Мир в Като-Камбрези (3 апреля 1559 г.), заключенный Генрихом II, королем Франции, с Филиппом Испанским II, открывает собою новый период во французской истории. Он положил конец целому ряду войн то в Италии, то с Карлом V и Испанией), которые были начаты Карлом VIII и тянулись чрез всю первую половину XVI столетия и вместе с тем положил конец и той блестящей военной деятельности, тем блестящим военным подвигам, которые всегда прельщали французское дворянство, заставляли его забывать о внутренних делах и надолго отводили ему глаза от той внутренней борьбы с усиливающеюся властью короля, которая проявилась при Людовике XI в восстании, поднятом лигою в защиту «общественного блага». Война, военные подвиги издавна были главным, можно сказать, исключительным занятием дворянства. Его воспитание, предания, все влекло его к этой деятельности. С малых лет дворянин предназначался к военной карьере, при его воспитании наибольшее внимание было обращено на эту сторону деятельности. Рассказы о военных подвигах, прославление военных подвигов — вот что составляло главный предмет разговоров, привлекало внимание юноши и вырабатывало в нем военные наклонности, любовь к военным подвигам. «Храбрость, — говорит герцог Буиллон в своих мемуарах, — с самого детства сопутствует всем лицам знатного рода, чтобы заставить их презирать жизнь, когда честь призывает их подвергнуть ее опасности». «Однажды, — рассказывает он, — мы вели беседу о подвигах Бриссака, о его высокой репутации, о счастии тех, кто сопровождает его. Разговор перешел к жалобам на наше несчастное положение, на нашу бездеятельность, бездеятельность взрослых людей (старшему из нас было едва только 15 лет) и мы решились отправиться к Бриссаку». Это не был какой-либо исключительный случай. Французская молодежь была проникнута тогда подобными же чувствами. Дворянство составляло важнейшую часть армии. Ряды военных чинов, маршалов и капитанов, пополнялись исключительно дворянством, и оно приписывало себе честь тех побед над врагом, которые одерживала армия в войнах последнего времени. Эти войны сделались обширным поприщем для выработки военных талантов, и французская знать не потеряла времени понапрасну. Ни одно европейское дворянство, так писал венецианскому сенату один из его послов, не обладало такими военными талантами, как французско.

Итальянская почва была главною ареною для подвигов знати. Туда издавна стремились искатели приключений, возвращавшиеся оттуда в блестящем вооружении, сделанном в ломбардских фабриках, в одежде из дорогих материй, вышедших из рук флорентийских фабрикантов, и возбуждавшие зависть и удивление в своих соотечественниках. «Итальянские войны были также популярны во Франции, как французские в Англии. Передавалось из поколения в поколение воспоминание о выигранных битвах, умалчивалось о потерях; старый солдат, возвратившись в отечество, прославлял восхитительный климат Италии, изысканные вина, благосклонность женщин, сумевших понять, насколько его соотечественники храбрее жителей юга. Даже тогда, когда не было национальной борьбы между Франциею и Италией), искатели приключений ежегодно отправлялись в эту страну. И вот это поприще, усеянное костьми героев, прославившее имя французов, теперь, с заключением мира, закрывалось для Франции, а вместе с ним закрывалась и арена для воинских подвигов. Да вдобавок этот мир не был вознаграждением за понесенные потери, за храбрые подвиги дворянства. Франция не была побеждена оружием, ее неудачи не были поражением, а между тем король как бы признавал себя побежденным и допустил уступки, которые были равносильны унижению в глазах французов. Он возвращал и испанскому королю, и герцогу савойскому все сделанные французскою армиею приобретения, и это в то время, когда испанский король отказался вознаградить короля Наваррского и сам сознавался в полной невозможности вести войну». «Гарнизоны шестидесяти крепостей должны были вернуться во Францию, а для взятия этих крепостей было пролито целое море французской крови, были истощены средства государства», да кроме того, эти крепости «считались равными одной трети Франции». Напрасно многие из дворянства протестовали против заключения мира, напрасно маршал Бриссак предлагал тридцать тысяч экю и продажу своих имений для продолжения войны, напрасно доказывали, что «битвы при Сен-Кантене и Гравеллине не довели еще короля до такого состояния, чтобы нельзя было сформировать вновь одну или две армии». — «Король хотел мира» и не задумался «отдать в один час все то, что было завоевано в Пьемонте в течение тридцати лет».

Сильное неудовольствие проявилось и в среде знати, и даже в среде народа. «Большая часть Франции ворчала и говорила, что слишком много отдают, другие находили мир странным и невероятным, иностранцы смеялись над нами, те, кому дорога была Франция, плакали». Бриссак, резче всех протестовавший против заключения мира, был сильно возмущен вестью о том, что несмотря на его предположения, мир состоялся. «Несчастная Франция! — воскликнул он, — до каких потерь, до какого разорения доведена ты, прежде торжествовавшая над всеми нациями Европы».

Но протесты и неудовольствие не привели ни к чему. «Славный труд и храбрость бесконечного числа дворян, офицеров и солдат сделались бесполезны и для них, и для отечества», и дворянство должно было оставить поле брани и разойтись по домам, унося с собой разочарование, затаенную злобу и сильное неудовольствие против короля и его двора. Оно не захотело даже являться ко двору и скрылось в своих замках, а один из дворян с свойственной ему энергиею заявил, что лучше готов бы уйти куда-нибудь в земли, лежащие за Венециею, чем возвратиться в отечество.

Королевская власть создавала себе нового врага. Она отвлекала от внешней войны силы, которые теперь сосредотачивались внутри государства и могил направить свои удары против той же власти, в тесном союзе с которою она побеждала внешнего врага. Война удовлетворяла сильнейшее сословие в государстве. Она давала ему занятие и привязывала прочными узами к королевской власти, все шире и шире раздвигавшей пределы своего влияния. Борьба, которая была ведена знатью с таким упорством против Людовика XI и симптомы которой проявились на Штатах в Блуа, была забыта, заглушена громом пушек. Теперь приманка исчезла, и борьба могла возникнуть вновь. Опасность гражданской войны сознавалась уже многими. «Франция, — так говорил Виллар королю Генриху II, в марте 1559 г., — воинственна и подвижна по своей природе, и она никогда не удовлетворится миром, если не будет видеть пред собою какого-либо поприща, годного для изощрения ее храбрости, ее добродетелей. У француза нет большего врага, как мир и благосостояние, которые делают его нетерпеливым, распущенным, жаждущим волнений и презирающим и собственное благосостояние, и собственный покой, когда он имеет ввиду что-либо новое».

Эти события происходили как раз в то время, когда то положение, в каком находилась Франция, вполне благоприятствовало возникновению внутренних волнений и создавало богатую почву для возобновления только на время прекратившейся борьбы между средневековым порядком вещей и королевской властью.

Как ни была обширна в XVI в. власть французских королей, заявлявших, подобно Франциску I, о безграничности своих прав, подвергавших не формальному, а действенному суду даже таких могущественных вассалов, как коннетабль Бурбон, как ни велики были успехи, достигнутые ими в деле централизации страны. Они не были в состоянии покончить навсегда с теми средневековыми элементами, которые сохранили в значительной мере как привязанности к своим старым правам и привилегиям, так и способность отстаивать их даже в открытой борьбе и права которых нарушались расширением власти короля. Средневековый строй пустил слишком глубокие корни во французском обществе для того, чтобы работа одного или двух поколений могла уничтожить его влияние. Этот строй был выработан самим обществом, он не был навязан ему сверху или извне, и формы жизни, характеризующие его, сохраняли в течение долгого времени всю ту устойчивость и упругость, какою отличаются учреждения, выработанные массою. Все, чего могла достигнуть централизация во Франции в течение четырехвековой борьбы, т. е. до XVI в. заключалось в чисто внешнем объединении страны, в уничтожении тех аристократических родов, которые, владея целыми провинциями, были в состоянии стоять наравне, если даже не выше самого короля. Попытки достигнуть чего-либо большего, чем прямое подчинение всех власти одного феодального главы — короля, оканчивались в большинстве случаев неудачею, и меры, принятые с этою целью, лишь вызывали реакцию со стороны и феодальной знати, и городских общин. Такова была, например, судьба судебной административной реформы, предпринятой Людовиком XI. При Людовике X она сделалась одной из могущественнейших причин восстания, окончившегося полным восстановлением средневекового строя. Столетие позже она была выдвинута вновь, но вновь привела к борьбе власти со знатью и вызвала одну из сильнейших реакций в пользу сохранения старого порядка. Движение, возбужденное поступками и мерами, принятыми королевскою властью, было так сильно, что на Штатах в Блуа (1483–1484 гг.) знать, например, потребовала восстановления всех своих прав, вольностей и привилегий. Она была побуждена к тому Людовиком, «желавшим, если бы то было возможно, уничтожить знать».

В XVI в. Франция представляла собою страну, нравы и учреждения которой носили на себе резкий отпечаток средневекового строя. Благодаря усилиям, ловкости и способностям королей, большая часть провинций, составляющих современную нам Францию, была включена в состав французского королевства, но почти каждая из них представляла отдельное, независимое целое. Не вдруг присоединены были они к королевству, а постепенно и чаще всего путем уступок, вызывавших известные условия, на основании которых провинция подчинялась властям. Благодаря этим условиям, часто составленным в виде письменных актов, хартий, провинции пользовались всеми теми правами и вольностями, которые они успели приобрести еще и прежние времена, времена независимости. Очень многие из провинций имели свое независимое управление. Обитатели провинций вроде Лангедока. Нормандии, Дофинэ, Бретани и др. заведывали всеми делами области. Они выбирали из своей среды представителей на провинциальные Штаты, без согласия которых король не имел права взимать или увеличивать подати. Судебные дела ведались в особых, независимых друг от друга судебных учреждениях, или парламентах, ревниво оберегавших свои права против притязаний Парижского парламента. Самоуправление не было лишь простою формальностью. Почти каждая провинция, особенно же окраинные, или недавно присоединенные, сильно привязаны были и к своим нравам и учреждениям, и к своим правам и вольностям. Нововведения и реформы принимались крайне туго, встречая сильное и упорное, не всегда лишь пассивное сопротивление. Жители провинций привыкли смотреть на себя как на членов отдельных независимых частей, и в их глазах жители другой, хотя бы и соседней провинции, представляли собой отдельную «нацию». В каждой почти провинции существовал особый диалект, часто до того отличный от других диалектов, что лица, употреблявшие его, не понимали тех, кто говорил на другом диалекте, как, например, гасконцы и жители Нормандии, бретонцы и обитатели Лангедока. Подобное же различие, поддерживавшее разъединенность в среде нации, существовало и в тех законах, которыми руководились жители отдельных провинций. Правда, большая часть страны, лежащей к северу от Луары, руководилась обычным правом, к югу кодекс Юстиниана почти никогда не терял своего значения, но в формах передачи наследства, в законах о наследстве, как и во многих других отношениях, одна провинция резко отличалась от другой, соседней, источник законодательства которой был общий с первою. Средства сообщения между провинциями, даже между городами, (что составляет одно из немаловажных подспорьев для централизации) были крайне затруднительны, иногда совсем почти прекращались. Лишь три или четыре дороги, носившие название королевских, поддерживались хоть сколько-нибудь, все остальные пути сообщения были крайне дурны. Зимою сообщение прерывалось даже между городами, лежащими друг от друга на несколько миль. Случалось, что одна область страдала от голода в то время, когда в другой соседней было изобилие в средствах пропитания. Резкое различие в ценах на продукты было в значительной степени результатом дурного состояния дорог. В каком состоянии находились дороги, видно из того, что Екатерине Медичи пришлось из Парижа в Тур ехать три дня, несмотря на всю ту поспешность, с которой совершалось путешествие, что Лопиталь лишь в двенадцать дней мог добраться из Ниццы в Сен-Валье, а венецианский посол, Липппомано, делал всего по четыре мили в сутки.

Эти и суммы других условий в том же роде в сильной степени мешали объединению страны, препятствовали власти оказывать значительное влияние на провинции. Правда, как бы в видах большего подчинения областей центральной власти, короли стали назначать в каждую из них губернаторов как представителей Центральной власти. Но это не оказало особенного влияния на ход объединения, по крайней мере в первое время. Напротив, разъединение оставалось в полной силе, и власть прибавила еще новую и опасную силу к числу тех затруднений, которые она встречала на каждом шагу. Как представители центральной власти губернаторы провинций обладали самою неограниченною властью и принимали меры, делали предписания под личною своею ответственностью. Они карали и миловали виновных, установляли места для ярмарок и торговли, раздавали права дворянства буржуазии, узаконили незаконнорожденных, заведовали всеми делами и гражданскими, и уголовными. С другой стороны, часто случалось, что звание губернатора одной и той же провинции передавалось по наследству, и губернаторы приобретали еще более прочное и независимое положение, являясь уже не только представителями власти, но и представителями провинций. Этим они увеличивали и свою власть, и свое значение и стали крайне опасны для королевской власти, которая начала подозрительно смотреть на их действия и постоянно посылала к ним указы с запрещением присваивать себе права верховной власти.

Таким образом, вмешательство королевской власти в дела провинции встречало ряд препятствий, которые давали возможность каждой провинции сохранять и свою независимость, и свои вольности и права. Прямое влияние власть могла производить на подвластное ей население лишь путем особых комиссий, верховных судов (grands jours), которые разъезжали по Франции и подвергали наказанию всех противящихся (contra-venants) власти короля. Но это средство далеко не всегда было употреблено, да и наконец не при всех обстоятельствах могло оказывать влияние.

А между тем в каждой провинции существовали элементы, которые при первом удобном случае могли подготовить восстание против власти. Все население Франции (состоявшее из 12 миллионов при Генрихе IV) делилось на сословия, из которых почти в каждом была сильно укоренена любовь к старому порядку, каждое ревниво оберегало свои права. В тогдашней франции насчитывали 648 тысяч духовных, миллион дворян, 500 тысяч лиц судебного сословия, 8 миллионов рабочего класса (буржуазии, крестьян) и два миллиона нищенствующих. Из них дворянство составляло главную и наиболее опасную для правительства силу, так как и по своему положению, как привилегированное сословие в государстве, и по своим традициям и духу, оно заключало в себе наибольшее число оппозиционных элементов и всегда было готово с оружием в руках защищать свои права и вольности против нарушения со стороны короля. Дворяне, а особенно из числа тех, которые обитали в провинциях или недавно присоединенных к короне, как Бретань, или в отдаленных от центра и пользовавшихся правами самоуправления, как например Лангедок, Овернь и другие, сохранили, если не во все своей миллионной массе, то в значительном числе своих членов воспоминание о старых феодальных правах. Правда, велики были успехи централизации во Франции. Короли успели шаг за шагом завоевать обширные права, отнять целые провинции у крупных феодалов, уничтожить сильных феодальных сеньоров. Значительно сузили они права дворянства, перенося на себя право чеканить монету, ограничивая частные войны и запрещая их. Но это было мало для уничтожения феодализма. В борьбе с властью дворянство не было подавлено и обладало все еще достаточною силою для успешной борьбы с нею. За большими, крупными феодалами стояла мелкая знать, иногда владевшая обширными поместьями и возводившая свой род, не всегда неправильно, ко временам, современным французской монархии. Редко выходила она из своих замков, своей области, не часто приходилось ей видеть короля, зачастую в своей глуши она не знала, да и не заботилась знать, кто был королем во Франции. Она имела собственный суд, а в качестве hauts-justiciers пользовалась еще и правом суда над другими. И в XVI в., как и во времена полного процветания феодализма, она обладала почти неограниченною влaстью в своих землях. Владетель-дворянин налагал на своих подданных подати, устанавливал новые налоги, новые пошлины, раздавал, как например, в Дофинэ, права дворянства буржуазии и другим сословиям. Он считал своею честью не подчиняться законам и с презрением смотрел на постановления низших судебных инстанций, даже парламентов. Даже более; он парализовал распоряжения власти против преступников, покровительствовать которым он считал полезным и которым открывал свои замки. Таким образом окружающая обстановка всегда живо напоминала ему старину, а вместе с этим приводила и к действиям и поступкам, которые были когда-то законны, а теперь преследовались властью. А эти поступки так сильно укоренились в среде знати, что запрещения, даже наказания не приводили к цели. В течение трех веков короли издавали законы, запрещавшие частные войны, вооруженные собрания, но все они оставались лишь на бумаге. Даже более, чем резче и решительнее были меры, принимаемые против дворян, тем сильнее становилось и сопротивление. При Людовике X, в начале XIV в., реакция сделалась так сильна, что вынудила правительство подписать приговор своему делу и восстановить весь прежний строй общества. Провинциальное дворянство нормандское, Лангедока, Бургони, Оверни, Форэ, Шампани, получило хартии, упрочивавшие за ними права вести войны, другими словами, свободно составлять вооруженные собрания и собственными силами расправляться с обидчиком, а с другой стороны укреплявшие за целыми провинциями права самоуправления, независимость местных судов (échiquiers или parlements). Правление Филиппа V (le Long) еще более усилило аристократию. Франция вполне возвратилась к временам первых Капетингов. Хартия за хартиею давалась разным областям, то Кверси, то Перигору. Сама власть торжественно разрешала восстановление прежних прав. «Восстановляйте, — говорил Филипп своим вассалам, — все ваши привилегии, как было до царствования Людовика Святого».

Войны с Англиею не только не ослабили притязаний аристократии, но еще более увеличили их. Короли и Франции, и Англии, стараясь завлечь дворянство, усиливали его права. Увеличивали его привилегии. Правда, битва при Пуатье, как и вообще все эти войны, погубили значительную часть дворянства, но оставшаяся часть все еще сохраняла старые привычки, пользовалась на практике дарованными ей правами и не думала добровольно, без бою, уступать свои права. Карл VII и Людовик XI испытали это на себе, выдержавши около четырех войн с дворянскою лигою «общественного блага», силы которой были так велики, что победа далеко осталась нерешенною, по крайней мере в открытом поле. Нахальство дворян стало так велико, что они отказывались даже давать клятву в верности по старым обычаям. Герцог Бретанский отказался принять клятву как homme lige.

Правда, Людовику XI удалось уничтожить важнейших противников, как, например, герцога Бретани и Гиени, но это еще не значило убить феодальную реакцию. В XVI в. она, несмотря на сильные удары то от усиливающейся централизации, то от двора, притягивавшего к себе и губившего лучшие ее силы, еще в значительной степени сохраняла старый дух. «Посмотрите, — говорил Монтан, говоря о современной ему провинциальной знати, — посмотрите на провинции, удаленные от двора…на жизнь, подданных, занятия, службу и церемониал какого-нибудь сеньора…воспитанного среди своих вассалов, посмотрите на полет его фантазии, его мыслей. Нет ничего более монархического! Ему сообщают сведения о короле, как о персидском царе, раз в год, и он признает его лишь по какому-нибудь древнему родству, которое его секретарь внес в реестр». Правда, со сцены сошли и графы Прованские, и герцоги Бретонские, но были такие лица, как Монбрен, не побоявшиеся сказать, что они признают короля своим господином лишь во время мира, а во время войны считают его своим равным, или как Артюс Коссэ, выразившиеся таким образом о короле: «Все вы, короли и великие принцы, ничего не стоите…»

Пока шли войны с Испаниею и Италиею — дворяне не восставали против власти. Большая часть их была вне Франции. Но уже и тогда, в промежутки между войнами начиналось новое движение между аристократиею. Короли сочли себя вполне неограниченными властителями. Уничтожившие сопротивление крупных феодалов привлечением их ко двору, они думали, что дело покончено вполне. Новая формула была принята при издании законов. Король торжественно заявлял, что закон — его воля, что изменения и реформы он производит, потому что «такова наша добрая воля» («tel est notre bon pliasir»). На каждом шагу старались короли, и Франциск I, и Генрих II, стеснять мелких дворян. Так Франциск I указом от 1534 г. потребовал от всех дворян являться раз в году на смотры, и являться лично и вполне вооруженными. Неисполнение приказания влекло за собой конфискацию имущества. Кроме того, отнимались у дворян и частные их права, которыми они особенно дорожили. Еще Людовик XI запретил дворянам охотиться под страхом быть повешенными. Франциск I, этот «отец охотников» («père des vesneurs»), издал законы еще более строгие. Его преемник действовал Генрих II не лучше. Своими преследованиями еретиков, благоволением к Гизам, которые лишь очень недавно явились во Францию и уже успели своим блеском, значением и милостями, рассыпаемыми им королем, затмить принцев крови и дворянство, он возбуждал все сильнее и сильнее недовольство знати. Еще при Франциске I правительство было вынуждено издавать законы против «незаконных собраний с оружием в руках», составлявшихся в разных углах Франции. В 1531 г. в Пуатье верховный суд присудил к смертной казни громадное число дворян в областях: Анжу, Они, Ангумуа, Марш и других. До самого 1547 г. подобные же суды составлялись в других городах и везде казнили дворян за ослушание. При Генрихе II неудовольствие сделалось особенно сильно. Против него, ходил слух, составлен был даже заговор дворянством и гугенотами. Лишь смерть его в 1559 г. не дозволила заговору созреть вполне. Реакция проявилась с полною силою в Амбуазском заговоре.

А между тем, короли вроде Франциска I, поддерживали феодальный дух. Они старались воскресить умерший дух рыцарства, устраивали турниры, рыцарские пиры. Король обращался со своими сподвижниками, как прежде обращались рыцари друг с другом. Франциск I называл их всегда своими «братьями по оружию».

Все это вместе взятое с большою силою действовало на умы, возбуждало феодальную реакцию. В нравах, обычаях сохранились прежние феодальные черты. По-прежнему дрались дворяне друг с другом, убивали друг друга на дуэли. Даже более. Эти привычки получили теперь еще большую силу. Правительство с каждым годом все чаще и чаще должно было издавать законы против дворян. Развитие привычек чисто феодальных сделалось так сильно, что вызывало жалобы со стороны народа, даже и со стороны самих дворян. Так, на орлеанских Генеральных штатах дворяне просили короля запретить и уничтожить те ссоры и раздоры, которые с особою силою внедрились в среду дворянства. Буржуазия выражалась еще резче, требовала еще более решительных мер. «Пусть король запретит дуэли и частные войны под страхом отнятия головы без всякой надежды на прощение». Власть удовлетворила требованию дворян и буржуазии. Муленским ордоннансом были строжайше запрещены дворянам вооруженные собрания, дуэли и частные войны.

Виновных грозили казнить. Но приказы короля не имели силы. Дворяне продолжали свои подвиги. А между тем они единогласно почти требовали реформы в государстве, кричали о страшном разорении страны, о ее дурном управлении, торжественно заявляли, что будут повиноваться королю лишь тогда, когда будет произведена реформа по их желанию, когда все должности, вся судебная и административная власть перейдет в их руки, когда в судьи, в губернаторы, эшевены, будут назначаться дворяне, по выбору их же самих, когда, следовательно, власть откажется от управления, чтобы передать его знати, и восстановить старый порядок. Они смотрели на себя, на свое сословие как на важнейший и необходимейший элемент государственной жизни, и устами своего представителя на орлеанских Штатах (1561 г.) провозгласили, что дворянство — установление божие, что уничтожение его равносильно уничтожению сердца в человеческом организме, что оно играет роль луны и что противопоставление его солнцу-королю влечет за собою затмение солнца, восстания против короля.

Но сохраняя любовь к старине в области политических прав, дворянство отстаивало и свои старые нравы и обычаи против новой культуры, новых обычаев.

Мало того, что вследствие разорения и крайней бедности многие дворяне были вынуждены предпочесть «простую жизнь в замках, не требующую ни больших расходов, ни богатых костюмов, ни дорогих лошадей, ни банкетов», жизни при дворе, которая вводила в страшные расходы. Было много таких дворян — их называли медными лбами (fronts d’airain), — которые из любви к старине систематически противодействовали новой культуре, выходившей от двора, не в силу одной бедности не желали являться ко двору. Они жили старою, простою жизнью в замках, не носили богатых костюмов. Они одевались часто, как и простой класс, в белое платье, и лишь по способу ношения ими шпаги можно было узнать их. В то время, когда многие дворяне разорялись, вследствие быстрых изменений моды, на костюмы себе и своим женам, на обеды и пиры, они жаловались на упадок старых нравов. Они были недовольны тем, что воспитание юношей в замках по старым феодальным обычаям потеряло в значительной степени свое прежнее значение, что многие из дворян отдают своих детей ко двору. С ужасом смотрели они на страшную роскошь в одежде и еде, которая, подобно заразе, от двора стала расходиться между дворянами, старающимися превзойти короля в блеске и пышности вывезенных из Италии костюмов. Горько оплакивали те старые времена, когда простота царила в семействах, когда жены не проматывали страшных сумм на наряды, да на новомодные экипажи. Они видели, что новые привычки развращают людей, унижают дворянство, служат причиною распадения и гибели семейства. И говорили, что если дело так продолжится, — Франция погибнет.

Необходима реформа и прежде всего реформа двора. Необходимо запретить всякую роскошь, дурные нравы и привычки и возвратиться к прежней простоте. Теперь же, пока двор — место развращения и дурных нравов, они советуют дворянам не посылать своих детей ко двору, а если кто послал, тот должен или взять их скорее назад, или возможно чаще наведываться к ним и большую часть времени удерживать при себе.

При таком настроении, живя в провинциях, в значительной степени свободных от вмешательства и давления центральной власти, дворянство должно было оказаться сильным и опасным противником королевской власти. А особенно в том случае, когда власть слишком затягивала узду, задевала своими притязаниями извечные и излюбленные права и привилегии и не только не открывала при этом поприща, на котором дворянство могло тратить свои силы, а, напротив, закрывала его и при том против воли и желания знати. Само дворянство отлично понимало свое положение по отношению к власти, сознавало свои силы, свое значение в государстве. «Мир в государстве, — так говорил Рошфор в 1561 г., — поддерживается союзом короля и знати, права и вольности которой также древни, как и учреждение королевской власти. Разногласие между королем и знатью влечет за собою смуты и междуусобия, напротив, поддержка последней королем заставляет ее, эту главную опору власти, являться первою к его услугам».

Правда, долгая и упорная борьба дворянства с королевскою властью значительно ослабила его, уменьшила ряды оппозиции; правда, раздоры в среде дворянства, раздоры из-за места в Парламенте или Штатах, из-за чисто личных отношений, равно как и та вражда, которая искони существовала у него к среднему сословию, в решительные минуты губили не раз дело, начатое им с полным успехом, с твердою надеждою на победу, а привлечение многих лиц, особенно из высшей знати, ко двору, привлечение, ставшее отличительным фактом в истории знати со времен Анны Бретанской и Людовика XII, заставляло дворян пренебрегать интересами сословия ввиду эгоистических целей, обращало мало-помалу знать во что-то подобное нашему боярству, но в среде знати все еще сохранялся корпоративный дух, существовало сознание общности интересов, влияние которых на образ действий ее членов выступало особенно сильно наружу, когда представлялось какое-нибудь дело, защита которого против власти сплачивала ее в одно целое и пробуждала в ней, казалось, уснувшую энергию, и даже и в том расслабленном состоянии, в каком находилось дворянство в XVI в., делало его оппозицию крайне опасною для власти короля.

А между тем одним дворянством не исчерпывались вполне силы оппозиции. Дворянство было самою могущественною, но не единственною противогосударственною силою. Рядом с оп-позициею дворянства шла оппозиция со стороны городов, правда, оппозиция гораздо слабейшая, но имевшая возможность при тех реформах в военном деле, какие повлекло за собою изобретение пороха, оказать немалое препятствие намерениям и стремлениям власти.

Здесь, в среде городского населения, власть всегда находила наибольшее число своих защитников, и оттого монархический дух пустил более глубокие корни, чем в каком-либо другом сословии. Из жителей города сформировалось среднее сословие, из них же вышли и легисты. Но были лица, и таких было особенно много в городах юга и западного побережья, в которых монархические чувства отступали на второй план, когда дело шло о правах и вольностях города как свободной и независимой общины, и которые не всегда жили в ладах с королем. То были так называемые в XVI в. «рьяные» (zélés, seditiozi), главною ареною деятельности которых служили такие города, как Рошель, Ним, Монтобан и другие.

Образование этой партии в городах юга и запада Франции было явлением неизбежным и при тех отношениях, которые существовали издавна между королями и вольными общинами и которые в XVI в. получили более сильное, чем прежде, развитие. Большая часть городских общин, за исключением лишь тех, которые находились в центре Франции и получали от короля хартии, дававшие им только гражданские, а не политические права, возникла и образовалась независимо от королевской власти и вне ее влияния. Они были обязаны своим возникновением, своим существованием исключительно одним усилиям их жителей, стремившихся освободиться от того гнета, который лежал на всех тех, кто не был привилегирован, кто не принадлежал к высшим классам населения, желавших создать независимое, самостоятельное положение. Много трудов, много денег и крови должны были потерять они, прежде чем стали на твердую почву. Зато и результаты, добытые ими, были сравнительно очень велики. Возникли ли городские общины из старых римских муниципий и под влиянием итальянского движения XII в. или в основе их лежала commune jurée, управлялись ли они выборными консулами или выборным же мэром и эшевенами — в том и другом случае они являлись независимыми государствами, «становились часто истинными республиками». В каждом городе был свой вечевой колокол, свое управление, свой суд, свой гарнизон; каждый управлялся по своим собственным законам. Жители отличались духом независимости и свободы, крепкою привязанностью к своим учреждениям, и готовы были с оружием в руках постоять за свои права.

Но тот факт, что они должны были приобрести с бою свои права, ставило их во враждебные отношения к феодалам, к знати, которая ненавидела и презирала буржуа, заявляла открыто, что между дворянством и буржуазиею существует такое же различие, как между господином и лакеем. Союз между ними не был возможен, вражда и борьба были неизбежны. Этим воспользовались короли, которые в своей борьбе с феодалами задабривали и общины в свою пользу, щедрой рукою раздавая им новые права и привилегии или подтверждая то, что уже существовало как факт. Дух свободы и независимости укреплялся оттого еще сильнее, и привычка управлять бесконтрольно собственными делами становилась потребностью, нарушить которую становилось делом все более и более опасным. А между тем подобные наклонности горожан были прямо противоположны интересам власти. Короли далеко не дружелюбно относились к общинам. Они пользовались ими, когда то было выгодно и доколе было выгодно. Они раздавали привилегии, увеличивали права, подтверждали хартии тех городов, которые лежали в местностях, неподвластных прямо короне. В своих владениях они не допускали ведения коммунального устройства. Поэтому чем больше увеличивалась французская территория, тем больше увеличивалось со стороны королей стремление подчинить города полной своей власти, урезать их права. Своим покровительством общинам они добились того, что внутри городов образовалась партия, готовая поддержать власть; опираясь на нее, они могли смело начать борьбу. Действительно, начиная почти с XIV в., короли постоянно стремятся нарушить права городов. В одних городах они заменяют консулов синдиками, назначаемыми королевскими чиновниками, относительно других издают постановления, затрудняющие выборы, или ограничивающие число избирателей и избираемых. Они вмешиваются постоянно в городское управление, назначают мэров, сами распределяют налоги, назначают новые, несмотря на привилегии города, стараются добиться права построить крепость или цитадель и снабдить королевским гарнизоном какой-нибудь город, пользующийся иммунитетом в этом отношении. Число привилегий с каждым столетием уменьшается, а новые привилегии и хартии значительно сужены, к каждой почти прибавлена статья, в силу которой власть сохраняет за собою известные случаи и дела, принадлежащие королю.

До XVI в. королевские указы касаются лишь отдельных городов, с XVI в. начинается издание ордонансов, имеющих целью ввести однообразие в муниципальном устройстве, доставить королевской власти возможно большее влияние на городское управление, на выбор городских чиновников, перенести некоторые из их прав на королевских агентов. Так, в силу эдикта, изданного в Кремье в 1536 г., сенешалам и другим королевским чиновникам дано право контролировать городские счеты, а Генрих II в 1555 г. учредил в каждом округе интенданта для управления городскими суммами.

Подобные меры, нарушавшие привилегии и права городов, вызывали в среде городского населения все большее и большее неудовольствие, формировали и укрепляли в них партию, враждебную королевской власти, готовую вступить с нею в борьбу. Уже Людовику XI пришлось испытать это в Рошели, видеть, как некоторые города юга пристают к лиге общественного блага. Оппозиция фискальным мерам, открытое сопротивление королевским эдиктам, нарушавшим привилегии городов, стали проявляться все чаще и чаще. Права и вольности городов сохраняли еще свою силу. Короли не были в силах уничтожить во всех городах свободу выборов, изъятие от известных налогов, не разбили и вечевых колоколов, не могли посылать свои гарнизоны для охраны городов, не могли строить в них цитаделей, но постоянно стремились к этому, поставили главною задачею своей деятельности ослабить города. При Франциске I и Генрихе II, а потом при Карле IX, при котором централизационные тенденции обнаружились особенно заметно, неудовольствие стало принимать все более обширные размеры. В царствование первых двух в западных городах дважды вспыхивало восстание, вынудившее правительство прибегнуть к военной силе. Дух независимости и любовь к своим правам пробудились в жителях городов с новою силою… Правда, оба восстания были результатом увеличения налога на соль, что было противно привилегиям, дарованным им за сопротивление иноземцам, но в них проявились наружу и тенденции более широкие. Страшное подавление мятежа в Бордо вызвало отклик, и в лице ла-Боэти общество высказало свои идеи, еще смутно бродившие в умах. В его трактате «Рассуждение о добровольном рабстве» (Discours de la servitude volontaire), выразилось все то неудовольствие, которое накопилось в течение полувека против власти, так бесцеремонно начавшей обращаться с правами и вольностями городов, все сильнее и сильнее давившей народ. «Какое несчастие, какой позор видеть, что масса не повинуется, а раболепствует, терпит грабежи, распущенность, жестокости не от армии, не от орды варваров, а от одного человечка (hommeau), часто более изнеженного и порочного, чем кто-либо из среды нации, не привыкшего к пороху битв, с большим трудом освоившегося с турнирами», — вот что думали тогда французы. А таково было положение французской нации по отношению к Генриху II: «Несчастные, жалкие люди, пароды упорные в своем зле и невидящие добра. Вы живете так, как будто бы у вас нет ничего своего, ни имущества, ни родных, ни детей, ни даже жизни! И это разорение происходит не от неприятелей, а от врага, которого вы возвеличили, из-за которого им храбро отправляетесь в битвы, для слав которого вы не отказываетесь пожертвовать жизнью… Вы засеваете плоды, чтобы он мог питаться, устраиваете и наполняете дома, чтобы дать ему что грабить, воспитываете дочерей, чтобы он мог удовлетворить своей прихоти, а сыновей, чтобы он вел их на бойню, делал из них исполнителей своих стремлений…» Для меньшинства, привыкшего распоряжаться собственною судьбою, привязанного к своим вольностям, все это казалось невыносимым. «Как могут сотни, тысячи, миллионы людей терпеть подобное иго, которого не вытерпели бы даже животные?» Потребность сбросить это иго, потребность восстановить свою свободу, свои вольности, стала крайне настоятельною. Вы можете освободиться, если только захотите того! Откуда взял бы ваш властелин ту тысячу глаз, посредством которых он следит за вами, если бы вы не дали их ему? Откуда взял бы он столько рук, наносить вам побои? — Решитесь не повиноваться — и вы свободны! Пусть все соединятся против одного (tous contre un), и гнет падет. Опора существует, потому что «всегда можно найти людей, чувствующих тяжесть гнета, неспособных сжиться с подчинением».

Таково было настроение двух, наиболее могущественных слоев населения. Стремление восстановить свои права и вольности, попираемые властью, недовольство ее действиями, заключенным миром, грабежами правительственных чиновников, развратом двора, истощением средств страны, возбуждало и знать, и буржуазию и подвигало их к неповиновению, к восстаниям. Страна, повиновение которой казалось вполне обеспеченным, правительство которой было установлено на таких прочных основах, находилась в состоянии полного разложения. «Все сословия, — говорил Лопиталь нотаблям, собравшимся в Фонтенбло, все сословия в волнении, дворянство — недовольно, народ — обеднел и потерял в значительной мере ту ревность ту добрую волю, которые он всегда питал к своему королю… Умы дурно расположены к королю, большинство недовольно настоящим, из честолюбия возбуждает смуты».

Но указанными двумя сословиями не исчерпывалась вся та сила, которою могли располагать недовольные существующим порядком вещей. Жителям городов и особенно знати, нетрудно было найти сильную поддержку в людях, которые лично не были заинтересованы в политических тенденциях, заявляемых лучшими людьми из среды знати и городов, но которые готовы были по первому призыву явиться с оружием в руках на помощь кому и чему угодно, лишь бы впереди виднелась надежда поживиться насчет ближнего. То были шайки, состоявшие из сброда самых разнородных личностей, связанных в одно целое общностью интересов. Между членами любой шайки можно было встретить крестьян, солдат, беглых каторжников «со знаками лилии на плечах», «висельников, спасшихся от суда», обедневших дворян, даже священников и монахов. «Все они представляли сброд оборванцев, в рубашках с длинными и широкими рукавами, какие носили некогда цыгане и мавры, в рубашках, которые не снимались по два, по три месяца, и обнажали заросшую волосами, косматую грудь, в изорванных штанах, с длинными всклокоченными волосами, покрывавшими обрезанные властью уши, с громадною бородою, отпущенною для внушения страха врагам». Для этих людей, по большей части отверженных обществом, гонимых и преследуемых властями, не было ничего святого, ничего заветного. То были «авантюристы, гулящие, праздные, потерянные, преданные всевозможным порокам люди, воры и убийцы, грабители и насилователи женщин и девушек, безбожники и богохулители, жестокие, бесчеловечные, обратившие пороков добродетель, хищные волки, вредящие всем и каждому, люди, привыкшие пожирать народ, отнимать у него все имущество, бить, умерщвлять, выгонять из дому крестьян, угнетать их с такою жестокостью, о которой не могли бы и подумать даже турки или неверные».

Подобные шайки существовали издавна во Франции, то под именем Cotteraux и Brabançons в XIII в., то как grandes compagnies в XV в., они не переставали наводнять Францию. При Франциске I они стали увеличиваться, сделались смелы и решительны. Страшное разорение крестьян от налогов, барщины и самых разнообразных поборов со стороны сеньора, of голода и неурожаев, разорение, опустошавшее целые провинции (как например, Нормандию), страшные расходы казны то на войны, то на постройку здания, то на пиршества и турниры, то на любимцев и всякого рода femmellettes, что отнимало у короля возможность платить войскам жалованье. Образование из крестьян военных отрядов, francs archers, которые получили название «неблагородных сынов и ренегатов земли», наконец, любовь и привычки к грабежам со стороны дворянства — пополняли ряды шаек, этих mille diables, как их называли в XVI в. Ни одна провинция не могла считать себя безопасной от их вторжений и грабежей. История Берри, Перигора, Пуату, Анжу и многих других областей представляет целую массу случаев разбоя, направленного преимущественно на монастыри и духовенство. Напрасно короли издавали грозные указы, напрасно крестьяне поднимались толпами и шли на этих с оружием в руках, напрасно парламенты принимали меры строгости — зло не уменьшалось, количество бродящих людей увеличивалось, и они постепенно сформировались в отряды, под предводительством таких личностей, как капитан Мерль, гроза Оверни, или Лизье, отряды, послужившие для знати могучею опорою в ее борьбе с властью и оставившие после себя долго неумирающую память в народе.

* * *

С такими-то людьми, с недовольною знатью, подкрепляемою разбойничьими шайками, с раздраженными горожанами, с неудовольствием значительной массы населения, пришлось королевской власти иметь дело, и пришлось в то время, когда силы власти значительно ослабели, когда благоприятное время для устранения взрыва уже прошло. Вначале слабые, разрозненные, без общего плана и цели, проникнутые вкорененным издавна чувством уважения к особе короля, элементы оппозиции с течением времени стали укрепляться, увеличиваться, и, наконец, постепенно сформировались в целую партию. При Франциске I зло еще не было велико. Деспотические замашки власти, притязания неограниченно располагать силами и средствами страны, ряд мер, имевших целью ослабить и знать, и город, в значительной степени умерялись и личным характером короля, его храбростью, рыцарскими наклонностями, и тою благосклонностью, которую он оказывал провинившимся подданным (как, например, в Рошели, после бунта), умением вовремя простить преступление, наконец, теми колебаниями, которые обнаруживались в политике короля (как, например, в отношении к протестантам). Неудовольствие знати было ослаблено надеждою отличиться на поле брани, неудовольствие горожан и народа надеждою реформ в духе старых привилегий.

При Генрихе II обе надежды исчезли. Мир в Като-Камбрези закрыл знати путь к отличиям, реформа в налогах, уравнение соляной подати (gabelle), показали горожанам и народу, что власть реформирует страну лишь в видах собственного усиления. Разрыв между народом и властью становился все больше и больше.

Правосудия не было: оно продавалось за деньги, как продавались и должности судей, и было известно, что это делается в видах увеличения средств казны. А средства казны истощались; короли тратили деньги в страшных размерах и тратили в большей части случаев совершенно непроизводительно. Народ беднел, а налоги требовались все в большем и большем количестве. Так, одна талья увеличилась на 53 процента в промежуток времени от 1515 г. до конца царствования Генриха II. А это была не единственная подать, тяготевшая на стране. «Заявляет среднее сословие, — так говорится в cahier этого сословия, представленном на Штатах в Поитуазе, — что оно страшно страдает от бедствий прежних лет, от постоянных войн, тянувшихся лет 25 или 30, в течение которых оно было отягощаемо бесконечным числом субсидий, как ординарных, так и экстраординарных, и других налогов, как: талья, увеличенная соляная подать (gabelle), частные взимания, уплата жалованья 50 тыс. пехоты, добавочный сбор (taillon), двадцать ливров с каждой колокольни, восемь экю с королевских чиновников, четыре — с буржуа, вдов, купцов и ремесленников, шесть — с адвокатов Парламента, два — с других адвокатов, нотариусов и судебных приставов, плата за приобретение фьефа (franc fief) или за покупку нового имущества, деньги, взимаемые после св. Лаврентия (день Сен-Кантенской битвы), отчуждение домена, сборы с продажи вин и съестных припасов (aycles), с должностей как старых, так и вновь установленных, с грамот, утверждающих привилегии городов, снабжение войск как военными, так и съестными припасами и прочим». Взимания эти были так велики, что, по словам составителей, народ совершенно разорился, не в силах более платить и предлагает королю лишь «свою добрую волю». И это потому, что ни разу еще никто не брал с народа таких сумм, как Франциск I и Генрих II.

Действительно, несмотря на все более и более уменьшавшуюся податную силу народа, короли Франции взяли с народа в течение двадцати лет (до 1561 г.) гораздо большую сумму податей, чем прежде, в течение восьмидесяти лет, да к тому же им были отчуждены и государственные домены. Понятно, что, при отсутствии экономии, при бездеятельности почти полной контролирующей власти, при безграничном разбрасывании денег во все стороны, долг, лежавший на стране, увеличился до невиданной цифры, 42 миллионов ливров, и это в то время, когда в казну поступало лишь около 12 миллионов. Ежегодный дефицит к концу царствования Генриха II достиг до 4 миллионов ливров.

Правда, казну обкрадывали самым безнравственным образом: около трети ежегодного сбора оставалось в руках откупщиков, а такие личности, как Монморанси, принимали государственную казну и государство как за свою собственность; но короли и сами тратили громадные суммы на удовлетворение своих чисто личных эгоистических целей. Много сумм поглощали войны, но известно, что солдатам не платили жалованья, так как деньги нужны были на содержание двора, на прихоти любимцев и содержание любовниц.

Никогда во Франции разврат и влияние женщин на дела государства не господствовали при дворе с такою силою, как при Франциске I и Генрихе II; ни разу до того времени роскошь и безумная растрата денег не достигали до таких громадных размеров. Государство было отдано в полное распоряжение женщин и фаворитов, которые не брезгали ничем, когда дело шло о поживе.

Громадные суммы истрачивались на покупку замков, на их украшение, на пиры и встречи именитых гостей, на путешествия короля и его двора. Часто самое ничтожное обстоятельство вызывало ряд празднеств, и дворянство той провинции, в которой находился в то время двор, вынуждаемо было являться на балы и взимало с подвластных крестьян такие суммы, как будто бы дело шло о выкупе короля из плена. А эти празднества, одно богаче и роскошнее другого, шли почти без перерыва. То в Париже, то в Лионе, то в Пуатье собирались дворяне и придворные в роскошных и дорогостоящих костюмах. А большая часть костюмов оплачивалась самою казною.

Двор стал играть важную роль в судьбах Франции. Быть при дворе начинало, хотя и с трудом, входить в моду, становилось предметом искательства. А вместе с этим зарождалось стремление к интригам, к закулисным проискам и проделкам. Для них теперь Открывалось обширное поле: получить место, доходную статью или просто деньги, можно было при посредстве влиятельных личностей, а этими личностями были преимущественно женщины, которыми кишел двор. Тут были и знатные дамы, служившие орудием усмирения особенно строптивых лиц из знати, были и просто filles de joie, на содержание которых отпускались особые суммы из казны. Эти женщины наполняли двор, следовали за ним повсюду. Когда Франциск I отправлялся на охоту в Фонтенбло или в замок Шамбор, целая свита прелестных девушек следовали за ним, и он иногда по целым неделям проводил с ними время. Они служили развлечением, стали предметом домогательства неблаговидного свойства. Рыцарский культ женщине уступил свое место иному культу, сохранявшему лишь некоторые формы старины. Предметом самых тщательных исследований стали такие вопросы, как вопрос о красоте ноги или руки, о том, чья любовь лучше — вдовы или молоденькой девушки, любовь, понимаемая в самом узком смысле этого слова.

Это сильно шокировало приверженцев старины, но служило важным подспорьем для искателей счастья. Важнейшие аристократические дома, как, например, Гизы, женили своих сыновей на дочерях кого-либо вроде Дианы Пуатье. И это было вещью весьма обыкновенной при дворе. Диана играла роль королевы, начальная буква ее имени была переплетена с начальною буквою имени короля на всех фонтанах, на всех зданиях того времени, в ее руках находились все королевские бриллианты и драгоценные украшения. Любовница сначала отца, а потом сына, она сумела приобрести на них такое влияние, что сделалась могущественною личностью в государстве. Девиз, составленный Генрихом II еще в то время, когда он был дофином, относился к Диане, этой «зарождающейся луне»: «Пока не заполнит весь мир» («Donee totum impleat orbem»), девиз, на который гордая куртизанка, протестовавшая против признания законною ее дочери на том основании, что она не желает называться любовницей короля, что она рождена для того, чтобы иметь от короля лишь законных детей, отвечала своим девизом: «Что бы он ни преследовал, он это настигнет» («Consequitur quodeunque petit»).

И вот, опираясь на эту силу, задабривая ее лестью, родственными союзами, одна придворная партия могла низвергать другую и затем эксплуатировала казну в свою пользу. То Монморанси со своими приверженцами, то Гизы с кучею своих родичей попеременно влияли на Диану, а король был лишь послушным орудием в ее руках. «Четыре человека пожирали короля, как лев пожирает свою добычу, — говорит один современник, — герцог Гиз с шестью сыновьями, Монморанси со своими, Диана Паутье со своими дочерьми и зятьями и Сент-Андре, окруженный кучею племянников и всякого рода близкими, по большей части бедняками». Казна была в их руках. Один из приверженцев Дианы был сделан государственным казначеем, она сама взяла на себя труд раздавать церковные бенефиции. Ее зять, герцог Омальский, был сделан герцогом и пэром, несмотря на сопротивление Парламента, и ему, так же как и Сент-Андре, были выданы значительные пособия насчет королевских домен. Маркизу Майену отданы были все вакантные земли в государстве. Монморанси успел приберечь и на свою долю «немало славы и богатств». «Только одни двери Монморанси и Гизов открывали кредит. Все было в руках их племянников или союзников. Маршальские жезлы, губернаторства, начальство над армиею, ничто не ускользало из их рук. Не ускользали от них, как не ускользают от ласточек мухи, ни одна должность, ни одно епископство, аббатство. Во всех частях королевства были поставлены верные люди с известною платою, и они доносили о всяком умершем из числа обладателей бенефиций и должностей».

Для них не было ни в чем отказа. Когда Бриссак требовал увеличения войска для удержания Пьемонта и денег на уплату жалованья солдатам, правительство советовало сократить число войска; когда же денег требовал фаворит, деньги являлись немедленно. Но деньги все исчезли из казны. Чем удовлетворить придворных? Были земли, должности, — их раздавали щедрою рукою. Были еретики, часто люди богатые, — против них' возбуждали процессы и комиссарами от короля назначались придворные…

Понятно, что при таком управлении, при таких нравах, казна была пуста, королевская власть была накануне банкротства, в народе, между знатью, как и в среднем сословии, вер сильнее и сильнее укреплялось и развивалось неудовольствие, а королевская власть, закулисные тайны, которой были известны многим, теряла в глазах знати и среднего сословия то величие, какое она успела приобрести.

«Если кто-либо произвел осмотр средств народа, так говорили депутаты среднего сословия, тот не нашел бы и половины той суммы, которая необходима для уплаты долгов». Страна разорена, благосостояние сотен тысяч семей принесено в жертву благосостоянию немногих. Многие из народа умерли от голода, другие наложили на себя руки, третьи погибли в тюрьмах, где содержались за долги, а иные побросали и хозяйство, и семью, и отправлялись на большую дорогу… «Если народ часто восставал, так говорил представитель среднего сословия на орлеанских Штатах, то это происходило вследствие введения новых налогов». Испорченность нравов, испорченность двора порождали смуты — вот что говорили и думали приверженцы старины, вроде Лану.

Таково было мнение народа о правлении двух королей из дома Валуа.

Народ щадит Генриха, но проклинает Анну,

ненавидит Диану, но…

(Henrico parcit populus, malediât atAnnae,

Dianam odit, sed mage Cuisadas).

В правление их наследников, Франциска II и Карла IX, зло обнаружилось во всей силе. Само правительство, в лице своего представителя, канцлера Лопиталя, открыто сознавалось в этом. Долги, оставленные королю его предшественниками, говорил он в заседании Парламента, так велики, что и доходы, взятые вперед за десять лет, не в состоянии погасить их. «Покойный король оставил своему наследнику мир, которым он не может воспользоваться, и то зло, которое приводят за собою войны». Долги, пенсии и жалованье поглощают все доходы, так что «необходимо иметь хоть что-нибудь, чтобы погасить долг». А между тем казна находится в самом критическом положении, и королю для спасения страны необходимо выкупить все отчужденные доходы: в противном случае, если концессионеры не получат капитала, «Его Величество лишится важнейшего из средств, к которому можно прибегнуть в случае необходимости», так как никто не захочет покупать ни домен, ни податей, ни налогов. Правда, король увеличил налоги, но это не помогло: народ оставил Нормандию и другие области. Юстиция находится в самом плачевном положении. Большинство судей отличается страшной жадностью и «выигрыш ста франков в конце года заставляет их терять сто тысяч своей репутации». Нравы испорчены. Неудовольствие охватило страну, авторитет власти теряет свое значение.

Правда, правительство прибегло к реформам. Оно старалось уменьшить расходы двора, как бы внимая резкому протесту депутатов, посланных народом на Генеральные штаты, против роскоши двора, обещало сократить расходы, уменьшить налоги, искоренить казнокрадство и взяточничество, сократить число судебных мест. Оно издало даже ряд законов в этом смысле. Но как ни были искренни его намерения, оно не в силах было сделать хоть что-нибудь. Обещание сократить расходы оказалось пустою фразою; потребности казны возросли, а уменьшение налогов было равносильно самоистреблению. Оно обмануло Штаты и откровенно созналось в своем отчаянном положении одному духовенству. Реформами же в, других сферах управления оно лишь раздражало и знать, и города. Запрещая вооруженные собрания и частные войны, вводят города собственность судебных чиновников, оно не имело уже достаточно силы и власти, чтобы поддержать свои постановления, заставить народ беспрекословно исполнить свою волю… Оно прибегло к реформам тогда, когда наиболее удобное время было упущено; оно оказалось слабым, когда требования восстановить старый порядок вещей сделались особенно настоятельны.

* * *

Таково было положение, в каком находилась Франция в половине XVI в. Правительство с каждым днем теряло влияние на дела, утрачивало то могущество, которым мог справедливо гордиться Франциск I; своим поведением, своими мерами оно поставило себя в оппозицию с народом. Знать была недовольна. Она не вполне потеряла уважение к власти короля, но разврат при дворе, все более и более усиливавшееся стремление королей насчет ее свою власть, заставляло ее относиться с недоверием к начинаниям власти, усиливало в среде ее членов стремление удержать свое положение, увеличить свое влияние на дела, влияние, которое ускользало из ее рук… Среди городского населения, даже в деревнях, начиналось брожение и недовольство существующим порядком вещей…

А в это время во всей почти Европе уже начато было то религиозное движение, которое известно под именем реформации, и в самой Франции оно проявилось в виде учения Кальвина.

Это движение явилось как раз вовремя: оно давало всем недовольным существующим порядком вещей средство во имя общей всем цели соединиться в борьбе против власти, открывало путь, по которому могли пойти и боязливые, и колеблющиеся, и энергически настроенные деятели оппозиции.

Реформационное движение возникло гораздо ранее, чем неудовольствие знати и городов проявилось с полной силой. Оно обязано было своим возникновением причинам, совершенно почти не зависевшим от тех, которые, как мы видели, создали во Франции возможность борьбы, сильного переворота.

Движение идей, вызванное «Возрождением», недовольство Римом и его политикою, резкая противоположность между нравственными идеалами лучших людей и тем состоянием, в каком находилось духовенство — таковы лишь немногие из тех причин, которые создали реформацию и проложили ей путь как в Германии и Франции, так и в других странах.

Состояние французского духовенства в XVI в. представляло богатую почву для деятельности реформаторов, для распространения реформационных идей. Материальное положение духовенства, как и развращение, глубоко проникшее в среду его членов, были сильнейшими стимулами для возбуждения неудовольствия в среде народа.

Французское духовенство было одним из богатейших сословий в государстве. В его руках сосредоточивалась громадная масса поземельных владений, а уплата ему народом десятины и платежи разного рода доводили ежегодный доход духовенства до 2/5 всего дохода, получаемого государством с народа. Его члены, начиная от главнейших его представителей и кончая сельскими священниками (curés), были проникнуты духом любостяжания и все свое внимание обращали на приобретение новых источников дохода. В произносимых ими проповедях то и дело слышались воззвания об уплате десятины, и редкий из них затрагивал вопросы, выходящие из круга материальных интересов. То были тенденции, издавна вкоренившиеся в среду французского духовенства, успевшего различными путями добиться высокого материального положения. А эти тенденции стояли всегда в разрезе с тенденциями мирских людей, знати и городов, которые видели в увеличивавшемся богатстве духовных лиц прямой ущерб собственным интересам. Еще в XIII в. французские бароны издали протест против притязаний духовенства, обогатившегося насчет знати, против его юрисдикции, расширявшейся с каждым годом. После того борьба против духовенства, против его прав и захватов, почти не прекращалась, и на Генеральных штатах раздавались голоса, враждебные духовенству. В XVI в. богатство духовенства увеличивалось, а разорение страны, обеднение народа шло в возрастающей прогрессии. Правда, духовенство давало пособия, но оно же требовало изъятия от налогов, утверждения привилегий и объявляло разоренному народу, что его обязанность как представителя церкви — молиться, а народа — платить деньги. Чем больше увеличивалась бедность, тем яснее обнаруживалось истощение сил страны, чем больше увеличивался долг, тем резче выступала наружу противоположность между богатством духовенства и бедностью народа. Старая вражда горожан и знати против духовенства, при таких обстоятельствах, возникла с новою силою и заставляла более смелых сделать решительный шаг — принять новые доктрины, проповедовавшие секуляризацию церковных имуществ. Один тот факт, что грабежам подвергались преимущественно церкви и монастыри, указывает на настроение народа по отношению к духовенству. А это настроение господствовало во всех его слоях. Представители народа, знать, как и среднее сословие, открыто заявляли на орлеанских и понтуазских Штатах необходимость, ввиду опасного состояния средств страны, отнять у церкви ее имущества. Это усилило дворянство, — опору трона, говорил Рошфор, потому что одна из причин упадка дворянства заключается в том, что оно по примеру короля раздавало много земель духовенству. Король должен заставить духовенство довольствоваться лишь необходимым и исполнять точно свои обязанности. Среднее сословие требовало того же: оно имело ввиду ослабление тягостей, лежавших на народе, и погашение государственного долга.

Но то была не единственная причина, привлекавшая народ к ереси. Духовенство было богато и отличалось крайним эгоизмом, но это были не исключительные стороны, отталкивавшие от него народ. Во всех своих членах оно было испорчено и глубоко пало в нравственном отношении. Невежество и самый наглый, открытый разврат, казалось, сжились с духовными лицами, главною заботою и целью жизни которых сделалось приятное препровождение времени. Только одна одежда отличала еще большинство духовных лиц от мирян. Во главе церкви, как и на низших местах церковной иерархии, сидели лица, нимало не приготовленные к своему званию, да и мало заботившиеся о нем. Пока за духовенством сохранялось право выбора в аббаты монастырей и в другие виды должности избирались лишь те, кто умел придать жизни веселый колорит. «Они выбирали, — говорит Брантом, — чаще всего того, кто обладал качествами хорошего собеседника, кто любил женщин, собак, охоту, кто крепко запивал». Это делалось с той целью, чтобы «он позволял и братии вести развратную и веселую жизнь». Когда они достигали этого сана, «они вели Бог знает какую жизнь». Несомненно, они пребывали в своих епархиях, но это делалось для того, чтобы проводить жизнь в охоте, пирах, удовольствиях, среди распутных женщин, из которых сформировались целые серали. Конкордат, заключенный между Франциском I и Львом X, конкордат, в силу которого раздача бенефиций и должностей перешла в руки власти, ни мало не изменил положения дел. «Наши епископы, — говорит по этому поводу Брантом, — сделались скрытнее, стали хитрыми лицемерами, умеющими скрывать свои грязные пороки», но это фраза придворного, восторгающегося делами короля-дворянина. В действительности поведение духовенства стало не лучше, да едва ли не хуже. Само духовенство, в лице своих представителей на Штатах в Орлеане, сознавалось в этом, требовало восстановления церковного строя, от которого «духовные лица так скандалезно и недостойно уклонились». «Большинство епископов, — так говорил один из среды епископов, Жан де-Монлюк, — отличается крайнею леностью и нимало не страшится отдать отчет о стаде, которое им вверено; их главная забота — накопление доходов, употребление их на безумные и скандалезные предметы. Сорок епископов пребывали в Париже, когда в их епархиях смуты были в полном разгаре. В то же время епископства дают детям или лицам невежественным, не обладающим ни знанием своего дела, ни охотою исполнять его. Сельские священники — люди корыстолюбивые, невежественные, заботящиеся обо всем, исключая своей обязанности и, по большей чести, добившиеся бенефиций незаконным путем. Кардиналы и епископы без малейшего затруднения раздают бенефиции своим дворецким, даже боле, своим поварам, брадобреям и лакеям. Все эти сановники церкви своею жадностью, невежеством, распутной жизнью сделались предметом ненависти и презрения со стороны народа». Но Монлюк стеснялся обрисовать поведение духовенства более яркими красками; у простого священника, Клода Гатона, оказалось больше смелости. Он резко нападает на безнравственность духовенства, на его уклонения от исполнения обязанностей. «Почти все епископы, архиепископы и кардиналы, — говорит он между прочим, — живут при дворе, аббаты же и мелкое духовенство переселились или в большие города, или туда, где можно найти много удовольствий. Свои же бенефиции они отдали за возможно высокую плату в аренду. Миряне же в своих обвинениях шли еще дальше и раскрывали без утайки жалкое положение духовенства. «Невежество, жадность и любовь к роскоши — вот три порока, которые одолевают духовенство», — так говорили представители народа на Штатах в Орлеане. Церкви оставлены впусте и отданы фермерам, деньги, назначенные для благотворительных целей, расходуются на мирские нужды. Громадное число священников получают места за деньги и открыто содержат наложниц, а детей от них воспитывают на глазах у всех. Бенефиции покупаются и продаются, церковные суды издают решения за деньги, и преступления остаются без всякого наказания. Лишь немногие из духовенства живут в своих резиденциях и занимаются добросовестно своим делом. Остальные отличаются невежеством и полнейшею неспособностью. Их жадность так велика, что они берут деньги за совершение таинств, за звон колоколов, за всякую духовную требу. Монахи ведут бродячую жизнь, забыли дисциплину. Аббаты и аббатиссы держат стол отдельно от братии. Своею одеждою они более походят на комедиантов, чем на тех важных и простых лиц, которыми они должны быть по своему званию. У любого епископа вы найдете прекрасно вышитые и надушенные платки, драгоценные украшения и кресты, осыпанные драгоценными камнями. А откуда берется все это, отчего лица церкви отличаются такими пороками, каких не найти у других сословий? «Симония не только терпится, она господствует. Духовенство не краснея вчиняет процессы из-за сохранения беззаконно приобретенных бенефиций. А этими бенефициями владеют и женщины, и люди женатые, любящие роскошь и наряды. Понятно, что эти люди не заботились о нравственном достоинстве, что за каждым почти из сановников церкви водилось немало грешков, известных всем, что они не стыдились, несмотря на церковные правила, вступать в брак, даже венчаться в церкви, не лишаясь при этом ни своего звания, ни бенефиций. Понятно, что дело «учения» находилось в полнейшем пренебрежении, а если кто-либо и занимался им, то гораздо скорее из-за тщеславия, из желания показать себя, а нисколько не из стремления принести пастве действительную пользу. Да и как могли поучать, как могли проповедовать люди, которые часто «не были в состоянии объяснить того, что происходит во время богослужения, не умели ни читать, ни писать», которые «большую часть дня проводили в тавернах, были постоянно пьяны». Какое нравственное влияние могли иметь они на народ, когда часто какой-нибудь крестьянин, недовольный поведением своего сына, его леностью и распутством, отдавал его в священники, когда во всех драках, играх, танцах, ночных похождениях, они играли всегда первую роль.

При таком состоянии духовенства, недовольство народа и стремление его к реформе становилось делом вполне естественным. Не только миряне, но и лучшие из среды духовенства, монахи разных орденов, сельские священники, как и некоторые епископы, готовы были пристать к тому учению, которое ратовало за чистоту нравов; а ее-то они и не находили в собственной среде. Народ сам заявлял, что главная причина религиозных смут заключается в поведении духовенства, и в среде массы неуважение к духовенству стало господствующим фактором. «Даже простой народ насмехается теперь над церковью и духовенством», — говорили аббату одного нормандского монастыря.

А это был не единственный случай отношений подобного рода между народом и духовным сословием. В народных песнях, как и в литературных произведениях того времени, духовенство, его нравы, его поведение, является предметом насмешки, любимою темою разработки. Не только у Рабле, или в стихотворениях Маргариты Валуа, но даже у какого-нибудь придворного певца лира настраивалась особенно живо и весело, когда дело шло о духовенстве. Из книг и народных уст духовенство попадало и на театральные подмостки, и его невежеству, систематическому обману, суеверию, не давали пощады.

Но то, что служило для многих предметом смеха, представлялось другим величайшим преступлением и пороком и возбуждало в них отвращение и ненависть и к духовным лицам, и к проповедоваемому ими культу. Уже с конца XV и в начале XVI в. раздавались во Франции голоса, требовавшие реформы церкви и в ее главе, как и в ее членах и проповедовавшие новые воззрения на вопросы религии. Во многих провинциях еще в конце XV и в начале XVI столетия стали появляться личности, проповедовавшие открыто самые страшные еретические мнения. Так, в 1511 г. в церковный капитул в Руане была представлена личность, произносившая в собрании смелые речи, «nimis crudis», по поводу святости алтаря. В другой раз в округе Нешатель (Neufchâtel) был схвачен по указанию сельского священника человек, который вынул из рта во время причастия гостию и унес ее в руке. Он, по свидетельству призванных лиц, был вынужден к тому молодой девушкой, желавшей исследовать истинность евхаристии. Такие случаи повторялись все чаще и чаще. Святотатства, не имевшие ввиду поживы, совершались в церквах, и священник города Сен-Ло подал даже по этому поводу докладную записку в капитул.

То были движения, вышедшие из среды «темной массы». Но год спустя, в 1512 г., в среде ученых, выработавшихся под влиянием идей возрождения, проявились симптомы критического отношения к учению церкви. Профессор Парижского университета, Лефевр д’Этапль, положил начало этому движению. Еще в 1512 г. он сознавал близость переворота, ясно видел всю негодность католического строя. «Сын мой! — говорил он Гильому Фарелю, своему ученику: Господь обновит вскоре мир, и ты будешь свидетелем этого обновления». Такое обновление было, по его мнению, делом неизбежным, потому что, писал он год спустя, «церковь следует примеру тех, кто управляет ею, а она далека от того, чем должна быть. Однако знамения времени показывают, что возрождение близко, и должно надеяться, что Господь, открывающий новые пути для проповедования евангелия при посредстве испанцев и португальцев, посетить и свою церковь и воздвигнет ее из того унижения, в котором он находится»137. Он предсказывал возможность реформы, а между тем, своим сочинением о письмах. Павла, вышедшем в декабре 1512 г., он полагал ей начало, подготовлял «возрождение и обновление церкви». Задолго до Лютера он провозгласил важнейший принцип реформации, что одних дел недостаточно для спасения, а необходима благодать, что священное Писание — источник и руководство истинного христианства. Его влияние на слушателей, безграничная любовь и уважение, которым он пользовался как в их среде, так и в кружке ученых, группировавшихся в Париже рядом с всеобщею потребностью реформы и неудовольствием против духовенства повели к сформированию целого движения в пользу доктрин, проповедуемых Лефевром. Вокруг него образовался целый кружок из лиц, заинтересованных в успехе просвещения и враждебно относившихся к монашеству, из среды которого выходили наиболее рьяные противники знания. Тут были такие личности, как оба Копа (Сор), Роберт Этьен, Скалигер, поэт Клеман Маро, сюда же примыкали и филолог Бюде, и эллинист Danes, и Этьен Доле, и Рабле. Душою же всех, главным возбудителем движения был Луи Беркен (L. Berquin), дворянин из Пикардии, пользовавшийся уважением Франциска I, известный по своей учености и чистоте нравов.

То значение, которым пользовался в то время этот кружок, открывал ему обширное поле для влияния. Франциск I считал себя покровителем наук и искусств, тратил большие суммы на поддержку ученых, давал им лучшие места. Значительная часть прелатств и выгодных и влиятельных мест в церкви принадлежала людям ученым, которые своими проповедями (что было тогда редким явлением) привлекали народ.

В епископе города Mo, Брисонне, кружок реформаторов нашел ревностного защитника и покровителя. Лефевр и его ученики, Фарель, Жерар Руссель и Аранд, были вызваны им в Mo, и этот город стал играть роль Виттенберга. Реформаторские идеи, проповедуемые всеми этими личностями, стали проникать в массу народа, и в рабочем сословии нашли полный сочувствия отклик. Чесальщик льна, Жак Леклер, пытался произвести даже решительный переворот в устройстве церкви. Реформа не ограничивалась одним городом Mo; в Париже, Орлеане, Бурже и Тулузе стали появляться симптомы нового движения. Проповедь Лютера, его сочинения, проникли во Францию, жадно прочитывались и, несмотря на постоянные запрещения, на наказания, которым подвергались разносчики его сочинений, расходились в большом числе между учеными, как и в среде простого народа.

Движение становилось с каждым днем все более и более опасным для католической церкви. Епископ Mo, Бриссоне, был духовником сестры короля, Маргариты Валуа, и она увлекалась проповедями и новым учением и стала ревностною прозелиткою реформационных идей, явилась для проповедников «щитом Аякса», «курицею, сзывающего своих цыплят и покрывающей их своими крыльями». Ее влияние на Франциска I, любовь, которую он питал к ней, еще более ухудшала в глазах католиков положение дел. Даже королева-мать, Луиза Савойская, выражала свое удовольствие по поводу того, что «Бог сподобил ее, и ее сына познать всех этих лицемеров, белых, серых, черных и всех цветов», т. е. монахов.

Сорбонна и католическая церковь встрепенулись, почуяв грозившую им опасность. Несколько человек из числа проповедников более смелых, вроде Леклера и Паванна, были подвергнуты наказанию, сочинения Лютера запрещены. Но власть далеко не сочувственно относилась к принимаемым ими мерам для ограждения церкви и вырывала иногда жертвы из рук инквизиторов. Какому-нибудь Беде было не под силу бороться с влиянием Маргариты, и он рисковал гораздо скорее сам попасть в тюрьму, чем уничтожить столь опасного противника церкви. Представителям католицизма приходилось избирать для достижения своей цели путь мирный, путь прений и слова, т. е. путь, по которому меньше всего были способны пойти важнейшие из членов церкви. Монахам и епископам было предписано проповедовать в церквах, разъяснять народу св. писание. А это повело к новым опасностям. Разъяснять Писание могли лишь лица, получившие образование, а они были враждебно настроены против католического духовенства. И действительно, повсюду почти проповедники стали возбуждать народ против священников католической церкви, указывать на порочную жизнь и монашества, и всех членов церкви. В 1525 г., в воскресенье, в неделю блудного сына, в церкви Нотр-Дам в Руане с высоты кафедры проповедник бросил обвинение прямо в лицо всему присутствовавшему на проповеди капитулу. В другой раз проповедник публично, при народе не затруднился укорять каноников кафедрального собора в том, что каждый из них живет с наложницею. В среде монахов и священников реформа нашла горячих защитников и благодаря их деятельности стала распространяться все сильнее и сильнее.

То было движение исключительно религиозное, имевшее ввиду произвести нравственную реформу и в церкви, и в ее членах, и не было связано с какими-либо политическими или социальными интересами. Уже одно географическое распределение его ясно указывает на отличительный его характер. Тот факт, что оно нашло убежище в таких городах, как Mo, Орлеан, Бурж, Тулуза и и др., что она не проникла вовсе или нашла слабую поддержку в таких центрах общественной деятельности, как Ним, Монтобан и др., показывает, к чему стремились деятели реформы: ни в одном из этих городов не было достаточно элементов для возбуждения политического движения. Лишь университетская молодежь, ее учителя, да многие из рабочего класса выказали приверженности к делу реформы, одни из стремления к «просвещению» и вследствие обширных познаний, дававших им возможность изучать основательно и священное писание, и учения отцов церкви, другие — вследствие тех нравственных потребностей, удовлетворению которых не было более места в католической церкви. И те и другие, а особенно же рабочее сословие, на долю которого пришлось вынести наибольшее число гонений, отдать наибольшее число жертв, послужили основным элементом новой партии, формировавшейся во Франции. То были люди умеренного образа мыслей, с самыми мирными наклонностями, преданные вполне и беззаветно своему делу, готовые для него пожертвовать своею жизнью, не бросавшие его из-за какой-либо приманки, которая щекотала чувство честолюбия или тщеславия, но за то относившиеся всегда с самым высоким уважением, с глубочайшею преданностью к королевской власти, к особе самого короля, в котором они видели своего покровителя, на которого рассчитывали как на союзника в деле реформы церкви. Влияние, каким пользовалась Маргарита Валуа при дворе, те случаи, когда гонение против реформаторов стихало по ее просьбам и настояниям, колебания самого короля, освобождавшего часто еретиков от наказания, наложенного церковью, все это открывало перед глазами реформаторов блестящую перспективу, служило для них доказательством, что дел их будет выиграно, что Франция рассчитается навсегда с католицизмом.

То были вполне законные желания. Но было ли в интересах королевской власти изменять религию в государстве, устранять католицизм и устанавливать протестантскую религию, принятую германскими князьями под свое покровительство? Королевской власти была всего менее выгодна подобная реформа, она нисколько не нуждалась в ней, и реформаторы обманулись в своих расчетах. Прагматические санкции, а потом конкордат 1520 г., достаточно ограждали власть короля от влияния папской курии и предоставляли королю обширное поле для распоряжения в духовной сфере. В самом деле, — говорит известный историк французской реформации, — «что могли выиграть короли, принимая реформу? Независимость от римского двора?

Они приобрели ее еще со времен Филиппа Красивого. Повиновение духовенства? Они обратили его в галликанское при помощи прагматической санкции, которою они были изъяты из-под влияния политического, как и в монархическое посредством конкордата с Львом X, подчинившим его власти короля. Приобретение церковных имуществ? Они располагали ими назначением на бенефиции, правом пользоваться доходами с них, даже с их продажею. Таким образом, реформация не затрагивала их честолюбия», и короли после недолгих колебаний направили свою деятельность прямо против распространения ре-формационных идей. Их влекли к этому пути преследований влияние духовенства и католической партии, уже с 1524 г. пытавшейся подавить реформационное движение во Франции, и тот страх, какой возбуждали в них идеи реформации, которые, казалось, грозят им гибелью государства. «Они успели, — говорит Минье, — уничтожить феодальный дух знати, ультра-монтанские тенденции духовенства, республиканские конституции городов, но не имели ввиду дать дозволение проникнуть в свое государство идеям независимости и возбудить столкновения, которые могли помочь знати восстановить старый порядок, а городам — муниципальную демократию.

Действительно, Франциск I опасался влияния реформации на возбуждение смут в его государстве. «Эта секта, — говорил он по поводу лютеранского вероучения, — эта секта и все эти новые секты стремятся гораздо более к разрушению государства, чем к назиданию душ». События подтверждали его взгляд. В восточной Франции и Германии началось восстание крестьян, проповедовавших новые религиозные идеи, и в то же время в Париже были разбросаны афиши «возмутительного содержания», присланные из Женевы и направленные против мессы и учения о пресуществлении. Реформаторы простерли свою смелость до того, что одну из афиш прибили к комнате Франциска I.

Католическая партия воспользовалась этим, представила дело реформации в самом ужасном виде и побудила короля начать ряд преследований против еретиков. Это происходило в 1535 г. В том же году Кальвин посвятил королю свою книгу «Наставление в христианской вере» (Institutio religionis christianae), будучи уверен в счастливом исходе дела. И обманулся, как обманулся кружок Бриссонэ.

Для реформации был теперь закрыт путь распространения в стране при содействии власти. Она должна была пойти по иной дороге, отыскать поддержку где-либо в другой сфере, враждебной власти, или обречь себя на гибель. Она должна была из области учености перейти на почву народную, слиться с народом. Реформа действительно обратилась в дело народа и этим спасла самое себя.

Еще в 1525 г., когда католическая партия, воспользовавшись пленом Франциска I, начала гонения против еретиков, важнейшие деятели из кружка, собранного в Mo, должны были искать спасения в бегстве. В числе бежавших был Фарель, отправившийся в Швейцарию и там начавший пропаганду уже в новом духе. То был человек отважный и смелый, обладавший тем красноречием которое увлекает массы, и тою геройскою неустрашимостью, которая спасает человека в опасностях, но лишенный того политического такта, который был свойствен Лютеру. «Его храбрость была скорее храбростью солдата, чем храбростью полководца», и он, действительно, обладал ею и оказался самым даровитым деятелем реформации, блестящим народным агитатором и способным организатором церкви, членов которой преследовали и которую нужно было создать. Он положил главные основания для новой деятельности, избрал Женеву ее центром, посылал оттуда «возмутительные листки» во Францию и подготовил почву для Кальвина, в руках которого реформа получила окончательную отделку и стала вполне делом народа.

Кальвин был именно такою личностью, в которой более всего нуждалась в то время протестантская Франция, которая по своим способностями и громадной и, казалось, неистощимой энергии одна только и могла сформировать разъединенные силы и направить их к одной цели. Эпоха, в которую ему пришлось выступить на сцену, была одною из тех иногда встречающихся в истории, в которые часто решимость и уменье повести дело составляют главную причину удачи или печального исхода начатого дела. То была «година испытания» для протестантов, година, какой они еще не испытали доселе ни разу и которая ставила дилемму: быть или не быть, решительно и прямо. Правительство, снисходительно относившееся к протестантам, даже защищавшее их от религиозной ревности Сорбонны и рьяных католиков, совершенно изменило свою систему. Король окружил себя кардиналами и открыто высказывал свое уважение и сочувствие духовенству. Казни одна за другой жесточе обрушивались на голову протестантов. Мирные вальденсы одни из первых испытали на себе действия новой системы. Два города — центры их деятельности — были разорены, от двадцати восьми деревень остались лишь обгорелые пни, четыре тысячи человек, неповинных ни в каких политических преступлениях, кроме исповедания религии, были умерщвлены, часть женщин, даже восьмилетних, не была пощажена. За Вальденсами последовали протестанты, на которых правительство обрушило всю силу своей католической ревности. Прежде, когда власть короля не вмешивалась в дело преследования еретиков, их сожигали, лишив их предварительно жизни; теперь их заставляли умирать мучительной смертью, сожигая живьем на медленном огне. Достаточно было кому-либо донести на одного из подданных короля и обвинить его в исповедании мнений, запрещенных законом, чтобы на доносчика посыпались милости, а обвиненный попал в суд, а оттуда на цепи, под огонь, разведенный при помощи бумаг судебного процесса. Жестокость дошла до того, что даже сам папа, Павел III, писал к королю, прося его умерить ревность в истреблении еретиков. Просьба помогла, но лишь на время. С Генрихом II управление делами окончательно перешло в руки католической церкви, которая была глубоко убеждена в спасительности мер жестокости и удвоила теперь свою ревность. «Достаточно было, по мнению ее членов, вначале отделаться от пяти, шести голов, чтобы уничтожить ересь. Тогда бедняки, лишенные опоры, могли быть погнаны к мессе, как стадо, сгоняемое палкою». Время было упущено, но зло поправимо и поправимо при употреблении энергических мер. Эти меры были приняты. Эдикт за эдиктом стал выходить из королевского совета и каждый увеличивал меру наказаний против еретиков. «Мы не видим, — писал король в одном из знаменитейших эдиктов, Шатобрианском (1551 г.), — мы не видим иного средства для очищения нашего государства от жалкой ереси, как только употребление решительных мер». Воля короля была законом, — и вот в Ажене, Труа, Сомюре, Ниме и многих других городах судьи принялись с величайшей ревностью очищать огнем государство». Но дело все еще подвигалось вперед медленно: много мешали войны с испанским королем. Для ревностного короля это было слабым препятствием. Спасение душ подданных казалось ему более важным подвигом, чем защита чести государства… Мир в Като-Камбрези, позорный для Франции, был заключен, и воззвания и мольбы фанатиков, королевских любимцев и Дианы были услышаны… «Французский король, сильнейший из государей Европы, купил ценою нескольких провинций звание наместника испанского короля в среде католической партии».

Бороться с подобною силою было крайне трудно, крайне опасно, и единичные усилия, личная энергия мало помогли бы делу реформы. «Дым костров и трупов» мог «броситься в голову народу» (Mezerai), восторженные речи и мужественная стойкость сожигаемых могли обратить в новую религию, «религию Евангелия», даже палачей, глубоко пораженных величием защитников нового учения, их презрением к земным страданиям, но то были единицы. Рассказывают, что Кальвин, получивши известие о рае в Мерин доле и Кабриере, взволнованный и бледный обратился к своим слушателям с следующими словами: «Возблагодарим Господа! Каждый из этих мучеников стоит десяти тысяч преследователей». Он ошибался, думая, что одно сопротивление подобного рода спасает дело реформы. Сила всегда могла сломать или по крайней мере довести до ничтожества подобную оппозицию. Гораздо меньшие усилия заставили разбежаться последователей Лефевра, в том числе и самого Кальвина, и теперь уже обнаружилось, что во многих городах, как, например, в Орлеане, где прежде существовали церкви, члены разбежались, и пришлось вновь восстановлять уничтоженные церкви. Реформу могла спасти и действительно спасла одна организация, и эту организацию дал французским протестантам Кальвин.

Вряд ли кто-либо из французов той эпохи был более способен, чем Кальвин, совершить то дело, которое выпало на его долю, вряд ли кто был более подходящею личностью, могущею стоять не только в уровень с обстоятельствами, но и выше их. Он не был гением, создающим что-либо свое, новое. По меткому замечанию Минье, он не обладал даром изобретательности. Он готов был заимствовать и действительно заимствовал у своих предшественников все то, что казалось ему истинным: у Лютера и Лефевра идею благодати, у Цвингли — доктрину о духовном присутствии в причастии. Но зато он доводил заимствованное до крайних логических последствий и сумел сделать то, чего не добились в такой степени, как он, ни Цвингли, ни Лютер. Он обладал способностью организовать церковь, придать ей характер и дух чистой теократии, установить на прочных основах власть и влияние духовенства, как корпорации, строго пользующейся раз составленным предписанием и готовой поддерживать их даже в мелочах, второстепенных вопросах. Еще с детства привык он подчинять свою волю чужим приказам, направлять ее неуклонно к известной цели. Его отец, предназначивший его к духовной карьере, изменил свои виды и приказал сыну заняться правом. Сочувствие молодого Кальвина к занятиям теологи-ею не помешало ему исполнить волю отца и предаться изучению права. А это изучение не осталось без влияния на характер и склад его мыслей. Недаром он изучал юриспруденцию под руководством знаменитых юристов: Пьера Летуаля в Орлеане и Альциата в Бурже. Сухой, строго логический, склонный к формализму и внешним определениям ум здесь мог получить лишь более решительную и окончательную выработку. Кальвин не был способен к сильным порывам чувства, к заявлению горячей симпатии или любви, даже более, ему не были знакомы чувства подобного рода; но зато раз задавшись известною мыслью, раз признавши ее истиною, он отдавался ей весь и отдавался с холодным сознанием правоты своих действий, преследовал ее с тем упорством, на которое способны лишь люди с черствым сердцем и холодным рассудком. Его не прельщала внешность, не удовлетворяло поверхностное изучение предмета, он доискивался всегда до сути предмета и отбрасывал все, что не было связано строго логически с нею. Поэтому-то он презирал роскошь, преследовал все мирские удовольствия, отвергал искусство и старался сделать из религиозного культа то холодное, чисто рассудочное поклонение божеству, которое вполне соответствовало его природе, его наклонностям. Упрямый и гордый в высшей степени, он не терпел противоречий, не мог выносить разногласия во мнениях и, остановившись раз на одной мысли или взявшись за какое-либо дело и проводя их логически до конца, он готов был уничтожить все препятствия, какие встречались на пути. Его шокировало всякое отступление от поступков, признанных им нравственными, и еще в детстве получил от своих товарищей имя Accusativus, вследствие наклонности своей подвергать все строгой цензуре и выговорам. Своим врагам, — говорит о нем Беза, — он не давал ни минуты, чтобы перевести дух, и в борьбе с ними он прибегал даже к смертной казни, к изгнанию, если враг был в его руках, или к самым резким, даже неприличным выходкам, печатным ругательствам, когда враг был недостижим. И чем сильнее были препятствия, чем резче противоречия, встречаемые им, тем решительнее он становился в своих действиях, тем сильнее возбуждалась его гордость, которая была так громадна, что сам он отзывался о ней как об одном из своих пороков, который труднее всего искоренить. Его энергия была неистощима, и он не жалел себя. Человек с крайне слабым здоровьем, постоянно подвергавшийся самым сильным и изнурительным болезням, он никогда не переставал работать на пользу своего дела. Он участвовал в управлении политическими делами Женевы, постоянно почти присутствовал в заседаниях городского совета, не пропускал без внимания ни одного закона, ни одного дела, поучал пасторов, направлял деятельность консистории и всему давал окончательную санкцию. Его переписка, которую он поддерживал самым тщательным образом, была громадна. Во Францию, Шотландию, Германию, к частным лицам и к церквам писал он то увещевательные, то объяснительные письма. Но этого мало. Три раза в неделю он читал в академии лекции богословия, часто говорил проповеди иногда по две в день, по воскресеньям. Я не знаю, пишет о нем Беза, ни одного современника, который бы столько выслушивал, отвечал и писал, или совершал так много важных дел, как он. А этот отзыв не может быть назван пристрастным: «Вряд ли, говорит католик Флоримонде Ремон, известный историк ереси, вряд ли кто в состоянии сравниться с Кальвином».

В наружности, во внешнем виде вполне отражалась эта личность, непреклонная. Холодная и энергическая, наводившая страх и внушавшая беспредельное уважение своими поступками и речами. Достаточно беглого взгляда на это продолговатое лицо, окаймленное темными, прямыми волосами, на впавшие щеки, сжатые губы, на глаза, дышащие холодною решимостью и энергиею, на пронизывающий насквозь взор, остроконечный, тонкий нос, заостренное лицо, обрамленное клинообразною бородою, чтобы понять с каким характером имеешь дело. В его длинной, тонкой фигуре, в его бледном, изнуренном лице напрасно станут искать чего-либо привлекающего, симпатичного. От них веет холодом, в них проглядывает бесчувственность и сухость, но в то же время чувствуется, что тут-то и заключается та сила, которую сломать может одна смерть, та непреклонная воля, которая заставляет преклоняться даже самых непокорных. «Логика и воля — вот в двух словах Кальвин» (А. Мартен).

Такова была та личность, которая брала на себя чрезвычайно опасный и рисковый труд, — организовать французских протестантов в одну прочную и строго объединенную партию. И Кальвин выполнил его: его способности, избранное место действия, наконец, характер его религиозных и политических мнений, служивших полнейшим отражением его личных качеств, давали ему в руки все шансы на успех.

Внимание его было обращено не столько на развитие догмы, сколько на вопрос о тех учреждениях им лицах, на которые возлагалась обязанность неуклонно блюсти за сохранением «истинной религии» в среде «верных», заботиться о нравственном поведении последних, а потом уже на вопрос об отношениях их к государству.

В своей книге «Institution chrétienne», переведенной им в 1541 г. на французский язык и ставшей Кораном французских кальвинистов, он изложил, в самых точных выражениях, все свое учение по указанным вопросам.

Церковь, по учению Кальвина, не есть только нечто невидимое, не есть только простое собрание «избранных», познающих Бога, — она является видимым телом, представляется собранием всех верующих, объединенных посредством суммы учреждений, установленных самим Богом, вследствие «грубости и лености нашего духа, нуждающегося во внешней опоре». В таком виде она служит средством сохранения чистоты учения и вместе с тем открывает путь спасения, вечную жизнь верующим: «лишь тот войдет в вечную жизнь, кто зачат в чреве церкви и вскормлен и воспитан ею». Всякий, отступивший от церкви, от ее учения, уже тем самым осуждает себя на вечную погибель, потому что «вне церкви нет оставления и прощение грехов, нет спасения». Таким образом, церковь является главным руководителем и охранителем человека. Ее авторитет, поэтому, должен быть священным в глазах верующего, и полное повиновение, следование всем ее предписаниям — долг каждого. Неуклонное, безусловное исповедание догматов, установленных церковью, вот первая его обязанность. Никакие умствования и толкования, никакие отклонения, даже самые ничтожные, не могут быть допущены, иначе единство церкви погибнет. Поэтому-то и нет преступления, которое являлось бы большим, чем ересь. Eе должно искоренить, а лиц, проповедовавших ее, казнить смертью. «Еретики убивают души, — восклицает Кальвин, — их наказывают за это телесно. Они навлекают вечную смерть, — и протестуют против временной». «В одной из своих книг я писал, что мне не нравится вмешательство светской власти, принуждающей раскольников силою присоединиться к церкви, тогда я еще не испытал насколько суровая дисциплина улучшает их». «Только нечестивые говорят, что апостолы не требовали у земных царей преследования еретиков. Тогда были иные времена, а императоры не верили в Христа». Истинная церковь должна быть выделена от всех других, и ее члены не имеют права, не подвергаясь за то наказанию, входить в сношения с теми, кто извергнут церковью, или кто исповедует иную догму, чем ту, которую предлагает истинная церковь. Этим отнималась у верующих всякая свобода совести, которую считали «дьявольским учением», а с другой стороны самая церковь получала определенное положение, прочную организацию и указывала верующему на задачу его земной жизни.

Но этого было еще недостаточно для объединения церкви. Необходимо, чтобы существовало широкое и неуклонное исполнение нравственных обязанностей, другими словами, правила церковной дисциплины, этой «сущности» церкви, нерва ее, без чего никакая церковь не может существовать. Церковь не только имеет право, — она обязана употреблять все меры строгости по отношению к своим сочленам, постоянно надзирать за ними и в их частной, домашней, как и в общественной жизни и деятельности, и в случае сопротивления или неповиновения отрезывать их от сообщения с остальными членами, подвергать изгнанию. «Следует изгонять всех тех, — повторяет Кальвин, — чья испорченность бесславит христианство, развращает добрых»: иначе церковь станет убежищем злых и дурных, а «бесчестие падет на имя Господне». Поэтому-то ревность, которую необходимо обнаруживать в этом отношении, должна быть так велика, чтобы ни диадемы, ни скипетры не могли служить препятствием при исполнении долга, и верующий готов бы был пожертвовать жизнью и согласился бы выпустить из себя всю кровь скорее, чем допустил бы осквернить церковь.

«Этим церковь, сделавшаяся воинственною, в силу провозгласимого ею в самых широких размерах принципа нетерпимости, связывала верующих в одно целое, ввиду преследования всеми одной общей цели, приучала их заботиться о возвышенных задачах жизни и относиться с пренебрежением ко всему тому, что существует в ней мелкого, не имеющего прямого отношения к делу спасения, что говорит чувству, удовлетворяет эстетическим потребностям, сообщает жизни комфорт и блеск, что, следовательно, расслабляет человека, отвлекает его от главной задачи, которую он должен иметь постоянно ввиду. То было как бы избиением и изгнанием всего мирского, всего украшающего жизнь, придающего ей веселый колорит. Земля — юдоль плача и искус, на ней не место веселию… Зато суровая и беспощадная дисциплина, это «душа» церкви, по выражению Кальвина; дисциплина, регламентировавшая жизнь верующего даже в самых мелочных ее проявлениях, вырабатывала железную волю, приучала верных с презрением смотреть на страдания и подготовляла тех деятелей, которыми так богата история кальвинизма.

Таким образом, однообразие и единство самое строгое, не допускающее никаких уклонений от установленных правил поведения, никаких толкований, вне раз принятых и признанных вечною истиною, — таково основное начало организации церкви. Кто нарушит это единство, тот совершает величайшее преступление, преступление против самого Бога, и достоин наказания.

Но кто должен поддерживать единство? В чьих руках должна сосредоточиваться власть и право карать и миловать?

То были важнейшие вопросы, от решения которых зависел в значительной степени исход дела, степень его успеха, а также определялись и те отношения, в которые церковь должна была стать к мирянам, которые присоединялись к новому учению в силу самых разнородных побуждений.

Кальвин со свойственной ему смелостью разрешил эти вопросы и своим решением давал опору делу реформы, но в то же время полагал основание тому разъединению, которое возникло впоследствии в среде партии между консисториалами, защитниками интересов духовенства, и политиками, стремившимися к достижению лишь мирских целей.

Он передавал всю власть в руки духовенства, авторитет которого он ставил на недосягаемую высоту. «Пасторы, — говорил он, — это нервы, которые связывают верных в одно целое и без которых существование церкви немыслимо, потому что ни солнечный свет, ни мясо не необходимы так для сохранения земной жизни, как звание пасторов для сохранения церкви. В них и через них как бы говорит сам Бог, представителями которого они служат на земле. Поэтому-то и знаки священства должны служить предметом гораздо большего уважения, чем знаки королевской власти. Кто презирает священника, тот находится во власти дьявола». Самый способ избрания, который рекомендует Кальвин, указывает на то, какую роль и значение хотел он придать духовенству. Выбирает пастора народ par acclamation, но представляют его другие пасторы, контролирующие выборы ввиду народного легкомыслия. Всякий иной выбор — своеволие. «Мы знаем, — писал Кальвин, — как велика невоздержность народа. Поэтому-то огромная неурядица должна возникнуть там, где каждому предоставлена полная свобода. Авторитет духовной власти необходим как узда». Только тогда, когда избранное лицо было подвергнуто строгому экзамену в догматах и правилах дисциплины, когда оно подписало исповедание веры и дало клятву в точном исполнении его, — оно становилось пастором. Духовное сословие, таким образом, держало в своих руках назначение пасторов и всегда могло противодействовать стремлениям народным, направленным в ущерб их власти. Народу давалось лишь формальное право, но зато он нес все действительные обязанности по отношению к пасторам. Каждый верующий был обязан оказывать полнейшее повиновение пастору, подчиняться беспрекословно всем его приказаниям. Двери его дома должны были быть отворяемы во всякое время пастору, и его жизнь, его поступки подлежали контролю. Правда, пасторы лично не были вправе подвергать наказанию за неисполнение их приказаний. Но они были членами судебного трибунала, который должен был находиться в каждой местной церкви и составлялся под председательством пастора из пасторов и старейшин, избранных народом. А в руках этого духовного трибунала или консистории сосредотачивалась власть, карающая и милующая, и он отвечал за свои решения только перед синодом национальным, состоявшим опять-таки из выборных пасторов и старейшин всех церквей, т. е. лиц, наиболее заинтересованных в поддержании авторитета церкви. Зато пасторы своею жизнью, своим поведением должны служить примером для паствы и усиливать то уважение, какое питали «верные» к представителю божества на земле. Пасторы должны быть свободны от всяких пороков, чтобы с большею силою нападать на пороки членов паствы, на их уклонения от исполнения дисциплины, должны быть строги к самим себе, чтобы судить и подвергнуть наказанию других.

Таким образом, церковь обладала громадною нравственною властью и могла располагать вполне судьбою человека. Она могла за нарушение своих предписаний подвергать проклятию всякое лицо, как бы высоко ни было звание его, и потребовать от государства исполнения своих декретов. Сама церковь, как представительница духа, вооруженная не мечом, а молитвою, не вправе и не должна, по мнению Кальвина, брать на себя роль карателя, которая свойственна государству, гражданской власти. Она определяет качество проступка, — гражданская власть карает его.

Такое разделение нисколько не умаляло влияние и значения духовной власти. Напротив, характер тех отношений, в которые ставил Кальвин церковь и государство, вполне обеспечивали за первою всю силу и могущество, а из второй делали простое орудие, которым располагала духовная власть и которое могла откинуть и изменить в случае нужды.

Несомненно, в силу консервативного строя своих идей, Кальвин признавал необходимость государства и нападал со свойственною ему резкостью на тех, кто отвергал государство, гражданскую власть. «Государство, — говорит он в своей Institution, — не менее необходимо для человека, как пища и питье, солнце и воздух, а его достоинство еще большее». Государство установлено самим Богом, правительственные лица — представители Бога на земле. Поэтому-то властям предержащим следует оказывать полное повиновение, даже и в том случае, когда они прибегают к насильственным, незаконным мерам, когда они являются тиранами. Но это значение, этот громадный авторитет светской власти обусловливается повиновением, исполнением предписаний церкви. «Государи установлены Богом, чтобы возвеличивать тех, кто творит добро, и подвергать наказанию творящих зло». «Как представители божества на земле, они должны употреблять все усилия для того, чтобы являться пред народом истинным образцом благости, милосердия и справедливости божией», содействовать искоренению пороков, а этого можно достигнуть лишь в том случае, когда они будут всеми силами поддерживать тех, в чьих руках находится определение виновности греха, чей нравственный идеал должен господствовать на земле, т. е. лиц духовных, церковь. Государи должны сообразоваться с церковью, следовать внушениям ее, проникнуться ее духом и содействовать распространению слова Божия на земле, истреблять идолопоклонство и пороки, оберегать чистоту слова божия и поддерживать дисциплинарную силу церкви. Только тогда они являются истинными представителями божества, только тогда и заслуживают полного повиновения. Поведение Феодосия по отношению к Амвросию — идеал государя, напротив Генрих IV в его отношении к Гильдебранду заслуживает осуждения. «Государи, — прибавляет Кальвин, — должны даже желать, чтобы духовная власть не щадила их, чтобы Господь пощадил их».

Таким образом, государство является в глазах Кальвина лишь подспорьем церкви, оно имеет смысл и значение как охрана и блюститель церкви. То преобладание церкви, которое Кальвин бичевал в католицизме, которое он изгонял из мира как зло, он воздвигал вновь, правда, в иных формах, но еще с большею силою, с большею определенностью; он создавал теократию в духе чисто восточном, являясь сам, по выражению Генри, чем-то вроде ветхозаветного пророка.

Такое отношение церкви к государству вело за собою чрезвычайно важные последствия в политическом отношении: оно создавало возможность узаконить перемены в политическом строе общества, открывало исход революционным страстям… Правда, Кальвин проповедовал повиновение властям ко всем, но он в конце двадцатой книги своей Institution указал на одно исключение, которое одно уничтожало всю силу его увещания насчет повиновения властям, так как оно касалось самого жгучего вопроса, волновавшего современное ему общество. «В вопросе о повиновении, — говорит он, — существует одно исключение, или лучше правило, которое должно соблюдать прежде всего. Оно состоит в том, что это повиновение не отвращало нас от покорности Тому, волей которого должны быть подчинены все их приказания, и все их могущество унижено перед его величием. И говоря правду, сколь превратно было бы для того чтобы угодить людям, навлекать на себя гнев того, ради чьей любви мы повинуемся людям? Господь есть поэтому Царь царей, которому должно повиноваться прежде всего и больше всего. После него мы обязаны повиноваться людям, поставленным над ними, но не иначе как под этим условием. Если же люди прикажут нам что-либо противное его воле, то это не должно иметь для нас никакого значения, и мы не должны обращать внимания при этом на степень достоинства лица». Потому что «Богу надобно повиноваться скорее, чем людям». Но этого мало. Не в одном пассивном сопротивлении заключается право верующего. «Иногда, — прибавляет Кальвин, — Господь воздвигает из числа своих слуг одного, который является исполнителем мщения над тираном», другими словами, убийство тирана — вещь дозволенная и законная, и это потому, что оно ниспосылается свыше.

Но, дозволяя сопротивление по вопросу чисто религиозному, Кальвин в то же время своими мнениями политическими давал возможность распространить его и на другие области деятельности. Идеал государя, который он считал истинным представителем божества на земле и который изображен им в противоположность тем, кого Бог посылает на землю как средство наказания за грехи, — был слишком резко выставлен, чтобы оговорки Кальвина относительно безусловного повиновения могли сохранить силу. «Государи, — говорит он, — должны помнить, что их имущество не частная собственность, что оно предназначено для блага всего народа, Что, поэтому, они не могут злоупотреблять им, не нанося этим обществу обиды, потому что их доходы — народная кровь. Они должны понимать, что налоги и подати суть средства для удовлетворения общественных нужд, что отягощать ими бедный народ, значит совершать акт тирании и грабежа. Наконец, они не должны входить в чрезмерные расходы и сыпать деньгами». В другом месте он еще решительнее определяет обязанности истинного государя. «Государи предназначены быть блюстителями спокойствия, чистоты, невинности и умеренности в государстве; их обязанность не покрывать преступников, а напротив, ненавидеть злых, притеснителей народа и гордецов и искать, повсюду добрых и верных соратников. При этом они должны защищать добрых от злых и оказывать помощь угнетенным». Очевидно, что коль скоро лишь на тех, кто правит мудро и благочестиво, лежит печать божия, если лишь они одни могут повиноваться церкви, охранять истинную веру, то сопротивление, дозволенное против тиранов в случае насилия в деле религии, переносится и на все остальные случаи…

Что же гарантирует народу лучшие порядки после свержения тирании? Какая форма правления наиболее способна облегчить тягость народа, обеспечить его свободу?

Кальвин разрешил и этот вопрос, и своим решением дал верным еще большее право расширить область сопротивления.

Существует три формы правления: монархия, аристократия и демократия. Каждая из них представляет и свои выгоды, и свои невыгоды. Которую же из них предпочтительнее пред всеми другими должен выбрать народ?

Когда-то, еще при начале своего поприща, Кальвин решил вопрос в пользу монархии. Тогда французский король еще не стал открыто на сторону «врагов истины», и Кальвин рассчитывал повлиять на Франциска I. Он посвятил ему первое издание своего «Institution» и превознес в нем монархическую форму правления. Но его ожидания не сбылись, и его проект, при содействии власти уничтожить во Франции суеверие и безбожие, пал. Неудача значительно изменила характер его политических мнений, и он явился если не открытым противником, то зато сильным недоброжелателем королевской власти и больших государств. «Велико, — говорил он впоследствии, — неразумие тех, кто жаждет иметь могущественного государя, и заслуженное наказание несут те, кого не могут исправить даже часто повторяющиеся опыты». Не часто случается, а если и случается, то как чудо, когда короли настолько умеренны, что следуют по пути справедливости и прямоты; не менее редкий случай и то, когда они обладают такою дозою благоразумия, что видят, что полезно и хорошо.

Поэтому-то лучшей формы правления не следует искать в монархии, потому что лучшею может быть названа та, при которой народ пользуется наибольшей свободой, а монархия гарантирует ее всего менее. Сама Библия указывает на такую форму правления как на лучшую и наиболее достойную для народа израильского. «Изменники и люди вероломные те, кто уничтожает эту форму правления, дающую свободу, или кто старается ослабить ее».

Но, с другой стороны, Кальвин не склоняется и в пользу демократии. По его мнению, она легко перерождается в анархию, потому что во все времена народ оказывался неблагодарным, легковерным, склонным к переменам и новизне, да и во всех тех странах, где народ получал власть, возникали смуты и волнения. Народное господство, «тирания демократии» представлялись Кальвину поэтому еще большим злом, чем власть одного. «Сравните, — говорил он своим слушателям, — тирана, предающегося всевозможным жестокостям, с народом, у которого нет ни правительства, ни власти, но все равны, и вы увидите, что в этом последнем случае среди народа неизбежно возникнут гораздо более ужасные смуты, чем если бы он находился под гнетом самой непомерной тирании».

Итак, ни монархия, ни демократия не дают прочных гарантий свободе. Дает ли его аристократия? Кальвин думает, что она одна и заключает в себе прочные начала для организации той свободы, при которой народы могут быть счастливы. «Только тот род власти наиболее почетен, при котором управляют многие, помогая друг другу и ограничивая могущество одного. Сам Бог утвердил его своим авторитетом, когда дал его народу израильскому и дал в ту эпоху, когда хотел держать его в возможно лучшем состоянии». Действительно, лишь при господстве аристократии обеспечивается порядок, потому что лишь в ней участие в правлении принимают люди наиболее достойные, люди, ставшие выше других своими заслугами. Сам Бог, по словам Кальвина, повелел народу израильскому избирать начальников из среды старцев и лучших людей.

Предпочтение к аристократии было так сильно укоренено в Кальвине (в силу отчасти его воспитания в аристократической семье), что он для аристократов допустил исключение из своей теории о безграничном повиновении, дозволив им одним противодействовать и сопротивляться тирании государя, а в Женеве, куда его призвали для водворения порядка и организации и политической, и религиозной, он употребил все усилия, чтобы ввести чисто аристократическое правление и уничтожить, или, по крайней мере, ослабить силу демократических учреждений.

Таковы были те доктрины, которые были предложены французскому народу в эпоху, когда неудовольствие начало все сильнее и сильнее охватывать и знать, и горожан. Кальвин выработал их не вдруг, он даже, как мы старались показать, не решался сделать решительного вывода из основных своих положений, но он все-таки полагал основные начала организации партии, организации, которая стала делом крайней необходимости с той минуты, когда власть отказалась поддерживать реформу. И Кальвин своими доктринами достиг цели. Он сумел привлечь к своему делу массы, открывая им путь, по которому всего удобнее было на первых порах повести дело борьбы с королевскою властью.

Еще в 1535 г. он попытался применить свои доктрины на практике. Фарель вызвал его в Женеву, которая по своему географическому положению представляла чрезвычайно удобный пункт, из которого можно было влиять на Францию. Но суровая дисциплина, чрезмерная требовательность в деле поведения возбудили неудовольствие, и Кальвин был изгнан. Изгнание продолжалось недолго. Беспорядки в городском управлении, борьба партий в связи с усиливавшеюся все более и более распущенностью нравов, шокировавшей последователей новой веры, вызвали реакцию, и 15 сентября 1541 г. жители Женевы восторженно встречали когда-то нелюбимого, теперь ожидаемого с нетерпением и надеждою Кальвина. Его призвали «для увеличения чести и славы божией», для реформ и в церкви, и в государстве, и вверили власть настолько обширную, что его могли смело назвать в то время главою республики.

Кальвин воспользовался вполне данной ему властью. Из веселого, разгульного, свободного города он в несколько месяцев создал город, походивший на монастырь с самым строгим уставом. Все неприличные места были запрещены, таверны закрыты, танцы запрещены под угрозою сильного наказания. Разврат наказывался шестидневным арестом и пенею в 60 су. Публичные собрания, за исключением пяти мест указанных советом, уничтожены, да и в дозволенных игры не были особенно веселого характера: за играющими всегда наблюдал один из членов совета. Мужчинам было запрещено носить золотые и серебряные цепи или разукрашенные одежды, а женщинам надевать на голову золотые украшения, а на пальцы более двух колец. Пиршества были подвергнуты такой же регламентации: никто не имел права подавать на ужин более трех перемен из четырех блюд каждая. Нравственный террор со всеми его последствиями воцарился в Женеве, и Кальвин явился безграничным почти властителем города, распорядителем его судеб. Беда была тому, кто осмеливался нанести оскорбление Кальвину: его сажали в тюрьму, наказывали пеней. Еще опаснее становилось положение того, кто решался не соглашаться с Кальвином, высказывать мнения, резко противоречившие тем догмам, в которые верил творец «Institution chrestienne» и его последователи. Больсек, Жентилле, Шатейльон и многие другие испытали на себе силу Кальвина. Они должны были оставить Женеву. Сервет же, автор книги «De trinitatis erroribus», оскорбивший Кальвина в своем сочинении «Christianismi restitutio», был подвергнут смертной казни, его сожгли живьем. Не было эпитетов, самых резких, самых оскорбительных, которыми не были заклеймены противники Кальвина, и все это из-за разногласия по поводу какого-либо догматического или дисциплинарного вопроса. Такова была тогда эпоха, таков дух времени, и Кальвин, несомненно действовавший в силу искреннего убеждения в правоте своих поступков, встретил повсюду полное одобрение. «Мы молим Господа, писали к нему протестантские церкви в Швейцарии, чтобы он внушил тебе дух благоразумия и даровал необходимую силу, чтобы вырвать эту заразу из твоей церкви, как и из всех других».

Напрасно многие из партии политических «либертинов» протестовали против террора, напрасно в 1548 г. они пытались произвести революцию, — их желания не увенчались успехом, многие из деятелей партии были подвергнуты наказанию, и торжество духовной власти над светскою было надолго обеспечено в Женеве. Слишком прочно установился Кальвин в Женеве, вполне ясно сознавал выгодность ее положения как центра пропагандистской деятельности, чтобы он мог уступить свое место тем лицам, тем мнениям, которые он неутомимо преследовал всю свою жизнь. Он достиг своей цели, сумел удержать за собою власть, в силу того искусства, с каким он провел в Женеве свою реформу и религиозных и политических учреждений, послуживших образчиком для французских кальвинистов.

Религиозная конституция была окончена в два месяца. Кальвин прибыл в Женеву в сентябре, а уже двадцатого ноября его проект был безусловно принят генеральным городским советом.

Конституция эта отличалась крайнею простотою, но зато обладала всеми теми качествами, которые обеспечивают долгое господство. Она давала громадную нравственную силу духовенству, и, оставляя за светскою властью право распоряжаться во всех делах, касающихся мирских дел, подчиняла и их, и их действия строгому контролю пасторов. Каждый из пасторов, взятый отдельно, не обладал властью, взятые же вместе они составляли верховное управление, власть более высокую, чем королевская, «нерв, соединяющий всех верующих в одно целое», «столбы, на которых опирается церковь». Им была вверена обширная власть. Мало того что в качестве служителей церкви они исполняли все церковные требы — как члены консистории они должны были наблюдать за поведением каждого члена общины, доносить на него консистории, подвергать его преследованию и наказанию за нарушение правил дисциплины, обнимавшей все, даже самые мелкие случаи жизни. Здесь, в этом верховном трибунале, имевшем своего прокурора, пастор являлся грозным судьею, могущим карать и миловать, делать выговор, лишать причастия или даже подвергнуть отлучению от церкви, этому в то время самому ужасному по своим последствиям наказанию. Правда, не во власти этих судей было назначение смертной казни, но она присуждалась светскою властью даже и за политические преступления по первому требованию консистории. Каждый пастор соединял, таким образом, в своей личности роли обвинителя, свидетелей и судей, что делало из него самую большую силу и заставляло трепетать пред ним каждого члена общины, дверь которого, как бы ни был он знатен, должна быть всегда, во всякое время открыта перед членом консистории, обязанным совершать свои визитации.

Уклонение от исполнения обязанностей, поблажка или небрежность были немыслимы со стороны пасторов. При вступлении в это звание их подвергали самому тщательному исследованию, разузнавали их нравственность, которая считалась выше познаний, выше учености. Выбор пастора зависел не столько от народа, влияние которого Кальвин старался все более и более ограничить, сколько от самого духовенства, которое было проникнуто духом суровой дисциплины и заботилось о сохранении своего влияния. Наконец, каждый пастор давал клятву безусловно повиноваться распоряжениям церкви, блюсти ее интересы превыше всего и при столкновениях и противоречии между его обязанностями как члена церкви и как члена государства отдавать предпочтение первой пред последним.

Таким образом, интересы церкви и духовенства были обеспечены, а их влияние на дела мира сего, несмотря на видимое уклонение от него, сохраняло свою силу и давало Кальвину возможность по произволу распоряжаться всеми делами города.

То была одна из важнейших гарантий успеха для реформы во Франции, которая составляла всегда предмет постоянных забот Кальвина. Обладание Женевою открывало французам, гонимым и преследуемым за веру, безопасное убежище, а Кальвину давало возможность организовать из этих беглецов пропагандистов своего учения. В Женеве эти беглецы находились под его непосредственным надзором и влиянием, слушали его лекции, проповеди и наставления, жили среди обстановки, наиболее походившей к характеру их требований, и выходили оттуда истыми кальвинистами, вполне проникнутыми духом учения Кальвина, выносили и ту суровость и нетерпимость, какою отличался Кальвин, и те основания церковной организации, выработанные Кальвином, которые были так необходимы при той борьбе, которую приходилось протестантам вести во Франции с королем и католическою партиею.

Действительно, с утверждением Кальвина в Женеве начинается наплыв во Францию пасторов и проповедников, вышедших из Женевы. Во всех тех городах, в которых прежде действовали реформаторы прежней школы, являются женские ораторы, люди нового закала, с новыми тенденциями, планами, более смелыми речами. Неотразимое влияние Кальвина, делавшее часто его последователей еще более ревностными проповедниками идей кальвинизма, чем сам творец их, высказывалось в полной силе в этих деятелях. В свои проповеди, в те постановления, которые они издали для устройства церквей, вносили они дух Кальвина. Они не довольствовались уже, как прежние проповедники реформы, нападением на поведение духовенства и, если еще открыто не проповедовали истребление католического культа, не возбуждали «верных» к разрушению «идолов и идолопоклонства», но зато употребляли значительные усилия для обособления кальвинистов от католиков, заботились об однообразном исповедании религии и исполнении правил, касавшихся религиозной дисциплины. Дух крайней нетерпимости и узкой исключительности проявлялся в их постановлениях, и чем дальше, тем все с большей и большей силой. По отношению к католикам поведение каждого кальвиниста было определено самым точным образом. Считалось, например, делом крайне греховным присутствовать при католическом богослужении, слушать проповеди католических священников, и пасторам делались внушения употреблять все свое влияние для уклонения верующих от таких греховных поступков. Но нетерпимость не останавливалась на этом. Весь католический культ осуждался целиком, и соучастие с католиками в каких-либо религиозных делах или даже и мирских, но имеющих прикосновение к религии, запрещалось самым строгим образом, под страхом наказания. Если культ католический был терпим, если и разрешали какому-нибудь кальвинисту допускать для своих подчиненных богослужение по католическим обрядам, то единственно вследствие неопределившегося положения кальвинистов. Зато в других случаях запрещение касательно отношений кальвинистов с папистами доходили до смешного. С кальвинистов брали клятву не присутствовать на брачных пиршествах католиков; далее, им запрещали вступать в браки с католиками, пока одна из сторон не обращалась к истинной религии и пока не совершила публично, в церкви, торжественный акт отречения от идолопоклонства.

Этими и целою суммою других постановлений в том же роде пасторы достигали одной из главной цели своей деятельности — обособить кальвинистов, приготовить из них материал для организации. Но это не было лишь единственною их целью: им нужно было еще организовать этот материал. Едва только они устанавливались в известном городе или замке и приобретали последователей, как немедленно же приступали к устройству богослужения, а потом и к организации самой церкви. Из пастора или нескольких пасторов с присоединением старейшин, выбранных самими верующими, формировалась консистория, которая ведала все дела не только чисто религиозные, но и мирские. Она обязана была в лице своих представителей смотреть зорко за тем, чтобы кто-либо не проповедовал каких-либо зловредных идей, не распространял какой-нибудь проклятой ереси (maudite heresie), чтобы никто не уклонялся от исповедования «истинной религии» и не осквернял церкви и верных нечестивыми поступками и речами. Консистория легко могла достигнуть того, чтобы все «верные» выполняли правила дисциплины, повиновались пасторам и питали к ним должное уважение; в ее руках было право подвергать виновных в нарушении предписаний церкви наказанию. Она могла заставить его принести публичное покаяние в своих проступках, отлучить на время от причастия, а в случае упорства и испорченности воли изгнать совсем из среды верных, запрещая этим последним выходить с грешником в какие-либо связи и предавая его «во власть сатаны». Зато в свою очередь члены консистории — пасторы были обязаны поучать народ, сохранять и поддерживать в нем привязанность к истинной религии и не иначе могли получить звание пастора, как после подписания дисциплины и исповедания веры. И каждый пастор должен был беспрекословно исполнять свои обязанности, буквально следовать постановлениям и догматам церкви, потому что нарушение их, самое незначительное отступление влекло за собою низложение, а иногда и причисление к сонму вероотступников и изгнание из среды «верных».

Да вдобавок пасторам трудно было поступать в противность женевскому символу веры. Их выбирал не народ — избрание народное существовало лишь в издании 1534 г. кальвинистской «Institution chrestienne», — а посылал сам Кальвин, знавший лично некоторых из них. С другой стороны, деятельность пасторов находилась под строгим контролем «женевского папы», которому они доносили обо всем происшедшем во вверенной им церкви. Да кроме того, и сам Кальвин лично сносился с французскими церквами, поддерживал своими воззваниями твердость среди тех гонений, которые отовсюду грозили верным. Понятно, что при таких условиях уклонения от устанавливаемого единства были невозможны, а если и случались, то немедленно подавлялись, и кальвинисты во Франции имели полную возможность приобресть значительное число последователей.

Энергическая деятельность пасторов находила сильную поддержку в стремлениях тех из принявших реформу, которые уцелели еще от прежних погромов и старались создать собственными силами организацию. «Едва только в каком-либо городе образовывалась небольшая кучка людей (верных), как тотчас же они сходились в уединенных местах и пещерах, чтобы вместе вознести молитвы к Богу и потолковать о религии и средствах к ее поддержанию». Тут же слушали они и поучение какого-либо проповедника, читали Библию и пели псалмы. Проповедников тогда было много; они расхаживали по Франции, поучая народ той истине, которую от него скрывало католическое духовенство. Но была ли то истина? Заслуживали ли проповедники доверия? Между ними были и либертины, и никодемиты, и лютеране, и анабаптисты, так что «верные» не могли исповедовать одной истинной религии и, следовательно, организоваться в одно целое для противодействия преследователей. Кальвинизм представлял в этом отношении полную гарантию: его проповедники были люди опробованные, после долгого искуса допускаемые к отправлению высокой обязанности — поучать народ. С другой стороны, то, что они проповедовали, как нельзя более подходило к требованиям и стремлениям большинства, как в среде знати, так и в народе.

То состояние, в каком находилась Франция 40-х и особенно 50-х гг., вызывало постоянные жалобы и сильное неудовольствие в народе. Всевозможные пороки проникли в его среду, и их стал разносить двор, который со времен Франциска I сделался ареною распущенности. Дело дошло до того, что язык учености и поэзии обратился в язык, преисполненный сальностей и сквернословия и могущий служить орудием развращения для тех, кто читает книги, написанные подобным языком. Божба и ругательства стали обычным явлением; роскошь в одеждах и прическах превосходит всякое вероятие, а разврат доходит до бесстыдства. Напрасно провидение посылает на землю землетрясения, рождает уродов, напрасно являются кометы и раздаются какие-то страшные голоса — люди до того погрязли в пороках, что они и не обращают внимания на все эти знамения. И вот люди благочестивые спрашивают, неужели долготерпение божие не истощится, при виде такой испорченности, неужели не настанет скоро суровый суд?

Такое настроение, рядом с развратом в среде духовенства, отталкивавшим от него верующих, давало полную возможность кальвинизму пустить глубокие корни. То, что проповедовали деятели кальвинизма, вполне соответствовало желаниям и настроению масс. В то время, когда слух людей благочестивых был неприятно поражаем божбою и ругательствами, когда он видели вокруг себя распутную жизнь, кальвинистские пасторы указывали им идеал жизни, резко противоположный действительности, и предлагали ряд мер, с помощью которых они надеялись водворить этот идеал между людьми. Они публично срамили всех тех, с уст которых не сходили ругательства, и грозили им полным отлучением от церкви. Они считали, что порок подобного рода не может быть терпим в церкви. В то же время они не оставляли без внимания и всех других сторон жизни и относились крайне строго к ее проявлениям, так как видели в ней не забаву или удовольствие, а долг, временный искус, предназначенный людям свыше. И действительно, они гнали и преследовали все то, что нарушало их строгий, почти монашеский идеал, и запрещали всякого рода веселие или пир, всякое украшение тела. Они стремились подавить естественные наклонности человека, любовь к роскоши, нарядам и увеселениям. Строжайше были воспрещены танцы. Верующим не только запрещали самим танцевать или обучать танцам, но даже смотреть на то, как пляшут другие. Нарушение церковного постановления вело к пагубным последствиям, потому что ослушники подвергались анафеме и извергались из среды верных. Затем пасторы требовали умеренности в одежде и прическе и подвергали строгому выговору и даже лишали причастия тех, кто носил цветные одежды. Кто причесывал волосы по моде, кто румянился или делал платье со слишком большой вырезкой на груди. Их ревность шла еще далее. В видах улучшения нравственности, как и для того, чтобы обратить помышления человека к возвышенному, они запретили ходить в театры и маскарады, смотреть на зрелища, на шутки фокусника, на кукольную комедию и мирские пляски. Духовенство просило светскую власть принять и свои меры, чтобы граждане не тратили денег и не теряли времени в столь пустом препровождении времени.

Все эти запрещения и угрозы не оставались лишь на бумаге: церковь энергически преследовала тех, кто нарушал ее постановления, и неуклонно следовал приказанию Кальвина — не уклоняться от исполнения своих обязанностей даже в тех случаях, когда дело коснется великих мира сего.

Подобный идеал жизни, как бы суров он ни был, как нельзя более приходился по плечу современному обществу, жаждавшему перемен и реформ, стремившемуся к нравственному обновлению, и поэтому проповедь кальвинистских пасторов могла привлечь к новому учению значительную массу, которую неудачи первых деятелей на поприще реформы и жестокие гонения значительно охладили к новой вере.

Действительно, едва только Кальвин утвердился в Женеве, и проповедники, вышедшие из его школы, стали появляться во Франции, как среди французских реформаторов началось движение, и дело реформы, по выражению Безы, возродилось вновь, и возродилось с большею силою. «Лютеране, — так писал в 1547 г. Марино Кавалли в своем донесении венецианскому сенату, — до того умножились, что занимают целые города…, как это можно видеть в Казне, Ла Рошели, Пуатье и других городах. То было еще почти исключительно религиозно-нравственное движение, лишь со слабою примесью политического элемента, влияние которого на распространение кальвинизма выразилось лишь в том, что наибольшее число последователей новое учение находило в городах западного побережья, где, как мы видели, прежде всего обнаружились признаки удовольствия, и был заявлен резкий протест против злоупотреблений королевской власти, но оно успело пустить глубокие корни. Женевские эмиссары вели дело пропаганды с замечательною энергиею и успехом. Они не щадили ничего, пренебрегали и связями, и богатством, и привязанностями семьи, чтобы удовлетворить только пожиравшей их страсти — искоренить идолопоклонство и восстановить свет истины. Зато их успехи вполне соответствовали их усилиям, и проповедуемые ими доктрины встречали не только радушный прием, но и искреннее желание исполнять все то, на что указывали пасторы, применять к жизни преподаваемые правила. Действительно, новые последователи стали на каждом шагу заявлять свою верность. Они облеклись в самые простые костюмы, изгнали из своей среды танцы и веселье. Отринули сквернословие как богопротивное дело, и на своих собраниях вместо игр и танце предавались богоугодным делам: читали Библию и пели псалмы. Женщины кальвинистки отличались еще большей ревностью: «по простоте своих нарядов. Они представлялись, говорит современник, плачущими Евами или раскаявшимися Магдалинами».

Этого мало. Верующие утверждались не в одних только нравственных поступках, но все более и более проникались догматическими доктринами кальвинизма. Поддержка идей, противных идеям и учению Кальвина, становилась все слабее и слабее, так что либертины и иные вероучители перестали встречать какое-либо сочувствие в среде французских реформаторов, и число последователей нового учения стало заметно увеличиваться. 12 лет спустя после известного уже нам донесения венецианскому сенату о состоянии Франции, Соранцо, другой венецианский посол, писал, что «ересь так сильно разрослась в королевстве, что в настоящее время считается 400 000 протестантов, настолько объединенных и с такою прочною внутреннею связью, что лишь с большим трудом можно изыскать средства для излечения зла».

Но Соранцо упустил из виду тот факт, что в среде французского общества началось новое движение, усилившее прилив новых сил к делу реформы, он не заметил, что новый элемент вошел в состав кальвинистской церкви, а именно дворянство. Правда, он отметил одну из черт характера французской знати и указал на ее нетерпеливость и стремление к заблуждениям (errori), но не открыл связи между этою мало подмечаемою прежде стороною в характере знати и увеличением числа гугенотов. А между тем три года спустя, Джованни Микиеле указывал уже на дворянство как на сословие, наиболее зараженное ересью. «Нет провинции, — писал он сенату, — нет провинции, которая не была бы заражена. Зараза распространяется между всеми классами общества, преимущественно же между знатью, а особенно между теми, кому нет еще сорока лет».

Действительно, ни разу до этого времени (т. е. до 50-х гг. XVI в.) дворянство не жаждало так перемен, как теперь. При Франциске I оно вполне подчинялось власти короля и, казалось, почти забыло уже и думать о сопротивлении тем мерам, которые принимал власть с целью собственного усиления. Зато дворянство стало нести достойное наказание за свое поведение. «Дворяне, — говорит Давила, — начали становиться предметом презрения». А между тем положение это грозило сделаться еще худшим, так как набор войск из крестьян — мера, принятая Франциском I, — по мнению самой же знати, имел ввиду низвести дворян до степени вилланов. Для дворянства предстояла поэтому дилемма: или возвратить путем борьбы и свои права, и то уважение, каким оно пользовалось когда-то, или же стать послушным орудием в руках правительства. Дворяне избрали первый путь, и зарождающиеся симптомы борьбы стали обнаруживаться уже в правление Генриха II. Мир, заключенный в Като-Камбрези, а потом, после смерти Генриха II, господство Гизов, этих выскочек, ненавидимых знатью, устранивших от управления делами цвет дворянства и принцев крови и позорно прогнавших из королевского двора тех дворян, которые явились принести поздравление новому государю, подлили масла и огонь, и дворяне целыми толпами стали переходить в новую перу. Не только сельское дворянств, но и важнейшие и древнейшие аристократические роды всех почти провинций сделались ревностными защитниками нового учения, а за ними, из подражания им, как и в силу искренних побуждений, приставали к движению и все те, кто был связан с ними феодальными узами. Представители знати, вроде принцев Бурбонского дома или герцогов Немурского и Лонгвильского, потом дворяне, ироде Шатильонов, Ларошфуко, Граммонов, Роганов, Лавалей и других, стали оказывать поддержку последователям кальвинизма, покрывать их и их учителей своим авторитетом. В некоторых провинциях, как, например, в Бретани, кальвинизм находил последователей даже исключительно почти в среде знати и проводился ею же одною. В других, как Анжу, Сентон-же, Нормандии, Пикардии, дворяне присоединялись к новому учению наравне с другими сословиями. Но нигде, может быть, реформа не встретила такого сочувствия в среде дворянства, как на юге. Здесь иногда дворянство целой области, как то случилось, например, в Севеннах, присоединялось к новой церкви. В других областях юга, как, например, Дофинэ, Овернь, важнейшие дома вроде Ледигьеров, Монбренов, Полиньяков, стали в ряды гугенотов.

Присоединение дворянства к новому учению было важнейшею поддержкою, какую могло получить оно, могла получить и новая церковь во Франции. Покровительство знати, тот факт, что знать сама в лице первостепенных своих членов открыто проповедовала принадлежность свою к ереси, гарантировали успех ее во Франции. Казнить дворян, как казнили простых людей, было делом крайне опасным, на которое только в редких случаях решалась власть.

Даже такой король, как Генрих II, привыкший встречать ото всех окружающих знаки полнейшего повиновения, не решался подвергнуть смертной казни дворянина д’Андело, брата Коли-ньи, когда тот смело заявил, что в деле совести своей он не считает своим долгом повиноваться приказаниям короля. Переход власти в руки малолетнего Франциска II давал еще большие гарантии дворянству, и Гизы могли повесить Ла-Реноди, лишь на основании улик, которые они старались подобрать против деятелей Амбуазского заговора, улик чисто политического характера.

Но присоединением знати не окончилось еще возрастание числа членов церкви. Знать привлекали к ереси аристократические доктрины, проповедуемые Кальвином, простота жизни, провозглашаемая как необходимое условие спасения, простота, сродная их наклонностям, привлекала возможность воспользоваться удобным предлогом, чтобы защищать вооруженною рукою свои права, восстать против королевской власти, с которою они не решались еще вступить в открытую незамаскированную борьбу, или, наконец, как то было у многих, возможность удовлетворить страсти к приключениям. Но дух оппозиции стал проникать, как мы видели, не только в среду знати, он обнаружился и в среде городов и успел присоединить к новой церкви некоторые из наиболее могущественных городских общин, хотя далеко не все. Было много городов, в которых даже к концу царствования Генриха II не образовались еще кальвинистские церкви. То были по большей части города юга, «проникнутые республиканским духом, независимые в большей степени, чем общины севера». В них-то, в течение царствования Франциска II и впервые годы правления Карла IX, реформа успела получить доступ, и кальвинизм приобрел в их лице новых энергических защитников.

То было вполне понятным явлением. Вражда к духовенству, богатства которого составляли предмет зависти буржуазии, нигде, может быть, не пустила таких глубоких корней, как в городах юга, из которых многие, как например Монтобан, приобрели права и вольности путем ожесточенной борьбы со своими епископами и аббатами. А кальвинизм своею проповедью против папства и католического духовенства открывал обширное поприще для деятельности горожан подобного рода. Но то был не единственный стимул, толкавший буржуазию в объятия еретиков. Любовь к правам и привилегиям, стремление к независимости и свободе, господствовавшее в городах юга и получившее обильную поддержку в тех беспорядках в управлении страною, которые были так рельефно обрисованы депутатами городов на Штатах в Орлеане и Понтуазе, в тех нарушениях привилегий, к которым стали чаще и чаще прибегать короли в видах своего усиления, могли найти в доктринах кальвинизма полное удовлетворение, а в самом кальвинизме тот же удобный предлог для борьбы с королевскою властью, какой нашла в нем и знать. Действительно, как ни был Кальвин склонен к систематизированию своих идей, к возведению своих доктрин, даже частных постановлений в степень догмата, непогрешимого решения, он не составил, как мы видели, строго определенной системы относительно области политики, политических учреждений, давал возможность делать самые произвольные выводы из своих положений. Оттого в этой сфере ведения господствовала значительная свобода мнений, и колебания представителей и учителей церкви были так сильны в этом отношении, что в течение очень небольшого промежутка времени они приняли несколько решений относительно такого, например, вопроса, как вопрос об отношении подданных к власти. Так, консистория орлеанской церкви осудила книгу одного гугенота за проведение в ней мысли о том, что не следует распространять свет Евангелия при помощи оружия, лионский национальный синод 1563 г. подверг одного лимузенского пастора публичному покаянию за письмо его к королеве-матери, в котором он заявлял, что не давал согласия вооружаться против власти, а между тем на синоде в Пуатье (1560) было строжайше запрещено восстание и приказано усмирять смуты, подавлять возмущения. Этим пасторам предоставлялась полная свобода, и они могли комментировать по своему разумению Библию, этот источник, откуда они черпали аргументы в пользу своих мнений. А свобода эта была так велика, что вызывала опасения у некоторых деятелей реформации. «Церкви божией, писал один из них, вредят не столько католики, сколько люди, любящие новизну и объясняющие по собственному произволу Св. Писание». В Библии отыскивали они подтверждение своим политическим теориям и проповедовали свои измышления с кафедр. Но в то время, когда одни из них готовы были поддерживать существующий порядок вещей или сходились, как Беза, например, с аристократиею и проповедовали теорию аристократического управления, изображая его образцом политического строя, — другие открыто заявляли свои демократические убеждения и заходили, как можно думать, так далеко, что возбудили опасения в среде знати, предлагавшей существование заговора между пасторами, с целью уничтожения и монархии, и аристократии, и введения во Франции демократического устройства. Если слух о подобном заговоре имел мало оснований по отношению ко всем членам церкви, то нет сомнения, что многие пасторы селений и городов имели ввиду именно эти цели. В провинции, в одном из уголков Оверни, ими была проповедуема впервые теория тираноубийства; они же возбуждали массу против власти, какова бы она ни была, против власти, давящей и гнетущей маленьких людей. Еще в 1560 г. в одной из областей юга пасторы проповедовали восстание против власти. Они говорили народу, собравшемуся послушать их поучения, что все те, кто перейдет в их веру, перестанут платить подати и нести повинности дворянам, что дворяне равны всем другим сословиям.

Присоединением городов юга к кальвинистской церкви завершилось образование партии, которая стала теперь настолько сильна, что могла смело рассчитывать на исполнение своих требований, не ночью, не в уединенных местах совершать поклонение божеству, а публично и открыто. Действительно, все те элементы, из которых могла образоваться партия и которые находила в новом учении удовлетворение своим настоятельным потребностям, каковы бы они ни были, вошли теперь в ее состав, и с этой поры возрастание кальвинистов во Франции стало значительно уменьшаться и организовалось лишь очень незначительное число церквей. «Три рода лиц, — так писал Джованни Корреро венецианскому сенату в 1564 г., — разумеют под именем гугенотов: дворян, горожан и простой народ. Дворяне присоединились к секте, движимые желанием уничтожить врагов; горожане, — вследствие любви к свободе и надежды обогатиться насчет церкви, простой народ, — вследствие увлечения ложными доктринами. Дворяне могут похвастаться тем, что достигли цели и что имена принца Конде и адмирала нарушают не меньше любви и страха, чем имена короля и королевы, а горожане тем, что с успехом подвигаются к выполнению своих целей. В каждой области у них существует вождь, могущий соперничать своею властью с губернаторами провинции, если, как часто случалось, сам же губернатор не был из числа гугенотов. В ведении вождя находятся все дворяне той же области, которые своим авторитетом и властью поддерживают простой народ и покровительствуют ему». А простой народ составлял в то время третий и самый многочисленный элемент партии, образовавшийся, как мы видели, еще в первый период реформационного движения во Франции и успевший с течением времени утвердиться во многих из французских городов. Затем, в состав партии входили еще и пасторы, «обладавшие замечательным искусством в совращении народа, в привлечении к церкви новых прозелитов».

То был важнейший и заправляющий элемент в среде партии. Ему, неутомимой деятельности и энергии его членов, были обязаны гугеноты своими блестящими успехами; они же ввели организацию в среду партии, объединили ее членов и дали возможность вождям вступить в борьбу с властью, собирая со всех церквей деньги, без которых и немыслимо было начинать борьбу. Единство, установленное ими в среде партии, было основано на таких прочных началах, стремления всех членов так единодушны, что они могли беспрепятственно сноситься, быстро исполнять приказания и восстать всею массою, сохраняя при этому полнейшую таинственность. Организация церкви, эта иерархия взаимно подчиненных друг другу инстанций, начиная от национальных синодов и кончая консисториею, лишь облегчали сношения, делали связь еще более прочною.

Но эти заслуги, оказанные партии, не оставались без вознаграждения. Никто в среде гугенотской партии не пользовался таким влиянием, никому не оказывали столько почестей, сколько пасторами, портреты которых часто можно было найти даже в домах, занятых знатью. Без их совета, без разрешения, присланного из Женевы или из другого места, не было начинаемо ни одно дело, ни одно сколько-нибудь важное предприятие. Они не были лишь проповедниками, не несли только на себе всю силу ненависти правительства и страдали больше других за веру, — в случае нужды они превращались в предводителей войска, в военных казначеев и простых солдат. В лагере, как и в домашней жизни, их слово было законом, и нравственному влиянию их подчинялись все те, кто переходил в кальвинизм. В армии, по свидетельству не только протестантов, но даже и католиков, уважение к пасторам было безгранично. Каждый отряд имел своего особого священника, влияние которого производило такое сильное действие, что провело резкую грань между протестантскою и католическою армиями. Клятвы, брань и божба не были слышны в гугенотском лагере; азартные игры прекратились; публичные женщины, следовавшие целыми толпами за католическом воинством, были изгнаны из среды протестантского. Вместо песен пелись псалмы, а утром и вечером, в определенное время читались молитвы. Не меньшее влияние оказывали они и в частной жизни, не меньшею властью пользовались и у мирных горожан и дворян. Им поставлено было в обязанность хождение по домам верующих, наблюдение за паствою, поучение ее. Это служило важным подспорьем для укрепления влияния и власти пасторов, но им не исчерпывались все те средства, которые могли усилить их власть. Не менее, если даже не более сильным средством оказывалась общественная проповедь, во время которой они успевали наэлектризовывать своих слушателей и заставляли их решаться на всякие подвиги, даже на избиение «папистов». Одна обстановка проповеди, простая, но в высшей степени торжественная и возбуждающая, производила сильное действие на умы и без того уже возбужденные. Где-нибудь в большой комнате, в сарае, а чаще всего на открытом воздухе и ночью, собиралась толпа верующих. Посредине толпы, возвышаясь над нею и стоя часто на полуразрушенной стене замка или дома, помещался пастор. Богослужение начиналось пением псалмов, большею частию в переложении Маро. Выбирались они соответственно событиям дня, чаще всего с содержанием, вызывающим сильное религиозное настроение. Затем начиналась проповедь пастора, составлявшая важнейшую часть службы. То не была речь, выработанная по всем правилам схоластического искусства, или пересыпанная фразами на латинском языке, что господствовало в проповедях современных католических священников. Синоды запрещали всякую вычурность в проповедях, а пасторы привыкли безусловно повиноваться повелениям церкви. Высоконравственное поведение пастора, его жизнь, исполненная лишений, резко противоречили разврату, роскоши и лени большинства католических священников, а уже это одно подкрепляло силу и убедительность его речей. А предметом этих речей большею частью служили католики, разврат католического духовенства, пап и его незаконные поборы, идолопоклонство, суеверие безбожия, которое одолело, по мнению пасторов, и короля, и двор. В горячей, возбуждающей речи, пересыпанной библейскими выражениями и сравнениями, составленной на основании примеров, взятых из Библии, католиков уподобляли то Амалекитянам, то Филистимлянам, а гугенотов — Израилю, избранному Богом народу. Против мессы, идолопоклонства и «суеверия» папизма гремели они самым сильным образом и убеждали уничтожить их, стереть с лица земли. Проповедь, сказанная с всею энергиею вдохновения и энтузиазма, возбуждала массы и часто под предводительством своего проповедника врывались они в город или монастырь. Церквам и монастырям не было тогда пощады. Иконы, кресты мощи, — все это срывали, складывали в кучу и торжественно сожигали гугеноты, вполне убежденные, что творят это во славу Божию.

Зато пасторы пользовались любовью народа, который защищал их, вырывал из рук власти, наказывал всякое неповиновение или неуважение, оказанное учителям и проповедникам истины. Дело пасторов стало делом народным. К пастору обращались гугеноты за советом, от него слышали энергическую защиту своих прав, с ним терпели преследования и гонения за веру.

Такое влияние, почти безграничное, дававшее им возможность вмешиваться во все пела, давать повсюду тон и направление ходу дел, естественно делали из духовенства наиболее могущественный элемент в партии, а следовательно, вполне определяли и самый характер той деятельности, какую обнаружила кальвинистская партия. Действительно, как ни была сильна знать, как ни велика услуга, оказанная ею делу реформы, она была не в силах взять на себя ведение дела, действовать на собственный страх. Она была еще слишком мало подготовлена к начатию серьезной борьбы с властью, и, хотя неудовольствие и охватывало все сильнее и сильнее ее членов, однако она не осмеливалась объявить себя независимою от власти, нарушить то уважение к священной особе короля, в котором она была издавна воспитываема. В массе брошюр, которые гугеноты стали выпускать в свет с 1559 г., в манифестах, которые адресовали к гугенотской партии ее вожди, вполне отражались и неопределенность и невыясненность цели, и те колебания, которые на каждом шагу заявляли деятели оппозиции. Правда, положение дел было понято ими вполне, и они ясно сознавали в чем зло, видели его вредные последствия и стремились избавиться от них, но они не решались еще указать на коренную причину того, что они считали злом, нарушением своих прав и привилегий. Они нападали на существовавшие злоупотребления, но обвиняли в них лишь исключительно своих министров. «Наша цель, — так писали они в «Advertissement au peuple de France», наша цель заключается в том, чтобы убедить вас сохранить неизменно повиновение нашему доброму королю и дать понять, в чем состоят предприятия и цели Гизов, направленные против королевского дома». Другие шли еще дальше — и взывали к оружию: «Французская нация! Наступил тот час, в который необходимо обнаружить всю силу своей привязанности и верности (loyauté) к особе короля. Махинации Гизов открыты, их заговор стал ясен. А им известны наши верноподданнические чувства, они знают, что мы будем защищать французскую корону и постараемся удержать ее в руках нашего доброго короля и господина (maître)». В то же время они указывали на тот факт, что не в одной религии заключается причина смут, что она одна не заставила бы их взяться за оружие, если бы не существовало причин социальных и политических, если бы не скупость и жадность Гизов, их грабежи и открытое нарушение прав народных, что все взятое в совокупности довело его до страшного разорения, и как бы в дополнение к этому признавали вполне законным восстание с оружием в руках. А между тем считали вполне справедливым и бесспорным принцип, что восстание против короля не может быть оправдано никакими законами, ни божескими, ни человеческими, и объявляли, что обязанность начальников — содержать народ в повиновении.

Эта нерешительность, эта боязнь, доходившие до заявления в самых сильных выражениях глубочайшей преданности королю не оставались лишь уделом памфлетистов, теорий, — напротив, дело вполне соответствовало слову. Уже в 1560 г. знать решилась восстать с целью уничтожения и искоренения злоупотребления. Она собралась в Нанте и порешила двинуться на Блуа, тогдашнюю резиденцию короля и двора, чтобы освободить короля из плена. Но и здесь уже обнаружилось, как мало было решимости, мало личной храбрости в среде многих из деятелей оппозиции. Лишь после долгих совещаний решено было вооружиться, так как некоторые думали устроить простую манифестацию — безоружною толпою отправиться к королю и подать ему прошение. Но и этого мало. Как слабо было развито сознание необходимости единства действий, как велика была неуверенность в своих силах, видно из того факта, кто был главным деятелем восстания, а также из того факта, что важнейший член партии, наиболее влиятельное лицо в ней, Колиньи, присутствовал в замке Амбуаз во время нападения на него его единоверцев, видели смерть Реноди и казнь, и бессовестное нарушение слова по отношению к Кастельно, и что принц Конде, считаемый тайным вождем (chef muet), даже сражался в рядах католиков против своих же подчиненных.

Несомненно, страшная жестокость казней, совершенных над заговорщиками, не осталась без сильного впечатления. Историк Д’Обинье рассказывает, как отец его воскликнул среди громадной толпы народа: «Палачи, они обезглавили Францию!» — и заставил его, еще мальчика, дать в виду трупов казненных вождей восстания клятву, что он отмстит за этих славных вождей. Но следы этого впечатления не обнаружились в полной мере немедленно же после казней. Давление сверху не вызывало среди знати особенно энергических усилий выказать решительное сопротивление. Она не выработала никаких политических учреждений, которые дали бы ей возможность сосредоточить и организовать свои силы, и даже в отношении финансов была, как мы видели, в полной зависимости от пасторов. Действительно, колебания знати были так сильны, неуверенность в своем могуществе так укоренена даже в лучших умах, что три года спустя после Амбуазского заговора, пред началом первой религиозной войны, она оказалась вполне почти неприготовленною к войне. Лану положительно утверждает, что у гугенотской знати не было в то время никакого плана. «Большинство дворян, — говорит он, — узнавши об убийстве в Васси, решилось явиться в Париж, частью из-за страха, а частью по доброй воле». Их известили об опасности в то время, когда они были более всего уверены в том, что настала полная тишина и спокойствие в государстве. Да даже и после того, когда война сделалась неизбежна, в среде дворян все еще не существовало полного единодушия. Колиньи, например, напрямик отказался участвовать в войне, которую считал гибельною для Франции. Только мольбы и слезы его жены, по словам современников, заставили его взяться за оружие.

Много мешали энергии и решимости со стороны дворян их роялистичские чувства, их неуверенность найти поддержку в среде массы простого народа, принявшего новую веру.

Эта неуверенность, эти колебания со стороны знати давали возможность пасторам обнаружить всю силу своего влияния, взять на себя главную роль в начинающейся борьбе и подготовить, так сказать, силы к более обширной, решительной борьбе.

Мы видели, как велико было влияние пасторов, как много было сделано ими для утверждения кальвинизма во Франции, для объединения церкви и ее организации. Этим не ограничивалась их деятельность. Обстоятельства складывались так, что открывали еще больше простора для нее.

Болезненный Франциск II, находившийся под влиянием Ги-зов, а в руках жены своей Марии Стюарт, умер 6 декабря 1560 г., и на престол вступил Карл IX, с воцарением которого радикально изменился характер управления. Канцлер Лопиталь получил обширную власть и влияние на дела, и с ним политика терпимости и свободы совести впервые попыталась примениться к практике. Преследования против гугенотов были прекращены. Изданы были в их пользу эдикты, и им дозволено свободно исповедовать свою религию, даже открыто проповедовать свои доктрины.

Призыв ко двору принцев крови и знатнейших дворян, исповедовавших еретические мнения, участие, предоставленное им в королевском совете в качестве его членов открывали пасторам возможность с полнейшею свободою проповедовать свои доктрины в столице Франции. Покровительство их патронов, ограждая их от преследований, делало их чрезвычайно смелыми, а терпимость правительства заставляла их мечтать о многом, чего можно было добиться при настоящих обстоятельствах в пользу истинной религии. Мало того, что в квартирах гугенотских дворян пасторы собирали на свои проповеди толпы народа, мало того, что им дозволено было совершать публично свое богослужение в двух местах в Париже, несмотря на прямое запрещение закона, им удалось добиться без особенных затруднений права проповедовать при дворе, который они, казалось, совсем обратили в гугенотскую церковь. Из гонимых и преследуемых они обратились чуть не в любимцев. Неудивительно, что католики стали тревожиться не на шутку, неудивительно, что письма испанского посла Шантоннэ к католическому королю представляли в самых мрачных красках положение католицизма во Франции. В самом деле, даже королева-мать, регентша государства, казалось, готова была не только сама стать гугенотом, но и обратить к новой вере и своего сына. Своим поведением, сближением с гугенотами, разговорами на «языке Ханаана» с пасторами она давала повод двору увлечься новостью, открывала своим дамам возможность обратиться в ревностных гугеноток, не упускавших дня, чтобы не послушать проповеди у какого-либо протестантского пастора. Католицизм и его обряды, католические священнослужители и церковные книги — все это, казалось, скоро должно будет оставить Францию. Дело дошло до того, что папский нунций счел себя вынужденным пожаловаться Екатерине Медичи на то унижение, то осмеяние, какому подвергалось имя церкви и кем же? Членами королевской семьи, не задумавшимися переодеться в костюмы духовных особ, как бы в шутовские. А Маргарита Валуа сетует в своих мемуарах на сожжение ее молитвенников, на угрозы быть высеченною за свое религиозное упорство. Такое положение кальвинизма и все большее и большее возрастание его влияния, при той страшной нетерпимости, какою отличалось кальвинистское духовенство, не могло остаться без решительного влияния на дальнейший ход дела.

Католицизм с его обрядами представляется вещью в высшей степени ненавистною для искреннего гугенота. «Одна месса, — кричал один из кальвинистов, гораздо опаснее, чем десять тысяч солдат, вторгающихся в страну!» А это не было единичным мнением, его разделяло большинство, оно составило почти догмат. Если пастора лишали места за то, что он осмеливался доказывать, что Беза неправ, защищая казнь еретиков, то как можно было вынести существование не только мнений, но и обрядов, которые так страшно портят (polluent) души? Для спасения страны, для спасения душ, католицизм со всеми его обрядами, крестами и иконами, со всем своим идолопоклонством и суеверием, должен быть изгнан — вот что составляло бесспорную истину, проводимую в массе брошюр, носивших название увещательных писем, прошений и т. п. «Долг короля, — так писал один из гугенотов Екатерине Медичи, — следовать вере и религии тех, которые со времен апостолов, жили согласно предписаниям Евангелия, а не сообразоваться с заблуждениями и суевериями, которые введены в церковь хитростию дьявола и поддерживаются жадностию, честолюбием и тираниею папы и его клевретов», совершенно извративших веру, создавших ряд обрядов, исполнение которых может загубить душу. А этот долг становится тем более настоятельным, что нет ничего несовместимее с истинною религиею, как поклонение, например, иконам. Оно запрещено заповедями Божиими, а между тем существует в церкви. И вот пастор обращается к королю, требуя уничтожения этой наиболее ужасной и неприятной вещи — идолопоклонства и почитания икон, прося его «вдохновиться словами Амвросия и понять, какое великое зло заключается в поддержке идолов в противность слову Божиею». Теперь, по мнению гугенотов, настало наиболее удобное время, потому что «теперь именно Богу угодно было открыть все обманы пап», и «они должны быть уничтожены и не могут властвовать над царями, которые установлены Богом с тем, чтобы заставлять подвластный им народ жить по заповедям Божиим, а которые обязаны наблюдать за проповедниками, чтобы они проповедовали истинное слово, и употреблять все усилия, чтобы устроить страну согласно слову Божию и истребить в конец все суеверия». «Истребите идолопоклонство, распространите по всей земле французский свет истины, дайте ей одной место в вашем королевстве» — было непрестанным содержанием всех воззваний. Умеренные готовы были согласиться на время оставить некоторые иконы, но это было крайне наивное предложение. Большинство требовало, чтобы мерзость (abomination) и идолопоклонство были вырваны с корнем, в противном случае, — грозили они Екатерине Медичи, регентше государства, — «бойтесь, чтобы в то время, когда сын ваш узрит истину, а вы пребудете в заблуждении, вы не были лишены и почестей, и высокого положения». «Все зависит от вас, так что достаточно одного вашего слова, чтобы были прогнаны все зловредные люди, чтобы они были лишены и силы, и значения». «В противность обычаю вы дали своему сыну святое воспитание, заставляя его читать Библию, а из нее и вы, и сын ваш, можете познать, как велико было благополучие тех царей, которые разрушали идолы, изгоняли из своих царств всякие мерзости и идолопоклонство, и как были жалки и несчастны те, которые вооружались против Бога и его служителей. Неужели и вы желаете быть причиною вашей гибели, злоупотребить дарованными вам милостями, чтобы истреблять и умерщвлять верных служителей Божиих?» Но заявляя это, они прибавляли, что повиновение власти укоренено в них, что в нем они воспитывают своих детей. Подобные роялистические чувства были понятны. Власть не давала предлога применить к ней знаменитого правила о том исключительном случае, когда повиновение властям лишалось силы. Правда, уже и тогда гугеноты говорили, что скорее готовы предпочесть самую позорную смерть поклонению идолам, но дальше не шли, вполне полагаясь на добрые намерения власти, допустившей проповедников в Париж и даже давшей им возможность проникнуть ко двору. Но достаточно было малейшего отступления, достаточно было показать, что истребление идолопоклонства не в видах правительства, чтоб чувства изменились и сделан был более резкий и решительный вывод. Год спустя после изложенных заявлений, гугеноты стали писать в ином тоне. «Берегитесь! Вам представляется случай, — писали гугеноты королеве-матери, — совершить дело служения Господу, стать второю Юдифью, рука которой была укреплена и вооружена богом брани; воспользуйтесь им, потому что если вы не пробудитесь от сна, он обратится в смерть». Опасность велика и становится тем большею, что «терпение сынов Божиих может превратиться в неистовство».

Это терпение истощалось еще и прежде. Покровительство двора и знати, ревность к вере и крайняя нетерпимость уже создали это «неистовство». На юге и на севере еще с 1561 г. началось «дело очищения» церкви от зла, и католические церкви лишились своих украшений. «Ханжа, папист!» («Cafard, papiste!») уже стало раздаваться в городах, и страх обуял души католических священников. Но тогда еще не все были согласны с таким образом действий, не все одобряли его. «Я больше всего боюсь своих, а не противников», — говорил Беза и старался ослабить ревность «верных».

Но вот разнеслась по всей Франции весть, что «слуги истины» зверски истреблены в Васси, что Гизы в Париже, что король в руках ненавистных папистов, что гугеноты изгнаны из Парижа, что повсюду начались гонения, и смерть грозила верным.

То был решительный удар, нанесенный надеждам гугенотских пасторов. Их посольство, отправленное в Монсо к королеве-матери с требованием не допускать вступления Гиза в Париж, потерпело полнейшую неудачу, и им оставалось лишь рассчитывать на себя, на свои собственные силы. Торжество Гизов, захват ими в свои руки власти, грозили возвращением ко временам шатобрианского эдикта или амбуазских казней, и гугеноты должны были начать деятельность иного рода. У них были силы: церковь ввела в их среду прочную организацию, дала энергических ораторов, а остановки за ясной и определенной формулировкой вопроса об отношениях к правительству, нарушившему январский эдикт и права совести, не было, потому, что она была уже сделана. «Король не имеет никакой власти над нашею совестью. Он сам находится под страхом осуждения и, как мы, обязан повиноваться Богу», — вот что провозгласили гугеноты и стали доказывать, что вооруженная борьба в защиту прав совести вполне дозволительна при тех обстоятельствах, в каких находится дело религии.

«Кроткие служители Бога были подвергнуты всевозможным оскорблениям, их тела были отданы на съедение земным зверям». Так писал один из публицистов гугенотской партии, заключая рассказ свой о резне в Васси. «Но, — прибавляет он, — никогда еще провозглашение закона так не взволновало земли, как взволновала ее теперь проповедь евангелия, которое есть смерть для всех тех, кого сатана опутал сетями своими, и жизнь для тех, кто отрицается от всякие скверны и похоти мирские и живет в ожидании славы Божией». Это ожидание имело недавно все шансы на успех, а теперь было подорвано в самом корне. Волнение существовало, оно было вызвано давно, организовалось под сильным влиянием религиозного настроения и пасторов, проповеди которых глубоко западали в душу — и теперь проявилось в новой форме. Стремление к установлению царства Божия на земле стало поддерживаться оружием, и во Франции началась религиозная война.

Колебания и неопределенность стремлений у представителей политической реакции уравновешивались силою и энергиею религиозного чувства, влиянием и решимостью пасторов, и вскоре партия была организована, все протестантские силы призваны на защиту религии и соединены в одну общую ассоциацию для «сохранения славы Божией, спокойствия государства и свободы короля, под управлением королевы-матери». То была ассоциация, составленная с чисто религиозною целью, предоставлявшая пасторам значительную долю влияния на дела. Гугенотов воодушевляло религиозное чувство, для него шли они теперь класть свои головы на поле брани. «Мы клянемся, — так писали они, — и обещаем перед Богом и ангелами его держаться всегда наготове, являться по первому призыву Конде и служить ему до последнего издыхания». А Конде являлся в их глазах их вождем и защитником великого дела. Он наряду со всеми протестовал, что не вносит в этот «священный союз» (Saincte alliance) ни личной страсти, ни внимания к собственной личности, богатствами почестям, что цель его, как и его сподвижников, одна — защищать дело религии порядка. Что это действительно так, доказательством тому служит то, что «мы клянемся не терпеть в своей среде нарушений заповедей Божиих, как-то: идолопоклонства, божьбы, суеверий, разврата, грабежа, а также уничтожения икон и разграбления храмов по частной инициативе». И чтобы обратить эту клятву в истину, они уверяли, что допустят в свою среду лучших пасторов, которые бы обучали солдат армии, ведущей «священную войну» (bellum Sacrum), религии и которым они обязывались оказывать все должное им повиновение.

То не были лицемерные заверения: громадное большинство давало клятву вполне искренно, и слово и дело сходилось у него. Недаром современники называли эту борьбу «священною войною». Вызванная резнею в Васси, она была результатом религиозного фанатизма, и лица, поднявшие оружие, лишь за малыми исключениями, подняли его в защиту религии, с целью ее установления, ее исключительного господства в государстве.

О прямой борьбе с властью короля не было и речи. Напротив, в союзе с нею, в союзе, которого желала даже сама Екатерина Медичи, стремились они устранить Гизов, а с ними и важнейшую защиту, сильнейшую опору католицизма во Франции. Никто, казалось, не являлся тогда во Франции таким ярым защитником законности и порядка, никто не протестовал с такою горячностью и энергиею против нарушений королевских законов и указов, как гугеноты. «Мы клянемся, — говорили они, — соблюдать эдикты и ордонансы, изданные королем и его матерью, и наказывать всех преступающих эти постановления; далее, мы клянемся сохранить нашу ассоциацию до совершеннолетия короля, до того времени, когда он примет в руки управление государством, и, если он того пожелает, то даже и теперь, немедленно, когда королева-мать освободится из плена, обязуемся отдать ум отчет во всех наших действиях». Но умеренные в вопросах, касавшихся государства и политики, кальвинисты далеко не отличались тем же и в области религии. В их среде, как и в среде их противников, религиозный фанатизм, религиозная вражда и ненависть были доведены до крайних размеров, а запах крови, вид убитых собратий, дымящиеся здания и сгоревшие имущества, разграбленные церкви и оскверненные святыни разжигали все более и более страсти. Вся Франция разделилась на два лагеря, которые ненавидели друг друга, дышали лишь «мщением, пожаром и убийствами» (Де Ту) и слушали внушений одного фанатизма. Избиения протестантов, неслыханные жестокости, совершаемые над мужчинами и женщинами стариками и детьми, были приветствуемы как великие подвиги благочестия, а убийство Гиза из-за утла прославлялось гугенотами, сделавшими из убийцы Гиза, Польтро, «единственного» великого и святого человека. Если католики производили где-либо резню, всегда можно было ожидать, что гугеноты отплатят им разрушением их церквей, запрещением их культа, избиением их священников. С криком: «Смерть папистам!» бросались часто толпы верных на католиков и выбрасывали их чрез окна, живьем толкали в колодцы, тащили за ноги по улице и при свете горящих церквей и зажженных из икон и крестов костров убивали ненавистных совершителей «мессы» и «лицемеров» всех цветов. Несомненно, жестокости было больше там, где было больше и сил, но взаимная ненависть была вполне равносильна с обеих сторон. А эта ненависть усиливалась с каждым днем. Корреро, прибывший во Францию в 1569 г., т. е. почти семь лет спустя после начала религиозных войн, рисовал в самых мрачных красках ее состояние и не надеялся на какую-либо помощь, кроме помощи божией, которая могла бы уничтожить зло. «Я нашел это королевство, — доносил он сенату, — в сильном смятении, потому что религиозные разногласия, разделившие его на две факции, были причиною, что каждый отрешался от всяких соображений дружбы и родства и подозрительно прислушивался ко всему, что происходило вокруг него. В страхе были гугеноты, в страхе и католики, в страхе — король, в страхе и подданные, но, говоря по правде, в гораздо большем страхе были король и католики, чем гугеноты, которые становились все храбрее и настойчивее и изыскивали всевозможные средства для распространения и утверждения своей религии». То был главнейший стимул борьбы, и достигнуть этого, а, следовательно, добиться права на исключительное господство в стране — составляло цель, к которой стремились гугеноты. Когда в 1563 г. Конде, представлявший тип политического характера в среде религиозных деятелей партии, решился заключить мир, — его предложение было встречено всеобщим ропотом, со всех сторон поднялись протесты. Синод из 72-х пасторов, созданный принцем для обсуждения мира, наотрез отказался признать какой бы то ни было мир, кроме того, который бы не только гарантировал полную свободу совести и право богослужения на всем пространстве Франции, но и подвергал бы примерному наказанию творцов резни в Васси и других местах, а также всех несогласных с истинною религиею, как-то атеистов, либертинов, анабаптистов и учеников Мишеля Серве. Они отлагали на время требование — изгнать идолопоклонство, но не отлагали, не оканчивали борьбы, не перестававшей разорять страну, доведшей ее до того страшного опустошения, которое ужасало современников.

«Вся Франция, — писал Корреро, — едва не очутилась во власти гугенотов, потому что стремление к новым вещам сделалось так сильно, а кредит проповедников так велик, что они могли без труда убедить своих единоверцев сделать все, что им было угодно».

Но для целей партии, для представителей тех из ее элементов, которые были привлечены к новому учению недовольством существующим порядком вещей, эта война имела громадное значение, и разорение, которое она приносила с собою, выкупалось теми последствиями, которые были достигнуты гугенотами при ее помощи. То была школа, в которой вырабатывались деятели партии, вырабатывалась та смелость, та решительность и энергия, недостаток в которых так резко высказывается в первых шагах, сделанных оппозициею. Борьба, начатая из-за религиозных вопросов, оправдываемая, даже освящаемая принципами кальвинизма, вела неизбежно к борьбе политической, к борьбе из-за вопросов, касающихся прав подданных. В самом деле, стремление истребить во Франции культ «идолопоклонства» и «суеверия» и изгнать из нее папизм и его клевретов и вытекшая отсюда борьба за веру и свободу совести необходимо должны были поставить деятелей оппозиции в отношения к правительству, несколько отличные от повседневных, и тем более и тем скорее, что правительство в лице короля и регентши государства было лишено, по мнению гугенотов, той свободы действий, при которой оно могло бы развить свои действительные намерения. Оно было в руках партии, с именем которой в умах гугенотов связывалось представление о преследованиях и казнях, о господстве «суеверия» и «идолопоклонства». Подымая оружие во имя свободы совести и в пользу торжества истины, а также и в защиту законного правительства против узурпаторов, незаконно захвативших в свои руки власть и стремившихся, по уверениям гугенотов, стать королями в силу своего происхождения от Карла Великого, — гугеноты естественно должны были считать себя вправе стать в совершенно независимые отношения к правительству, а, следовательно, управлять страною, опираясь на собственные и силы и средства. Действительно, кто был вправе издавать законы, делать распоряжения по управлению страною, когда король, единственное лицо, пред властью которого гугеноты готовы были преклониться, находился в плену? Такой личности не было, так как никто из протестантов не признавал ни за герцогом Гизом, ни за его сотоварищами, триумвирами, их малейшего права управлять страною. Разве на Генеральных штатах не были до очевидности ясно доказаны их злоупотребления? Разве не были они устранены тогда же от управления страною, управления, которое захвачено ими путем простого насилия?

Отрицание гугенотами правительства неизбежно вело, при полном отсутствии политической организации в среде гугенотской партии, к анархии, и каждый город, каждый владетель замка предоставлялись самим себе, собственному произволу. Пока власть была в руках регентства, утвержденного на орлеанских Штатах, — борьба могла возникнуть лишь вследствие одного религиозного преследования, если бы оно было начато правительством. Теперь к запрещению исповедовать истинную религию, «религию Евангелия», присоединялось отсутствие законного правительства. Понятно, что борьба, начатая во имя религии, открывшаяся разрушением церквей и истреблением идолов, нечувствительно связывалась с политическими интересами, вызываемыми на сцену вследствие необходимости самоуправления и защиты прав и привилегий против узурпаторов. Правда, сознание необходимости повиноваться королю как верховному владыке, сохранялось еще у гугенотов с полною силою, и они не осмеливались, даже и не думали восставать против его власти, но такой необходимости, необходимости оказывать повиновение распоряжениям существующего правительства. Они не видели теперь, когда Гизы стояли во главе управления.

Таким образом, борьба, которую вели за религию, вызывала борьбу за политическую свободу, подготовляла ее и при отсутствии правильно установленного и всеми признанного правительства заставляла прибегнуть к управлению страною на основании тех старых начал, на которых покоился средневековый строй и к которым только и была способна масса… Раз проявившаяся привычка к самоуправлению, однажды пробудившееся сознание необходимости свободы при всеобщем неудовольствии, накоплявшемся, как мы видели, в течение долгого времени, не могли быть уничтожены и должны были все сильнее и сильнее выступать наружу. Пасторы возбудили стремление защищать религию, — защита вольностей и привилегий являлась сама собою, становилась на очереди.

В истории почти каждого из городов, в которых большинство населения присоединилось к новому учению, повторяется это постепенное развитие духа независимости, этот постепенный переход к политической борьбе из борьбы религиозной, как повторяется и в истории деятельности знати. Достаточно просмотреть анналы города Монтобана, чтобы убедиться в этом.

В Монтобане, пользовавшемся издавна правами самого широкого самоуправления, «истинная церковь» была окончательно установлена лишь в 1561 г., но проповедь пасторов повлияла так сильно на жителей, что они, несмотря на свои роялистические чувства, заставившие их сначала согласиться на требование короля совершать богослужение лишь в частных домах, произвели в городе революцию. 26 августа при звуке набатного колокола толпа гугенотов ринулась разрушать храмы, посвященные «служению Ваала», и в несколько дней очистила город. Статуи, образа, священные сосуды, колокола, алтари превратились в кучу развалин; церкви св. Людовика, Иакова, Августина, Михаила, Варфоломея и Notre Dame были очищены от скверны идолослужения и обращены в гугенотские молельни. Католическое духовенство и монахи бежали из города, заставивши их, как и вообще все духовенство, сдать городу свои драгоценности и образа. Раздражение против католиков и их культа дошло до того, что одного католического патера, схваченного у алтаря, посадили на осла лицом к хвосту и в таком виде водили по городу среди неистовых криков толпы. Тулузский парламент нарядил суд, обвинил поголовно все население города и приказал повесить заочно на площади Сален, в Тулузе, важнейших лиц города. Горожан не испугало решение Парламента. Их религиозная ревность лишь усилилась вследствие этого, а произнесенный приговор и ожидание примерного наказания заставили их пойти дальше подвигов в честь религии. 21 октября сделана была перепись и постановлено изгнание католического культа, а на вече, собранном 8 марта 1562 г., в городе провозглашено было самостоятельное управление и решено приступить к его защите. Управление вручили военному совету, который собирался под председательством консулов и которому обязаны были отдавать отчет по два раза в неделю все те лица, между которыми были распределены занятия по делу о защите города.

Правда, Монтобан поплатился за свою решимость осадою, начатою против него Монлюком, наводившим страх на гугенотов, но он с успехом выдержал ее. Речи пасторов и консулов воодушевили население, и буржуазия единогласно решила сопротивляться до конца. «Лучше умереть, чем бросить город». — кричали горожане на вече, и их уверенность и храбрость передавались тем, в ком приближавшаяся опасность возбуждала б страх.

То был первый опыт, — последующие осады переносить было не страшно…

Привычка вести дело на собственный страх и собственными силами, стремление добиться цели и изгнать идолопоклонство, стремление, свойственное прозелитам всякого нового учения, возбуждаемое все с большею и большею силою новым поколением пасторов, более рьяным и решительным, чем прежнее, должны были неизбежно вызвать продолжение борьбы, окончание которой зависело или от полной победы гугенотов или от полного их поражения. Поэтому-то Амбуазский мир 1563 г., закончивший собою первую религиозную войну, был встречен с полнейшим неудовольствием гугенотами. Его заключил принц Конде, несмотря на протест семидесяти двух пасторов, созванных им самим на синод. Протест пасторов нашел отголосок, и действия принца были осуждены. Колиньи, всеми силами сопротивлявшийся начатию войны, теперь стал энергически нападать на Конде. 23 марта он явился в Орлеан помешать заключению мира, но мир уже был подписан… «Вы разрушили одним почерком пера, — сказал он принцу, — гораздо больше церквей, чем могли бы разрушить и все неприятельские силы в течение десяти лет. «Вы гарантировали лишь права знати, — прибавил он, — и заставили бедных горожан ходить иногда за двадцать лье слушать проповедь». И это в то время, когда — нужно в том сознаться — города показали пример знати».

Протесты не помогли делу, открытая война с правительством должна была прекратиться. Но она прекратилась лишь на время: волнение продолжалось, можно сказать, даже усилилось в гораздо большей против прежнего степени, и частные столкновения продолжали нарушать на каждом шагу предписания эдикта. Да и как могло быть иначе, когда те же лица продолжали управлять государством, а амбуазский эдикт, ограничивший право богослужения лишь немногими пунктами в государстве, так мало содействовал желаниям и надеждам партии, которая не задумалась даже отдать Гавр англичанам в вознаграждение за помощь… С другой стороны, положение гугенотов нисколько не изменялось, а опасности, грозившие партии, стали увеличиваться. В среде гугенотов носились зловещие слухи о заговоре, составленном католическими государями, с целью истребления ереси. Свидание Екатерины Медичи с герцогом Альбою в Байоне давало опору этим слухам. А между тем в среде католического населения пробуждался все с большею и большею силою фанатизм и ненависть к новой религии.

Новая религиозная война была неизбежна, ее требовали и интересы партии, и интересы религии. Успешная борьба Gueux в Нидерландах, истребление ими католического культа и водворение кальвинизма было слишком сильным и убедительным аргументом в пользу начатия война.

Религиозный фанатизм достиг крайнего предела, сдержать его не было возможности, и война, наконец, началась в сентябре 1566 г.

Вожди партии составили заговор с целью захватить короля и его именем распоряжались в государстве. Заговор был открыт, король бежал в Париж, и проект гугенотов постигла полная неудача. А между тем и действия, начатые в поле, были не более удачны. При Сен-Дени гугеноты были разбиты наголову, и теперь опять, как и в первую войну, надежды гугенотов добиться торжества своей церкви потерпели полное поражение. Война, начатая с целью доставить протестантской религии право на неограниченное господство во Франции, дала в результате лишь еще более, чем прежде, ограниченную свободу совести. Эдикт, данный в Лонжюмо, уменьшил права гугенотских церквей сравнительно с теми, которые гарантировал им эдикт Амбуазский.

То был решительный удар, нанесенный делу религии. Усилия пасторов и «верных» не увенчались успехом, и сильнейшая реакция началась в среде гугенотов. «Опыт, изданные в пользу терпимости эдикты, усилия обеих партий во время войны, разрушили во многих из среды гугенотской партии те иллюзии, которые существовали у них относительно своих сил. Они не могли более верить ни в свою многочисленность, ни в то, что только один страх удерживает массы в повиновении католической церкви; напротив, они имели случай убедиться в том, что прогрессивные мнения могли найти доступ лишь в среду лучших людей страны. Свобода совести приобрела защитников у большинства дворян, в значительной части буржуазии торговых городов, отличавшихся своими почти республиканскими привычками, у некоторых крестьян, преимущественно в гористых местностях, где долгие зимние досуги дают достаточно времени для размышлений, но городская чернь и громадная масса обитателей деревень обнаружили страшную ненависть к делу реформы. Под гнетом двойной бедности, материальной и умственной, они усвоили лишь одни привычки и возмущались против всякого нарушения этих привычек. Священники и монахи, пробужденные опасностью от своей бездеятельности, обратили все свои силы на то, чтобы возвратить вновь все свое влияние на массы, и вскоре показали, что они наиболее могущественные и наиболее опасные демагоги. С той минуты как католический фанатизм возродился для борьбы с фанатизмом протестантским, новаторы перестали находить последователей, даже более, они теряли семейства, целые города. Нужно было обладать сильным и стойким характером, чтобы быть в состоянии в течение долгого времени оказывать сопротивление тем страшным опасностям, которые угрожали протестантам: арена общественной деятельности была для них закрыта, их имущества постоянно могли подвергнуться секвестру или быть разграблены, ежедневные восстания в городах подвергали их опасности быть убитыми или стать жертвою страшных истязаний, женская стыдливость была постоянно подвержена самой большей опасности. Те, кто не обладали решимостью претерпеть столько из-за религии, с ужасом отрекались от исследования, споров, подвергавших их стольким опасностям. Верующие потеряли таким образом надежду видеть торжество их религии во всей Франции, и все, чего они желали для себя, заключалось в мире и безопасности.

Действительно, до мира в Лонжюмо мы на каждом шагу наталкиваемся на факты, показывающие, как велика была сила религиозного фанатизма среди гугенотов. Менее чем за год До мира, в сентябре 1576 г., совершено было знаменитое избиение католиков в Ниме, известное под именем Michelade.

В 1563 и 1564 гг. правительство должно было принять решительные меры против распространения брошюр и афиш, в которых обнаружились со страшною силою фанатизм и нетерпимость, и которые подбрасывались даже в комнаты короля и его матери. «Если вы не прогоните от себя всех папистов, — писал неизвестный автор в одном из таких подметных писем, — то мы убьем и вас (королеву-мать) и вашего д’ Обеспина. В армии религиозное влияние сохраняло силу, церковная дисциплина продолжает действовать, а для солдат и «пионеров реформатской церкви» сочиняются еще молитвы. Напротив, после 1568 г. такие события, как Michelade, встречаются реже и совершаются в незначительных размерах, а о брошюрах с религиозным содержанием нет и помину. Религиозный фанатизм в прежнем смысле остается принадлежностью одних пасторов, миряне хотя и стремятся «chaser tous ces papaux», но не заявляют уже ничего подобного прежним тенденциям: они более заняты политическими вопросами.

С каждым годом становится все заметнее перемена в настроении гугенотов. Новая война, начатая в 1569 г., обязана своим возникновением гораздо более политическим причинам, чем религиозным. Ее начинает дворянство, вожди которого должны были спасаться в Рошель от убийц, подосланных властью; ее поддерживают города, данные гугенотам как places de sûreté, и поддерживают главным образом потому, что обязательство сдать их власти нарушает их привилегии, в силу которых королевские гарнизоны не могут вступать в город и занимать его цитадели.

Такое изменение было вполне естественно. Роль религиозного влияния как главного двигателя или, правильнее, учителя борьбы, была покончена, так как и знать, и города обнаружили уже в достаточной степени свои способности к борьбе с властью. Доктрина о сопротивлении, проповедуемая церковью, успела пустить глубокие корни: гугеноты уже дважды брались за оружие против власти. Далее, пасторы провели до конца доктрину Кальвина о сопротивлении власти. Еще в 1566 г. в одном памфлете, приписываемом пастору Розье, доказывалось, что «позволительно убить короля или королеву, сопротивляющихся реформе». А кальвинисты стали все более и более убеждаться, что не одни только Гизы — главные виновники злоупотреблений и преследований, что король и особенно королева-мать также стремятся к уничтожению кальвинистов.

Действительно, чем сильнее разгоралась война, тем яснее выступали на сцену чисто политические интересы, проявлявшиеся вначале как стремление получить доступ ко двору и захватить в свои руки управление страною, тем все больше и больше привлекала она недовольных в ряды гугенотской партии. Им мало было дела до того, одержит или не одержит верх кальвинизм как религия, будут или не будут ограждены личности пасторов. Они присоединялись к кальвинистам и вели борьбу с правительством или потому, что их постигла неудача при дворе, или вследствие соперничества с каким-либо сильным представителем знати вроде Гизов, или, наконец, в силу стремления поддержать права знати вообще. С другой стороны, и в среде тех, кто искренно защищал дело кальвинизма, кому были дороги его успехи, начинали высказываться иные стремления, чисто политические, все более и более проявлявшиеся наружу. Проповедь кальвинизма о сопротивлении королю в области религии, агитация, производимая пасторами в пользу вооруженного восстания, подготовили умы к расширению сферы сопротивления, и знать, как и горожане, стали, хотя еще слабо и нерешительно, высказывать несколько иные наклонности. Упорство, с каким власть поддерживала католическую партию и папизм, все более и более отчуждали гугенотов от короля и ослабляли в них чувство уважения к власти. Были уже и такие личности, преимущественно из среды знати, которые желали избрать королем принца Конде и даже выбили в его честь медаль с надписью: Le roi des fidellesi.

Они не без основания рассчитывали, что со вступлением его на престол их заветные желания будут исполнены, их старые права и привилегии будут восстановлены во всей полноте. Правда, таких было еще немного: большинство все еще продолжало относиться с доверием к королю, который дал гугенотам и знати такие широкие гарантии в своем эдикте, изданном в Сен-Жермене; но уже одно существование такого меньшинства показывает, какое направление начинает приобретать силу в среде партии.

Что изменение было, что оно усиливалось все более и более, — лучшим доказательством тому служит тот факт, что то единодушие, какое существовало между пасторами и мирянами, стало ослабевать, а пасторы начали резче и резче нападать на упадок дисциплины в среде деятелей кальвинистской партии.

Ослабление религиозного духа бросалось в глаза даже иностранцам. «Вначале война возникла в интересе и под предлогом религии — теперь очень мало говорят о религии, которая играет второстепенную роль, имя гугенотов превратилось в название недовольных, а борьба идет не из-за религии, а из-за bien public, как во времена Людовика XI». Так писал в своем донесении Микиеле, венецианский посол. Его отчет относится к 1575 г. Но уже гораздо раньше гугенотские пасторы подметили возникновение равнодушия к религии у деятелей партии. Еще задолго до 1572 г. один пастор открыто обличал знать в том, что она имеет ввиду лишь удовлетворение своего честолюбия, а не торжество религии. Другие раскрывали в подробности дурное состояние дел. В первую войну гугеноты уподоблялись ангелам, во вторую обратились в людей, в третью сделались олицетворенными дьяволами — вот что стали говорить теперь о гугенотах. И это было вполне верное замечание. По словам пасторов, упадок дисциплины, ослабление религиозной нетерпимости становятся с каждым годом виднее и заметнее. «Состояние гугенотов, — говорил один из них, — сильно изменилось: нет более прежних нравов, многие питают мало любви к религии». «Между многими из верных, — писал другой пастор, — развилась такая свобода слова, что нельзя найти различие между папистами и ими». «Совесть многих начала отступать от правил». Знать стала менять религию: из католицизма переходить в кальвинизм и обратно, смотря по тому, что выгоднее. И число этих «религиозных гермафродитов», как их удачно назвала Жанна д’Альбре, увеличивалось все более и более. Влиять на них пасторам было крайне трудно. Если они не могли справиться с принцем, «вечно целовавшим свою любимицу» (mignonne) и все-таки заявлявшим свою преданность делу религии, то с новыми деятелями справиться было еще труднее.

Постепенный упадок религиозной верности и как неизбежный его результат ослабление власти и влияния пасторов имели чрезвычайно важное значение для дальнейшего развития партии, обуславливали переход власти в иные руки, а, следовательно, влекли за собою изменение в характере и цели войн, начатых кальвинистской партиею. Это перемещение совершилось не вдруг, и в первое время трудно было решить, кто станет во главе движения — города или дворяне, трудно, следовательно, было определить, какой характер примет борьба: обратится ли она в аристократическую реакцию или же интересы городов станут на первом плане. И города, и дворяне имели в значительной степени разные права на преобладание, так как и те, и другие могли привести из недавнего прошлого немало примеров в доказательство той энергии, какую обнаружили они в борьбе за свободу совести и в пользу торжества истинной религии. Если дворяне могли указать на тот факт, что кальвинизм обязан своим быстрым успехом главным образом тому покровительству, которое они оказали ему, то со своей стороны и горожане имели основание сослаться на сознание самих дворян, что энергия городов, их решительность и смелость служили часто для них примером. С другой стороны, немало влияли на неопределенность в положении партий и та рознь, то недоверие, которые существовали между знатью и горожанами и часто приводили к столкновениям и даже к открытой борьбе оба сословия. Честолюбие и властолюбие знати было слишком противно интересам горожан, защищавших свободу и равенство внутри своих стен. В свою очередь и то состояние, в каком находилась в то время Франция, усиливало эту неопределенность, хотя оказывалось чрезвычайно благоприятным для развития политических стремлений в среде партии и делало неизбежным переход к господству какого бы то ни было из двух элементов партии — городов или знати.

Ни разу еще в XVI столетии анархия не достигала до таких страшных размеров, до каких дошла она в конце шестидесятых годов, ни разу еще королевская власть не была так бессильна, не казалась столь ничтожной. Центральная власть потеряла почти влияние на дела. Ее приказания не исполнялись, и всякий поступал так, как ему заблагорассудится. «В эту эпоху в городе Анжере, — говорит Луве в своем Journal, — прекратилось правильное отправление суда, и каждому предоставлена была свобода угнетать и грабить своих соседей, располагать их жизнью и имуществом. А это происходило не в одном только Анжере. В провинции Анжу организовалась шайка, torcheurs de rottes, которая «обкрадывала и грабила и народ и купцов». Во всей стране исчезла безопасность. Убийства, совершались совершенно безнаказанно и все более и более увеличивались. Никто не показывался даже на улице, не будучи вооружен, и самые мирные граждане были постоянно подвержены опасности потерять жизнь среди площади или на улице родного города. Война, начатая гугенотами, усиливала дурное положение дел. Она потеряла то единство операций, которое существовало прежде, но продолжала быть крайне разорительною для страны. Бедность призывала под знамена громадное число авантюристов, которых привлекала к армиям надежда поживиться на счет врага. Число лиц, привлекаемых к войне, вербуемых в армии, возрастало в пропорции крайне обременительной для населения. Отсутствие дисциплины и общего вождя образовывало из новобранцев шайки, рыскавшие по стране под предводительством или дворянина, или просто крестьянина.

Король издавал приказы, запрещающие под страхом смертной казни составлять собрания с оружием в руках, но они оставались мертвою буквою. Когда же ему нужны были деньги, то сборы производились насильственно. Таким образом, народ обязан был платить только за то, что в его пользу пишут приказы. Неудовольствие оттого возрастало, и стали появляться из разных мест Франции протесты против насилий, совершаемых центральной властью. В Анжере, например, состоялось 4 июля 1569 г. собрание депутатов от разных местных провинций Анжу, которые явились благодарить эшевенов города за то, что они отказали королю в уплате требуемых денег и «сохранили свободу страны как начальники и защитники республики».

То, что происходило в Анжере, совершалось, хотя и в силу иных поводов, и в других городах. Защита прав и привилегий сделалась главным предметом, на который стали обращать внимание. Гугенотские города отказывают королю в повиновении, не пускают в свои крепости королевских гарнизонов, избирают в мэры или консулы лиц, заведомо враждебных власти. «По мере того, — говорит Мурен, — как королевская власть делалась все менее и менее способною поддерживать политическую и административную централизацию, провинциальная буржуазия освобождалась, а ее магистратура пыталась воскресить забытые традиции консулов и синдиков XII в.»

Отношения к королю стали тоже изменяться. То доверие, которое прежде гугеноты питали к нему и к его матери, в значительной степени ослабело, надежда захватить его в свои руки исчезла, так как он становился уже взрослым, а его поведение по отношению к гугенотам оставалось одно и то же. А вместе с тем уменьшилось и то уважение, которое дворяне питали к нему. В манифестах, изданных по случаю возобновления войны, они прямо заявляют, что не будут признавать действительными никаких приказов, даже за подписью короля, пока он будет в руках кардинала Лорренского. И этот отказ в повиновении является, по их словам, результатом не одних только преследований против религии, а и угнетения дворянства, стремления уничтожить его. Король, — говорят они, — разоряет своих подданных, отчуждает их от себя и этим подвергает себя опасности потерять свое государство. И вот с целью спасти короля, поддержать bien public и добиться свободы совести и берутся они за оружие. Движение охватывает всех гугенотских дворян. Из всех провинций, из Севенн, Берна, Оверни, Дофине, являются они на помощь гугенотам и вырывают победу, грозившую, казалось, гибелью гугенотам, из рук католиков… Под предводительством Монгомери они совершают поход на юг и отнимают от короля захваченный им Беарн.

А между тем, благодаря слабости центральной власти, в провинциях между знатью воскресают старые феодальные обычаи и привычки. Дворяне начинают вести войны друг с другом за земли, сын соединяется с гугенотами, чтобы отнять замок у отца, а какой-нибудь владетель замка набирает шайку и идет мстить соседу за старое оскорбление.

Таким образом материал для борьбы был готов, политические тенденции стали мало-помалу обнаруживаться и в среде знати, и в среде городов. Недоставало лишь повода, чтобы общее неудовольствие, соединенное со стремлением восстановить старый порядок, высказалось вполне откровенно, ясно формулировало свои требования, недоставало лишь такого события, которые бы определило своим действием, какой из двух элементов, знать или города, возьмет перевес…

Такой повод дала сама власть, произведя знаменитую резню 24 августа.

Мы видели, каким характером, по мнению гугенотов, отличались действия власти; посмотрим теперь на последствия, которые вытекли из них, рассмотрим те изменения, которые произошли в среде партии в распределении ее элементов, как и в воззрениях ее членов на власть.