать величественнее особу короля. Но вот его настроение менялось: он сбрасывал все эти пышные уборы, шел со своими любимцами (mignons) в церковь, или в одежде пилигрима ходил по улицам, переходил из монастыря в монастырь, бичевал себя, чтобы вымолить прощение за свои грехи. Так проводил он иногда целые недели и потом вдруг, без всякого особенного предлога, после бичеванья вновь отдавал свою голову и бороду во власть парикмахера, вдевал в свои уши жемчужные серьги, наряжался в полумужской-полуженский костюм и отправлялся вместе со своими миньонами искать приключений, отдавался женщинам или разъезжал с женою по городу и забирал изо всех домов маленьких собачонок.
То воспитание, какое дала ему его мать, вечная опека, из под которой он не освободился почти до конца дней своей жизни, лесть и похвалы, которыми осыпали его придворные, блестящий двор и женщины, среди которых он проводил целые дни, — все это наложило на Генриха III глубокую, неизгладимую печать. Он стал отличаться непостоянством своего характера уже с первых дней своей юности, и тогда же изнеженность, слабость, любовь к суетным занятиям и спокойной жизни высказывались во всех его поступках. В то время когда его брат, король Карл IX, мечтал о военной славе и покорении Милана или предавался со всею страстью охоте, Генрих Анжу, тогда еще семнадцатилетний мальчик, с жаром занимался тоже охотою, но только другого рода. «Этот принц, — говорит о нем Джованни Корреро, — забавлялся домашнею охотою: ему доставляло удовольствие гоняться за дамами, и раз ему удавалось поймать хоть одну из них, он не так-то скоро оставлял ее». А Давила отзывается о нем еще резче, представляет все его действия результатом «чересчур испорченной души». Все это принесло свои неизбежные плоды: его здоровье было крайне расстроено, и он утратил и ту небольшую долю храбрости, которой когда-то он отличался. «В настоящее время, — писал о нем в 1572 г. Джованни Микьели, — все его инстинкты храбрости, все великие планы, о которых он говорил, исчезли совершенно; он до того предался праздности, сладострастие до того завладело им, что это приводит многих в изумление. Большую часть времени он проводит среди дам, является к ним раздушенный, с завитыми волосами, с серьгами в ушах и с самыми разнообразными кольцами на руках. Трудно представить, до какой громадной цифры доводит он свои издержки, чтобы одеваться в наилучшие и элегантные рубашки, носить лучшее платье. Он употребляет тысячи способов, чтобы обворожить дам, раздает им ожерелья, стоящие громадных сумм, и получает от них все, чего только захочет. Он — правый глаз и душа королевы-матери, которая не оставляет его ни на минуту: куда бы она ни ехала, где бы ни находилась, — она всегда и его ведет за собою, часто даже и обедает вместе с ним». Три года спустя, в 1575 г., когда Генрих был уже королем Франции, тот же посол доносил венецианскому сенату о Генрихе III: «Король обладает, без сомнения, достаточным количеством здравого смысла, и те, кто находится с ним в интимных отношениях, говорят, что у него нет недостатка в честолюбии, но в то же время он слишком добр и обнаруживает сильную склонность к тишине и спокойствию. Говоря по правде, он далеко не отличается тем горячим нравом, который свойствен всем молодым людям и принцам. Он чуждается всякого рода удовольствий и занятий, которые могут утомлять, как, например, охоты, игры в мяч, верховой езды, а также турниров и тому подобных вещей, и представляет в этом отношении полную противоположность и со своим отцом, и со своими братьями. Эта наклонность к изнеженной и спокойной жизни сильно подорвала те надежды, которые возлагали на него как на одного из замечательных военных деятелей, а это ослабило его авторитет, расширило круг влияния его брата, увеличило силы и смелость враждебной ему партии. Во Франции не питают уважения к человеку, который не любит войны, не ищет ее, будет ли то про-стой дворянин или принц.
Понятно, что при том состоянии, в каком находилась тогда Франция, при том настроении умов, которое господствовало в ней, личность, подобная Генриху III, не только не была в состоянии хоть сколько-нибудь улучшить положение дел, оправдать те надежды, которые возлагала на нее Франция, а напротив, еще более ухудшила его. Действительно, с того момента, когда он получил известие о том, что он стал королем Франции, вплоть до самой смерти, этот человек не переставал совершать одну ошибку за другою, отталкивал от себя своими действиями и поведением всех тех, кто готов был искренно поддерживать его, а своим безумным мотовством, разбрасыванием денег во все стороны на самые непроизводительные вещи, на подарки дамам и миньонам, на содержание двора и на свой гардероб, довел свое государство и свою казну до полного истощения, и в самую критическую минуту вынужден был сделаться игрушкою в руках Гизов, отдаться им, чтобы спасти хоть один титул короля. Не прошло и года со времени его возвращения во Францию, как он сделался посмешищем всего народа, удобным предметом, на котором французы могли изощрять свое остроумие. Ни один его шаг, ни один проступок не пропадал даром: сидел ли он за изучением латинской грамматики, отправлялся ли с женою или любимцами в церкви или ловил собак, издавал ли приказ о новом займе и раздавал полученные суммы любимцам, — Париж и вся Франция узнавали об этом, и повсюду уже распевались по этому поводу стишки юмористического содержания
То было выражением глубокого презрения к личности короля, но французы не ограничились этим одним. Действия и поступки короля вынуждали их к более решительному шагу, чем простое глумление над королем, и не только те, кто колебался еще пристать к гугенотам, но даже многие из тех, которые высказывали искреннее желание поддерживать Генриха, отшатнулись от него и перешли на сторону его врагов. Уже одно бегство его из Польши, бегство крайне позорное и унизительное для человека, на которого возлагалась теперь корона Франции, его продолжительное путешествие, разгульная и развратная жизнь в Венеции и других местах, — и это в то время, когда Франция находилась в крайне опасном состоянии, — могли возбудить сильное неудовольствие, даже презрение в среде верных его подданных. Но это все было ничто в сравнении с тем, что сделал Генрих во Франции. Он отдал герцогу Савойскому Пиньероль, Ла Перуз и Савиллон — три крепости, для завоевания которых было пролито столько французской крови, — и отдал их несмотря на протесты со стороны дворян и высших сановников государства, несмотря на то, что его громко обвиняли в позорной слабости. То был крайне бесстыдный поступок: сдать эти крепости герцогу Савойскому было равносильно, по мнению знати, закрытию навсегда пути в Италию, закрытию арены для ее военных подвигов, так как эти крепости служили ключом к Италии. Понятно, как сильно раздражал знать подобный шаг со стороны короля, но этим одним он не ограничился. 6 сентября в сопровождении своей матери и брата Генрих вступил в Лион и здесь был встречен дворянством, съехавшимся сюда из разных концов Франции. Эти дворяне ждали хорошего приема, ждали милостей от короля и готовы были идти за него в огонь и воду. Но Генрих принял их гордо и холодно, отнесся к ним как полновластный владыка, старался показать им, что он стоит неизмеримо выше их, и оттолкнул от себя большинство знати, явившейся к нему с поздравлениями и предложениями услуг. В противность обычаям, принятым при дворе, под влиянием внушения своих приближенных, доказывавших ему, что он как король, как представитель божества на земле не должен унижать себя и своего звания сближением, фамильярным обращением со знатью и подданными, что он как абсолютный монарх, по одному желанию которого совершается все в государстве, должен окружать себя возможно большим блеском и пышностью, — он, говорю я, — решился радикально изменить законы придворного этикета. Мало того, что он не принимал толпившуюся в передних знать, запирался со своими миньонами в кабинете и толковал о новом каком-нибудь покрое платья, — он издал новый кодекс правил, определявший самым строгим образом все мелочи в жизни короля, все отношения его к придворным. Так, были назначены лишь определенные дни для приема дворян и других лиц государства, определено и то, кто имеет право входить к королю и в какую комнату и кто не может пользоваться этим правом, наконец, приказано устроить в столовой зале особую эстраду, на которой обедает король и на которой не могут обедать придворные. Вместе с тем Генрих распорядился увеличить до громадной цифры плату за места губернаторов провинций и за другие важные должности с целью доставить их своим людям, которые вполне готовы были подчиниться воле короля, не отличались знатностью рода, не употребляя для этого посредниками знатных лиц.
Результаты всего этого не замедлил обнаружиться. Стремление нового короля окружить себя новыми людьми, презрение его к знати повели к тому, что двор опустел, знать бросила своего короля. Ла Шатр-Нансе, главный начальник гвардии и приближенный Карла IX, Анженн-Рамбулье, Бирон и масса других, не менее замечательных личностей, страшно раздраженные и недовольные, отправились в свои замки; их примеру последовала и вся остальная знать. Сила правительства уменьшилась, и для партии, враждебной правительству, все эти личности представляли удобный материал, которым нетрудно было воспользоваться, склонить на свою сторону.
Генрих не обратил на это исчезновение знати никакого внимания: он воображал, что он представляет собой силу, которой никто не осмелится сопротивляться. Ни гордый и презрительный ответ Монбрена, данный им на приказ Генриха положить оружие, ни речи старика Монлюка, доказывавшего Генриху, что положение дел крайне опасно, что бороться с лигою, образовавшеюся во Франции, значит рисковать многим, что лучшее средство — мир, не образумили Генриха. Ответ Монбрена лишь раздражал Генриха, поклявшегося казнить наглеца, осмеливающегося не признавать его власти, и на советы Монлюка он не обратил внимания: льстивая речь Виллекье, произнесенная им в заседании Государственного совета, речь, в которой этот ловкий придворный представил неизбежность и необходимость войны, доказывала, что успех полный и блистательный увенчает дело, одна только она и подействовала на Генриха, и он решился начать военные действия против мятежных подданных.
Этот шаг со стороны Генриха еще мог поправить его положение, возвратить ему сочувствие католической знати, но и здесь Генрих сумел высказать себя с самой дурной стороны. Вместо того чтобы самому лично отправиться на поле битвы, как то подобало герою Монконутра и Жарнака, он со всем двором переселился в Авиньон и здесь новь представил Франции жалкую картину своего ничтожества.
Политические формы, созданные прежними собраниями, подвергались лишь небольшим изменениям, клонившимся к усилению централизации сил. Уничтожены были уездные собрания (assemblées diocésaines), но сохранены были окружные советы (conseils de Généralité), получившие название провинциальных советов (conseils provincials), оставлены в полной силе и чисто аристократические собрания округов (assemblés de généralité), которые учреждались в каждой провинции и получали наименование провинциальных собраний, наконец, утверждены были и Генеральные штаты, носившие теперь имя Генеральных собраний. Роль каждого из них и время созвания определялись самым точным образом. На обязанности провинциальных советов лежало назначение с согласия губернатора провинции комиссаров в города и крепости, где они должны были представлять власть губернатора. К каждому такому совету причислялись два советника и актуарий, которые должны были скреплять своею подписью все указы и распоряжения губернатора. Провинциальные собрания находились в полной зависимости от Данвиля и губернаторов провинций, которые могли созывать их во всякое время, смотря по необходимости. Эти собрания избирали из своей среды синдика для доклада дел и для составления всех необходимых возражений и просьб и актуария для составления протоколов совещаний. Генеральные собрания должны были созываться принцем Конде или Данвилем по крайней мере раз в год. По их призыву каждая провинция обязана прислать трех депутатов: одного из знати и двух из среднего сословия, и, кроме того, чиновникам и пасторам дозволено отправлять по одному депутату в собрание для участия в решении дел. Что касается до губернаторов городов, то собрание дало право губернатору провинции выбирать их из среды кандидатов, представленных ему жителями, если город не принадлежит к числу важных в стратегическом отношении, и предоставило Данвилю избирать трех кандидатов на занятие губернаторского места, из которых один выбирался губернатором провинции и консулами города, если город считался важным по своему положению. Собрание следовало, таким образом, тем принципам, которые составляли основу для постановлений прежних собраний: оно стремилось сосредоточить возможно прочнее власть в одних руках, дать возможность знати оказывать влияние на дела, удовлетворить и среднее сословие, допуская его в двойном количестве на заседания Штатов.
Гораздо важнее другие постановления собрания, постановления, имевшие целью придать конфедерации характер государства в полном смысле этого слова. Финансы, армия и юстиция обратили на себя главное внимание собрания, и оно создало в этой области ряд новых законов.
В каждой провинции должен был находиться генеральный сборщик и генеральный контролер, а каждый уезд должен был иметь своего сборщика податей. Сверх того для каждой провинции был назначен особый комиссар, обязанности которого состояли в том, что он утверждал право сбора податей за лицом, которое предлагало государству наибольшую сумму. Города Монпелье, Кастр, Монтобан, Болье, Бержерак, Рошель, Кастель-Жалу, Нион, Мазер и Милло сделаны были пунктами, куда должны были передаваться все получаемые доходы. А эти доходы состояли:
1) из тальи и питейных сборов, рент с королевских доменов и доходов, получаемых из налогов на съестные припасы, а также доходов, вытекающих из берегового права и прав на наследство иностранцев;
2) из соляной подати в тех провинциях, где она существовала;
3) из восьми частей десятины, которые должны были уплачивать священники;
4) из пятой части от всякой добычи, взятой у неприятеля, и пятой же выкупов, взносимых каждым захваченным конфедерацией) городом;
5) из конфискации сумм, назначенных для предприятий, вредящих конфедерации, и из доходов от дорожных пошлин;
6) из доходов, получаемых с ярмарок;
7) из контрибуций, взимаемых с духовенства графства Фуа в пользу короля Наваррского.
То были важнейшие статьи дохода, только эти налоги имели право взимать генеральные сборщики. С целью предупреждения растраты денег им было строжайше запрещено выдавать деньги без прямого разрешения и приказания Конде, Данвиля или провинциальных советов. Из общей суммы доходов, получаемых конфедерациею, принцу Конде было разрешено получать ежемесячно 3000 ливров, Данвилю — 6000 и графу Шатильону — 500 ливров. Все остальное назначалось на пенсии и уплату жалованья. Только пасторам жалованье уплачивалось из сумм, получаемых от сбора доходов с церковных бенефиций.
Чтобы не дать Возможности солдатам грабить жителей, собрание установило правила насчет армии. Согласно его постановлениям к Данвилю должны были отсылаться списки всех солдат каждого округа, и он обязан был выдавать ассигновки в казначейство каждого округа. Затем собрание обязало каждого, владеющего домом, будет ли то крестьянин или дворянин, обязанный являться на службу, давать солдатам квартиры, если эти солдаты принадлежат к действующей армии, и освободило дворян от обязанности давать солдатам квартиры только в том случае, когда эти солдаты стоят гарнизоном в известной местности. В тоже время оно признавало капитанов ответственными за всякое нарушение дисциплины их солдатами, за их действия, противные нравственности и религии. Строжайше запрещено было нарушать свободу торговли, грабить крестьян. Наконец, в видах объединения и прочности союза, собрание постановило, чтобы в каждом полку был один пастор и один католический священник.
Что касается до судебного ведомства, то собрание постановило сохранить существующий порядок дел и только в Кастре установило новую судебную палату для тулузского и каркассонского сенешоссе, а также и для сенешоссе Кастра, Альбижуа и Лораге. Она состояла из десяти членов по выбору провинциального собрания (assemblée provinciale), из которых один исполнял должность прокурора. Собрание признало законы и указы, созданные прежде, но приказало применять их во всей строгости ко всем преступникам, над которыми не был произнесен приговор, хотя бы они успели получить монаршее прощение.
15 февраля собрание разошлось, составивши предварительно проект условий мира с королем и избравши послов к принцу Конде, который жил тогда в Базеле.
Союз, образовавшийся теперь окончательно во Франции и обнимавший собою почти все провинции юга и часть западных областей, мог смело помериться силами с королевскою властью. В его распоряжении были и лучшие и богатые города запада и юга, и хорошо дисциплинированная армия, которой исправно выдавали жалованье, и даровитые и испытанные военачальники. На юге Данвиль немедленно же после заключения условий союза с гугенотами в Ниме двинулся во главе армии, состоявшей между прочим и из отрядов, находившихся под начальством виконта Полэна и сьера Амана, к Aigues-Mortes и взял его приступом, затем овладел замком Baillargues (между Люнелем и Монпелье), а потом, в апреле и городом Алэ. В то же время в Виваре сьер де Рош-Гюд и де ла Бом забрали город Воканс (22 января), а жители овладели городом Андансом, лежащим на р. Роне. Успехи союзников были так велики, что к апрелю они овладели всеми почти замками, лежащими на Роне, стали здесь твердою ногою и открыли свободное сообщение с армиею Монбрэна, который одерживал одну победу за другою. Еще в сентябре — октябре 1574 г. он овладел замками Saix, La Motte-Chalençon, Rosans, S. André и другими соседними местностями. Теперь, в 1575 г. с началом весны, он вновь начал военные действия, и немедленно осадил важную по своему положению и укреплениям крепость Шатильон en Dyois. Держать в руках это укрепление имело большое значение, так как замок его господствовал над долиною реки Дромы и его притока le Bez. Горд, губернатор Дофине, понял опасность положения страны, раз только крепость очутится в руках Монбрэна, и со всеми своими силами двинулся на помощь осажденному замку. В его распоряжении было несколько отрядов швейцарцев, пятьсот коней и четыре роты драгун. То были силы, значительно превосходившие те, которыми мог располагать Монбрэн, но он тем не менее решился вступить в сражение. Своими ловкими движениями он заставил Горда направиться к узкому ущелью, Plan de Supas, и, пропустивши через мост батальон швейцарцев, ударил всеми своими силами на неприятеля. Натиск был чрезвычайно силен, а баррикады, повсюду настроенные Монбрэном, мешали свободным движениям армии Горда. И вот один отряд за другим стал обращаться в бегство, а другие просто клали оружие и сдавались на капитуляцию. Горду с своею кавалериею едва удалось спастись бегством в Ди; поле сражения осталось за Монбрэном, и он торжествовал полную победу. Швейцарцы, сдавшиеся на капитуляцию, были отправлены на родину.
Лишь в верхнем Лангедоке, где католическою армиею командовали протестант Крюссоль, носивший теперь имя герцога Юзеса, и Жуайез, успехи были не на стороне гугенотов, которые потеряли до 28 небольших крепостей. Война здесь велась с страшною жестокостью. Приходилось каждый шаг вперед покупать ценою страшных потерь, и обе стороны не давали друг другу пощады. Гарнизоны городов, захваченных враждебными армиями, были истребляемы без всякой пощады. Жуайезу удалось возбудить ревность в фанатически настроенном населении Тулузы, которое снабдило его шестьюдесятью тысячами ливров, что дало ему возможность собрать армию в 2500 человек; но об осаде больших городов он и не думал, так как его силы были слишком ничтожны для этого, и он истреблял мелкие замки, избегая в тоже время встречи с войсками союзников. Но эти потери были вознаграждены тою помощью, какую оказал делу союзников виконт Тюренн, который считал себя оскорбленным новым королем, холодно принявшим его письма с поздравлениями и предложениями услуг. Во главе армии в тысячу человек, по большей части дворян верхней Оверни, он двинулся на помощь к Данвилю — его просили об этом жители городов в Кверси, — в качестве главного начальника области, наместника Данвиля. Монтобан был избран им главною резиденциею, и в союзе с горожанами и знатью Кверси, Терридом и другими, он противопоставил Жуайезу армию, с которою трудно было бороться королевскому войску, значительная часть которого была еще вдобавок уведена на помощь Горду. Результатом энергической деятельности Тюренна был захват многих новых крепостей, лежавших подле Тулузы и в других местах.
Такие успехи гугенотов на юге находились в прямой зависимости от того единства, которым отличались действия союзников, от той прочной организации, которая была введена на юге. Раздоры между буржуазиею и знатью не подрывали здесь военных операций в такой степени, как в Пуату, где Рошель ставила на каждом шагу препятствия деятельности знати. Если существовали размолвки и ссоры, особенно между знатью и буржуазиею Монтобана и Нима, то они значительно ослаблялись тем, что управление городскими делами находилось в руках самой буржуазии, да и в управлении всеми делами страны она могла участвовать благодаря приобретенному ею праву посылать по два человека из своей среды на Штаты. Правда, в действительности знать заправляла всеми делами; из ее среды избирались губернаторы; она влияла значительным образом на выборы в Штаты; иногда даже, как это делал Данвиль, назначала консулов в города, но все это производилось с такою ловкостью, что лишь немногие понимали, в чем дело. Несомненно, неудовольствие в среде буржуазии против захватов дворянами в свои руки управления возрастало; но в то время, о котором идет речь, оно было еще очень слабо.
Совершенно иначе дела шли на западе, и результатом был ряд неудач, постигших Лану и его союзников. Перемирие, заключенное в Тере вследствие настояния большинства горожан, дало Екатерине Медичи возможность сформировать армию в десять тысяч человек, и эта армия, находившаяся под начальством Монпансье, шаг за шагом вытесняла гугенотов из тех мест, которые они захватили благодаря ловкости Лану. Еще в августе Монпансье взял Фонтенэ, над укреплением которого долго и неутомимо работал Лану, и в то время, когда Лану употреблял все усилия, чтобы уничтожить вражду, разъединявшую Рошель с знатью, Монпансье рассылал повсюду отряды, которые прервали пути сообщения Рошели с важнейшими укрепленными местностями в Пуату. Одна крепость за другой сдавалась королевской армии, и 25 января был взят после четырехмесячной осады замок Люзиньян, одно из сильнейших укреплений, которыми владели гугеноты. Замок и башня Мелюзины, это «благороднейшее украшение Франции» (Брантом), одно из чудес, остатков Средних веков, были срыты до основания. Католики встречали победителя с распростертыми объятиями; города нижнего Пуату, крестьяне, страшно раздраженные обращением дворян и теми разорениями, которые приносили за собою войны, возбужденные знатью, являлись на помощь герцогу, составляли отряды. Они требовали похода на Рошель, это гнездо оппозиции, этот источник зол, и заодно с католиками Нормандии, Бретани и других соседних провинций предлагали содержать на свой счет армию.
Положение Лану было в высшей степени критическое, и только та медлительность, с которою действовал Монпансье, отказ его последовать совету Бурдейля, настаивавшего на походе в Перигор и захвате Бержерака, как на лучшем средстве прервать сношения с Лангедоком, спасали Лану и дали ему возможность созвать дворян изо всех провинций, толпами являвшихся на его призыв, сформировать сильную армию и с успехом противодействовать движениям Монпансье. Ему удалось захватить вновь несколько крепостей в Пуату, восстановить прерванные сношения с не взятыми еще крепостями в Пуату и Мараном; но несмотря на это, он не считал своего положения достаточно прочным и настаивал на заключении мира, которые обнимал бы собою всю Францию, давал бы гугенотам прочные гарантии свободы и безопасности.
Для него представлялся удобный предлог агитировать в этом смысле. Тогда как раз составлялось посольство в Базель к принцу Конде, которое, согласно постановлению нимского собрания, должно было выработать просьбы к королю, составить условия мира, которые должно было принять правительство. Лану воспользовался этим и отправил в Базель и с своей стороны послов с целью настаивать на заключении мира от имени всей конфедерации.
В марте месяце 1575 г. в Базеле собрались представители всех церквей Франции и к двадцатому числу составили просьбу, состоявшую из 91 пункта. Они требовали от имени всей конфедерации свободного и публичного отправления богослужения по обрядам реформатской церкви на всем пространстве королевства, примерного наказания всех тех лиц, которые произвели резню 24 августа, освобождения маршалов Монморанси и Коссе, освобождения на время от налога всех тех провинций, входивших в состав конфедерации, которые разорены благодаря войнам, уменьшения тальи до той цифры, которая существовала при Людовике XII, созвания Генеральных штатов, уступки конфедерации по две крепости в каждом губернаторстве сверх тех, которыми она уже владеет, полной реформы и государства, и двора, уничтожения и искоренения всех тех обычаев, которые ввел двор.
5 апреля послы явились в Париж и шесть дней спустя представились королю. Король принял их милостиво, заверял в своем желании установить мир в королевстве, защищать от оскорблений всех своих подданных, каковы бы ни были их религиозные убеждения. Но когда была ему подана просьба, когда он прочел требования конфедерации, принятие которых было равносильно полному уничтожению всего того, чего достигла королевская власть в течение ряда столетий, — Генрих наотрез отказался согласиться на удовлетворение гугенотов. Опасная болезнь, которой подвергся в это время Данвиль, твердая надежда правительства, что оно освободится от опаснейшего своего врага, побуждали его к твердой решимости не давать удовлетворения на просьбы гугенотов и политиков. Послы должны были вернуться ни с чем. Надежда на мир исчезла, и собрание в Монпелье, созванное на 6 июня Данвилем, выздоровевшим вопреки ожиданиям правительства, решило продолжать борьбу.
Но если, таким образом, попытки со стороны гугенотов заключить мир не увенчались успехом, и гугеноты встретили в правительстве упорную решимость не уступать их требованиям, то зато и попытки со стороны самого правительства разорвать союз между различными частями конфедерации, попытки, возобновляемые почти ежемесячно правительством, отклонить Лану и дворян Пуату, а также и Рошель от союза с югом терпели постоянное фиаско. Для правительства было делом крайне важным достигнуть цели своих усилий с этой стороны. Близость Пуату и соседних провинций к Парижу, тот факт, что нигде почти во Франции не было такой массы дворян, как в Пуату и что почти все эти дворяне стояли в прямой оппозиции с правительством, заставляли правительство с опасением смотреть на волнения, возникающие в этих провинциях, а раздоры, возникавшие постоянно между знатью и буржуазиею, неустанная борьба монархистов с «рьяными» в самой Рошели давали, казалось, правительству в руки большие шансы на успех.
Еще в то время, когда Генрих III явился во Францию, правительство отправило в Рошель послание с целью уговорить ее жителей заключить мир; но тогда попытка эта не привела ни к какому результату: настроение умов в Рошели, как мы видели, было благоприятно знати, и Рошель ответила отказом на предложения короля. Небольшого успеха достигла и попытка со стороны Бурдейля отклонить Лану и дворян западных областей Франции от общего союза: все переговоры, которые были ведены им с гугенотскою знатью, оканчивались обыкновенно ничем. Если знать и не достигла в провинциях запада и особенно относительно Рошели того, чего успели добиться дворяне юга, то это объясняется, как слишком кратким временем, когда они подняли оружие, так и более сильною привязанностью к вольностям города, какую обнаруживали жители Рошели. Но это вовсе не давало знати основания искать мира у правительства, к которому она относилась с недоверием, которое вовсе не удовлетворяло ее честолюбивым притязаниям. Дворяне готовы были в крайнем случае заключить мир, но они требовали, чтобы мир этот давал им прочные гарантии, чтобы обнимал интересы всей знати, всех восставших провинций. В их среде корпоративный дух, сознание общности защищаемых интересов пустили глубокие корни, и время еще не успело в значительной степени сгладить и уничтожить этого духа. Поэтому, когда ряд поражений, понесенных ими благодаря ловкости и энергии Монпансье, заставил их искать мира, они далеко не с полною покорностью относились к власти, ни за что не решались заключить мир с правительством особо от других членов конфедерации. Это обнаружилось, когда Уноде явился в Рошель с предложением перемирия на три месяца, перемирия, ограниченного лишь областями запада. Дворяне под влиянием Лану наотрез отказались даже вести переговоры в этом смысле. Правда, после долгих упрашиваний королевскому послу удалось склонить Лану и дворянство послать уполномоченного в Париж, но и здесь дело не пошло на лад. Мирамбо, отправленный в качестве посла к правительству, вел переговоры в том духе, какой господствовал среди знати. В архиве замка Top (Thors) в Сентонже сохранилась рукопись, в которой неизвестный автор рассказывает подробно о переговорах и которая превосходно обрисовывает настроение знати. Автор передает ход переговоров в виде разговора Мирамбо с королем и его матерью. Мы приведем некоторые места.
« Королева-мать : Ваши требования относительно условий перемирия слишком безрассудны и громадны.
Мирамбо : Madame! Если вы примете во внимание те громадные потери, то разорение и те убытки, которые привело за собою нарушение перемирия, то найдете эти требования чрезвычайно выгодными как для Вашего Величества, так и для спокойствия и единения ваших подданных.
Королева : Вы должны повиноваться королю, Monsieur Мирамбо.
Мирамбо : Это совершенно справедливо, но необходимо прежде всего повиноваться господу.
Король : Чего же вы требуете?
Мирамбо : Я не могу лично заявлять никаких требований без депутатов от принца Конде и депутатов от Лангедока и наших областей, тем более, что я уверен, что Вы, Ваше Величество, желаете заключить общий, а не частный мир.
Король : Да, я желаю общего мира, но пока явятся другие послы, говорите от лица ваших областей.
Мирамбо : Ваше Величество! Я не могу сделать этого пока не явятся остальные послы, но если Вашему Величеству угодно, Вы можете сообщить мне ваши предложения…
Королева : Если король объявит вам эти предложения, вы примете их?
Мирамбо : Madame! Я сообщу их моим сотоварищам.
Королева : Вы должны это сделать сами и просить у короля того, чего вы желаете.
Мирамбо : Madame! Я не могу этого сделать и умоляю всенижайше Ваше Величество разрешить мне ожидать моих сотоварищей, которые прибудут дня через два.
Королева : Monsieur Мирамбо! Вы не должны ожидать этого…, должны говорить сами за себя.
Мирамбо : Madame! Я не могу ни о чем говорить, я могу только выслушивать».
Затем Мирамбо удалился. Перед выездом он просил у короля разрешения повидаться со своими родственниками. Король разрешил, а его мать прибавила: «Я вас прошу, господин Мирамбо, не верить им (этим родственникам) и не изменять того доброго расположения к королю, о котором вы говорили». Мирамбо дал на это замечательный ответ: «Madame! Я не буду спрашивать у них совета о том, как должен я поступать. Я стар, моя голова украшена сединами, и мне было бы стыдно, если бы я не стоял твердо на том, на что я однажды решился».
Война разгорелась с новою, еще большею силою. Во всех почти провинциях, в Дофине, Провансе, Лангедоке, Пуату и других и гугенотская, и недовольная католическая знать подымалась целою массою и шла с оружием в руках на борьбу с правительством, положение которого ухудшалось с каждым днем, так как его бросили теперь многие из тех лиц, которые, как например Беллегард, ревностно работали в его пользу. Силы, которыми теперь владели гугеноты, увеличивались, и о прежних победах, даже победах подобных тем, которые одерживал Монпансье, не было уже и помину. Новые города, новые замки, и все это в значительном количестве, попадали одни за другими в руки конфедерации. Данвиль овладел почти всем Лангедоком, а Лану благодаря поддержке со стороны знати удалось значительно улучшить свое положение в области Пуату и в тоже время окончательно упрочить свободные сношения с югом. Армия, сформированная им из дворян областей Лимузена и Перигора, не только захватила города Бержерак, Юзерш, Брив и другие, но овладела и городом Периге, важнейшим стратегическим пунктом в Перигоре, несмотря на все усилия Бурдейля, которому прислано было несколько свежих отрядов, воспрепятствовать взятию этого города. Обида, нанесенная герцогу Монпансье, который претендовал на занятие высшего места, чем герцог Гиз, при коронации Генриха III в Реймсе, раздражила опасного соперника Лану, и он отказался вести борьбу с конфедерациею. Лану, вследствие этого, приходилось иметь дело лишь с де Людом и другими подобными же военными деятелями, начальствовавшими над небольшими отрядами, и победа стала переходить на сторону конфедерации. Лишь однажды удалось де Люду и Ландеро выиграть дело. Воспользовавшись теми смутами в Рошели, которые не переставали возникать между знатью и горожанами, они захватили остров Ре, но это новое важное завоевание не долго находилось в их руках. Вылазка, произведенная по приказанию Лану Ла Попелиньером и другими дворянами, повернула дело иначе, и остров Ре вновь очутился во власти конфедерации. Правда, Монбрэн был разбит в сражении при Ди, взят в плен и казнен, но место его заступил Ледигьер, избранный вождем в Дофине, и победа Горда не принесла перемены в ходе дел, так как дворянам Дофине удалось захватить город Гап (Gap) и несколько мелких крепостей.
А между тем правительство, несмотря на все это, несмотря на крайнее истощение своих средств, продолжало с прежнею настойчивостью отказывать конфедерации в ее требованиях, которые она вновь заявила ему, и в то же время не принимало, да и не было в состоянии принять решительных мер для фактического сопротивления успехам конфедерации. А к тому же Генрих III мало заботился об этом и все с большим и большим жаром предавался удовольствиям. Все его внимание было обращено на то, чтобы сделать свои выходы возможно более торжественными и пышными, чтобы возможно лучше изукрасить свой костюм. Он занят был проектом реформы в костюме мужчин, старался заменить брыжжи отложными воротничками на итальянский манер, и ему некогда было задумываться над делами государства.
Но новый удар, и в этот раз удар окончательный, нанес правительству герцог Алансон, успевший в ночь на 16 сентября бежать из Парижа. Он заставил его переменить тактику и довершил полную победу конфедерации. Страшный переполох начался при дворе, когда разнеслась весть об исчезновении Алансона. Повсюду начались поиски, и даже король, углубившийся тогда в изучение латинской грамматики, занятый реформою в костюмах и реформою в титуле, был страшно поражен этим известием, которое грозило ему в будущем лишением трона. «Он страшно рассердился, — рассказывает свидетельница события, Маргарита Валуа, — пришел в ярость, грозил, позвал всех принцев и сеньоров двора, приказывал им сесть на лошадей и привести Алансона живого или мертвого, заявлял, что Алансон желает произвести волнение в государстве, вступить с ним, королем, в борьбу». Но так низко пал его авторитет, что он встретил даже и здесь отказ со стороны многих; те же, кто исполнил его приказ, напрасно проездили целые сутки: Алансон ушел давно вместе с поджидавшими его дворянами и сидел уже в Дре (Dreux) над составлением манифеста. Курьеры, разосланные по всем городам и провинциям Франции с приказом преградить путь Алансону, изловить его, не были в состоянии сделать что-либо в пользу короля. Герцог Монпансье, которому удобнее всего было выполнить приказ короля, наотрез отказался исполнять его. Со дня своего заключения Алансон не переставал помышлять о средствах как бы уйти из Парижа, постоянно сносился с недовольными и гугенотами, употреблявшими все усилия, чтобы поддержать в нем враждебное правительству настроение, которое давало возможность знати, которая в тайне чувствовала презрение к непостоянному и слабому Алансону, воспользоваться именем принца королевского дома и еще смелее и решительнее настаивать на удовлетворении своих требований. Правительство усердно помогало ее стремлениям и своим обращением не позволяло улечься страстям, вызывало постоянное раздражение в Алансоне. Прибытие Генриха III не только не улучшило положения, а еще более ухудшило его. Уже в первые же дни после прибытия нового короля взаимные отношения между братьями стали крайне натянуты. «Король, — рассказывает Маргарита Валуа, — стал чувствовать чрезмерную ревность к моему брату Алансону, относился к нему крайне подозрительно и с трудом переносил дружбу между ним и королем, моим мужем». Правда, он выказывал ему благорасположение, объявил Алансона лично свободным, но это все было одною маскою. В действительности Алансон подвергался постоянным унижениям и оскорблениям. Достаточно было, например, одному из придворных донести, что гугеноты и политики составили заговор, чтобы захватить Алансона во время путешествия двора на коронацию в Реймс, чтобы Генрих поверил, что Алансон злоумышляет против него. Екатерине Медичи нужно было употребить большие усилия, чтобы отклонить короля от принятого им решения предать брата суду. В другой раз Генрих почувствовал боль в ухе, и вот вновь на сцене Алансон. Это он виновник болезни, он отравил короля, чтобы занять престол. Но и этого мало. Достаточно было Алансону завести дружбу с кем-либо, чтобы немедленно начаты были происки с целью рассорить его с приятелем, достаточно было оказать кому-либо милость, чтобы жизнь этого нового любимца подверглась опасности. Алансон знал обо всем этом, видел, что делается вокруг него, к чему стремятся его враги, а это все не могло не раздражать его. Неудача, постигшая план, составившийся при дворе, — хлопотать об избрании Алансона королем польским, неудача, происшедшая вследствие низложения Генриха III, а с другой стороны новый отказ со стороны правительства дать Алансону звание наместника королевства, — окончательно раздражили герцога. Убийство его любимца Бюсси д’Амбуаза, убийство, в котором Алансон подозревал руку короля, переполнило чашу, и Алансон решился бросить двор, решился в партии, враждебной правительству, искать опоры для своих замыслов. Ему предлагали стать во главе этой партии те лица, которые были присланы из Базеля для переговоров, но тогда Алансон еще колебался; теперь его колебания исчезли, и он бежал.
Для гугенотской знати одно прибытие в ее лагерь Алансона составляло уже значительный выигрыш; мало того, что она приобретала имя, под покровом которого она могла вести борьбу, — ее силы теперь должны были увеличиться присоединением к ней и значительной части армии, и значительной массы дворян, как приверженцев Алансона, так и тех, кто ждал только удобного случая, чтобы заключить союз с гугенотами, и, сверх того, она могла рассчитывать, вследствие этого, на успешный исход той борьбы, которую она затеяла с буржуазией с целью добиться первенства в партии, захватить исключительно в свои руки управление делами. Действительно, «…удаление Алансона от двора, — рассказывает современник событий Клод Гатон, — перемешало карты самым странным образом. Никто, ни народ, ни войско не знали, под чьею властью они находятся, кому, королю или его брату, они должны оказывать повиновение. Города, а особенно те, которые входили в состав удела Алансона, очутились в крайне затруднительном положении, равно как и солдаты, потому что они не знали обязаны ли они стать на сторону принца против короля или держаться короля против принца. Многие полки и пехотные, и кавалерийские бросали короля, чтобы идти на службу герцогу Алансонскому, а другие разделились дружелюбно на части, и каждая шла на службу к тому, кто больше нравился. Сеньер де Ленонкур, узнавши об удалении герцога, немедленно же приказал своей армии идти на соединение с Алaнсоном и с частью армии явился к нему, потому что другая часть отправилась к Гизу». Манифест, изданный Алансоном в Дре 17 сентября, в котором он протестовал против господства иностранцев и других возмутителей общественного спокойствия, обманывающих короля, угнетающих народ, разоряющих его налогами, открыто нарушающих старинные законы и статуты королевства, требовал немедленного созвания Генеральных штатов и реформ в государстве и заявлял, что принимает под свое покровительство всех французов без различия их религиозных мнений, произвел впечатление, и к нему со всех сторон стала стекаться знать. Несомненно, что все заявления в пользу народа были не больше, как простою фразою, сказанною для произведения эффекта, и современники католики были вполне правы, когда с недоверием отнеслись к манифесту, но в глазах знати это имело мало значения. «Что до меня касается, — пишет по поводу манифеста Клод Гатон, — то я уверен, что дело идет не о чем-либо ином, как только о том, чтобы возбудить всех французов в пользу принца и убедить их терпеливо переносить те смуты, которые возбудит в королевстве удаление его от двора и которые падут в результате на бедных крестьян. Все те, кто будет поддерживать этот бич гнева божия, станут вновь платить талью, даже еще в большом количестве, и из прекрасных обещаний принца, взявшегося за оружие, чтоб уничтожить талью, субсидии и налоги, не выйдет ничего, так как он в конце концов помирится с королем и не станет больше беспокоиться об общественном благе, а особенно обо всем, что касается до пользы бедного народа. Такова роль принцев Франции — выставлять на первом плане общественное благо, когда они желают отомстить друг другу за свои взаимные обиды. Они наносят страшный вред бедному народу, который оказывается отягощенным и не получает облегчения от прекрасных обещаний, рассыпаемых принцами, но для них достаточно удовлетворить народ хорошими словами, чтобы получить помощь от него, и вместо облегчения обещанного народу, они разрешают совершать грабежи и убийства. А это и произошло с новою декларацией): сеньоры, принцы и дворяне, или бежавшие из Франции или сидевшие в тюрьмах, спасались вместе с принцем и получили обратно и свои имущества, и свои чины и места, протестанты усилились, и одни выиграли насчет других, а бедный народ не мог найти нигде защитника для своего дела и вместо того, чтобы быть облегченным от податей и налогов увидел, что его обложили еще большим количеством податей».
То были мысли вполне верные, но для большинства народа обещания представляли слишком сильную приманку. Рошель, например, жителям которой Алансон отправил увещательное письмо, содержание которого было повторением манифеста, приняла предложения Алансона с восторгом. Все единогласно почти утвердили выдачу на содержание войска десяти тысяч ливров, требуемых Алансоном, и послали трех лучших граждан для вручения этого don gratuite городской общины новому «Тезею или Геркулесу, изгоняющему гидр, минотавров и других чудовищ, истребляющих народ». То же происходило и в других местах. А это не был исключительный случай. Одна знать отлично понимала в чем дело, но ей это было на руку: ее занимал вопрос о реформах в конфедерации, она стремилась захватить в свои руки неограниченную власть, и поэтому манифест возбудивший повсюду сочувствие, являлся как нельзя более кстати, открывал для нее путь к победе. Толпами являлись дворяне к Алансону. Лану, а за ним Жильбер де Леви де Вентадур, родственник Монморанси, женатый на дочери коннетабля, виконт Тюренн, каждый с своею армиею, и целая масса дворян из разных провинций явились к Алансону, который очутился во главе сильной армии, воодушевленной надеждою на победу. Тут были и католики, были и кальвинисты, рассчитывавшие, что присоединение к ним католиков даст им возможность достигнуть преследуемой ими цели. Теперь борьба должна была принять широкие размеры, и для гугенотской знати являлся удобный предлог требовать ввиду новых обстоятельств увеличения доли ее власти и влияния в правлении. На юге она постепенно добилась до этого, и лишь Рошель выказывала упорное сопротивление ее требованиям.
Уже при первом известии о бегстве Алансона из Парижа гугенотская знать пыталась произвести реформу в управлении делами. Ее представители, жившие в Рошели, настаивали постоянно на том, чтобы в их исключительное ведение были переданы все дела касающиеся войны. «Люди, занятые исключительно одною торговлею, — так говорили дворяне жителям Рошели, — не обладают тою проницательностью, которая необходима в государственных делах; они не в состоянии оценить выгоды или невыгоды известных мер, не привычны к войне и не могут, поэтому, участвовать в решении вопросов, касающихся военного дела». Они требовали изменений в управлении городом, требовали установления особого совета из дворян, который должен был решать все дела и в который допускались только мэр да несколько эшевенов, но лишь с совещательным голосом. Но тогда эти требования вызвали сильное раздражение в жителях и привели лишь к тому, что вся буржуазия протестовала против проекта, составленного знатью. На вече 29 сентября все жители Рошели поклялись не щадить ни средств, ни жизни для сохранения неприкосновенными свои привилегии и вольности и для отражения всех тех, кто бы они ни были, кто попытается нарушить их.
Теперь прибытие Алансона возродило вновь надежды в среде дворян, и многие из них, а особенно Лану, недовольные решением горожан, отправились к Алансону и стали здесь искать поддержки для своих планов. И они нашли здесь эту искомую опору. 22 декабря в Рюффеке, в области Ангумуа, они вместе с Алансоном и католиками-дворянами составили правила, касающиеся юстиции, военного дела и финансов, правила, в силу которых вся власть переходила в их руки и в руки Алансона. Их принудили к этому решительному шагу сами жители Рошели, обращение которых с дворянами стало невыносимо. Роган и другие дворяне, оставленные Лану в Рошели, извещали его, что дела в Рошели идут все хуже и хуже, что горожане обращаются крайне сурово с дворянами, стараются отнять у них всякую власть в военных делах, и умоляли его заставить Алансона вмешаться в это дело.
6 января 1576 г. Ланокль, Дигоен и де ла Фукодиер, назначенные послами в Рошель, прибыли в город и предъявили мэру постановления, выработанные на собрании в Рюффеке. Мэр отверг все эти постановления. Он объявил депутатам, что город обязан оказывать повиновение Алансону как протектору только дотоле, пока не нарушаются этим его вольности и привилегии, что ни он, ни его совет не видят нужды принимать в виде губернатора дворянина, так как Рошель имеет уже губернатора в лице мэра, как не видят необходимости в реформе администрации, так как для управления финансами у них существует особый совет, а с заключением мира все дела должны прийти в обычный порядок. Напрасно послы требовали обсуждения правил, выставляли их только как проект, требовали созвания веча, им отвечали отказом. Тогда раздраженный Фукодьер разразился сильною филиппикою против мэра, приказывал именем Алансона, которого Рошель признала вождем и которому, следовательно, обязана повиновением, принять правила, созвать вече. Угроза подействовала, вече было созвано, но и здесь послы не встретили сочувствия. Народ объявил, что готов оказывать всевозможное содействие общему делу, но на проект организации не согласился.
Попытки знати относительно Рошели не увенчались успехом, но зато дворяне приобретали неоспоримое влияние и значение в лагере Алансона, и от них, их решения зависело заключение мира, принятие или непринятие известных условий. А их чувства к Рошели стали теперь крайне враждебны, и Ланокль писал, например, к Лану, что Рошель не заслуживает ни на что больше, как только на то, чтобы король утвердил в случае мира ее старинные привилегии.
Но проигрыш дела в Рошели вознаграждался новою помощью, которая шла к знати из Германии, и возможность безгранично распоряжаться военными делами еще более увеличилась для нее. Бегство Алансона заставило, наконец, электора Палатината подписать окончательно условия союза с Конде, и он решился послать своего сына, Казимира, с войском во Францию. Он требовал только для своего сына в вознаграждение за то «великое усилие, которое будет сделано им в пользу Франции», отдачи ему, Казимиру, крепостей Меца, Туля и Вердена с их округами и теми доходами, которые получаются с них, и кроме того, уплаты ему же жалованья из государственного казначейства и 6 000 экю от Лангедока до заключения мира, а после заключения его выдачи ему единовременно 200 000 экю в Страсбурге или Меце. То было тяжелое и унизительное для Франции условие, но ни Алансон, ни Конде, ни Данвиль, ни их сообщники не задумались принять его беспрекословно: они приобретали сильного союзника, выговаривали взамен того почти тридцатитысячное войско и смело могли надеяться, что их требования будут удовлетворены, что статьи базельского съезда не будут после этого отвергнуты с прежним пренебрежением.
Их ожидания не были пустою мечтою: заключая союз с иноземцами, они рассчитывали наверное, что правительство окажется не в силах оказать им сколько-нибудь серьезное сопротивление. И действительно, правительство находилось именно в таком положении. Бегство Алансона поставило его в крайне затруднительное и опасное положение, — известие о союзе, заключенном с иноземцами, повергло его в страх, и страх тем больший, что все усилия его собрать армию, оказать противодействие врагу, даже удовлетворить некоторым из его требований, не уменьшающих прерогатив короны, оказались совершенно напрасны. Приказ, изданный Генрихом III, в силу которого все войска королевства должны быть в сборе к 1 октября, не был исполнен, а угрозы и обещание строгого наказания для всех тех, кто присоединится к Конде или Алансону, не произвели ни малейшего впечатления. Не больший успех имели настояния французского правительства в Берне с целью помешать набору войск в пользу Алансона; набор производился с замечательною быстротою, желающих записаться было больше, чем сколько нужно. Нужно было прибегнуть к иным средствам, и Екатерина Медичи отправилась сама к своему сыну, находившемуся тогда в Шамборе. 28 сентября произошло свидание, начались переговоры, но Алансон категорически отверг все сделанные ему предложения. «Я не стану вести переговоров о мире, — сказал он матери, — пока не будут освобождены оба маршала». Екатерина Медичи согласилась и на это: она поняла, что теперь все следует поставить на карту, необходимо бросить заботу о своих излюбленных планах, иначе управление государством выскользнет из ее рук. Она поступилась своею ненавистью к дому Монморанси, истребление которого было ее заветною мечтою и против представителя которого она несколько месяцев тому назад решилась употребить в дело яд, и 2 октября оба маршала были уже на свободе, а Монморанси занял прежнее свое место в королевском совете. То была мера, вызванная необходимостью.
«Если мир не будет заключен, — писала Екатерина Медичи Генриху III, — то все будет потеряно». Но эти меры были приняты слишком поздно; освобождение маршалов не произвело впечатления, и герцог Алансон, несмотря на мольбы матери, отправился в Пуату. Попытки правительства при помощи маршала Монморанси уладить дело с восстанием не привели к цели, те условия, которые он предложил партии оппозиции, были отвергнуты и иноземное вторжение не было устранено.
Еще в конце сентября Монморанси — Торе с отрядом в 2000 рейтаров, с пятьюстами французскими стрелками и почти двумя тысячами ландскнехтов вторгся в пределы Франции, быстро двинулся к югу, прошел мимо Лангра, не встречая препятствий, и направился к Луаре, к городу Шарите, где должен был соединиться с Алансоном.
Известие о вторжении Торе произвело страшный испуг при дворе, и этот испуг был тем больший, что у правительства не было денег, что казна была пуста, нечем было платить жалованья солдатам. Все то, что было доставлено в казну, все ее доходы, как и те займы, к которым постоянно прибегало правительство, были давно поглощены. Коронация в Реймсе, а потом безумное разбрасывание денег на подарки миньонам истощали и последние средства. Три миллиона, занятые у среднего сословия, миллион, взятый с духовенства, давно исчезли, и положение казны дошло до того, что придворным не на что было жить. «Большая часть пажей, — рассказывает Летуаль, — очутилась без плащей, так как должна была заложить их, чтобы прокормиться. И если бы казначей Конт не дал королеве взаймы 5000 франков, то у нее не осталось бы ни одной дамы». Изобретение и продажа новых должностей не помогали делу, не улучшали финансового положения правительства, как не улучшало его и возвышение налогов. Возвышение налогов лишь еще больше раздражало народ, который с величайшею ненавистью и призрением относился к правительству; короля обвиняли открыто в том, что он слишком расточителен, заподозрили даже в покраже креста, находившегося в церкви Sainte Chapelle и отправленного в Италию под залог большой суммы денег. А Бурдейль в это время доносил о том, что страна разорена, что у народа нет более сил выносить новых взиманий, что авторитет короля совершенно пал, что одно спасение — мир, который необходимо заключить во чтобы то ни стало и возможно скорее.
У правительства не было средств самому, собственными силами сопротивляться вторгнувшемуся врагу, и оно прибегло к последнему крайнему средству: оно отдалось Гизам, заложило им коронные брильянты и умоляло спасти корону. То был крайне опасный шаг: правительство отдавало себя вполне в руки Гизов, но выбора не было и нужно было спасать себя. И это действительно спасло корону, хотя ненадолго. 2 сентября Генрих Гиз вышел из Парижа навстречу Торе с полной надеждой разбить его, и, действительно, в сражении при Дормансе разбил его наголову: рейтары сложили оружие, Торе бежал. Но Гиз поплатился глазом и ранами и был отвезен в Эпернэ едва живой, да и самая победа еще не была гарантиею успеха, так как Торе вел с собою лишь самый ничтожный отряд.
В Париже при дворе известие о победе было встречено с восторгом; звонили в колокола, пели в церквах Те Deum, составлялись процессии, в которых участвовал и король. Но это была напрасная, преждевременная радость. Екатерина Медичи ясно сознавала, что зло не устранялось этим, что это была ничтожная победа, и что главное заключалось в том, чтобы отторгнуть Алансона от союза с гугенотами и католиками, заключить перемирие, собраться с силами. А этих сил, она видела это, не было, и займы не помогали, да и города стали отказывать в выдаче сумм. Поэтому несмотря на успех, одержанный Гизом, она упорно продолжала работать в пользу перемирия. Ее усилия разъединить вождей партии не удались, и ей приходилось волею-неволею уступить всем требованиям и гугенотов, и партии политиков. Почти два месяца вела она переговоры, употребляла все средства, чтобы смягчить требования партии оппозиции, наконец, 22 ноября согласились на условия перемирия, предложенные ей. В вознаграждение за шестимесячное перемирие она обязалась выдать Конде 160 000 экю золотом для уплаты жалования его армии, стоявшей за Рейном, и распустить все те войска, которые набраны были правительством в иностранных государствах, затем должна была сдать гугенотам и Алансону шесть крепостей, а именно: Ангулем, Ниор, Сомюр, Бурж, Шарите и Мезьер, как places de sûreté, и выдать жалование солдатам, которые будут стоять гарнизонами в этих крепостях. В январе должны были собраться в Париже уполномоченные и заключить окончательный мир.
Но правительство, несмотря на крайне жалкое состояние и финансов, и армии, несмотря даже и на то, что Париж в эту важную минуту наотрез отказался дать требуемые от него в виде займа 200 000 ливров, а городская дума поднесла королю вместо денег жалобу на злоупотребления, допущенные им в государстве, решилось и в этот раз обмануть Алансона и конфедерацию. Вопреки условиям перемирия король не только не распустил иностранных наемных войск, а напротив приказал Шомбергу и Мансфельду прислать во Францию еще 6000 швейцарцев и 8000 немецких рейтаров, и в тоже время запретил комендантам Ангулема и Буржа сдавать эти города Алансону. Конде не был впущен в Мезьер, а о выплате ему 160 000 экю не было и слуху. Правительство само нарушало условия перемирия, и потому, когда оно потребовало начатия переговоров о мире, то не получило ответа. 27 декабря Алансон, Конде и Беза написали в Рошель письма, в которых предостерегали жителей беречься и католиков, и заключенного перемирия, а в январе армия Конде и принца Казимира, состоявшая из 6000 рейтаров, 2000 французской кавалерии, 2000 ландскнехтов, 2000 пехоты и 6000 швейцарцев, вооруженная 16 пушками, вторглась, наконец, через Бассиньи во Францию. Она направлялась прямо к центру Франции, имела ввиду соединиться с Алансоном и Данвилем и тогда уже начать военные операции. Препятствий к выполнению плана не было. Правда, города запирали ворота перед Конде, но их сопротивление не привело к цели. Нюи был взят и страшно разграблен, города Дижон и Шартрез спаслись от подобной участи лишь тем, что первый заплатил 200 000 франков, а второй — 12 000. Сопротивления со стороны королевской армии и быть не могло: она была слишком малочисленна, чтобы решиться вступить в открытую борьбу с сильным врагом, и герцог Майей, назначенный главнокомандующим над этой армиею вследствие болезни его брата, герцога Гиза, должен был отказаться от своего желания померяться силами с Казимиром. Он требовал подкреплений, просил отвечать «по-французски», что ему делать, указывал на опасность, которая грозит власти короля, настаивал на том, чтобы ни принцу Конде, ни немцам не давали ничего, но ему не присылали ни денег, ни войска, и только Беллиевр, государственный секретарь, писал ему, что «трудно убедить людей, которые вооружены, тем лицам, у которых нет сил, чтобы убеждать хоть в половину страхом. Они (гугеноты) вооружены, а мы говорим с голыми руками: оттого происходит, что наши слова, когда они выходят даже из уст государя, производят слишком слабое действие». Майену оставалось после этого отступать, и он совершал это дело с большой ловкостью; портил мосты и дороги, изредка беспокоил нападениями армию Конде. Но все это мало помогало делу. Все усилия Майена помешать переправе армии Конде через Луару подле Шарите, воспрепятствовать захвату Виши, оказались безуспешны, и Конде, взявши с Ниверне контрибуцию в 300 000 франков, с Оверни 150 000 и с Берри 40 000, 4 марта в Шарру соединился, наконец, с герцогом Алансоном и Лану, которые ожидали его здесь со своею армиею.
То была армия, силы которой в несколько раз превосходили силы короля. А между тем этим не исчерпывались силы гугенотов: еще существовала сверх этого армия Данвиля, да и король Наваррский, которому в конце февраля удалось убежать из Парижа, собрал вокруг себя значительную массу дворян, в числе которых были и такие личности, как Фервак, еще недавно с такой энергией осаждавший Донфрон, и основал главную квартиру в Сомюре.
Все эти силы должны были идти на Париж и принудить короля силой принять все те условия, которые они, победители, предпишут побежденному своему владыке.
11 марта блестящая армия конфедерации, состоявшая более чем из тридцати тысяч человек была выведена на поле Соре, лежащее невдалеке от Мулена. Тут были отряды, приведенные Конде и Казимиром, Алансоном и Лану; была и «самая храбрая и отважная знать изо всей Франции» (Маргарита Валуа); они были созваны для генерального смотра и отсюда должны были двинуться к северу.
Правительство сознало, наконец, полную невозможность вести борьбу с такими силами, и признало себя побежденным без боя. Едва только получено было известие о движении конфедеративной армии, как испуганная Екатерина Медичи поспешила навстречу своему сыну в сопровождении маршала Монморанси и целой свиты, состоявшей из женщин, на влияние которых она особенно рассчитывала. Она отправлялась в лагерь конфедеративной армии с твердым намерением заключить мир во чтобы то ни стало, сделать всевозможные уступки требованиям вождей партии. Она сознала, наконец, необходимость уступок: у ней не было армии, а те войска, которые должны были быть набраны в Швейцарии и Германии, еще не явились во Францию, да и не скоро могли явиться, казна была пуста, доходы уменьшились, громадный долг поглощал доходы, и надежда на займы у городов исчезла. Ответ, данный Парижем на требование правительства выдать деньги, не успел еще изгладиться у Екатерины Медичи из памяти, и она не могла рассчитывать на денежную помощь со стороны городов, да вдобавок и помощь эта, если бы она и была оказана, явилась бы слишком поздно: отказать вождям партии в их требовании значило заставить их продолжать военные действия, а это равнялось совершенному потрясению, даже уничтожению существующего порядка. Единственным исходом было заключение мира на всей воле враждебной партии, а Екатерина Медичи употребила все, что было в ее власти, чтобы склонить вождей к миру. Ее усилия увенчались успехом, но успех этот был куплен дорогою ценою: все то, чего в течение последних трех лет требовали гугеноты, все, о чем заявляли в своих статьях, составленных в Базеле, все это нужно было утвердить за гугенотами и политиками, так как это явилось с их стороны как неизбежное условие мира. Вожди партии твердо стояли на своих требованиях. Если Екатерине Медичи удалось увлечь Алансона, если присутствие Маргариты заставило его забыть обо всем, то вождей партии, Конде, Казимира и других, оказалось трудно, даже невозможно усмирить этим путем. Переговоры тянулись целый месяц сначала в Болье, в Турени, а потом в Шатенуа. Было бы утомительно излагать подробно ход этих переговоров, эти взаимные пререкания и речи; они изложены во всей полноте у Серреса и других современных историков. Мы приведем лишь одну сцену, превосходно характеризующую взаимные отношения правительства и партии оппозиции.
Предварительные переговоры были окончены, и Бове Ла Нокль и Ариенн были отправлены в Париж в качестве послов для окончательной ратификации мира. Созван был королевский совет. Генрих III лично присутствовал на заседании. Ла Нокль стал решительно и смело настаивать на заключении мира под условием принятия всех предложенных гугенотами и политиками требований; он объявил в резких выражениях, что нет иного выбора: или принятие всех требований, или война. Герцог Немур, единственный человек, сохранивший верность трону в то время, когда и Дофин, и Монпансье, и Беллегард, и множество других знатных лиц, которые не дальше, как полгода назад защищали короля, оставили дело правительства, отказавшийся на отрез следовать за Алансоном, был страшно возмущен речами Ла Нокля. Он объявил Ла Ноклю, что если бы он был королем, то отправил бы его в такое место, где он заговорил бы гораздо тише. Началась ожесточенная перебранка, но король заставил всех замолчать. Обращаясь к герцогу Немурскому, он сказал: «Если во всем этом и есть кто-либо, кого оскорбляют, то это — я, но вы видите, все-таки, как я терпелив. Мое молчание должно научить и вас молчать». «Ваше Величество, — ответил Немур, — я охотно замолчал бы, если бы дело шло о моих интересах, но здесь идет дело о Вашем Величестве». «Я слышал, — возразил Генрих, — что тем людям обыкновенно хуже всего прислуживают, у которых много лакеев», и затем поднялся и вышел.
Переговоры были окончены, и 6 мая 1576 г. в Шатенуа был подписан мир. Гугеноты сделали лишь слабые уступки и притом уступки чисто религиозного характера: они позволили отправлять свободно католическое богослужение во всех гугенотских городах, обязались уплачивать десятину католическому духовенству, не торговать в католические праздники.
Эдикт о мире, изданный королем 6 мая 1576 г. удовлетворял в значительной степени самым притязательным требованиям. Он давал гугенотам такие права, какими доселе они еще ни разу не пользовались, а с другой стороны правительство униженно просило забвения всего прошлого, осуждало открыто все то, что было им сделано в течение последних лет, отменяло все свои распоряжения, имевшие целью усиление власти и значения короля. Екатерина Медичи осуждала сама собственную политику, собственными руками подписывала приговор своей системе действий.
В силу постановлений нового эдикта, гугенотам предоставлена полная и неограниченная свобода не только совести, но и богослужения. За исключением одного только Парижа и окрестностей его, но не далее двух лье, гугенотам дано было право строить церкви, совершать свободно и беспрепятственно все обряды своей церкви: хоронить, венчать и крестить, петь псалмы, говорить проповеди, созывать синоды и национальные, и провинциальные. Правительство запрещало под страхом сурового наказания вмешиваться в религиозные дела гугенотов, запрещало начинать судебные следствия не только над лицами, перешедшими в кальвинизм, но и над священниками и монахами, перешедшими в «веру так называемую реформатскую», признавало их браки и детей, происшедших от этих браков, законными. Оно объявляло, что гугеноты — полноправные граждане государства, что их дети имеют равное с католиками право поступать во все учебные заведения королевства, а они сами занимать все должности, пользоваться наравне с католиками вспомоществованием от государства. Все это ставило гугенотов в положение равное положению католиков, но правительство вынуждено было пойти еще дальше в даровании им прав и, удовлетворяя их требованиям, сделало из гугенотов и их союзников привилегированное сословие в государстве. Оно постановляло, чтобы впредь все дела, возникающие между гугенотами и членами партии политиков, или, как выражено в эдикте, Catholiquesunis, были изъяты из ведения парламентов, и создало при парламентах особые камеры, chambersmi parties, члены которых избирались поровну из лиц обеих религий и которые одни и могли произносить решения в делах, касающихся лиц религии и их союзников. Этого мало. Правительство признавало партию оппозиции воюющею стороною и дало ей в обеспечение эдикта восемь городов как places de sûreté, а именно: Aigues-Mortes и Beaucaire в Лангедоке, Периге и Mas de Verdun в Гиени, Нойон и Серрес в Дофине, Иссуар в Оверни, Seine la grande tour в Провансе, и сверх того обязалось не ставить своих гарнизонов, не назначать губернаторов во все те города, которые находятся во власти партии, а также и в те города и замки, которые были освобождены от гарнизонов во времена Генриха II. Этим оно признавало партию особым государством и затем, объявляя себя побежденною стороною, заявляло торжественно, что все его действия, все указы и распоряжения, направленные против деятелей партии, как живых, так и умерших, не имеющими силы и значения. Оно объявляло, что все, происшедшее 24 августа 1572 г., совершилось в противность его желанию и к его великому неудовольствию, что все эдикты и меры, принятые против гугенотов, начиная с Генриха II, не должны иметь больше силы и должны быть уничтожены, равно как и все книги, монументы и акты, бесчестящие память деятелей партии оппозиции, что с памяти Колиньи, Ла Моля, Коконна и их сообщников Монгомери, Монбрэна, Брикемо и других должен быть снят упрек в измене, их детям возвращены и звание дворян, и все имения, отнятые у них в силу решений, которые признавались теперь не имеющими силы, что все действия знати обеих религий, совершенные ими в течение последнего времени, все произведенные ими взимания налогов должны быть признаны как бы не существующими, что все процессы, направленные против них, должны быть прекращены, а их борьба с правительством после 24 августа не должна считаться восстанием, а следствием того, что было совершено в этот день в Париже.
Но это все еще не удовлетворяло партию оппозиции; ее требования шли еще дальше, и правительство принуждено было поставить рядом с указанными распоряжениями ряд новых, исполнение которых передавало всю власть в государстве в руки знати и городов. Оно обязалось возвратить дворянам все те замки, которые принадлежали им и которые были отняты у них правительством; восстановляло дворян во всех тех должностях и званиях, которыми они владели до 24 августа, возвращало в неприкосновенности все их права, вольности, привилегии и имущества. Вожди партии получали еще большие права: им обещаны были пенсии, и правительство обязалось принять на себя расходы для поправления их домов, улучшить их расстроенное состояние; за принцем Конде, королем Наваррским и Данвилем утверждалось действительное, а не номинальное только право быть губернаторами Пикардии, Гиени и Лангедока, и все они признавались правительством верными слугами короля, ведшими войну единственно в пользу государства. Им даны были обширные права и полномочия, делавшие их как бы независимыми владетелями их провинций, и правительство узаконивало этим тот строй, чисто средневековый, к восстановлению которого стремилась партия и гугенотов, и политиков. Удел герцога Алансонского был увеличен. Ему и его потомкам мужеского пола отданы были в полное и неограниченное владение провинции Анжу, Турень и Берри; король отказывался навсегда от всяких прав на эти области, обязывался не вмешиваться во внутреннее их управление и сохранял лишь за собою один титул, одно право — считаться верховным владыкою. Сверх того Алансону назначена была пенсия в 100 000 экю, и все его действия признаны законными. Армия, приведенная Конде на помощь дворянам, не осталась без вознаграждения: действия принца Казимира объявлены были полезными для государства, совершенными в его пользу, и правительство обязывалось уплатить ему 3 600 000 ливров, из которых половина уплачивалась немедленно.
Все это касалось лишь одной знати, но правительство не забыло и городов. Оно подтверждало за ними все те права, вольности и привилегии, которыми они пользовались в прежние времена, снимало с них обвинение во всех действиях, направленных ко вреду государства, во всех нарушениях законов государства и давало им право восстановлять все свои укрепления.
В заключение правительство обязалось не позже шести месяцев созвать Генеральные штаты и сверх того приказало всем чинам королевства принести торжественную клятву в том, что все постановления эдикта будут выполнены во всей строгости и точности и угрожало смертною казнью всем тем, кто каким бы то ни было образом нарушит эти постановления.
Оно признавало, таким образом, вполне законным восстановление старого порядка, санкционировало раздробление государства, и все это только четыре года спустя после того, как оно с такою надеждою на полный успех приказало в ночь на 24 августа подать сигнал к резне и истреблению и врагов веры, и врагов государства…
Известие о заключении мира разнеслось по всей Франции, и повсюду гугеноты торжествовали победу. Гугенотские города горели огнями, везде праздновалось прекращение разорительной войны. В Рошель курьер привез эдикт 24 мая, и немедленно же, в пять часов вечера, было созвано вече. Эдикт был прочтен всем жителям при звуках труб и барабанов, при выстрелах из пушек и непрерывной стрельбе из ружей. Вечером весь город был иллюминован.
Но это торжество было куплено дорогой ценой. Победа стоила жизни многих из даровитейших и энергических деятелей партии. Головы Монгомери и Монбрэна скатились под ударом палача, ценою их крови и крови их сподвижников была куплена победа; а многие из тех, кто остался в живых, увидели себя разоренными в конец. Этого мало. В среде партии обнаружилась с полною силою страшная болезнь, грозившая подорвать в конец силы партии: вражда буржуазии к дворянству усиливалась все более и более, и многие из знати увидели себя вынужденными смягчить условия мира, дать власти право внести в эдикт статьи, на которые они не согласились бы при других обстоятельствах. Будущее, несмотря на победу, представлялось в далеко не радужном цвете. А тут, рядом с неудовольствием гугенотской буржуазии против знати, развивалась постепенно вражда опять к той же знати со стороны католической массы, которая была выведена из себя тем страшным разорением, которое приносили за собой войны, и в глазах которой дарование эдикта, подобного эдикту, данному в Шатенуа, равнялось истреблению и поруганию католической религии. Всеобщий крик неудовольствия раздался по всей католической Франции.
Еще в 1575 г. народ в Пуату протестовал публично против войн, затеянных знатью. «Вот уже тринадцать лет, — так писали жители Пуату, — как мы терпим страшное разорение благодаря тем лицам, которые называют себя дворянами (gentilshommes). Их цель состоит в том, чтобы разорить купца и бедного крестьянина, и гарантировать лишь себя, и они сумели так ловко поддержать друг друга, что не только не потерпели разорения, а напротив, оказались в выигрыше, благодаря смутам». Не раз приносили они по этому поводу жалобы Генриху III, не раз указывали на жалкое положение страны, на крайнее разорение, до которого они доведены. Король посылал любезные письма к жителям, убаюкивал их надеждами и не делал ничего. Народ увидел, что нужно самому браться за дело, что лишь в собственной энергии надобно искать средств спасения. И он прибег к ней. «Нас двадцать тысяч человек, — заявляли в приведенном воззвании жители Пуату — и мы готовы подняться все, чтобы уничтожить тех, кто продает нас, кто поступает с нами так, как поступают дворяне».
Во Франции началась реакция, вызванная действиями знати. Новый эдикт подлил масла в огонь. Парижское население встретило негодованием весть о новом эдикте, но еще не принималось за дело. Только одно духовенство парижское отказалось петь Те Deum laudamus в честь мира, — народ выразил пассивно свое неудовольствие: на иллюминации, зажженной в честь мира, было мало лиц из народа, — рассказывает очевидец событий Летуаль. Зато в провинциях волнение достигло до крайних размеров. «Я не знаю, что это за подданные — гугеноты, но если бы я имел подобных подданных и если бы они говорили со мною так, как говорят с королем, держу пари, я отправил бы их на эшафот», — так выразился герцог Немурский, когда узнал о тех условиях, которые предлагали гугеноты королю. А это было мнение, разделяемое всеми рьяными католиками. Ненависть к реформатской религии, ненависть к деятелям этой «чудовищной» партии политиков дошла до крайних размеров, когда католики узнали, что гугенотам дают право осквернять католические города пением псалмов, что их вожди получают места губернаторов провинций, что деньги, взятые от церкви, идут на вознаграждение гугенотов, на уплату жалованья немецким солдатам, разорявшим Францию. По всей Франции стали образовываться союзы; собирались рьяные католики и давали друг другу клятву помогать истреблению врагов истинной религии и общественного спокойствия. Они обязывались восстановить во всей чистоте и непорочности истинное служение Богу по обрядам апостольской, римско-католической церкви, давали клятву сохранить за Генрихом III всю ту власть, все то повиновение, весь тот блеск, которые принадлежат ему по праву. Весть о назначении Конде губернатором Пикардии подняла на ноги все католическое население области, и в Перонне была составлена ассоциация, получившая название Лиги.
То был враг, крайне опасный для партии гугенотов и политиков; с ним приходилось теперь меряться силами: король отступал на второй план: борьба должна была идти уже не с ним одним, а со всем католическим населением Франции.