Итак, мы едем на практику.

Позади четыре курса института: лекции, занятия в лабораториях и клиниках, где нас нафаршировывали знаниями, не забывая, впрочем, напоминать, что мы-де ничегошеньки не усваиваем. Честное слово, нас почти убедили в этом. И оттого еще более хотелось знать, способны ли мы хоть на что-нибудь. И не терпелось отдернуть занавес и своими глазами посмотреть, что же за ним: большой мир с тайнами и загадками нашей профессии или серые провинциальные будни, ехали на практику как в свое будущее.

Пригнувшись, я тащил на плечах чемодан. Накрапывал дождь. Пот струйками катился по спине и лицу, потому что мой чемодан весил не менее двух пудов. У меня сосало под ложечкой, словно я шел в кабинет к грозному Владимиру Никитичу сдавать экзамен по терапии.

— Вы не Каша?

Я осторожно опустил чемодан на асфальт перрона.

Нет, это не ко мне. Незнакомый парень в черном пальто нараспашку, выставив напоказ золотые пуговицы офицерского кителя, стоял метрах в шести от меня. Он всматривался в лица прохожих и у некоторых спрашивал: «Вы не Каша?» От него отмахивались, кто сердито, а кто улыбаясь.

Вот он шагнул к студентику в черном плаще и зеленой шляпе.

— Извините, вы, случайно, не Каша?

— Нет, бифштекс!

Я чувствовал себя оскорбленным. Зачем потешается этот тип над доброй моей фамилией? Я ухватился за ручку чемодана и пошел, куда шли все, — к зеленым вагонам поезда. Вдруг кто-то дотронулся до моего локтя. Взглянул: опять он!

— Постой, постой, ты, кажется, и есть Каша, а? — Он глядел на меня серыми, очень ласковыми глазами, и раздражение мое исчезло.

— Зачем тебе Каша? И кто ты такой? — спросил я.

— Ну, пойдем, пойдем, расскажу. Ну и чемоданище у тебя — давай помогу. — Не ожидая разрешения, он взялся за ручку, и мы пошли к седьмому вагону.

— Я думал, не найду тебя. Вчера я узнал в институте, кто едет на мою базу, и секретарь назвала твою интересную фамилию. Вот и решил познакомиться с тобой как можно раньше. Ясно?

Я ничего ему не ответил. Этот парень, сам еще не знаю почему, начинал мне нравиться. Прежде всего подкупала его простота. Позже, когда мы уже сидели в вагоне, я увидел, что и внешность у него довольно симпатичная. Темно-русые с блеском волосы, зачесанные назад, правильный нос. Я заметил его привычку играть морщинками на лбу: то нахмурится, и тогда две вертикальные морщинки прорезают лоб; то поднимает брови, и тогда морщинки, словно волны, располагаются вдоль бровей. Особое впечатление произвел на меня, конечно, его анатомически правильный нос. Я завидовал всем, кто родился с нормальным носом. Не знаю, как произошло, что у меня, русского человека, нос был горбатый, как у горца. И мои голубые глаза и совершенно светлые волосы совсем не шли к этому носу.

В вагоне мы вспоминали профессоров. Оказывается, они читали лекции и его потоку.

До сих пор я не знал ни фамилии, ни имени моего спутника. Но вот он представился:

— Захаров. Николай. Образца тридцатого года. Национальности — вятской. Происхождения — колхозного. — Все это он произнес одним духом и поиграл морщинками на лбу. — Еще вопросы по биографии есть?

Нет, у меня вопросов не было. Я не любил разговоров на эту тему, потому что у меня не получалось биографии. Когда я в школе вступал в, комсомол, она заняла полторы строчки: родился… учился. С тех пор она не выросла — ведь не будешь писать о сессиях и оценках, особенно когда хватаешь тройки.

Захаров очень удивил меня, сказав, что Владимир Никитич поставил ему по терапии «отлично». Меня Владимир Никитич дважды просил из кабинета, а в третий раз я к нему не пошел. Из нашей группы вслед за мной вылетело из его кабинета еще шесть человек, то есть больше половины. А из тех, кого он не провалил, никто не получил даже четверки. Все дрожали перед ним и забывали то, что еще знали в школе: что сердце в левой половине груди, а селезенка совсем не обязательный для человека орган. Одна девушка сказала, что и печень не обязательна. Владимир Никитич рассердился и показал ей на дверь. Я тогда подумал, что профессором быть не так уж трудно: надо только уметь нагонять страх на студентов и подчиненных. Сотрудники клиники стояли перед ним навытяжку. Студенты перед ним не вытягивались. Наверно, ему это не нравилось. Он любил дисциплину. Когда он приходил на лекцию, вся аудитория вставала, а если кто-либо продолжал сидеть, Владимир Никитич жестом заставлял его подняться. Все двести человек смотрели на провинившегося.

За окном мелькали поля, перелески. Придорожными болотцами брели тонкие березки. Казалось, они хотят выйти на сухую землю и не могут.

— Студентики! Приехали, милые, — сказала пожилая проводница, остановившись возле меня.

— Спасибо, мать, — поблагодарил Захаров. — Дай бог вам хорошего зятя!

— Угадал! Вот кончай — и в наш дом.

— Спасибо, мать. Но не понравлюсь дочери. Профессия больно неспокойная. Как ночь — так меня зовут на работу.

— Что ж это за ночная у тебя профессия, сынок?

— Э-э…

— Скорей! Поезд уж…

Едва мы сошли, поезд тронулся. Проводница помахала нам желтым флажком. Мы помахали ей кепками.

На перроне среди пассажиров мы старались разыскать третьего студента, который должен проходить практику вместе с нами, — Гринина. Но не нашли. Возможно, он еще не выехал из Москвы. Возможно, первым сошел с поезда и был уже далеко от станции. А может быть, заболел. Мало ли что может случиться с человеком.

Всю дорогу мы ехали под дождем, и сейчас небо по-прежнему было обложено темными тучами. Дождь, как видно, зарядил надолго.

Захаров поднял воротник пальто, я поднял воротник плаща, с наших кепок стекали дождевые капли.

Мы пошли к неказистому деревянному домику станции. В правом угловом окне по-домашнему горел оранжевый свет, точно такой, как у нас дома, и я подумал о том, где мы будем сегодня ночевать.

Вокруг домика росли высокие березы. Было слышно, как дождевые капли ударяют по листьям. Слева от станции, в канаве, заросшей густой травой, паслась белая в черных пятнах корова, возле нее стоял босой мальчик лет шести в большой железнодорожной фуражке с красным верхом.

Мне было жаль этого мальчишку, потому что он стоял под дождем, под холодным дождем и мог заболеть. Он почти ничем не был защищен. Темный взмокший мешок, прикрывавший его плечи, конечно, не грел и был, по сути дела, холодным компрессом.

— Сейчас же иди под крышу! — крикнул я строго. — Никуда твоя корова не сбежит.

Он ответил тоненьким слезливым голоском:

— Папка будет бить.

По голосу мне показалось, что мальчик уже простужен.

У дверей станции Захаров вдруг остановился и тревожно посмотрел на освещенное оранжевым светом окно. Я тоже посмотрел туда. Окно как окно, ничего особенного. Но под окном в траве лежал мужчина лицом вверх. Рядом на коленях стояла женщина и тормошила его за плечи.

— Подойдем ближе, — сказал Захаров.

Мы вошли в палисадник. Здесь росли высокая трава и мокрые желтые цветы. Ветер шевелил ветви берез, и на нас полетели крупные капли; мы словно попали под холодный душ. Глядя на мужчину и женщину, я не думал, что с этих минут и начнется наша практика, и совсем не по программе.

— Муж? — спросил Захаров.

— Пьяница он горький.

— Живой?

Я не ожидал такого вопроса.

— Разве не видите? — спокойно ответила женщина.

— Сейчас посмотрим, — сказал Захаров и взял руку мужчины.

На мужчине были кирзовые сапоги с блестящими подковками.

Я осторожно опустил чемодан в траву и взял другую руку мужчины. То ли есть пульс, то ли нет. Не поймешь. Но рука теплая. Попробовал лоб — тоже теплый. Посмотрел на Захарова:

— Ну что?

— Пульс как будто есть, но очень слабый. — Морщинки на лбу Захарова собрались гармошкой. Он подумал с минуту, потом сказал: — Ввести бы ему кофеина, нашатыря дать понюхать, а то и внутрь.

— Нашатырь нюхать? — Женщина засмеялась.

Я не понял, почему она смеется.

— Живете далеко? — спросил Захаров.

Женщина показала рукой на освещенное окно.

Отсюда, из палисадника, хорошо был виден оранжевый абажур с красивыми кисточками, темный старинный гардероб с зеркалом.

— Эх, нашатыря бы ему! — сказал Захаров. — У вас должен быть нашатырь, если он часто пьет.

— Некогда в аптеку сбегать. Да он и не помогает. «Скорая» раз приезжала, давали нюхать и в горло хотели влить. Не помогает!

— Чем же вы его в чувство приводите?

— Проспится и песни начинает петь.

— Эх, нашатыря бы! — проговорил Захаров. — Не верю, что он не помогает.

— Не поможет, — произнес за березами зычный голос.

Мы услышали приближающиеся шаги. Вскоре показался милиционер. На боку висела кобура с пистолетом. Милиционеру было лет сорок. Меня поразили его усталые глаза.

— Это вы сказали «не поможет»? — спросил Захаров.

— Так точно, я.

— Почему не поможет? — спросил Захаров и посмотрел на меня.

— Действительно, — сказал я. — Почему вы так говорите, товарищ милиционер?

Милиционер смотрел на нас, как на малолетних детей.

— Ну, прямо горе, когда люди берутся не за свое дело, — сказал Захаров.

Эти слова, видимо, задели милиционера за живое.

— А вы кто такие, что мне указываете? Документы! — И лихо козырнул.

— Не козыряйте, сами козыряли шесть лет, — спокойно сказал Захаров. — Вызовите лучше «Скорую помощь». У нас нашатыря нет с собою. Помочь человеку надо.

— «Скорую помощь»? — Милиционер усмехнулся, но так, чтобы не видела женщина.

— Ну, чего вы стоите? — крикнул Захаров. — Где телефон?

Мы сами позвоним, если вам трудно. Это не входит в ваши обязанности? Постой здесь.

Каша, я зайду на станцию.

— Не беспокойтесь, гражданин, — сказал милиционер. — «Скорая» сейчас прибудет… Все-таки кто вы такие? Меня, как блюстителя порядка, это касается. Что-то я не встречал вас в нашем городе.

— Скажи ему, Каша, кто мы такие.

— Студенты из Москвы, — сказал я. И хотел добавить: «Медики», — но закусил губу. Поведение милиционера было не совсем обычным, он что-то недоговаривал.

— Студенты? На практику? Химики?

— Да! Химики, — опередив меня, ответил Захаров.

Милиционер подошел ко мне и сказал на ухо:

— Он уже конченый, понятно? «Скорая» приедет лишь для того, чтобы установить факт смерти.

— Да вы что, шутите? — крикнул я и, присев на корточки, схватил руку мужчины. Теперь она показалась мне холодной, пульса я не нащупал.

— Ну, убедились? Между прочим, вы как врачи, те тоже сразу за пульс, а вот я, хоть и не врач, по одному виду определяю. — Милиционер вытащил пачку «Беломора» и закурил. Он стоял напротив окна, и на немолодом лице его застыл оранжевый свет.

— Надо перенести его в квартиру, — предложил Захаров. — Здесь сыро.

— Квартира теперь ни к чему, — сказал милиционер, выпуская изо рта дым. — Все равно придется выносить.

— Это почему? — спросил Захаров.

— Дядя Леша свое дело знает туго, так что вы, студентики, можете не беспокоиться.

— Мелете всякую чепуху, товарищ милиционер, — сказал Захаров. — Вы чересчур ленивый, как я посмотрю. И зачем вас держат такого на службе? — И уже более примирительно: — Сами видите, идет дождь, сыро, человек может простудиться, лежа на земле.

— Уже не простудится. Поверьте дяде Леше, — спокойно ответил милиционер.

— Вот положить бы вас на землю и побрызгать дождичком, — сказал Захаров и, отвернувшись от милиционера, надвинул на лоб кепку.

Только теперь я понял, что Захаров не знает главного. Я сказал ему. Он присел на карточки и начал искать на руках мужчины пульс, и по его лицу я понял, что пульса он не нашел. Тогда он вытащил из чемодана фонендоскоп и, подняв пиджак и рубаху мужчины, приставил фонендоскоп к груди в том месте, где находилось сердце. По тому, как неправильно складывал он фонендоскоп, я понял, что сердце мужчины не бьется.

Кажется, наконец и женщина поняла, что произошло. Она молча заплакала, содрогаясь всем телом.

Жалобно замычала корова.

— Сирота моя горемычная, Гриша, иди… — Женщина плакала, хотела подняться и не могла.

Я сбегал за мальчиком, помог пригнать корову, загнал ее в сарай. Но я не знал, что сказать мальчику, и посоветовал ему идти домой. Он весь продрог, часто икал. Вскоре я увидел его в комнате. Он повесил на спинку стула мешок, а сам быстро разделся и лег в постель, накрывшись с головой. Оранжевый абажур светился все ярче, потому что надвигался темный июньский вечер.

Подкатила машина «Скорой помощи», к нам подошел врач, высокий мужчина в белом халате.

— Десять раз умрешь, пока вас дождешься, — сказал милиционер.

— Дядя Леша, — сказал врач, — хоть бы ты не бросал тень на плетень. Были действительно срочные вызовы. Понимаешь?

— Я-то понимаю, а вот они… претензию к вам имеют. — Милиционер указал на нас.

Мы молчали.

Врач склонился над мужчиной. Халат врача был совершенно оранжевым. Меня не интересовало, что делает врач. Я знал, что сделать он уже ничего не сможет.

Женщина плакала. Мальчик лежал в теплой постели, закутавшись с головой. Я видел его через окно и думал о загубленной жизни. Больше всех мне было жаль мальчика, будто это был я сам.

Врач скомкал фонендоскоп и сунул его в карман халата.

— Вот студенты-химики на практику приехали, может, подвезете? — спросил милиционер у врача. — Подвезите, что вам стоит? Вот у того чемодан пуда три. Кирпичей наложил, что ли?

Меня удивило, что милиционер между делом успел проверить вес моего чемодана.

— Не возражаю, — сказал врач.

Мы сели в машину. На «Скорой помощи» я никогда не ездил. Я смотрел в окно, приподымая брезентовую занавеску. Машина не ехала, а летела по улицам города. Тревожные сигналы будоражили воздух. Прохожие останавливались, смотрели нам вслед, и, наверно, никто из них не подозревал, что на этот раз машина везла совершенно здоровых людей.

Мы были здоровы, но настроение было плохое. Кажется, никогда оно не было таким подавленным.

— Переночуем в гостинице? — предложил я Захарову.

— Лишние деньги пригодятся на выпивку. — Он посмотрел на меня и мрачно улыбнулся.

Машина остановилась у длинного одноэтажного здания. Врач вышел из кабины и взбежал на крыльцо, которое заскрипело под ним. Он скрылся за стеклянной дверью.

— Больница, — услышал я чей-то голос. Кажется, это сказал шофер. Неужели эта лачуга и есть больница?

Все окна темные, лишь одно освещено. Колышется занавеска. Свет падает на толстый ствол дерева, на лепестки белых цветов под окном.

Шофер открыл нам дверку и сказал с изысканной вежливостью:

— Ну, химики, вытряхивайтесь.

Я взялся за свой чемодан и хотел уже вытаскивать его из машины, но Захаров подмигнул мне и сказал, чтобы я посидел. Он и шофер, о чем-то беседуя, пошли к крыльцу, вошли в здание. Минуты через три они возвратились, шофер завел мотор.

Мы опять поехали. Я вопросительно смотрел на Захарова.

— Это у них поликлиника, тут же «Скорая помощь». А знаешь, Гринин нас опередил.

Я не сразу понял, кто такой Гринин, но потом вспомнил, что это третий студент, которого мы искали на станции.

Машина остановилась, и я снова увидел крыльцо, но более высокое и с крышей. «Начальная школа № 2», — прочел я вывеску. Дом одноэтажный, длинный, из толстых бревен.

Шофер начал сигналить. Даже мертвые могли проснуться от пронзительных звуков. В Москве за такой шум шофера оштрафовали бы, а здесь, наверно, шуметь было еще в моде.

Широкие окна школы осветились изнутри. На крыльцо вышел высокий парень в свитере канареечного цвета. «Хороший свитер», — подумал я. Руки парня опущены глубоко в карманы серых брюк, брюки хорошо отглажены. Во рту парня дымилась папироса.

— Добро пожаловать, — сказал он, не вынимая папиросы изо рта.

Поднявшись на крыльцо, я увидел, что он выше меня на целую голову. У него были умные черные глаза, черные вьющиеся волосы, зачесанные назад, и тонкая полоска черных усов на верхней губе. Я узнал его. Он, конечно, с нашего потока. Но только раньше я не знал его фамилии и вообще был с ним не знаком. На потоке двести человек, разве перезнакомишься со всеми даже и за четыре года?

Припоминаю, что я никогда не чувствовал к нему особой симпатии, и если мы встречались где-либо в бесконечных институтских коридорах или на улице, то я не считал себя обязанным здороваться первым.

Он был слишком яркий и шумный, всегда окруженный толпой похожих на него ребят. Постоянно сыпал остротами и анекдотами, которые не казались мне смешными. Он явно метил в вундеркинды. Я же был из другого теста. Я любил только слушать. Мне было бы трудно с ним дружить.

Едва мы сняли свои чемоданы, машина «Скорой помощи» уехала.

Гринин посторонился, когда мы проходили в дверь, и остался на крыльце докуривать папиросу.

Мы вошли в класс. На левой стене черная доска, в желобке сухая тряпка и кусочек мела. На полу поблекшие чернильные пятна, одно небольшое пятно проглядывало даже сквозь побелку на стене. Вдоль окон деревянная вешалка метровой высоты человек на сорок.

Класс казался очень большим и просторным, потому что все парты были вынесены. Остался лишь учительский стол. Три кровати, застланные коричневыми байковыми одеялами, стояли вдоль стен. Крайняя кровать у окна была занята Грининым. Самое лучшее место! Я занял следующую. Захаров бросил свой чемоданчик на кровать, стоявшую у двери. Крышка открылась, вещи вывалились, и я увидел: ни одной книги. Я везу целую библиотеку по трем предметам, а он…

— Ну вот, совсем неплохая дача, — услышал я голос Захарова, — а ты хотел в гостиницу. Сейчас все москвичи на дачах, и мы оказались не хуже.

— Пожалуй, — согласился я.

Вошел Гринин, сел к столу. Раскрыл портсигар и со стуком поставил его на черный лакированный стол.

— Закуривай, ребята.

— Сдуру еще в прошлом году бросил, — сказал Захаров. — Игоря угощай.

А я вообще не курил.

— Образцовые ребята. Кто же из вас Каша? — спросил Гринин.

— А ты угадай. — Захаров открыл форточку. — Давай, парень, сразу договоримся: в общежитии не курить. — Он прошелся по классу. — Ну, так кто же из нас Каша?

— Наверное, ты, — зевая, протянул Гринин.

— Угадал! — засмеялся Захаров.

Гринин щелкнул портсигаром, сунул его в карман и прилег на кровать. В его руках появилась только что вышедшая шестая книга «Нового мира» за 1960 год.

Мы с Захаровым пошли знакомиться со школой, заглянули во все уголки, наконец захотели есть и сели ужинать. Гринин уныло сидел на кровати. У него, должно быть, не было ничего съестного. Первым его пригласил Захаров. Потом и я подал голос.

Гринин долго отнекивался, но затем сел к столу, сказав:

— Если уж вы так хотите, пожалуйста.

Я вытащил из чемодана свиное, сало, черный хлеб, зеленый лук. Захаров выложил два белых батона, сыр и колбасу.

Мы съели все это почти дочиста.

— Жаль, чайку нет, — сказал я, укладывая остатки припасов в чемодан. — Или молочка бы. Люблю горячее молоко.

— А сырой водицы не хочешь? — спросил Гринин.

— Что я, за дизентерией сюда приехал?

— А зачем воду хлорируют? — не отставал Гринин.

— Потому что надо! — Я начал сердиться.

— Ты, я смотрю, чудак, — сказал Гринин и протянул мне стакан воды. — Пей! Клянусь, не заболеешь.

Я спокойно отстранил его руку со стаканом.

— Хочешь — пей, а к другим не приставай! Понял?

Захаров меня поддержал:

— Ну, чего пристал? Не хочет сырой — пусть не пьет. Пусть кипяченой достанет. — Он выпил мой стакан и прибавил, глядя на Гринина: — Хороша вода! Спасибо… Давайте лучше поговорим о завтрашнем дне, ведь завтра идти в больницу.

Но поговорить в этот вечер нам не удалось. Едва мы забрались под одеяла и согрелись, как уснули. Даже свет не успели выключить.

Последние звуки, которые я слышал, были гудки паровоза. Меня удивило, что они слышны очень ясно, словно паровоз катит по школьному двору. Тут я вспомнил, что форточка открыта и за форточкой — дождливая, приближающая звуки тишина.

В половине девятого утра мы вышли из школы и направились в больницу. После Москвы с ее многоэтажными зданиями и шумным нескончаемым потоком машин очень странно идти по улице маленького города. Тихо и пусто, и чего-то не хватает.

Вдоль плитчатого мокрого тротуара длинной цепочкой стоят липы. Их намокшие стволы почти черны, блестит промытая за ночь листва. За желтыми, коричневыми и зелеными оградами раскинулись напоенные дождем огороды, а в глубине, среди плодовых деревьев и кустов, стоят симпатичные замысловатые домики с террасами. Представляю, как хорошо жить в таких домиках: выйдешь утром — и ты в саду.

Первыми, кто повстречался на нашем пути, были пушистые желтые гусята. Они смотрели на нас своими крошечными глазками и оживленно попискивали.

За поворотом улицы мы увидели двухэтажное здание из красного кирпича, крытое розовой черепицей. Это большое здание могло быть и школой, но когда во дворе мы увидели людей в белых халатах, сомнений не осталось.

— Приготовиться к принятию цветов. Оркестр играет туш, — сказал Захаров, глядя на нас.

— Очень мы нужны больнице! — отозвался Гринин.

— Что ты понимаешь, парень! — мягко улыбнулся Захаров. — Сестры будут строить нам глазки. Премудрые доктора свалят писание историй и ночные дежурства. Мы нужны! Ну прямо как воздух, как хлеб.

— Как молоко, — добавил Гринин и посмотрел на меня.

Признаться, я думал, что нас все же будут встречать, ну, не с цветами, не с оркестром, конечно, а просто так, без всяких пышностей. Но, как видно, все были заняты, и никто не догадался даже посмотреть на нас в окно. А мы шли, немного оробев, во всяком случае, я могу это сказать про себя.

На песчаном дворе больницы кое-где стояли высокие голые, словно ощипанные, сосны, ветер раскачивал их из стороны в сторону. Холодные, черные, насквозь промокшие скамейки были пусты.

Четыре громоздкие белые колонны сторожили вход в больницу. Дверь была застекленная, открывалась и закрывалась мягко, не скрипела.

В вестибюле было пусто и тихо, пахло йодом и хлоркой и едва уловимым запахом духов. Недавно здесь прошла женщина..

— Батюшки! Никак практиканты! — вскрикнула старушка гардеробщица. Я не заметил, откуда она появилась.

— Гусей от верблюдов не отличили, мамаша, — деланно-строго сказал Захаров. — Мы же врачи из министерства, больницу приехали проверять. Где тут у вас главный?

Улыбка на лице гардеробщицы погасла.

— Вам кого? Веру Ивановну? Главного врача?

— Ее.

— Нету. Болеет она, бедняжка. Молодая, а хилая. Радикулитом мается.

— Не верю. Врачи не болеют. А тем более — главные.

Старушка смотрела с недоумением.

— Врачи, говоришь, не болеют? — спросила она.

Захаров вдруг рассмеялся и начал снимать пальто. Сказал доверительно:

— Мы, конечно, практиканты, мамаша. Вы правильно определили. А заместитель у главного имеется?

— Михаил Илларионыч? Тут он. Раздевайтесь. Я сейчас доложу.

Она пропустила нас в раздевалку и начала смотреть, как мы раздеваемся, во что одеты. Не очень приятно, когда на тебя смотрят в такие минуты. Она увидела на мне дешевый серый костюм и простые черные ботинки с калошами. Две мои сестры учились, мать работала только дома, одному отцу трудно было нас всех хорошо одеть. Слесарь получает не ахти сколько.

На Захарове был не первой новизны зеленый армейский китель, черные гражданские брюки и черные, хорошо нагуталиненные полуботинки. Выгодно отличался от нас Гринин. На нем было все дорогое, новое: светло-серый костюм, кремовая шелковая рубашка, туфли с узором. Я уже не говорю про серый плащ и серую шляпу с шелковой лентой.

— Вот этот действительно министерский доктор, — сказала мне гардеробщица, глазами показывая на Гринина, — только молод больно. Наши, которые доктора, тоже в шляпах. А Михаил Илларионыч в кепочке, как вы. Не любит форсу.

Я стащил с головы кепку и повесил поверх плаща.

— Ну, а халаты? — спросил Гринин, поглядев сверху на старушку.

— Сейчас узнаю. Вот закрою на замочек раздевалку и узнаю. — Старушка вертела в руках замок, он не хотел закрываться.

Мы вышли в вестибюль. Пол как большая шахматная доска — из синих и красных плиток, стены выкрашены масляной краской в голубой цвет, рамы окон — в белый. Светло.

Широкие стеклянные двери вели в коридор первого этажа.

Через дверь видна была крутая лестница — кажется, чугунная.

Минуты через три на ней показалась гардеробщица. На согнутой левой руке она несла халаты, правой держалась за перила. Видно, лестница была скользкая.

Я гадал: какие она несет халаты — бортовые или с завязками на спине? Мне больше нравились бортовые — их легче надевать, и они красивее.

— Берите, студентики!

Мы начали одеваться. Халаты были с завязками, но зато новые. Мне так редко случалось носить новые вещи.

— А халатики еще ненадеванные, — сказал я, пощупав хрустящую ткань.

— Есть чему радоваться, — сказал Гринин. — Они обязаны были выдать нам врачебные.

— Врачи носят и такие, — сказал Захаров.

Чтобы поскорее одеться, мы завязывали друг другу тесемки на спине и рукавах.

— Шапочки ищите в карманах, — сказала гардеробщица. Она смотрела в окно. На подоконнике стоял зеленый большой чайник. Из стакана с густо заваренным чаем шел пар.

В Пироговских клиниках нам не выдавали ни халатов, ни шапочек, на каждое занятие мы приносили в портфелях собственные. В клиниках мы были лишь студентами. А здесь мы были и студентами и уже не совсем студентами. Я не вытерпел и вытащил из левого кармана брюк круглое зеркальце. Все бы ничего, настоящий доктор, только вот нос…

— Дай, пожалуйста, — попросил Гринин.

Я дал ему поглядеться. Он пригладил брови, поправил черный в белых блестках галстук. Осмотрел левую щеку, правую, погладил подбородок. Хорош!

Во мне вспыхнула зависть, но только на мгновение. «Эх, мать честная, почему я не такой видный!»

— А вот и Михаил Илларионыч, — сказала гардеробщица.

По лестнице со второго этажа медленно спускался грузный человек в белом халате.

Как раз в эту минуту во все окна ярко брызнуло солнце, и я увидел загорелое лицо с маленькими, чуть раскосыми глазами, крепкую толстую шею и кусочек волосатой груди в вырезе халата. На голове волос не было, и она блестела, будто зеркальная.

Я смотрел на Михаила Илларионыча, не отрываясь. Было в его фигуре что-то медлительное, медвежье, косолапое и в то же время добродушное, близкое. Пройдя дверь, он вытянул вперед свою загорелую руку и так шел с нею к нам.

— Добро пожаловать! Чуднов, заведующий терапевтическим отделением. — Подойдя к нам вплотную, он поклонился и долго жал каждому из нас руку большими мягкими ладонями. Сразу словно гора свалилась с плеч, и меня охватило такое чувство, будто после долгой разлуки я попал к близкому родственнику.

Чуднов повел нас в комнату, которую он назвал приемным покоем. Там меня удивили огромные часы в деревянном футляре. Массивный медный маятник качался настолько важно, будто сознавал, что без его движений остановится время.

Чуднов указал нам на кушетку, а сам сел за небольшой стол, накрытый простыней. И халат его и простыня сливались в одно целое, белое, ослепительное; даже больно было смотреть на эту белизну, на эту чистоту, освещенную утренним солнцем.

— Значит, и отдохнуть не пришлось после экзаменов? — спросил Чуднов.

— Здесь отдохнем, — ответил Захаров. — Или не придется?

— Почему же? Вполне сможете и отдохнуть. Перегружать мы вас не собираемся.

— А, говоря откровенно, мы приехали к вам не отдыхать.

— Правильно, — поддержал я Захарова. — Мы будем продолжать учиться. Практика в этой больнице — продолжение институтской программы.

— Золотые слова. Гениальные слова, — заметил Гринин.

Я покраснел.

Чуднов пристально посмотрел на нас. Не знаю, что он подумал.

— Вероятно, каждый из вас мечтает стать хирургом? — спросил он.

— Угадали. Я, например, хочу, — сказал Захаров.

— Я тоже не прочь, — буркнул Гринин. Он был не в духе.

А я спросил:

— Как вы узнали?

Чуднов легонько так, чуть-чуть, улыбнулся.

— Ведь я тоже был студентом. Как вы думаете, был я студентом?

— Конечно! — ответил я. — И академик проходит эту стадию развития.

— Гениально, — шепнул мне Гринин. — У тебя гениальные задатки, юноша.

Я не обижался на Гринина, пусть упражняется в остроумии, если хочет.

С широкого загорелого лица Чуднова не сходила все та же легкая, обращенная в далекие годы улыбка.

— На третьем и на четвертом курсе почти все увлекаются хирургией; это и понятно. Молодость, романтика, жажда подвига. Ну, а на пятом курсе тропинки начинают расходиться. Но вам до этого еще далеко. — Он слегка махнул кистью руки. — Не стоит и голову ломать. Все само собой определится, и однажды вы узнаете, для чего родились. А пока будьте хирургами! Я как терапевт не возражаю. — Он взглянул на часы в деревянном футляре. — Вот минуты через три — так мне сказали — кончится операция, придет заведующий хирургическим отделением, и мы вас поделим. — Он улыбнулся.

— Поделите? — спросил я.

— Да. Между мной и Золотовым.

Дверь шумно распахнулась, и на пороге я увидел красивого седого человека. Ему было лет пятьдесят. Пышная шевелюра. В черных глазах светился ум. Первая мысль, которая пришла мне в голову, была: «Профессор!» — такая же величавость движений и жестов, накрахмаленный белоснежный халат и улыбка человека, знающего себе цену.

— Здравствуйте, товарищи студенты, — сказал вошедший и сел к столику правее Чуднова.

Это и был Золотов, заведующий хирургическим отделением.

Теперь все были в сборе, и Чуднов кратко рассказал о содержании производственной практики. Затем спросил, кто в каком отделении хотел бы начать работу.

Первым откликнулся Гринин:

— Конечно, в хирургическом!

— Почему «конечно»? — спросил Золотов.

— Я привык брать быка за рога, — ответил Гринин.

— Неплохо, — сказал Золотов. — Если уметь это делать.

Врачи переглянулись.

— А вы где хотите начинать? — Чуднов обращался к нам.

— В хирургическом, — ответил Захаров.

— Я тоже. — Мне хотелось быть вместе с Захаровым.

— Нельзя же так, — сказал Чуднов. — Почему всем начинать с хирургического?

— Заговор против терапии, — сказал нараспев Золотов. — Я могу взять сразу троих. Если уж всем так хочется ко мне, могу взять. — Золотов говорил, красиво растягивая слова.

— Возражаю. — Чуднов растопырил пальцы и провел ладонью по голове, очевидно забыв на мгновение, что волос-то давным-давно нет. — Не могу отдать всех. Нерационально. У вас будет густо, а у меня пусто. А потом наоборот. Что хорошего?

Логично! Вот и пускай берет себе Гринина.

— Вы ко мне пойдете, молодой человек, — решительно сказал Чуднов.

Он смотрел на меня. Все, кажется, смотрели на меня и ждали, что я скажу. «Кто-то должен уступить», — подумал я. Захаров не уступит, Гринин, наверно, тоже. Значит, уступить должен я. Другого выхода нет.

— Пойду к вам, — сказал я.

И начал утешать себя, чтобы не было так обидно. Быть в отделении одному даже лучше: больше успею. То, что они будут делить, мне достанется одному. Когда я перейду в хирургическое отделение, все операции пройдут через мои руки, ведь я буду единственным практикантом. Вот тогда-то я и придумаю новую операцию, которую будут потом изучать в институтах. И когда я рассудил вот таким образом, то был даже доволен, что все так хорошо получилось.

Чуднов тоже, кажется, был доволен и время от времени одобрительно на меня поглядывал и улыбался одному мне заметной улыбкой. Эта улыбка как бы говорила: «Ну, вот и нашелся человек, который хочет начинать практику у меня, так что вы, Золотов, не очень-то задирайте нос».

Чуднов записал на листе бумаги наши фамилии; причем, когда я назвал свою, он усмехнулся.

Потом Чуднов спросил, где мы хотим столоваться, в больнице или в городе. Мы согласились столоваться в больнице, так как в городских столовых, наверное, слишком много времени тратится на ожидание.

— Да! Относительно акушерства… Впрочем, подождем, скоро заведующий отделением вернется из отпуска.

— Все, что ли? — спросил Золотов, посмотрев на Чуднова.

— Как будто все, Борис Наумович, — сказал Чуднов, завинчивая авторучку.

— Кто со мной? — спросил Золотов, вставая.

Захаров и Гринин подошли к нему.

Уходя, Захаров бросил мне взгляд, словно говоря: «Ничего, ничего! Главное — не теряться. Все начинается не так уж плохо».

Мне было немного грустно оставаться одному, без Захарова, к которому я успел привыкнуть. Я сидел на кушетке и смотрел на длинный маятник часов, когда резко зазвонил телефон. Чуднов взял трубку и минуты две слушал. Потом положил трубку на рычажок и сказал мне, что его вызывают в горсовет.

— Проведите сегодня денек с товарищами. А хотите, познакомьтесь с терапевтическим отделением без меня.

Он говорил так, будто провинился передо мной и теперь извиняется. Мне стало неловко. Я сказал, что лучше пойду к товарищам. Он кивнул, и я выскользнул из приемного покоя.

Гринин и Захаров стояли возле окна в коридоре хирургического отделения и, видимо, кого-то ждали. Вскоре пришел Золотов. Он был чем-то расстроен, но, заметив меня, оживился.

— А вы почему здесь? — обратился он ко мне. — Сбежали из терапии? — Он был и удивлен и обрадован. Ему явно хотелось, чтобы я сбежал.

Я объяснил ему. И он, кажется, остался не совсем доволен.

— Ну, пошли, — сказал он, глянув на ручные часы.

Мы пошли по коридору.

— Весь первый этаж мой. Вверху — все прочие.

Подошли к белым дверям. Золотов распахнул их, посмотрел на Гринина и сказал:

— Ваша палата. Девять коек.

Гринин благодарно улыбнулся.

Не знаю, о чем думал он в эти минуты, но если бы эту палату отдали мне, я, кажется, закричал бы от радости. Ведь в клинике нам давали курировать лишь по одному больному, а здесь сразу девять человек. Если судить по его виду, он был рад. Он упорно сгонял со своего лица улыбку, а она прорывалась. Из-за этого у него был довольно глупый вид.

Золотов обвел взглядом больных. Некоторые из них лежали, укрывшись одеялами, другие сидели на кроватях; все в каком-то тревожном ожидании смотрели на заведующего.

— Ваш новый доктор, — сказал им Золотов и рукой показал на Гринина. — Прошу любить и жаловать.

Больные перевели взгляд на Гринина. Еще бы — новый доктор! Как не посмотреть! Но, говоря откровенно, я не уловил в их взглядах энтузиазма.

Мы вышли в коридор.

Золотов прикрыл за нами дверь — мы сами не догадались этого сделать — и, глядя на Гринина, сказал:

— Итак, товарищ студент, вы прикрепляетесь к Коршунову, моему помощнику. Я отдал вам его палату. По всем вопросам обращайтесь к нему. Ну, а если будет особая надобность, можно и ко мне. — Он поднял вверх указательный палец.

Как я заметил позже, этим жестом он подчеркивал значительность того, о чем говорит. И еще я заметил, что когда он говорит, то прислушивается к собственному голосу. Сейчас Золотов смотрел на Гринина взглядом экспериментатора.

А Гринин стоял, оцепенев, прикусив губу.

— Что с вами? — спросил у него Золотов. — Случайно, не аппендицит?

— Совсем другое, — ответил Гринин, не поднимая глаз.

— Значит, вы не больны?

— Я здоров.

— Превосходно. Пошли!

Одну палату мы миновали и остановились у дверей следующей. Золотов повернулся к Захарову.

— Вам отдаю свою палату. — Согнутым указательным пальцем он тихонько постучал по двери. Фамилии Захарова он не назвал, как не назвал до этого и фамилии Гринина. — Запомните: завтра будем оперировать. Готовьтесь. Советую почитать об аппендицитах. — И он ласково улыбнулся Захарову. — Познакомьтесь с людьми, с историями болезней. Скажете сестре, что я велел вам дать. Вопросы есть?

— Вопросов нет, — ответил Захаров.

Золотов торопливо пошел по коридору. Мы следили за ним до тех пор, пока он не вошел в какую-то дверь налево. Позже я узнал, что там была операционная.

Мы стояли у окна.

— Жутко не повезло, — сказал Гринин. — Я хотел только к Золотову, из-за этого и поехал сюда… А ты счастливчик, Колька. Ты уже успел чем-то ему понравиться. — Он коротко глянул на Захарова. — Чему меня научит какой-то Коршунов, если он сам три года назад окончил институт? Не для этого я сюда ехал.

— Можем поменяться, — предложил Захаров. — Возможно, Золотов удовлетворит нашу просьбу.

— Теперь уже неловко. Он и больным объявил. — Гринин вздохнул. — И зачем я поехал в эту больницу?

За окном лил дождь. Земля под окнами была совершенно черная, и на этом фоне трава выглядела особенно свежей.

Двухметровый дощатый забор, отделявший больничный двор от парка, и комли сосен во дворе, и даже телеграфные столбы почернели. Сосны чуть покачивались на ветру, словно раскланивались друг с дружкой. Они беспрерывно раскланивались, будто играли. Глядя на них, мне стало весело. На меня дождь никогда не наводил хандру. Я любил всякую погоду, потому что и в дождливой и в ясной есть свои прелести.

— Умрешь от такой погодки, — проговорил Гринин.

— Еще никто не умирал, — сказал я.

— Вот что, пойдемте знакомиться с больными, — предложил Захаров. — Никто не сделает этого за нас.

Мы уже собрались идти, но увидели в конце коридора бегущую сестру. По ее напряженному взгляду я почувствовал, что она бежит за нами. Видно, что-то стряслось, раз мы оказались нужны.

— Борис Наумович зовет. Скорее в операционную! — сказала она, запыхавшись, и положила руку на сердце.

Сестра была очень курносая; впервые я видел нос, который был хуже моего. Но сестре давно перевалило за тридцать, и красота теперь была ей ни к чему.

Мы побежали в конец коридора.

Открыли одну дверь, вторую, — здесь! На операционном столе лежало что-то окровавленное. Не сразу я догадался, что это человек. Пострадавшему переливали кровь.

Золотов стоял возле больного и считал пульс.

— Шок, — сказал он.

Я сразу же вспомнил классическое описание шока, которое дал Пирогов. Я знал его на память, слово в слово. И начал вспоминать, что нужно делать, чтобы вывести человека из шока. Золотов прервал мои мысли.

— Безнадежен — сказал он, сняв свою руку с пульса больного, и пошел к раковине мыть руки.

— Операции не будет? — несмело спросил я, еще полминуты назад уверенный, что операция будет обязательно.

— Нет смысла, — ответил Золотов.

— Почему? — спросил я снова. Мне было неясно. Разве я не могу спросить?

— Он умрет через полчаса, — сказал Золотов, глядя на меня.

Мне показалось, что ему не нравятся мои вопросы. Но ведь я на практике, и я обязан спрашивать как можно больше обо всем, что мне непонятно, и я спросил:

— Почему он должен умереть?

— Лихачество и сто граммов. Разве не слышите, как от него несет?

Я склонился над пострадавшим и без труда уловил запах водки.

— Безнадежен, — повторил Золотов, вздохнул, покачал головой. — Наверно, страшно умирать в двадцать лет. Ведь даже глубокие старики хотят жить. А у него вся жизнь была впереди, но, как видите, не смог ее сберечь. Шоферу и мотоциклисту нельзя пить спиртного, а он напился и врезался в поезд… Скорая помощь, больничная помощь ему оказана, больше нам делать нечего. Оперировать? Он умрет прежде, чем мы закончим. Нина Федоровна, — сказал он сестре, — уберите систему. Хватит!

Сестра вынула из вены больного иглу, санитарка отставила к стене систему для переливания крови.

Золотов сбросил с себя на пол халат, резиновые перчатки, клеенчатый фартук и пошел из операционной. Он шел медленно, словно раздумывая, идти или не идти. Через минуту он возвратился и спросил, остановившись в дверях:

— Ну? Чего носы повесили? Приступайте к дальнейшим делам. — И он сделал рукою жест, чтобы мы вышли из операционной.

Мы повиновались.

Недалеко от выхода из вестибюля нас нагнала курносая сестра, та самая, которая позвала в операционную. Она озиралась по сторонам.

— Знаете, что Борис Наумович сказал перед вашим приходом? «Не люблю, — говорит, — смотреть, как умирают люди. А студенты пускай посмотрят, им привыкать надо». Потом он задумался и сказал сам себе: «Не стоит рисковать ради одного процента, особенно когда здесь эти воробьи». И велел позвать вас. Я и побежала… Как вы думаете, что означает «не стоит рисковать ради одного процента»?

Тут все было ясно, и мы сказали ей свое мнение. Вернее, говорил Захаров, а мы поддакивали.

— Вы знаете, ребятки, у меня есть план, — сказала сестра чуть погодя. — Борис Наумович уйдет сейчас в поликлинику, а я сбегаю в терапию, расскажу обо всем Василию Петровичу. Может быть, он согласится.

— Василию Петровичу? — переспросил Захаров.

— Разве вы не знаете? Коршунов Василий Петрович, наш второй хирург.

— Он в терапии? — спросил Гринин.

— Да.

— Можно мне с вами?

— У него пневмония, утром было тридцать восемь.

— Это мой доктор, я прикреплен к нему.

— В другой раз сходите. Вы можете мне помешать.

— Правильно, — сказал Захаров. — Не приставай.

— Может быть, он и согласится. — Сестра нам подмигнула. — А вы поможете. Ну, я побежала.

— Покурить охота, — сказал Гринин, доставая портсигар.

Мы вышли во двор. Воздух был свежий, промытый дождем. Где-то чирикали воробьи. Хриплыми, надтреснутыми голосами пищали их детеныши. Воробьи без конца таскали в клювах каких-то жучков. «Гнезда, наверно, в черепичной крыше», — подумал я. Интересно, согласится ли Коршунов? Если утром было тридцать восемь, то к вечеру может быть и сорок.

Мягко открылась дверь. Золотов в светлом пыльнике и соломенной шляпе прошел мимо, обдав нас запахом духов. Оказывается, и мужчины могут так душиться! Гринин бросил папиросу и посмотрел ему вслед.

Золотов дошел до больничной ограды, потом вдруг остановился и поманил нас пальцем. С чего бы это? Мы подбежали к нему.

— Может, со мной в поликлинику пойдете?

Мы переглянулись. Глаза Гринина спрашивали. Потом он стал смотреть в землю.

— Если можно, с завтрашнего дня, — сказал Захаров.

— Это общее желание или только ваше? — Золотов, улыбаясь, скользил взглядом по нашим лицам.

Из вестибюля вылетела курносая сестра. Дверь, распахнутая ею, с громким стуком ударилась о кирпичную стену. Сестра смотрела на нас. Я не мог догадаться, с чем она пришла от Василия Петровича. Золотов смотрел на нас и на сестру.

— Сегодня мы еще не успели познакомиться как следует с больными и историями болезней, — сказал Захаров.

— Ну что ж, пусть сегодня будет по-вашему. — Золотов кое-как просунул в узкую калитку раскрытый зонт и пошел по асфальтированной улице.

Мы подождали немного, пока он удалится, и бросились к сестре.

— Согласился! — крикнула она и подпрыгнула, как девчонка.

— А температура? — спросил Захаров.

— Тридцать восемь и пять. Но это неважно. Важно, что согласился. Операционная сестра уже все готовит. Пошли!

Мы поднялись по чугунной лестнице на второй этаж и повернули вправо. Сестра открыла дверь одной из палат. У двери стояло кресло на колесах.

Палата была маленькая, но светлая. Одна койка, тумбочка, стул. На койке лежал человек лет двадцати шести. Черные большие глаза настороженно направлены на нас. Лицо красное от высокой температуры. Темные волосы зачесаны назад. Он часто дышал.

— Мы пришли, — сказала сестра.

«Он и сам видит, что мы пришли», — подумал я.

— Кресло, Любовь Ивановна, — сказал Коршунов.

Мы надели на него — по команде сестры синий халат, какие носили больные, и усадили в кресло. Он отвалился на спинку. Мне казалось, что мы поступаем преступно.

«А что, если он мотоциклиста не спасет и сам не выдержит напряжения?»

Трудно было спустить Коршунова по крутой лестнице на первый этаж. Но все же мы справились. И вдруг повелительный женский голос сверху:

— Вы куда везете больного?

Сестра не растерялась:

— На рентген, Екатерина Ивановна.

— Ну, везите, — раздалось сверху.

— Кто это? — спросил я.

— Врач-терапевт, — ответила Любовь Ивановна.

Коршунов улыбнулся. Он еще мог улыбаться.

Пока мы пыхтели, спуская его с лестницы, он ни разу не шелохнулся и все смотрел в потолок своими большими черными глазами. Он сидел в кресле без всякого выражения, словно был уверен, что мы его не уроним. «Спокойный характер», — подумал я.

На хирурга надели белый халат, марлевую маску, шапочку, фартук из клеенки. Не сходя с кресла, он дважды вымыл руки теплым раствором нашатырного спирта. Натянул перчатки. На него надели второй халат — стерильный.

Потом тазы унесли и кресло подкатили к операционному столу, где лежал мотоциклист.

Захаров и Гринин заканчивали мытье рук. Они будут помогать. Так распорядился Коршунов.

Операционная была скромна. Не четыре операционных стола, как в хирургической клинике, а всего один. Да и тот не такой большой. Но так же блещут белизной стены и столики, покрытые простынями. И с такою же придирчивой строгостью поглядывает операционная сестра. Немало я повидал на третьем и четвертом курсах операционных сестер, но такой молодой не видел.

Как и мы, сестра вся в белом. Лишь брови, глаза и верхняя часть носа не прикрыты. У нее быстрые движения и зоркий взгляд. Она проверяет, видимо, в последний раз, все ли инструменты приготовлены.

— Руки хорошенько мойте! — говорит она Захарову и Гринину.

— Осторожнее! Не подходите близко к столику! — это уже мне.

— А я и не подхожу!

— Здесь все стерильное, — говорит сестра.

Будто я сам не знаю!

Я подошел к операционному столу с другой стороны. Лучше быть подальше от этой глазастой сестры. Отсюда тоже хорошо видно.

— Йод! — потребовал Коршунов и бросил на пол ватный шарик со спиртом, которым протирал руки.

Сестра подала палочку с йодом.

Операция началась. Коршунов просил то йод, то новокаин, то пинцет, скальпель или ножницы, то кетгут или шелк. Вскоре он перестал просить, а только протягивал сестре руку, и в ней всегда оказывалось то, что нужно. Он ни разу не выразил неудовольствия.

— Ну как? — шепотом спросила Любовь Ивановна, глазами показывая на сестру.

— Здорово! — сказал я, не скрывая своего восхищения.

— В Москве видали таких?

— Слишком молодая на такой ответственной должности!

— Слишком молодая, слишком красивая, да?

Я покраснел.

— Не слишком заглядывайтесь на нее, она этого не любит, — посоветовала Любовь Ивановна и хитро мне подмигнула.

Я на шаг отодвинулся от нее и затаив дыхание продолжал смотреть на эту необычную операцию. Но я не смог долго пробыть наблюдателем и взял руку больного.

Ведь кому-то обязательно нужно стоять на пульсе. Проморгаешь — и вся операция будет ни к чему. Не случайно в хирургической клинике за пульсом больных всегда следил врач. Я старался так, как только мог. Наверно, Коршунов заметил мое старание и поблагодарил глазами, движением головы. Не надо благодарить, Василий Петрович.

Гринин и Захаров неплохо помогали Коршунову; он говорил им, что делать. Они сшивали кожу и мышцы, а Коршунов указывал, что к чему нужно прикрепить. Оказалось, что у мотоциклиста есть и глаза, и уши, и нос, просто раньше они не были видны, так как кожа лица во многих местах была разорвана и перевернута, и перекручена.

В разгар операции вошла сестра со шприцем в руке и сказала:

— Василий Петрович, время вводить пенициллин.

Я понял, что это сестра из терапевтического отделения.

— Да погодите, скоро кончим операцию.

— Не могу, — ответила сестра.

— Ну, я очень прошу. Еще минут пятнадцать, — взмолился Коршунов.

— Нет.

— Я приказываю.

— Больные не приказывают. — Сестра пошевелила в руке шприц, давая понять, что она спешит. — Готовьтесь.

Коршунов встал, и сестра сделала инъекцию. Какая непреклонная!

— Спасибо, Валя, — сказал Коршунов.

— Пожалуйста, Василий Петрович. — Сестра ушла, высоко неся свою красивую голову.

Я невольно посмотрел ей вслед. В душе смятение. Черт знает что! Сначала одна сестра поразила, а потом вторая, и еще сильнее.

— Перелить кровь, — тихо сказал Василий Петрович.

Ему никто не ответил.

Я не знал, кому адресованы его слова.

— Нина Федоровна, перелить кровь! Вы слышите?

— Слышу, Василий Петрович, — ответила операционная сестра.

Значит, она — Нина, а та — Валя. Хорошо.

— Мы поможем, — сказал Захаров.

— Прекрасно, друзья… А я немножко устал. Даже муха имеет нервную систему… Везите меня в палату… Осталось перелить кровь товарищу… больному…

Коршунов очень ослабел, едва двигал руками и дышал чаще, чем прежде. Он смотрел на нас черными страдальческими глазами и, наконец, закрыл их. Я испугался, подумав, что он умер.

— Быстро, мальчики! — сказала Любовь Ивановна.

Вскоре мы были возле лестницы. Подбежали сестры, санитарки, ходячие больные; при их помощи мы, как перышко, внесли кресло с Василием Петровичем на второй этаж. Я помогал Любови Ивановне уложить его в постель. Он весь горел, лицо ярко-красное, в капельках пота. Я попробовал пульс — слабый. Глаза не открывает и не отвечает на вопросы. Сестра позвала врача Екатерину Ивановну. Она тотчас пришла, худенькая старушка со сморщенным личиком. Села прямо на койку и начала выслушивать трубочкой грудь Василия Петровича.

Любовь Ивановна кивком головы показала, чтобы я вышел к ней в коридор.

— Как вы думаете, Михаила Илларионовича нужно поставить в известность? — спросила она у меня.

— Нужно, — сказал я.

Мы пошли в ординаторскую, и Любовь Ивановна позвонила в горсовет. Чуднова не хотели звать к телефону, так как шло заседание. Но потом все же позвали, и через десять минут он приехал в больницу на машине первого секретаря горкома.

— Как дела, Василий Петрович? — спросил Чуднов.

Но Коршунов не ответил и ему. Ни на этот вопрос, ни на все другие.

Всю ночь ему делали инъекции пенициллина, стрептомицина, камфары, вливали глюкозу, давали вдыхать кислород. Я сидел с Чудновым у его постели.

С вечера Чуднов отсылал меня домой, но я всякий раз отнекивался, и потом он перестал настаивать.

Несколько раз за ночь я спускался в хирургическое отделение, дважды мы спускались вместе с Чудновым: мотоциклист Лобов оставался в тяжелом состоянии.

— А что, если они оба не дотянут до утра? — спросил у меня Чуднов, когда мы вышли из палаты в коридор.

Я не знал, что ответить, и только пожал плечами.

— К сожалению, и в медицине бывают неожиданности, — сказал он. — Кажется, делаешь все, а вот не помогает.

Через какой-нибудь час мне снова захотелось проведать Лобова. Я сказал об этом Чуднову и вышел. Я не знал, что как раз в это время Золотов приходит на вечерний обход.

Только я спустился в хирургическое отделение — встречаю в коридоре Любовь Ивановну.

— Вы к Лобову? — спрашивает. — Сейчас вместе пойдем смотреть. А потом не уходите, хорошо? — И крепко сжала мою руку. — Сейчас будет такое!..

Из ординаторской в прекрасно отутюженном, накрахмаленном халате вышел улыбающийся Золотов. Заметив меня, спросил:

— Вы еще здесь?

— Здесь, — ответил я.

— Вы преуспеете на практике, если целыми днями будете находиться в больнице. Похвально. — И, вдруг забыв обо мне, он пошел с сестрой по палатам.

Любовь Ивановна поманила меня пальцем. Я пошел вслед за ними. Когда мы вошли во вторую палату, Золотов внезапно помрачнел и спросил:

— Что за больной?

Любовь Ивановна молчала.

— Поступил без меня?

— Еще при вас.

— Фамилия больного?

— Лобов.

— Лобов Матвей Александрович? — спросил Золотов.

О! Оказывается, у него прекрасная память на фамилии!

— Да, это он. — сказала Любовь Ивановна. — Лобов Матвей Александрович.

Казалось, Золотов смотрел на нее, ничего не понимая. Загорелое лицо его побледнело. Любовь Ивановна рассматривала ногти на своих коротких, припухших в суставах пальцах… Кожа на пальцах шелушилась. Когда часто моешь руки, кожа обычно начинает шелушиться.

Прошло несколько томительных мгновений.

Наконец Золотов спросил тихо, очень тихо и корректно:

— Кто оперировал?

— Василий Петрович.

Золотов отвел взгляд от Любови Ивановны и взял руку больного. Пощупав пульс, поднял одеяло и осмотрел повязку на правой ноге.

Потом Золотов велел сестре идти за ним.

Любовь Ивановна делала мне знаки, чтобы и я шел за нею.

У дверей ординаторской Золотов остановился, обернулся и, обращаясь ко мне, сказал:

— Вы свободны, уважаемый. Благодарю, что сопровождали меня на обходе.

Он вошел в ординаторскую. Я не знал, что мне делать, беспомощно смотрел на сестру.

Любовь Ивановна, на мгновение задержавшись в коридоре, сказала с мольбой:

— Идите со мной! Он убьет меня одну.

Я шагнул в ординаторскую вслед за Любовью Ивановной, осторожно прикрыв за собою дверь.

Золотов стоял ко мне спиной и смотрел на дождливый вечер за окном. Любовь Ивановна прошла в конец длинной комнаты и остановилась у стола. По ту сторону стола был Золотов.

— Что вы наделали? — не оборачиваясь, спросил он. — Я спрашиваю, что вы наделали?!

Любовь Ивановна молчала, рассматривая ноготь на своей руке.

— Кто разрешил? Как вы посмели?! — закричал Золотов и затопал ногами.

Он раздражался все больше оттого, что она молчала.

— Отвечайте! Я вас спрашиваю!

— Я здесь непричастна, Борис Наумович.

— Кто сказал Василию Петровичу?

Любовь Ивановна молчала, опустив голову. Она изучала во всех тонкостях ногти на левой руке.

— Отвечать! — вдруг вскрикнул Золотов. — Я спрашиваю вас, а не стену.

— Постыдились бы студента, — тихо сказала Любовь Ивановна.

— Какого студента? — Он обернулся, увидел меня. — Зачем вы здесь?

Мне нечего было ему сказать, и я стоял, переминаясь с ноги на ногу.

— Уходите сейчас же! Немедленно!

Но я решил не уходить до тех пор, пока не попросит Любовь Ивановна.

— Это вы его затащили! — Золотов нацелил на сестру, словно пистолет, указательный палец. — Ваша работа. Вы есть язва, самая настоящая хирургическая язва на здоровом теле отделения.

Он посмотрел в темнеющий вырез окна и прибавил:

— Можете идти.

Мы вышли вместе. В коридоре на потолке уже горели молочные шары, было тихо и спокойно. Я вздохнул, словно выбрался из темного подземелья. У Любови Ивановны было красное, будто распухшее и воспаленное лицо. Она спросила:

— Ясно?

— Ясно, — ответил я.

Она вздохнула и, еле волоча ноги, ушла в санпропускник.

В коридоре было душно, и я решил выйти во двор.

В вестибюле я встретился с Захаровым и Грининым. Они возвращались из столовой.

— Мы подзаправились, — сказал Захаров. — Теперь твоя очередь.

Я отпросился у Чуднова и тоже пошел в столовую ужинать и просидел там больше часа. Когда я вернулся, Захаров и Гринин находились во второй палате, у постели Лобова.

Я попросил Захарова выйти на минутку в коридор и рассказал ему о вечернем обходе Золотова, потом поднялся на второй этаж и рассказал Чуднову.

— А что думают товарищи студенты по этому поводу? — спросил Чуднов.

— Я могу сказать только за себя, Михаил Илларионович, — ответил я.

— Хорошо, скажите за себя, Игорь.

На этот раз он не назвал меня по отчеству, наверно, потому, что устал и забыл, что весь день величал нас, как докторов. Мне было приятно услышать простое Игорь, и я выпалил:

— Я бы объявил ему выговор по партийной линии.

Так мне сказал Захаров, когда я описал ему сцену между главным хирургом и сестрой. Я был согласен с ним и поэтому мог сказать от себя.

— О, какой вы скорый на руку, — улыбнулся Чуднов.

Но меня не так-то просто было остановить, если мне хотелось выяснить что-либо до конца.

— Можно мне спросить, Михаил Илларионович? Вы тоже считаете, что талант выше критики?

— Что за идея! — воскликнул Чуднов и осторожно прикрыл толстыми пальцами губы: ночью голос всегда звучит очень громко. — И почему «тоже»?

Я не мог сказать, что эту точку зрения отстаивал Гринин. Захаров тогда на него прикрикнул: «Бред!» — вертикальные морщинки собрались у него на лбу, а Гринин отрезал: «Критика — костыли для посредственности».

— Бред! — услышал я голос Чуднова. — Совершеннейший бред. Талант вне критики обязательно превратится в свою противоположность.

Я снова посмотрел в лицо Чуднову и почувствовал, что мои глаза меня выдают. «Превращение в свою противоположность» всегда было выше моего понимания. Чуднов совсем сощурил глаза, спрятал в ресницах искорки.

— Если не секрет, Игорь Александрович, какая у вас оценка по диамату?

— Четверка, — ответил я.

— Твердая?

— Не очень.

…Коршунов открыл глаза лишь на следующее утро.

— Как дела, Василий Петрович? — спросил Чуднов, увидев, что веки Коршунова чуть-чуть разомкнулись.

— Ничего как будто. А он как?

— Ничего как будто, — словами Коршунова ответил Чуднов.

— Пить хочется, — сказал Коршунов.

Я подал чашку с голубым ободком. В чашке был кисель.

— Ох, как вкусно! Хорошо, что кисель жидкий. Еще.

В это утро мы завтракали уже в больнице.

В терапевтическом отделении была небольшая комната, где завтракали и обедали ходячие больные. В ней стояло шесть квадратных столов, покрытых скатертями, в углу темнел красивый буфет. На окне розовыми огоньками цвели примулы.

Мы завтракали минут за тридцать до завтрака больных. Санитарка принесла с кухни кастрюльку и чайник: «Хозяйничайте». Разливал суп Захаров. Ведь он служил в армии, а там всему научат, даже как стирать белье и мыть полы. После завтрака мы немного распустили ремни и уже собрались идти по отделениям, но вошел Чуднов, спросил, понравился ли завтрак, и потом сказал, чтобы мы немедленно отправились к доктору Вадиму Павловичу в морг.

Сердце мое упало. Я хотел спросить, кого же будут вскрывать, но не спросил. Духу не хватило.

— Маша, покажите докторам морг.

Молодая санитарочка вывела нас через вестибюль на больничный двор. Ветер швырял в лицо водяную пыль, с крыши лились тонкие струйки. Мы трусцой пробежали вдоль длинного больничного корпуса, потом завернули за угол, и санитарка показала рукой на небольшой оштукатуренный домик под черепичной крышей.

— Теперь найдете? — спросила она.

— С божьей помощью, — ответил Захаров.

Наконец мы очутились под крышей. Вошли.

Вскрытие уже началось. Я увидел стол, обитый оцинкованной жестью, и на нем труп мужчины средних лет. Его лицо показалось мне знакомым. Я вгляделся и вспомнил станцию и палисадник.

Врачу патологоанатому Вадиму Павловичу было лет двадцать пять. Он был в халате и длинном, до пола, клеенчатом фартуке. Встретил нас приветливо:

— А, доктора! Пожалуйста, прошу поближе.

Вадим Павлович работал уверенно и быстро: он хорошо знал свое дело. Я подумал, что ему легче, чем тем врачам, которые доставляют ему мертвецов. «Может быть, — подумал я, — отсюда исходит и его уверенность».

Врачу помогал санитар, низенький, толстый, почти квадратный мужчина лет пятидесяти, давно не бритый и не стриженный. В палату такого бы ни за что не пустили.

Мы стояли и смотрели, засунув руки в карманы халатов.

В трахее и бронхах умершего Вадим Павлович нашел кусочки колбасы, капусты, огурца и хлеба. Пахло водкой.

— Ну вот, причина смерти ясна. Не так ли? Изрядно выпил товарищ железнодорожник, аппетитно закусил и заснул. Во сне началась рвота. Он, собственно, и погиб от нее, так как рвотные массы закупорили бронхи и он не мог дышать. Вопросы, ученые мужи?

Вопросов не было. Вадим Павлович, улыбаясь, смотрел на нас. Не знаю, о чем думал он, а я думал о том, что его жизнерадостная улыбка не очень подходила для морга. А он смотрел на нас и улыбался, потому что сам был здоров и весел и еще, наверно, потому, что привык вскрывать трупы. Такова была его специальность.

Когда мы шли по двору обратно, нас по-прежнему поливал дождик. Я думал о жене погибшего и его сыне, мальчике, который пас в дождь корову. Мне очень хотелось увидеть того мальчугана; Я не знал, что ему скажу, но мне хотелось его увидеть.

У меня не было еще ни палаты, ни больных, и я не знал, что мне делать. Нужно найти Чуднова. Я спросил сестру, не знает ли она, где заведующий. Она повела меня по коридору и указала на дверь четвертой палаты.

Я открыл дверь. Чуднов сидел на стуле возле койки, на которой лежала полная седая женщина. Увидев меня, он спросил:

— Пришли? Ну как?

Я не знал, что ответить. В палате были больные, пять человек. Никто из них, поступая в больницу, наверно, не получал гарантию, что не попадет к улыбающемуся доктору в длинном, до пят, фартуке.

— Комментарии излишни? — спросил Чуднов, глядя на меня своими маленькими проницательными глазами.

— Да, — сказал я.

— Палаты у вас пока нет? — спросил Чуднов.

— За этим и пришел, — сказал я.

— Ну что ж, вот и отдадим эту. Будете лечить желудки, сердца и все прочее, а?

Я покраснел так густо, как никогда в жизни. Я мог предполагать, что угодно, но никогда не думал, что могу получить женскую палату. Не могло быть ничего хуже этого.

— Так вы согласны? — спросил Чуднов, сощурившись от улыбки.

Я чувствовал, что пять пар женских глаз смотрят на меня. Не помню, куда смотрел я.

— Ваше слово — закон. Вы главный врач, — сказал я.

— Екатерина Ивановна обещала никому нас не отдавать — ни врачам, ни студентам. Это ее палата, а мы ее подопечные, — сказала одна из больных, по виду учительница.

Она бросила мне спасательный круг, и я был ей благодарен за это.

— Придется подумать, — сказал Чуднов. — Зайду к вам минут через пять. — И, обхватив меня за плечи своей полной теплой рукой, повел к двери.

В коридоре он спросил:

— Напугались?

— Не очень, но все же… лучше иметь дело с мужчинами.

— Вы не женаты?

— Нет, конечно. — Я хотел бы сказать ему, что женитьба вообще не для меня, потому что красивая девушка за меня не пойдет, а некрасивая мне самому не нужна.

Чуднов привел меня в первую палату. Я сразу воспрянул духом, увидев мужские лица, Мужские глаза: они не приводили меня в смущение. Показывая на меня рукой, Чуднов сказал больным:

— С сегодняшнего дня вас будет лечить Игорь Александрович.

Я был благодарен ему за то, что он обошелся без упоминания моей фамилии.

— Игорь Александрович будет работать под моим непосредственным руководством. Он сам будет назначать лечение и сам же будет выполнять некоторые процедуры. Надеюсь, все ясно, товарищи?

— Если под вашим чутким руководством, мы не возражаем.

— Пущай лечит, была бы польза.

— Надеюсь, все будет хорошо, — сказал в заключение Чуднов.

Мы вышли в коридор:

— На новенького больного — он у окна лежит — заполните историю болезни, а на других запишите только дневники. Что будет непонятно, спросите. Меня найдете в отделении или в кабинете главного врача, на первом этаже.

— Хорошо, Михаил Илларионович.

— Да! — спохватился Чуднов. — Все инъекции, вливания, клизмы и прочие процедуры старайтесь делать сами, если даже умеете. Повторение — мать учения. Особенно в нашем деле. Ведь не зря говорят, что врач не, имеет права ошибаться. Согласны?

— Как тут не согласиться! — ответил я.

— Итак, приступайте.

В ординаторской сестра Валя подала мне папку с историями болезней. Папка была потертая, с чернильными кляксами, а внизу была свежеприклеенная белая полоска бумаги с очень красивой надписью «Игорь Александрович Каша».

Валя стояла возле этажерки и, перебирая синие листки анализов, украдкой поглядывала в мою сторону.

— Вы? — Я поднял папку.

— Ага.

— Красиво пишете, — сказал я.

— Ничуть. — Она стояла ко мне боком, в профиль, и я видел, какая она тоненькая и красивая. Носик остренький, очень правильный. Тонкая талия… Нет, такая не для меня!

Сестра пошла к двери, высоко неся голову, и я вспомнил операционную и инъекцию пенициллина, которую она сделала Коршунову.

— Валя, скажите, пожалуйста, пенициллин Василию Петровичу во время операции вы вводили?

Она остановилась возле самой двери.

— Я. А что?

— Просто так.

— Просто так? — переспросила она.

— Мне хотелось знать. Я не видел, чтобы оперирующему хирургу делали инъекции, — сказал я.

— Значит, вы еще многого не видели. — Она скрылась за дверью.

В своей палате я сел к одной из тумбочек и развязал тесемки папки. Бегло просматривал истории болезней. Затем спрашивал у каждого больного о самочувствии, о жалобах. И все это записывал в дневник истории болезни. В палате был один сердечник, один язвенник, один больной с воспалением почек, один с пневмонией. Пятая история болезни была пуста: ни направления, ни диагноза, даже предположительного. Не иначе, тут сам Чуднов постарался, чтобы меня запутать. Лишь в паспортной части я прочел: «Белов Иван Иванович, 49 лет, слесарь, образование 4 класса». Я принес стул и сел возле больного. Красное полное лицо с закрытыми глазами, огромный живот, толстые руки. Ожирение — это было первое, что бросалось в глаза. Он лежал на спине неподвижно — это второе, что я заметил.

— Он все время лежит на спине? — спросил я соседа по койке.

— Да, ему запретили поворачиваться.

«Значит, — подумал я, — подозревают что-то грозное. Инфаркт миокарда?» — мелькнула мысль. Я сосчитал пульс, выслушал сердце и легкие. Больной не просыпался. Потом он открыл глаза и шепотом сказал:

— А, доктор! Ну, как мои дела?

— Мне прежде всего надо поговорить с вами, — сказал я. — Когда вы заболели?

Он, казалось, не слышал моего вопроса. Я повторил:

— Когда вы заболели, Иван Иванович?

— Вчера. Шел с работы часов в десять вечера. Живу я за городом, в поселке, километра три будет отсюда. Стаканчик водки опрокинул в магазине и иду себе как ни в чем не бывало. Километра два прошел, как вдруг что-то ударило в грудь, почувствовал, словно расплавленный металл обжигает. Я аж сел на землю. Руку положил на грудь. И думаю: «Конец мне пришел». А кругом лес, ни одной живой души поблизости. Час сидел или два, не знаю, боль прошла. Я встал и потихоньку побрел дальше. Не сидеть же мне всю ночь в лесу. «Может быть, — думаю, — помощь надо какую-нибудь оказать». Кое-как дошел до дому, очень слабым стал как-то сразу. Есть ничего не хочется. Не впервой выпивал я, надо признаться, люблю, но ни разу со мной такого не случалось. Пришел и лег. Чувствую, опять зажгло каленым железом, левая рука онемела. Говорю жене: «Вызывай „Скорую помощь“». Осмотрел меня — врач он или фельдшер, не знаю, не сказал, в каком он звании, — сделал укол в руку и уехал. В час ночи опять схватило. Дышать стало тяжело. Опять послал жену звонить. Минут через десять приезжают. Уже другой приехал, тоже осматривал, выслушивал. «Забираем вас в больницу. Не возражаете?» Я говорю: «Если нужным находите, везите, жить мне еще хочется, детки малые». Вот привезли, положили.

— Так-так, — сказал я. — Кое-что уже можно предполагать, но нужно сделать анализы и некоторые дополнительные исследования.

— Так разве же я против! Делайте, — сказал он.

Я пошел искать Чуднова. Он был в кабинете главного врача. Возле кабинета ждали приема четыре человека, но я, пользуясь тем, что был в халате, прошел беспрепятственно. Вошел и остановился, ожидая, пока Чуднов освободится.

Женщина со слезами на глазах просила пропустить ее к сыну, с которым вчера случилось несчастье. Он поехал на мотоцикле и разбился.

— Вы подумайте, доктор! Мальчик в двадцать лет потерял ногу, — говорила она. — А Золотов, ваш заведующий, этого не понимает, не пускает к сыну. Я не могу ждать воскресенья.

— Ничего пока вам не обещаю, — сказал Чуднов. — Мне нужно увидеть, в каком состоянии ваш сын, и нужно поговорить с заведующим отделением. Прошу вас посидеть возле кабинета… Слушаю вас, Игорь Александрович.

Я сказал, что у Белова, наверно, инфаркт миокарда. Надо бы снять электрокардиограмму. Чуднов одобрительно кивнул и придвинул мне листок бумаги. Я написал направление, он прочел, вычеркнул половину слов. Я переписал. Он снова прочел и сказал:

— Вот теперь понятно и нет лишнего. В кабинете будете — наблюдайте, Игорь Александрович, как там все делается.

Я рассказал Чуднову, чем думаю лечить Белова, если диагноз подтвердится. Чуднов согласился со мною.

— Первое впечатление о вас у меня хорошее, — сказал он. — Но не зазнавайтесь.

Я был на седьмом небе. Первая похвала была приятна и ко многому обязывала.

В сестринской я нашел Валю, она сливала в раковину воду из стерилизатора.

Я спросил, где находится электрокардиографический кабинет. Она сказала. И вдруг спросила:

— А направление подписано врачом?

— Я подписал. Думаете, я расписываться не умею?

Она засмеялась. Щеки у нее были румяные, а кожа нежная, как у маленьких детей.

— Но вы же еще не врач.

— А я сам буду снимать ЭКГ!

— Желаю вам успеха, Игорь Александрович. — Она поджала губки, улыбаясь.

В конце коридора на последней слева двери надпись под стеклом: «Кабинет функциональной диагностики». Я постучал и вошел. За столиком сидел врач лет сорока в распахнутом халате. У него была широкая грудь и массивное лицо. Он прочитал направление, подписанное Чудновым.

— Очень хорошо, садитесь. Сейчас сделаем.

Он спросил, как меня зовут.

Я сказал свое имя-отчество и спросил, как зовут его. Он назвался Леонидом Мартыновичем.

— Вас интересует, как снимается ЭКГ?

— Даже очень, — сказал я.

Мы пошли в палату к Белову, захватив с собой электрокардиограф.

Минут через десять мы возвратились в кабинет. Леонид Мартынович погасил свет и начал проявлять пленку. Потом он повесил ее на веревочку сушиться и стал расшифровывать — пока для себя. Я тоже смотрел на зубцы. Наконец я услышал голос Леонида Мартыновича:

— Все ясно… Вы что-нибудь понимаете в этом, Игорь Александрович?

Кажется, я начинал уже привыкать, что меня все назойливо величают по всей форме. Но я не знал, что он будет проверять мои знания, и, прежде чем ответить на вопрос, снова и снова вглядывался в ленту, в острые и тупые зубцы.

— По-моему, это передний инфаркт, — сказал я.

— Правильно! — Леонид Мартынович смотрел на меня с удивлением.

Я не мог понять, чем это вызвано.

— Вы из какого института? — спросил он.

— Я учился у Владимира Никитича.

— А! Знаю. Он научит.

Я вспомнил, как Владимир Никитич выгонял меня из кабинета на экзамене.

— Я тоже у него учился, — сказал Леонид Мартынович, — а позже окончил ординатуру, но уже, правда, в другом учреждении. — Он посмотрел на меня с уважением. — Вот вы еще студент, а уже разбираетесь в этих зубцах, а из наших шести терапевтов лишь один Михаил Илларионович умеет читать ЭКГ. Я говорю терапевтам: «Каждый из вас обязан знать электрокардиографию, согласен с вами заниматься». Но у них, видите ли, нет времени. Как это вам нравится? Нет времени учиться!

В ординаторской меня подозвал Чуднов.

Развернув историю болезни Белова, он сказал мне:

— Читал, понравилось. Подробно записали и, я бы сказал, толково. Скажу вам по секрету: я был бы счастлив, если бы наши врачи-терапевты могли так писать истории болезни. Сегодня я их соберу и приведу в пример вашу историю болезни. Пусть у студента поучатся, ничего. Может быть, кто-нибудь из них покраснеет.

Мне было неловко. Меня хвалили за весьма посредственную историю болезни. Ассистент, который вел нашу группу в клинике, не поставил бы мне за такую работу и тройки. От нас требовали такой подробности в описании, что менее чем на пятидесяти страницах и не уложишься. История болезни была похожа по объему на монографию. Но за целый семестр мы писали одну историю болезни. Только одну!

Но как там, внизу, идут дела?

Я нашел своих товарищей в операционной. Захаров ассистировал Золотову. Это было первое, что я заметил. Гринин стоял и, перегнувшись в поясе, заглядывал туда, где двигались пальцы хирургов.

Увидев меня, Золотов нахмурился и хотел что-то сказать, но, видно, раздумал. У сестры я спросил, какую делают операцию. Она сказала, что аппендицит. Я спросил, первая это или вторая операция. Она сказала, что вторая.

Золотов работал спокойно, размеренно, без лишних движений. Если бы я мог так работать! Я не мог отвести глаз от его артистических рук. Вскоре больного увезли, и на каталке привезли девушку лет двадцати. Она очень стеснялась нас. Я отвернулся. Мне было ее жалко. Но вот девушку покрыли простыней, и началась третья операция.

— Борис Наумович, разрешите мне. — Это сказал Захаров.

Золотов недобро улыбнулся. Не переставая улыбаться, он подал ему палочку с йодом и указал на живот больной: дескать, смазывай. Потом он поднял указательный палец и покачал головой.

— С первого дня?.. Поспешность к добру не приводит, особенно в нашей специальности. Товарищ студент, вы пинцет не так держите… Вот-вот, теперь правильно. Его нужно держать, как перо… Ну, как, Танечка, не очень больно? — обратился Золотов к больной.

Еще раз я заметил, что у Золотова прекрасная память, но нас, студентов, он умышленно не называл ни по имени, ни по отчеству, ни по фамилии.

— Что вы молчите, Таня? Больно или нет?

— Терпимо, Борис Наумович.

— Вот и хорошо, детка. Скоро кончим.

Захаров промокал марлевыми салфетками кровь, отрезал ножницами шелковые нити, держал крючки. Уши у него были красными.

Операция кончилась через двадцать минут. Больную увезли. Золотов снял с рук резиновые перчатки.

— И все-таки вы не правы, — сказал Захаров. На лбу его вдоль бровей собрались тонкие морщинки.

— Запомните, товарищ: наши больные не институтские собачки, предназначенные для опытов. До вас доходит эта мысль?

— Не совсем, — ответил Захаров. Он смотрел в спину удаляющегося Золотова.

— Не отчаивайтесь, — сказала операционная сестра, сортируя инструменты.

— Почему? — спросил Гринин.

— Это еще только цветики.

— Вы слышите? Она довольна, — сказал Гринин, глядя на нас.

— Еще бы!.. Не завидую больным, которые попадутся к вам в руки. Вы же студенты!

— Интересная дама, — сказал Захаров, — только… нервы никуда.

— Что вы в нервах понимаете? Вы даже не проходили нервных! — И она вдруг рассмеялась громко, на всю больницу. У меня даже в ушах зазвенело. — Желают оперировать!? Вы же студенты!

— Ну и что ж, что студенты? Мы хотим оперировать.

— Многого захотели! Пинцет держать не умеете.

Я присмотрелся к ней. Да, это была вчерашняя операционная сестра Нина Федоровна Веренева, помогавшая оперировать мотоциклиста Лобова. Высокая и стройная, с черными бровями, чем-то она напоминала Валю. Но почему Нина сегодня такая злая?

Захаров сбросил с себя халат, перчатки, маску и вышел в предоперационную. Мы за ним.

— Возмутительно! — Гринин нервно жестикулировал. — Зачем мы сюда приехали? Чтобы опять смотреть? Мне надоело быть зрителем! Я хочу работать! — Гринин долго еще говорил в этом же духе.

Захаров смотрел в угол. В этом углу не было решительно ничего интересного. Это был такой же угол, как и все другие углы операционного блока, — пустой и чистый, без лишних предметов, но Захаров смотрел туда, и морщины на его лбу начали расправляться, и уши не были уже такими красными.

— Я уже не злюсь на Золотова, — вдруг сказал он. — Уже совсем не злюсь. И вот почему. Не следовало мне в первый же операционный день требовать самостоятельной работы. Золотов видит нас в операционной впервые. Откуда он знает, на что мы способны? Может ли он доверить незнакомому студенту жизнь человека?.. Правильно поступил Борис Наумович, как настоящий, вдумчивый врач. — Захаров взглянул на Гринина и потом на меня.

— Пожалуй, ты прав, — быстро сказал Гринин.

— Да, твоя просьба была, конечно, преждевременной, — согласился и я.

Вбежала Валя и сказала мне:

— Вот вы где! Вас срочно зовет Михаил Илларионович.

Она заглянула в операционную и, увидев сестру, обрадовалась:

— Ниночка? Ты? — Она проскользнула в операционную, прикрыла за собой дверь, потом вышла и сказала мне: — Вы еще здесь? Чего же вы не идете? Он ждет вас.

— Зачем?

— Он просил позвать, а зачем — не знаю.

Я быстро пошел вслед за Валей. У нее красивая походка. И тонкая талия.

— Ну, где же он? — спросил я, идя за Валей. Нехорошо долго идти молча.

— Был в ординаторской.

Я приоткрыл дверь. Чуднов сидел у окна и курил.

— Куда это вы запропастились?

— В операционную заглянул. У товарищей первый операционный день.

— Так. Садитесь, Игорь Александрович. Вы знаете, зачем я позвал вас? Нет? А вот зачем: сожалею, что перехвалил вас. Видимо, я потерял чувство меры и слишком рано стал хвалить, а это вредно. Скажите, назначения вашим больным выполнены?

— Наверно, — сказал я, пожимая плечами. Я не знал, выполнены они или нет.

— А знаете, кому что назначено?

— Не совсем, — сказал я. — Не успел запомнить как следует.

— Так. Верю. Сразу запомнить трудновато. А вы взяли бы истории болезни и по ним проверили, что больные получили и что нет. Учтите: я строго-настрого приказал сестрам не делать вашим больным ни одной процедуры. Они будут раздавать лишь порошки и пилюли.

— Понимаю, — сказал я.

— Пока не выполнили назначений, из отделения ни шагу. Выполните — пожалуйста, можете сходить к товарищам и даже в пивную. Но прежде всего дело. А то что же получается? Больные ждут, беспокоятся, нервничают, а мы о них забыли. — И очень громко он крикнул: — Валентина Романовна!

Валя вбежала так быстро, словно стояла за дверями.

— Обеспечьте Игоря Александровича шприцами и немедленно приступайте к инъекциям. Поучите, если он… не очень ловок.

Мог ли я кому-нибудь признаться, что за четыре года учебы не сделал ни одной инъекции? И я такой был не один. Это, видно, дошло до дирекции, и с прошлого года ввели практику и на младшем отделении. Студенты первого и второго курсов дежурили в больнице, помогали кое в чем сестрам. Нам же, третьекурсникам, уже разрешалось производить желудочное зондирование, делать инъекции и вливания и прочие более или менее мудреные вещи.

В прошлом году и я кое-что делал. Но надо признаться, меня всегда влекло к чему-то более значительному… Я почти овладел такими сложными манипуляциями, как гастроскопия и бронхоскопия. Я не зря говорю «почти», потому что самостоятельно проделать такую манипуляцию мне не давали.

Строгости на дежурствах не было никакой, и, если удавалось, я пробирался в операционную. Несколько раз я ассистировал на операциях; причем однажды ассистировал профессору, и за кое-какие инструменты мне пришлось подержаться.

Я был не первым, а четвертым ассистентом. Но ведь и четвертый ассистент — нужное лицо, без которого профессор не мог обойтись.

Меня всегда манили сложные вмешательства, а какими-то инъекциями я не интересовался. Инъекции… Ну что там сложного? Набрал в шприц лекарство и впустил его через иглу больному. Это всегда сможешь, если хоть раз видел, как это делается. Особой подготовки здесь не нужно. С такими мыслями я приходил на вечерние дежурства в хирургическую или терапевтическую клинику, и, когда дежурство заканчивалось, я с чистой душой раскрывал перед медсестрой листок учета, где она расписывалась. Каждое дежурство приносило что-то новое, полезное, особенно тем, кто не только смотрел, а и делал что-то сам. Я всегда старался чем-то заняться в операционной. Если не ассистировал, то помогал давать наркоз, определял группу крови, а потом помогал переливать кровь. В терапевтической клинике порой бывало скучновато, и я однажды вместо нее пошел в хирургическую, а подписывать понес в терапевтическую. Сестра отказалась и повела меня за руку к дежурному врачу. Но сил у нее было меньше, и она махнула на меня рукой. «Подпишите, Сима, ну что вам стоит?» Я уговорил ее лишь на четвертый день, перед самой сдачей листка учета в деканат. Этот случай я не забуду, если даже буду жить сто шестьдесят лет. Спасибо еще Симе, что она смолчала, и никто не узнал о моей проделке. Неприятностей могла быть уйма. Я, кажется, впервые понял, что студент должен идти не туда, куда ему хочется, а как указано в графике, хотя график, может быть, нуждается в улучшении… студентами. Но ведь директору не прикажешь.

И Чуднову не прикажешь.

В сестринской комнате Валя показала мне на стерилизатор, стоявший на электроплитке. Он вздрагивал от бурлившего в нем кипятка. Валя протянула мне полотенце.

— Теперь я буду только смотреть, — сказала она. — Так распорядился Михаил Илларионович.

— Кому что вводить? — спросил я. Наверное, выражение моего лица было не совсем обычное, потому что Валя рассмеялась и звонко сказала:

— Доктор должен знать.

Я слил воду в раковину, обжигая паром руки. Валя смеялась. Я был весь мокрый, будто паром обдало не лицо, а всего меня, с головы до ног. Я даже вздохнул глубоко.

— Вздыхаете? — спросила Валя.

Я не ответил и только почувствовал, что начинаю сердиться.

Поскольку сам я никогда не выполнял эту работу, я стал вспоминать, что делали в таких случаях сестры в клиниках, что делала Валя. Я снял со стерилизатора крышку и положил ее рядом со стерилизатором на столик. Потом я нацелился рукой на шприц, но возглас Вали заставил меня отдернуть руку.

— Ай! А пинцет зачем? Берите пинцетом.

Я заметил в стерилизаторе пинцет, он торчал и словно просился в руки. Я взял его, подцепил им шприц и положил шприц на опрокинутую крышку стерилизатора, затем захватил поршень и тоже положил на крышку. Потом взял пинцетом иглу и опустил рядом со шприцем. Валя молча наблюдала за мной.

Все оставив, я пошел в ординаторскую и просмотрел назначения в историях болезней. Иванову с пневмонией — сто тысяч единиц пенициллина, Руденко, страдающему нефритом, нужно ввести глюкозу.

Я возвратился в сестринскую, взял пинцетом шприц. В какую-то долю мгновения он выскользнул из пинцета и упал на пол, расколовшись на две части. Я посмотрел на Валю, она не улыбалась.

— Берите другой. Я тоже раньше разбивала, — проговорила Валя.

Пока я выкладывал из стерилизатора второй шприц. Валя молчала, но когда я снова хотел подхватить шприц пинцетом, чтобы вставить в него поршень, она вскрикнула:

— Опять разобьете!

— А как же? — Я смотрел на нее. Она была моим учителем и судьей.

— Руками берите. Теперь можно.

Я взял руками две части шприца и сложил их. Хотел и иглу взять руками, но Валя предупредила:

— Нельзя! Соблюдайте стерильность.

Я взял иглу пинцетом и насадил ее на шприц.

Что же дальше? Я спросил, где пенициллин. Валя из стеклянного шкафчика достала флакон пенициллина. Мне хотелось оказать, что пенициллин в такой жаре не хранят, но, учтя обстановку, я воздержался от нравоучений. Я снял колпачок, прикрывавший резиновую пробку, и хотел уже прокалывать иглой пробку, но услышал голос Вали:

— Пробочку протрите спиртом.

Я протер пробку спиртом, проколол ее иглой. И услышал, что Валя смеется.

— Совсем не так. Преждевременно полезли в бутылку. Там же порошок!

Я смотрел на нее. Она достала из кармана халата ампулу с какой-то прозрачной жидкостью и сказала!

— Пенициллин ведь растворить сначала нужно.

Вид у Вали уставший, рассеянный. Она смотрит на меня. Протягивает ампулу.

Я размахнулся и хотел разбить ампулу пинцетом, но Валя сказала, что ампулу надо сначала протереть спиртом, а потом разбивать. Я смочил ватку спиртом из пузырька и начал протирать ампулу. Подойдя к тазу, уже замахнулся, чтобы разбить, и снова услышал:.

— Подождите, Игорь Александрович.

Я смотрел, не понимая: что еще? Но уже не сердился.

— Прежде чем растворять пенициллин, нужно знать, чем растворяете. Прочтите, пожалуйста, что написано на ампуле.

Я прочел: «0,5 % раствор новокаина».

— Вот теперь можете разбивать.

Разбил ампулу, набрал в шприц новокаина и начал снова прокалывать резиновую пробку флакона. Поршень норовил выскочить из шприца. Я боялся вывести из строя второй шприц и взглянул на Валю.

— Пальчиком, вот этим пальчиком придерживайте поршень.

— Неудобно, — сказал я.

— Привыкнете, и будет удобно.

Наконец я проткнул пробку и впустил во флакон новокаин. Желтый порошок пенициллина заметно таял.

Я оставил в шприце сто тысяч единиц и направился к двери, к Иванову. Валя меня остановила.

— Надо сменить иглу, эта уже не совсем стерильная.

— Боже! — вырвалось у меня.

— А я думала, вы неверующий, — сказала Валя.

— Ну, конечно! Вы правильно думали. Все комсомольцы неверующие.

Сменил иглу. Это была довольно толстая игла.

— Что будете вводить? — строго, пожалуй, чуть насмешливо спросила Валя.

Я почувствовал, что делаю что-то не так.

— Что будете вводить?

— Пенициллин Иванову, — осторожно и неуверенно ответил я Вале, словно это была не Валя, а Чуднов.

— Зачем же такая толстущая игла? Пенициллин не глюкоза, он пойдет и в тонкую, и больному не так больно. Вам пенициллин такой иглой делали?

— Нет. Вообще не делали.

— А зря!

Я не знал таких тонкостей, но виду не показал, пусть она думает, что я ошибся просто так, случайно. Насадил на шприц тонкую иглу и направился к двери, не уверенный, что Валя не остановит меня еще раз. Пот градом катился по моему лицу. Рубаха прилипла к — спине.

Шел к двери и ждал возгласа. Валя молчала. Я благополучно достиг двери, толкнул ее ногой.

Валя следовала за мной по пятам.

Иванов спал. Я отвернул одеяло, спустил с ягодицы кальсоны и хотел протирать кожу, но Валя сказала, что сонному человеку делать инъекцию не рекомендуется: он может испугаться, дернуться, игла может сломаться. Она разбудила его.

Я начал протирать кожу на ягодице, вспоминая, в какое место надо вкалывать иглу. «В наружный верхний квадрант», — звучал в моих ушах голос преподавателя. Протирал кожу и думал, что все это было лишь подготовкой к инъекции, а сама инъекция должна совершиться вот сейчас. Сердце мое замерло. Я приставил иглу к коже больного и стал давить. Игла не шла в ткани, и я начал давить сильнее. Больной застонал.

— Чем это вы? Гвоздем?

Меня ударило в пот.

Неужели не смогу? И стал давить еще сильнее. Игла проколола кожу и словно наткнулась на что-то. Я умоляюще смотрел на Валю. Она шепнула:

— Быстрее!

Я ткнул быстрее, до основания иглы. Уже нужно было вводить пенициллин. Я взглянул на шприц и тут заметил, что пенициллина в шприце не было.

Вале хотелось рассмеяться, я видел это по ее озорным глазам, но при больных она не могла разрешить себе такую вольность. Я понял, что разлил пенициллин неосторожными движениями.

— Нужно снова набрать, — сказала Валя.

Мы возвратились в сестринскую комнату, и я под неусыпным наблюдением Вали набрал в шприц пенициллин и сменил иглу. Когда мы шли по коридору, Валя говорила:

— Нужно инъекцию делать молниеносно, чтобы больной не успел даже подумать. — И она показала рукой, как быстро это нужно делать.

Мы вошли в палату. Иванов смотрел на меня как на палача.

— Вы, пожалуйста, сами, Валентина Романовна. Боюсь докторского укола.

Валя сказала Иванову, что она не имеет права, что так распорядился Михаил Илларионович.

Больной нехотя повернулся на живот. Я протер спиртом кожу, долго прицеливался шприцем и, наконец, сделал укол. Игла беспрепятственно проколола кожу и мышцу, я надавил на поршень, пенициллин в шприце заметно убывал. Весь!

Я почувствовал облегчение. Наконец-то!

В сестринской комнате я плюхнулся на стул, расстегнул ворот рубашки, замахал перед собой папкой: мне недоставало холодного ветра.

Вошла Валя, веселая, сияющая.

— Ну как, Игорь Александрович?

— И не говорите. Легче до Москвы добежать!

Она засмеялась.

— Сколько буду жить, вас не забуду, — сказал я.

— Меня или первую инъекцию.

— Вас, потому что вы меня учили.

— Я только начала вас учить — вернее, поправлять… Теперь давайте глюкозу вводить.

— В вену? — спросил я с ужасом.

— Ну конечно!

— Нет, нет, ни за что! Я уже выдохся.

— Как же мы, сестры, делаем до восьмидесяти инъекций за смену?

— Так это вы, а это я. Когда-то я тоже неплохо делал, но забыл.

— Никогда вы не делали! Никогда! И не говорите того, чего не было. Это вам не идет.

— Раз в жизни хотел покривить душой, и не вышло. Как вы узнали, что я не делал?

— Это сразу видно. Навыки трудно забываются, Игорь Александрович.

Я с улыбкой смотрел на Валю. Какая она проницательная!

— Я не буду делать в вену.

— Тогда идите к Михаилу Илларионовичу. Я за вас делать не буду… Какой же из вас получится врач? Врач должен все уметь, все знать. И, кроме того, должен все испытать сам, прежде чем назначить больному. Он должен принять все процедуры. Он обязан узнавать по цвету, запаху или вкусу любое лекарство. А вы?

— Убедили. Но сначала расскажите, как надо делать. Вдруг я сделаю не так? В институте нам говорили, что внутривенные вливания очень ответственные процедуры и будто бы их должны делать только врачи.

Валя рассказала мне, как нужно делать.

Я набрал в шприц из ампулы глюкозу, и мы пошли в палату. Перед дверью палаты я остановился и спросил:

— Может быть, все-таки вы сделаете?

— Нет, нет! Сами делайте.

Мы подошли к бледному, худому Руденко. Под глазами синие круги. Он был слаб и даже не вставал с постели. Смотрел на меня с недоверием. Он видел, как я делал инъекцию пенициллина его соседу.

Руденко было двадцать шесть лет. Из истории болезни я знал, что он заболел после гриппа, который переносил на ногах. Сейчас в истории болезни написано, что «состояние больного тяжелое».

Валя сказала как можно ласковей:

— Дайте вашу ручку, Митрофан Сидорович.

Он без всякого желания вытащил из-под одеяла бледную, с синими венами руку. Рука была очень тонкая. Даже не видя больного, а только одну его руку, можно было сказать, что этот человек очень болен.

Валя наложила на руку Руденко, повыше локтя, резиновый жгут. Я начал протирать кожу в локтевом сгибе спиртом, когда дверь тихо раскрылась и бесшумными, невесомыми шагами вошел Вадим Павлович, морговский врач. Он взглянул на Руденко, на меня и широко улыбнулся.

— Лечим? Ну-ну… — И ушел.

— Кто такой? — спросил Руденко у Вали.

— Доктор наш.

— По каким болезням?

— О! У нас много разных докторов.

Хорошо, что она так сказала. И еще лучше, что больные не знают всех наших докторов, не знают, для чего каждый из них предназначен.

Валя затянула жгут и попросила Руденко поработать кулачком. Бледные, худые, словно костяшки, пальцы его сжимались в кулак и разжимались медленно, с трудом, как залежавшиеся, несмазанные клещи. Даже эта работа была для него обременительной.

Я решил вводить глюкозу в самую толстую вену. Валя меня не поправляла.

Отнес шприц далеко от руки Руденко и с налету пытался попасть иглой в вену. Валя шепнула мне так тихо, чтобы не мог услышать Руденко:

— Да вы проткнете не то что вену, а всю руку! — Валя улыбалась. У постели таких больных надо побольше улыбаться.

Я стал двигаться осторожнее. И вот в шприце показалась тонкая струйка крови. Я надавил на поршень — глюкоза медленно потекла в вену. Я не спускал глаз с пузырька воздуха в шприце. Не верилось, что он может быть опасен для человека. Остатки глюкозы я оставил в шприце вместе с этим пузырьком.

В коридоре я спросил Валю:

— Так я делал?

— В общем так. Но движения должны быть более плавными. Разве в институте вас совсем-совсем не учили?

— Мы больше теоретики, — сказал я. — Нас теориями да всякими механизмами пичкали. Кто открыл пенициллин? Каков механизм его действия? Не знаете. А каков механизм действия глюкозы? Тоже не знаете?

Валя смущенно пожимала плечами.

— А я это знаю. Все студенты это знают как таблицу умножения. Зато для вас сделать инъекцию или вливание, — пустяк… Да, мы пока больше теоретики. Без практики в вашей больнице нам никак нельзя.

— Ничего, научитесь, — утешила меня Валя.

В сестринской комнате я промыл под краном шприц, иглу и положил их на столик, покрытый подкладной клеенкой. Валя положила их в стерилизатор для кипячения. Шприцы не залеживаются, они в ходу круглые сутки.

Я вспомнил про разбитый шприц и напомнил о нем Вале.

— Придется мне платить, — сказала она. — Михаил Илларионович не прощает нам ни разбитых шприцев, ни разбитых градусников. Больной разобьет, а отвечаем мы.

— За шприц уплачу я.

— У вас же денег нет, вы студент.

— Кто вам сказал, что нет?

— Как хотите.

На этом мы и порешили.

Я вошел в ординаторскую. Зазвенел телефон. Я взял трубку. Мужской голос просил позвать медсестру Машу. Я не знал такой медсестры. Я постучал в стену кулаком — вошла Валя. Я спросил, есть ли у нас такая сестра. Она сказала, что есть санитарка Маша, и добавила, что, наверно, Маша скоро будет выдавать себя и за доктора. Валя пошла искать ее.

Вскоре я увидел Машу. Ей было лет семнадцать. Сероглазая, под косынкой чувствуются тугие косы.

Она говорила долго, и лицо ее все время улыбалось. Вошла врач Екатерина Ивановна. Маша торопливо сказала в трубку:

— Меня зовут, позвони позже. — Она положила трубку на рычаг.

Екатерина Ивановна сказала:

— Никак не наговоришься! Пыль стирать — так времени нет, а на разговорчики время находишь? — И обратилась ко мне: — Ну, что за девица! Из-за этих кавалеров ей работать некогда. День и ночь звонят. И хотя бы один звонил, а то запутаешься: Вася, Коля, Юра, Ваня, Петя, Валерий… Ошеломляющий успех! Посмотрим, за кого она выйдет. — Екатерина Ивановна чиркнула спичкой по коробку и закурила. Екатерине Ивановне было около шестидесяти. Лицо ее уже успело усохнуть и походило на вяленую грушу, которые продают на лотках в Москве.

— Ну, а у вас есть невеста? — спросила она у меня совершенно серьезно.

— Нет. Мне еще двадцать.

— Вполне достаточно, чтобы иметь невесту.

Я покраснел. А потом покраснел еще гуще, потому что вошла Валя.

— Валентина Романовна, — сказала Екатерина Ивановна, выпустив изо рта дым. — Как вы думаете, мужчина в двадцать лет вполне годится для женитьбы?

— Не знаю, Екатерина Ивановна.

— Как это вы не знаете? А вам сколько?

Валя не ответила.

— Скромничаете? Я сама знаю: лет восемнадцать-девятнадцать. Вот и выходите за него.

— За кого?

— За Игоря Александровича. Чем не жених?

— Я слишком высокая для него.

— Пустяки. Он еще вытянется. Мужчины растут до двадцати пяти.

Валя не отвечала.

— Значит, он вам не нравится?

— Ну, прямо не знаю, о чем вы говорите! — рассердилась Валя и выбежала из ординаторской.

— Мы вас женим, — сказала мне Екатерина Ивановна. — Только и жить, пока молодой, а в нашем возрасте все неинтересно.

Маша просунула голову в дверь.

— Игорь Александрович, вас зовут обедать.

— Простите, — сказал я Екатерине Ивановне.

— Идите, конечно: простынет.

Захаров и Гринин сидели за столиком у окна.

— Вот и он! — сказал Гринин, увидев меня в дверях.

— Как Лобов? — спросил я Захарова.

— Живет! А Коршунов как?

Меня опередил Гринин:

— Лучше. Гораздо лучше. Я заходил к нему сегодня четыре раза. Обещал скоро выписаться. «Я, — говорит, — из вас хирургического аса сделаю». Эх, скорее бы выписался!

Я сказал Гринину:

— Михаил Илларионович будет решать, когда его выписать, а не он сам. Он слаб, и еще держится высокая температура. Выпишут через недельку, не раньше.

— Не думаю, — возразил Гринин. — Пенициллин в два дня собьет температуру.

— Посмотрим, — сказал я.

— Держу пари!

— Тише, дети, — сказал Захаров. — Дайте спокойно поесть.

С двух до четырех у нас был перерыв, и мы пошли отдохнуть к себе в общежитие, в школу. Все сразу же разделись и легли спать, ведь ночью не пришлось сомкнуть глаз даже на минуту. Я завел будильник и стрелку звонка поставил на полчетвертого. Захаров и Гринин вскоре захрапели.

Я долго не мог уснуть. Мне не хотелось вставать и идти к четырем в поликлинику. Мне хотелось только спать, и я перевел стрелку звонка на одиннадцать вечера. Надо же отоспаться за эту сумасшедшую ночь. Засыпая, я слышал гудки паровозов и металлический перестук колес. Казалось, кто-то играет на неизвестном мне инструменте. Еще мне казалось, что все поезда идут в Москву. И на одном из них я и со мной еще кто-то — не то операционная сестра Нина, не то Валя.

Затарахтел звонок будильника.

Темно. Слышны перекликающиеся гудки паровозов. Где я? Мне почудилось, что я дома: возле противоположной стены спит мать и рядом мои голубоглазые светловолосые сестренки.

Где-то во дворе горел фонарь, его скупые лучи проникали в наш класс. Я увидел на потолке темную люстру с пятью лампочками. Захаров и Гринин спали. Голос моего будильника оказался для них слишком слабым. Встать и разбудить? Зачем? Все равно на поликлинический прием мы опоздали.

Мне захотелось есть. Непреодолимо захотелось яичницы с салом, и я около часа лежал на спине, смотрел на темную люстру и думал о яичнице. Я не только видел волшебницу глазунью, поджаренные кусочки сала, но и ясно чувствовал запахи. Они меня все больше раздражали. Наконец я встал, тихо оделся и вылез в окно, чтобы не греметь дверью.

Дул сырой пронизывающий ветер. Мне было холодно, потому что совсем недавно я встал с теплой постели. Низкие черные тучи ползли над городом. Прохожих почти не было. У старика в соломенной шляпе я спросил, как пройти к ресторану. Он сказал, что ресторана в городе нет, а есть кафе, тут недалеко, на углу.

Я заказал сразу две глазуньи. Они были на масле. Пожалел, что не захватил с собою сала. Повар приготовил бы. Что ему стоило! Кофе был не очень сладкий. Я не догадался положить в карман пару кусочков сахара. Дома такой кофе не пил бы. И все же настроение после ужина у меня поднялось, и я, насвистывая, возвратился в школу.

Влез в то же окно. Никто не заметил, что я пропадал часа полтора. Тогда еще я не знал, что это широкое школьное окно верно будет служить мне на протяжении всей двухмесячной практики.

Утром, к восьми часам, мы пошли в больницу. Мы шли молча, темы для разговоров не находилось. Мы чувствовали себя виноватыми, и больше всех я. Мне сегодня уже попало от Захарова, но это были, конечно, лишь цветики. Мы не явились вчера в поликлинику из-за моей проказы. Не знаю, будет ли выговаривать Золотов, а Чуднов обязательно прочтет нотацию.

Когда я пришел в отделение, Чуднов уже сидел в ординаторской и просматривал истории болезней. Я поздоровался.

— Здравствуйте, здравствуйте. Вы почему здесь?

Я не понял его и спросил, где же я должен быть.

Он сказал, что каждый рабочий день в больнице начинается с пятиминутки. В восемь часов мы должны быть в приемном покое.

— Время идти. — Он встал.

Я пошел за ним. По скользкой чугунной лестнице Чуднов спускался очень медленно. Я боялся, как бы он не упал. Мне хотелось поддержать его, но я не осмелился предложить свои услуги. На всякий случай шел совсем рядом с ним. Он спустился благополучно. Не дай бог быть таким полным!

Приемный покой был битком набит людьми в белых халатах. Наверно, пришли все врачи. Только Захарова и Гринина не было видно, и я сбегал за ними в хирургическое отделение, передал им распоряжение главного врача.

Мы стояли в дверях, потому что свободных мест не было. Стояли только мы, а врачи сидели. Но потом, видно, им стало совестно, и они потеснились. Нам уступили один стул. Я сел на него вместе с Захаровым, спиной к спине. Гринина пригласили сесть на кушетку. На этой кушетке мы сидели, когда в первый день пришли в больницу. Чуднов сидел на том же месте, где и в прошлый раз, — за столиком, покрытым простыней. Простыня была клеймена во многих местах черной четырехугольной печатью, словно это была не простыня, а важный документ, прошедший много инстанций.

Чуднов взглянул на часы и сказал:

— Начнем, товарищи… Слово предоставляется дежурному врачу. Пожалуйста!

Было ровно восемь часов утра. Дежурил, оказывается, Вадим Павлович. Он говорил, поглядывая в какую-то бумажку. Было похоже, что он отвечает урок.

Сегодня Вадим Павлович почему-то не улыбался. Может быть, потому, что перед ним было столько врачей, а не только одни мы, неоперившиеся птенцы. Вадим Павлович сказал, сколько поступило и сколько выписано больных за сутки и сколько состоит на сегодня. Состояло двести семнадцать человек. Чрезвычайных происшествий не было, ночь прошла спокойно. Он перечислил фамилии тяжелых больных и сел на кушетку. Рядом с ним сидел Гринин.

— Есть вопросы к дежурному врачу? — спросил Чуднов.

Он сегодня в вышитой рубашке. Синие васильки, зеленые листья виднеются впереди, между бортами халата.

Чуднов прочел приказ заведующего облздравотделом о прививках. На этом конференция закончилась. Она продолжалась пятнадцать минут. «Хороша пятиминутка», — подумал я. В те дни я еще не знал, что утренние «пятиминутки» часто затягиваются на час и больше.

В коридоре я увидел Валю. Она шла со шприцем в палату.

— Здравствуйте, Валентина Романовна, — сказал я.

— Пожалуйста, зовите меня Валей.

— С одним условием, — сказал я. — Если и вы не будете называть меня по батюшке.

Она моргнула мне в знак согласия и побежала по коридору. Если шприц приготовлен к работе и если в нем лекарство, его надо как можно быстрее пускать в ход. Я уже постиг это на собственном опыте. Лекарство может улетучиться неизвестно куда. И теряется стерильность.

Я взял папку и пошел в свою палату. Побеседовал с каждым больным, каждого выслушал стетоскопом, все полученные сведения записал в истории болезней.

— А как насчет уколов? — спросил Иванов. — Опять будете практиковаться?

— Сегодня уже нет, — сказал я.

— Значит, сестра будет делать?

— Делать-то буду я, но… уже буду по всем правилам. — Я почувствовал, что лицо краснеет. И зачем начал хвастаться? «По всем правилам»… Я поскорее вышел из палаты. В сестринской комнате сказал Вале, что хочу начать инъекции. Она согласилась, что уже время начинать. Я начал растворять пенициллин, затем вводил его больным. Делал все медленно, но зато правильно. Валя следила за моими руками, а когда я удачно влил глюкозу Руденко, она похвалила:

— Сегодня вас не узнать, Игорь Александрович.

В коридоре я сказал:

— А уговор?

— Какой уговор?

— Насчет батюшки.

— А! Так ведь при больных нельзя иначе, Игорь…

Я улыбнулся.

— Знаете что, Валя, давайте я буду сегодня делать пенициллин всем больным подряд.

— Надо у Михаила Илларионовича спросить. Он говорил только о ваших больных.

— Да зачем спрашивать! Вы же будете меня контролировать.

— Подождите. Я сейчас подумаю… Ладно. Делайте.

И работа закипела. В этот день я сделал двадцать инъекций пенициллина. Про внутривенные вливания всем больным я пока и не заикался. Нужно вначале освоить внутримышечные, нужно идти от простого к сложному. Я начал понимать эту истину.

— Вы, Игорь, способный. А я думала, вы только краснеть умеете, — сказала Валя.

Чуднов и в этот день проверял мои истории болезней и не сделал никаких замечаний.

Почему он ничего не говорит о вчерашнем прогуле? Его молчание раздражало. Я уже хотел спросить, что он думает о нас, когда вошел Вадим Павлович. Он особенно интересен, когда видишь его в профиль. Я нарисовал его лицо пером на бумаге, покрывавшей письменный стол. Не мог удержаться, чтобы не нарисовать. Нос попугая, подбородок женщины и лоб мужчины… На зарисовку я положил свою папку и, чтобы не видно было, что я прислушиваюсь к разговору, начал перелистывать истории болезней.

— Скучно мне становится здесь.

— Почему? — спросил Чуднов.

— Я же безработный. — Он подернул плечами. — Самый настоящий. Даже не знаю, за что мне платят зарплату.

— Ну и сказали! — Чуднов засмеялся. — Разве у нас в Союзе есть безработные?

— Посмотрите на меня!

— Ну, что вы безработный — это хорошо.

— Для вас хорошо.

— А для вас плохо? — спросил Чуднов.

— Конечно, плохо. Я квалификацию теряю.

Чуднов опять рассмеялся. У него даже слезы выступили. Я видел это краешком глаз.

— Придется уезжать, — мрачным тоном сказал Вадим Павлович.

— Вы сказали, уезжать?

— Конечно.

— Глупо. Во всяком случае, неумно.

— Совсем не глупо. Я не хочу деквалифицироваться.

— Уезжать не советую. Мы вас ценим. Вы это знаете.

— Здесь становится неинтересно. Никакой практики.

— Мы можем послать вас на курсы.

— На какие?

— Хирургом станете.

— Хирургом?

— Да. Почему бы вам не стать хирургом?

— Вы думаете? — В голосе Вадима Павловича звучали нотки сомнения.

— Да. Нам нужен третий хирург. Подумайте.

— Обещаю. — Вадим Павлович встал, одернул халат.

Чуднов подал ему руку. Вадим Павлович пожал ее и вышел из ординаторской. Он ни разу не улыбнулся.

Я все еще сидел, притаившись, и листал истории болезней.

— Слышали? — спросил Чуднов.

Я посмотрел на него и сделал непонимающее лицо.

— Вы слышали, что говорил Вадим Павлович?

— Я изучал истории болезней. — Я не мог признаться, что подслушивал.

— Жаль, что вы не слышали… Занятная проблема. — Чуднов улыбался своим мыслям.

Я подождал немного, потом сказал:

— Мы вчера не были в поликлинике.

— Знаю.

Он смотрел в окно. Сосны на больничном дворе едва заметно покачивались. Верхушек не было видно, они оставались где-то выше окна. Низкие серые облака ползли по крышам деревянных домиков.

— Врачей не хватает, и почти все мы, за редким исключением, работаем на полторы ставки. Возложенную на нас работу надо ведь выполнять. Врачи работают с восьми утра до семи вечера, с двухчасовым перерывом на обед… Студентов я не могу заставить работать столько же. Собственно, и врачей я не заставляю. Все они у меня добровольцы.

Только теперь я понял, почему Чуднов не ругал нас за то, что мы вчера не пошли в поликлинику.

— А мне — всем нам — можно работать на полторы ставки, как врачи?

— Хотите полторы практики пройти? — Чуднов с хитрецой посмотрел на меня.

Я не знал, что он скажет. Но я надеялся, что он поймет меня и разрешит. Я не мог представить, что почувствую, если он скажет «нет». Мы должны работать не меньше, чем врачи, иначе какая же это будет практика? Врачи на работе, а мы дома. Мы обязаны целый рабочий день дышать тем же воздухом, что и они. Если им трудно, пусть и нам будет трудно. Уже теперь мы должны знать все о нашей профессии.

Не знаю, о чем думал в эти минуты Чуднов. Он по-прежнему смотрел мимо сосен на скользящие по крышам тучи и курил. Не забыл ли он о моем вопросе? Я сидел, молчал и смотрел на его грузную фигуру, едва умещавшуюся в жестком кресле.

— Ну, что же, не возражаю, — услышал я его голос.

— Спасибо, Михаил Илларионович!

Я побежал вниз по лестнице. Захаров и Гринин сидели в ординаторской хирургического отделения и заполняли истории болезней. Я рассказал им о разговоре с Чудновым.

— Скажи Михаилу Илларионовичу, что мы тоже будем работать столько, сколько врачи, — сказал Захаров. — Так я говорю? — повернулся он к Гринину.

— Я как все. Разве может быть иначе?

Я был доволен вполне.

— Вот так, Игорь. — Захаров смотрел на меня снизу вверх, потому что он сидел, а я стоял. В вырезе халата на груди был виден зеленый китель с ярко-красным, как кровь, кантом. Когда была холодная погода, Захаров его не снимал.

— Ясно, товарищ генерал! — Я вытянулся в струну и отдал честь. Мои пальцы прикасались к белой докторской шапочке.

— Руку не так держите, — сделав суровое лицо, сказал Захаров. — С растопыренными пальцами только рыбу в реке ловить.

Я рассмеялся и прижал пальцы друг к другу.

— Вот так, — сказал Захаров, — к вечеру отработать приветствие как следует.

— Слушаюсь! — сказал я, повернулся через левое плечо и быстрым шагом пошел к себе в отделение, чтобы передать Чуднову решение товарищей.

Чуднов выслушал меня и сказал:

— Принимаю к сведению. Не стоит вам лениться. Думаю, что вы от этого только выиграете.

Немного отдохнув после обеда, мы к четырем часам пошли в поликлинику.

— Как Золотов? — спросил я Захарова.

— Вежлив. Изысканно вежлив и осторожен. — И мне на ухо: — Между прочим, Гринина очень не любит. Укол следует за уколом.

— Да? — прошептал я. И спросил громко: — Значит, вежлив, корректен и ни черта не дает делать?

— Перевязки, больше ничего. Говорит, не сразу Москва строилась. Про Спасокукоцкого каждый день вспоминает. Золотов ординатуру у него когда-то кончал… Кроме наших законных, он заставляет нас писать по пятнадцать лишних историй болезней. Сделал своими секретарями.

— А вы что? — спросил я.

— Тянем. Молчим. Кое-какая польза от этого тоже есть. Приглядываемся. Без помощника ему, конечно, трудно.

— Коршунов скоро поправится, — сказал я.

Захаров ничего не ответил.

Пока мы спали, прошел дождик, все вокруг отсырело, и лишь плиты тротуара под липами были сухие. Шелестела мокрая листва. Воробьи, перебивая друг друга, кричали с веток.

Я не знал, радоваться мне или нет, что Гринин впал в немилость. Нет, это не могло вызвать радость в моей душе. Но я начал лучше думать о Золотове, о его способности распознавать людей.

Участь Гринина на практике ясна: Золотов не даст ему разгуляться. Он сделает все, чтобы свести его практику к нулю.

Но что же получится с хирургической практикой у Захарова? Как Золотов будет относиться к нему? Я ничем не мог помочь Захарову, хотя желал ему всех благ. Но я не желал хорошего Гринину, уж если говорить откровенно. Может быть, это плохая черта моего характера — не желать добра всем без исключения людям. Но что я могу поделать с собой? Гринин хочет казаться умнее и опытнее нас, а мне это не по душе, и мне нравится, когда Золотов щелкает его по носу. Золотов делает это безжалостно. Я смотрю на них, и мне кажется, что это отец лечит сынка, унаследовавшего его болезни. Он делает ему уколы, а сынок не понимает, раздражается. И Золотов раздражается — ну и пошло!

Жаль, что меня Чуднов только хвалит. Какая польза от похвал? Вот Захарова никто не хвалит, а он лучше нас, желторотых.

Так я раздумывал, пока мы добирались до поликлиники. Захаров передвигал свои длинные ноги широко и свободно. Ноги сами его несли. Он что-то говорил Гринину. Юрий, немного наклонив голову, слушал, смотрел под ноги; и было видно, что солдатский шаг Захарова сбивает его с привычной танцующей походки. Гринин всегда ходил красиво, слишком красиво для мужчины, по крайней мере это мое мнение. Ничего не скажешь, парень что надо, но на Захарова все-таки приятнее было смотреть.

Почему я его люблю? Наверно, потому, что он скромный и готов ради товарища поступиться всем. Потом, наверно, я люблю Николая за то, что он похож на Чуднова. А может быть, Чуднов мне нравится тем, что он такой же, как Захаров? Интересно, служил Чуднов в армии? Наверно, он был на войне. Надо будет спросить. Он тоже очень скромный, совсем не кичится своей должностью, а ведь он еще и секретарь партбюро. За ними я пойду куда угодно, хоть в огонь, хоть в воду. А Золотов… этот не по мне.

Захаров и Гринин уже поднимались по хилым деревянным ступенькам на крыльцо поликлиники. Легко открылась стеклянная дверь, новая дверь в старом здании. Мы уткнулись в регистратуру. Из окошечка высунулась завитая женская головка на длинной, как у гусыни, шее.

— Вам к кому?

— К вам, — сказал Захаров.

Голова втянулась в окошко, напомнив мне черепашку.

— Пожалуйста, товарищ. Я вас слушаю. К кому записать?

— Где находится заведующий поликлиникой?

— Так вам заведующего? А говорили, ко мне… Идите по коридору, одиннадцатый кабинет.

Гринин постучал в дверь, откуда послышалось: «Да». Мы вошли. За большим письменным столом сидел Чуднов. Я обрадовался, увидев Чуднова здесь.

— Ну, садитесь!

В длинном кабинете вдоль стен стояли стулья, штук по десять у каждой стены. Напротив окна — письменный стол. У противоположной стены, рядом с дверью, книжный шкаф из темного дерева.

— Нам бы увидеть заведующего поликлиникой, — сказал Захаров.

Чуднов неторопливо вытащил из пачки «Беломора» папиросу, улыбнулся.

— Значит, хотите увидеть заведующего? Он перед вами. — Чуднов папироской указал на свою широкую грудь.

— И главврач и завполиклиникой? — спросил Захаров.

— Это еще далеко не все мои должности, — сказал Чуднов, вздохнув.

— Михаил Илларионович еще и заведующий терапией, — сказал я.

— И вы не боитесь инфаркта? — спросил Гринин.

— Типун вам на язык! — сказал Чуднов. — Дело в том, что главврачом я временно. Замещаю Веру Ивановну. Она у нас часто болеет.

Чуднов распахнул окно, рукой разогнал возле своего лица дым и сказал:

— Вы, Игорь Александрович, идите в десятый кабинет, будете работать с доктором Волгиной Екатериной Ивановной. А хирурги пойдут в четвертый кабинет, к товарищу Золотову. Должен вам сказать по секрету, что Борис Наумович до болезни Коршунова вообще в поликлинике не принимал. Не любит он поликлинику. Ну, а теперь пришлось волей-неволей. Не дождется Василия Петровича. Поэтому, возможно, будет нервничать. А вы спокойнее. Люди вы молодые, нервы у вас из стали.

Мы поднялись со своих мест. Захаров и Гринин вышли, а я остался.

— Вы что, Игорь Александрович? — удивился Чуднов.

Я начал так:

— Мои товарищи не любят Золотова…

— Не любят? — спросил Чуднов. — А разве Борис Наумович женщина?

— Не в этом смысле, — сказал я, — не любят как руководителя хирургической практики. Он ничего не дает им делать. Они вроде как секретари у него, почти все истории болезни заполняют.

— И они недовольны? — снова удивился Чуднов.

— Ну конечно! Они не затем приехали, чтобы писать! — Говоря о них, я, конечно, думал и о себе.

— Золотов их проверяет, — сказал Чуднов. Он смотрел на меня из-под насупленных белых бровей. — Птица видна по полету. Неважно, где она летит — над самой землей или в облаках. И по историям болезней, которые они пишут, можно многое узнать о студентах. И то, что Борис Наумович доверил им оформление целой кучи историй, уже о многом говорит. К тому же, Игорь Александрович, прошу учесть, что второй хирург болен и вся тяжесть в стационаре и поликлинике легла на плечи одного человека. Ему трудно. Наше хирургическое отделение обслуживает не только город, но и весь район, а подчас и соседние районы, там у них часто не ладится. И — скажу вам по секрету — не в каждом районе есть свой Золотов. Он для нас счастливая находка. Я всегда спокоен за хирургическую службу. А это для главного врача очень большое дело. Вот будете главврачом — узнаете. Пусть они не паникуют прежде времени.

Я поспешил выйти.

В десятом кабинете уже шел прием. Екатерина Ивановна встретила меня милой сморщенной улыбкой. Она не могла улыбаться иначе, потому что лицо ее было сплошь в морщинках. А когда она улыбалась, их становилось еще больше. Она вытащила из ушей кончики резиновых трубок фонендоскопа и сказала:

— К нам на помощь? Очень приятно! — И обратилась к сестре: — Знакомься, Любочка.

— Мы уже знакомы, — сказала Любочка.

Знакомы? Пристально взглянув на сестру, на ее слишком курносый нос, я сразу вспомнил: Любовь Ивановна! Из хирургического отделения. Это она организовала операцию умирающему мотоциклисту Лобову, а потом затащила меня в кабинет к разъяренному Золотову. И он назвал ее тогда хирургической язвой.

— Вы теперь здесь? — спросил я.

— Как видите. Борис Наумович стал ко мне придираться, не давал спокойно прожить ни одного дня, и я вынуждена была просить Чуднова о переводе.

— Любочка, вызывайте! — сказала Екатерина Ивановна сухим голосом. Вся она была по-старушечьи сухонькая, жилистая, и голос у нее был такой же сухой, трескучий.

Любовь Ивановна открыла дверь и сказала:

— Следующий.

Вошла девушка лет девятнадцати. Она стояла возле стола, мялась и поглядывала на меня.

— На что жалуешься, красавица? — спросила Екатерина Ивановна.

— Боль в боку.

— Раздевайся, послушаю.

Девушка стала как маков цвет.

— Если б знала, блузку надела бы, — сказала девушка.

— Знала, куда идешь, милая, — ответила Екатерина Ивановна.

Девушка умоляющим взглядом смотрела на меня. Я решил выйти. Пусть она знает, что мне совсем неинтересно на нее смотреть. Я направился к двери.

— Игорь Александрович, назад! — услышал я громкий и неожиданный, как треск сухого сучка, голос Екатерины Ивановны.

Я повернулся, не зная, что сказать.

— Мы не можем исполнять каждую прихоть пациентов, Игорь Александрович. Вас государство прислало к нам на выучку, и пусть это знают все! Если он в белом халате, — Екатерина Ивановна теперь смотрела на оторопевшую девушку, — он для вас не мужчина, да! Не женщина и не мужчина, он доктор, и все. И вам должно быть безразлично, в штанах он или в юбке. Не люблю, когда начинают ломаться… Любочка, какая у нее температура?

Любовь Ивановна взяла у девушки термометр, всмотрелась в цифры.

— Тридцать шесть и семь.

— Я так и думала, — сказала Екатерина Ивановна. — Ну, так вы будете раздеваться? Или мне вызовут следующего.

Девушка начала стаскивать платье.

Я отвернулся.

— Как тебя зовут, кстати? — спросила Екатерина Ивановна.

— Венера.

— Имя-то какое чудесное! И лифчик и лифчик снимай. Какая упрямая!.. Вот так… Игорь Александрович, прошу… Исследуйте у нее легкие, сердце, печень, селезенку, желудок… Словом, ищите патологию. Основное внимание, конечно, обратите на жалобы.

Я смотрел на Екатерину Ивановну и боялся взглянуть на девушку, которая стояла со скрещенными на груди руками. Я видел ее, не глядя на нее, — видел уголками глаз.

Мне было неловко. Я хотел отказаться, но я не должен отказываться. Напортил бы не только себе, но и Екатерине Ивановне, и Захарову, и, может быть, всей практике. Я не имел права показывать свою робость и начал выстукивать ее, определяя границы легких и сердца. Кончики моих пальцев горели, а сердце останавливалось. Если б она знала, что мне, может быть, труднее, чем ей! Потом вытащил из кармана халата стетоскоп и начал выслушивать. Я слышал, как стучит в стетоскоп испуганное сердце. Потом ощупал руками живот. И сказал Екатерине Ивановне, что патологии не обнаружил.

— Я так и предполагала. — Она приставила к ее груди фонендоскоп, послушала с минуту и сказала: — Можешь одеваться, милочка. Ничего страшного.

Когда девушка оделась и поправила волосы, Екатерина Ивановна спросила:

— На земле лежала, вспомни, пожалуйста?

— Загорала на берегу озера.

— Все ясно, детка. На сырую землю никогда не ложись. А то может и хуже быть. — Екатерина Ивановна выписала ей рецепт.

Мне хотелось подсмотреть, что она выписывает, но было неудобно. Эта девушка может подумать, что я не знаю рецептов.

— Почему же болит?

— Простудилась немного. Вот попринимаешь порошки, грелку подержишь на боку — и все пройдет.

— Спасибо. — Девушка взяла рецепт. Лицо ее по-прежнему горело, блестели глаза.

— Ну, никто не укусил тебя? — спросила Екатерина Ивановна.

Девушка не ответила и выскользнула в дверь.

— В следующий раз будет смелее, — сказала Любовь Ивановна. Она вышла из кабинета и сказала: — Следующий!

Некоторых больных принимала сама Екатерина Ивановна, некоторых передавала мне. Часа полтора она присматривалась ко мне, потом вдруг сказала:

— Вы мне нравитесь, Игорь Александрович, как первый снег осенью.

Я не понял, при чем тут первый снег. Я не успел подумать, что это значит. Екатерина Ивановна сказала:

— Вы будете принимать в соседнем кабинете, в девятом. Участковый врач Орлова заболела, мы с вами будем принимать и своих и ее больных. Если будет что-либо непонятно, пришлете за мной сестру. Идите.

Я пошел. В девятом кабинете за столиком на месте врача сидела сестра. Я заметил, что у нее очень светлые волосы и голубые глаза.

— Буду принимать в вашем кабинете, — сказал я.

Сестра встала и уступила мне место.

— Знаю… Можно вызывать? — Она смотрела на меня вопросительно. Всем своим видом она выказывала готовность подчиняться.

Впервые я почувствовал себя вправе распоряжаться другим человеком. У Вали я был в большой зависимости, так как умел во много раз меньше ее. И, кроме того, Валя…

— Можно вызывать? — повторила сестра.

— Подождите, как вас зовут?

— Руфа.

— Вы немка? У немцев есть слово «руфен».

— Я совершенно русская. Руфа, Руфина, разве не слышали такого имени?

— Нет.

Руфина стояла передо мной: миловидное лицо, светлые волосы, падающие на плечи.

— Вызывайте, пожалуйста, Руфина. — Я сел за столик и поставил перед собой стетоскоп. В клиниках нам запрещали пользоваться фонендоскопом, он будто бы усиливает и искажает звуки. Мы пользовались только стетоскопами. Но перед практикой я все же купил фонендоскоп. Он лежал в моем чемодане и ждал своего часа. Екатерина Ивановна, пожалуй, не будет иметь ничего против фонендоскопа, поскольку она сама им выслушивает. А Михаил Илларионович? Это можно будет проверить. Завтра же! Все врачи в поликлиниках пользуются фонендоскопами. Чем же я хуже их?

Вошел мужчина лет сорока пяти. Он жаловался на боли в животе, изжогу, тошноту. Он достал из бумажника анализ желудочного сока и протянул мне. Кислотность была резко понижена. Я попросил его прилечь на кушетку и начал пальпировать живот. Иногда он вскрикивал от боли.

— На рентгене не были? — спросил я.

— Орлова обещала послать, да вот и сама слегла. Пошлите, если можно, доктор. Буду вам очень признателен.

— Оденьтесь, — сказал я и стал заполнять, амбулаторную карту. Я не знал, могу ли сам подписывать рецепты, могу ли самостоятельно направить в рентгеновский кабинет. И пошел спросить об этом у Екатерины Ивановны.

Несколько метров разделяли наши кабинеты. Я шел и думал о Венере. Вошел в десятый кабинет и, глядя на Екатерину Ивановну, сказал:

— Я хочу спросить… — И запнулся. Я забыл, о чем хотел спросить. Венера стояла передо мной, а не старушка Екатерина Ивановна со сморщенным, высохшим личиком. Я нахмурил лоб, щелкнул себя по голове.

— Выскочило… Сейчас вспомню… Ах, да!.. Можно мне самому подписывать рецепты и разные направления?

— Конечно, конечно! Безусловно! Но как вы могли забыть такой простой вопрос?

Я ужасно покраснел. А она спросила:

— У вас там опять девица? — Она сделала паузу. Я молчал. — И опять не хочет себя показывать? — Екатерина Ивановна улыбнулась, уверенная, что попала в точку.

— Что вы! У меня мужчина сорока пяти лет.

Мне хотелось подойти к столу, найти карточку Венеры и посмотреть ее адрес и место учебы или работы. Но как? Любовь Ивановна так подозрительно на меня смотрела, будто наверняка догадывалась, что творится со мною. Я подошел к столу и спросил:

— До которого часа будем принимать?

— Официально до семи… а вообще, пока не примем всех. А вы что, спешите куда-нибудь?

— Нет, просто так. Чтобы знать.

Я поспешил в свой кабинет, написал больному рецепт, потом написал направление в рентгеновский кабинет и рассказал, что можно и чего нельзя есть. Он поблагодарил и вышел. Его фамилия была Краснов. Я запомнил эту фамилию. По истории мы учили — был такой царский генерал Краснов.

В этот вечер я принял еще семь больных. Хуже всего я знал рецептуру и частенько выходил из своего кабинета к Захарову, чтобы спросить у него. Не пойму, откуда он помнил рецепты. К Екатерине Ивановне я обращаться не хотел: и так, наверно, надоел ей. К Чуднову тоже идти было как-то неудобно, пусть он думает, что я и рецептуру знаю хорошо, — не хотелось подводить и себя и свой институт.

Около семи вечера принесли амбулаторную карту из кожного кабинета. Я прочел: «Петров Алексей Сидорович, двадцать три года, рабочий». Врач-дерматолог записал: «На голенях геморрагическая сыпь, боли в суставах. Очевидно, ревматизм. К терапевту на консультацию».

«Нашли терапевта, — подумал я. — Почему не повели больного к Екатерине Ивановне?»

— Кто у вас участковый врач? — спросил я.

— Орлова была, а теперь вы.

Я попросил показать ногу. Петров поднял штанину. В нижней трети голени виднелась ярко-красная сыпь. Пятнышки, словно веснушки, обсыпали голень спереди.

— Сыпь беспокоит? Чешется? Болит?

— Некрасиво! На пляж совестно идти. Поэтому и пришел.

— А боли в суставах тоже не беспокоят?

— Побаливают маленько, — ответил Петров, — но это чепуха, поболят да перестанут.

Я попросил Петрова раздеться до пояса и выслушал его сердце, шумов пока не было.

— Оденьтесь, пожалуйста, — сказал я, — хочу показать вас другому врачу. — Сказав это, я задумался над собственными словами: «Другому врачу». Выходит, я хвастаюсь. Он и в самом деле может подумать, что я врач. Но я не хотел его обманывать, это получилось само собой.

Я повел Петрова в десятый кабинет. Екатерина Ивановна осмотрела ногу, потом начала пальцем надавливать на нее. Сыпь не исчезала.

— Видите? — спросила она и посмотрела на меня не совсем обычно. — Мелкие кровоизлияния. Возьмите его в свою палату. Места у вас, кажется, есть.

— Хорошо, — сказал я. — Писать направление?

Она кивнула. Я написал, чтоб положили в мою палату. Екатерина Ивановна подписала и сказала, чтобы Петров сейчас же шел в больницу.

— Если не возражаете, мы подвезем вас на машине.

— На «Скорой помощи»? Что вы, доктор? Куры смеяться будут. Я вообще должен подумать, ложиться ли мне. Я чувствую себя прекрасно.

— Не советую вам задумываться над этим, товарищ. Вы немедленно должны лечь в больницу. Совет врача для больного человека — закон. Игорь Александрович, проводите товарища к машине. Любовь Ивановна, вы будете его сопровождать вплоть до палаты.

— Да вы что! Повезете как арестованного? Уж если так надо, я и сам дойду. Что же я, несознательный какой?

— Дайте мне честное слово, что через час будете в больнице, — сказала Екатерина Ивановна.

— Могу даже побожиться, если желаете.

— Через час позвоню в больницу. Смотрите, если вас там не окажется!

Петров ушел. Любовь. Ивановна направилась к двери, чтобы вызвать следующего больного. Екатерина Ивановна попросила пока не вызывать. Она смотрела на меня.

— Злокачественная форма ревматизма. Очень нехороший ревматизм у этого товарища. Игорь Александрович, не проморгайте. Я могу забыть — склероз. А вы забыть не имеете права. Договорились? Все.

Я возвратился в свой кабинет, взялся за работу. Сколько прошло времени, не знаю.

Принят последний человек. Я вышел на крыльцо. Гринин сидел на скамейке. Рядом стоял Захаров.

— Игорек вышел! — сказал Гринин и встал. — Игорек Александрович Пшенкин.

— Зачем коверкаешь мою фамилию? — спросил я.

— Ничуть, Игорек! Другой бы поблагодарил, что я нашел ему такую звонкую, видную фамилию. Да еще с окончанием на «ин». Гринин… Пшенкин… Импозантно! А то прозаическая Каша… Поменяй фамилию!

— И не подумаю! На твое «ин» мне наплевать.

— А зря… Не плюй в колодец… Моя фамилия еще прославит отечественную науку. Не веришь? Я придумаю операцию по пересадке носа от трупа. Многие желают иметь более правильный нос.

— Я твоей операцией не воспользуюсь. Не надейся.

— Да?

— Да! Мой нос не хуже твоего!

— Лично я против твоего носа ничего не имею. Ты с ним неотразим!

Чем бы его поддеть? В голову ничего не приходило.

Мы опоздали, в столовой ужинали больные. Нам пришлось ждать, пока освободится какой-нибудь столик.

Я зашел в свою палату: Петров лежал на светлом пикейном одеяле. Я сделал ему замечание. Он не шевельнулся.

— Целых пятнадцать минут лекцию ему читаем, не понимает человек, — сказал Руденко. — Говорит, что здоров. Насильно, мол, его послали в больницу. А мы говорим, что здоровых сюда не направляют.

Петров продолжал лежать, мало того, он еще и ногу на ногу положил и стал качать ею.

Я весь дрожал. Мне не приходилось еще встречаться с такими типами.

— Вы дежурного врача позовите, — посоветовал Белов.

Я вышел из палаты. По коридору мне навстречу шел Захаров.

— Ужин стынет, — сказал он.

— Не до ужина.

Он спросил, в чем дело, и я рассказал.

— Эх ты, парень, — улыбнулся Захаров и легонько поднял мой подбородок. Не знаю, почему Николаю стало так весело. Мы вошли в палату.

— Вот этот, — сказал я. — Фамилия Петров.

— Товарищ Петров, вы почему не подчиняетесь правилам внутреннего распорядка?

Петров смотрел в потолок. Захаров ждал с минуту. Потом:

— Встаньте, когда с вами разговаривают!

Не знаю, за кого принял Петров Захарова, наверно за дежурного врача, во всяком случае, он хотя и неохотно, но встал с кровати и начал поправлять покрывало.

— Нехорошо. — Захаров смотрел на Петрова. — Врачи к вам с открытой душой, а вы хулиганить вздумали. Да, Игорь Александрович, вот таких бы в какую-нибудь Америку на излечение. Там не только за койку — и за воздух палатный пришлось бы платить.

Ужин казался невкусным, я не съел и половины винегрета и лишь чай выпил с удовольствием.

Утром, едва вошел я в палату, Петров встретил меня словами:

— Зачем вы положили меня? Зачем? Положили, а лечение где? Ни одной таблетки не дали! Не доктора вы, а помощники смерти!

— Успокойтесь, — сказал я. — И не говорите глупостей. — Я хотел прикрикнуть на него, как прикрикнул вчера Захаров, но побоялся, что у меня так не получится и меня подымут на смех. Я сказал Петрову, что сейчас выясню, почему не давали ему порошков.

Чуднов сидел в ординаторской и что-то писал в истории болезни. Увидев меня, спросил, не отрываясь от писания:

— Как прошел вчерашний день в поликлинике? Меня вызывали в горком, и я не смог вчера вечером побеседовать с вами и с вашими товарищами.

Я рассказал лишь о поведении Петрова в поликлинике и здесь, в больнице.

— К сожалению, такие экземпляры еще попадаются, — сказал Чуднов. — Есть тут и частица вашей вины.

— Моей?

— Вашей. — Чуднов отвалился на жесткую спинку кресла.

Я ничего не понимал. Петров буянит, а я виноват?

— Сейчас вам будет ясно, Игорь Александрович. Дежурный врач обязан был назначить Петрову лечение, однако не назначил, я выясню почему. Но учтите: и вы не назначили.

— Я?

— Да, вы… Ведь у нас, Игорь Александрович, дежурят по больнице врачи всех специальностей: и окулист, и дерматолог, и невропатолог, и далее стоматолог — словом, все… за редким исключением. Вы направили больного в свое отделение, так извольте на обороте направления написать назначения. Наши дежурные сестры знают об этом и будут выполнять. — Чуднов нашел в стопке историю болезни Петрова, развернул ее и показал направление, написанное моею рукой. На обороте было пусто, ни слова. — Удивляюсь, — продолжал Чуднов, — почему Екатерина Ивановна и вам не подсказала и сама ничего не написала. Я скажу ей. У нас уже не первый год пишут назначения на направлениях. Конечно, не обязательно писать на обороте, можно внизу… Не секрет, Игорь Александрович, что терапевт знает внутренние болезни лучше, чем любой другой врач. А если в своей специальности вы знаете больше, так извольте написать. Вопросы?

— Один вопрос, — сказал я. — Что мне сказать Петрову?

— Скажите, что лекарства не давали по недоразумению. А дежурного доктора я проберу как следует. Возможно, и наказать придется…

Едва я вошел в палату, Петров спросил:

— Ну, выяснили, доктор, почему больному человеку не давали порошков?

— По недоразумению, — сказал я спокойно.

— А если б я умер? Кто бы отвечал за недоразумение?

Больные взяли меня под защиту.

— Прекрати, парень!

— Ты и правда вроде здоровый. Больные люди так не дебоширят.

— Переведите вы его, бога ради, от нас. Покой потеряли.

Петров не покорялся.

— Покой потеряли? Вас лечат, а я — так лежи? Знать не хочу такой больницы.

Хотелось сбегать к Захарову. Но я не пошел. Не будет же он всю жизнь наводить порядок в моих палатах.

Я развернул на тумбочке пустой еще бланк истории болезни и начал задавать ему вопросы.

— Допрос?

— Не допрос, а опрос, — сказал я спокойно.

— Опорос? — И он громко засмеялся. Его никто не поддержал, и он умолк.

— Опрос, сбор анамнеза, — сказал я. — У каждого поступающего спрашивают. Вот спросите у людей, если не верите.

Больные подтвердили.

С большим трудом удалось заполнить на него историю болезни. Вздохнув, я вышел из палаты. В коридоре я столкнулся с Валей и почему-то не обрадовался, увидев ее. Она была сегодня не такая красивая, как в прежние дни. Увидев, что я слишком серьезный, Валя перестала улыбаться.

— Игорь Александрович, какой стол назначаете больному Петрову? — спросила она официальным тоном.

Надо было тут же дать ответ, но я не знал, что сказать. В институте нам рассказывали про диету, но про столы ничего не говорили. А может быть, я забыл? Нет, не говорили ничего.

Валя смотрела на меня, а я вспоминал, но вспомнить никак не мог.

«Нарочно подстроила, вечно у нее шутки на уме…» Тут я вспомнил Венеру. Не Валю видел перед собою, а ту, другую. И даже улыбнулся.

— Чего вы улыбаетесь, Игорь Александрович? Я жду, мне некогда.

Она снова называла меня по имени и отчеству.

— Спросите у Михаила Илларионовича, — сказал я. — Не знаю, какой Петрову стол.

— И чему вас только учили четыре года!

После обеда я лег поспать. Гринин дочитывал журнал «Новый мир». Захаров тоже читал что-то, лежа в постели.

Около четырех часов меня разбудил Захаров, и мы пошли в поликлинику. И я снова, как и вчера, принимал в девятом кабинете. У меня был свой кабинет, пусть на несколько дней, но свой кабинет. Подумать только!

Так счастливо получилось, что я сразу попал в лучшие условия, чем они, хирурги. Никто не контролировал каждый мой шаг. Екатерина Ивановна ко мне не заходила, так как знала, что я зайду к ней сам, если будет что-то неясно. Чуднов иногда появлялся. Посидит минут пятнадцать, посмотрит, как я веду прием, покурит и выйдет. Свободного времени у него не было совсем: то он в больнице, то в поликлинике, то в горздрав вызывают, то в горсовет или горком. И все же он находил время бывать в моем кабинете. Не раз я обращался к нему с просьбой:

— Послушайте, пожалуйста, сердце. Как будто шумок слышен.

Он вытаскивал из кармана стетоскоп, приставлял к груди больного и слушал, закрывая при этом глаза. Он всегда закрывал глаза, когда выслушивал трубкой. Наверно, так слышалось лучше. Закроешь глаза и невольно весь превращаешься в слух. Он выслушивал, а я ждал, ждал и думал, что он скажет.

— Согласен, Игорь Александрович, нежный шумок на верхушке есть.

Я расцветал. Он давал мне вдоволь наулыбаться, а потом спрашивал, что я хочу назначить больному из медикаментов. Я рассказывал.

В столе у меня лежал справочник практического врача, рецептурный справочник, и я время от времени в них заглядывал. Но это не всегда было удобно, и я по-прежнему частенько заходил к Захарову, чтобы посоветоваться, что лучше назначить больному. Заодно посмотришь, чем они там занимаются.

Но однажды Золотов спросил:

— Уважаемый товарищ студент, почему вы курсируете по кабинету через каждые пять минут? Пыль поднимаете, отвлекаете, работать из-за вас нельзя. Пора, я думаю, прекратить…

Я перестал ходить в хирургический кабинет и почаще заглядывал в справочники.

Сегодня выслушивал уже фонендоскопом. Екатерина Ивановна и Чуднов видели это, но ничего не сказали — значит, они не возражают. В фонендоскоп и слышно громче и не нужно слишком близко приближать свое лицо к больному. Некоторые приходили потные, грязные, и было мало приятного втягивать в себя их запахи. Но зато к концу дня у меня болели уши, потому что пружина на фонендоскопе была новая и сильно жала. Казалось, бранши фонендоскопа хотят проткнуть уши насквозь. Но я был настойчив и не обращал внимания на боль. И, слушая, закрывал глаза. Честное слово, лучше слышалось, гораздо лучше.

В этот день у меня на приеме был ремесленник, черноглазый ученик лет шестнадцати. Он жаловался на одышку.

Я очень внимательно выслушал то место, где обычно бывает сердце, но — странно! — сердце молчало, не издавая ни единого звука. Или, может быть, это человек без сердца и я стою на грани великого открытия?

Пойти к Екатерине Ивановне? У нее многолетняя практика, каких только казусов не было за ее жизнь, и она, конечно, подскажет. Нет, нет, никуда не пойду. Сначала надо самому постараться найти причину молчания сердца. Уж если не смогу, тогда пойду.

Я начал снова выслушивать загорелую грудь парнишки и вдруг в правой половине груди обнаружил сердце. Я не верил своим ушам.

На лекциях в институте я слышал об этом, а тут передо мной такой человек. В институте это казалось редкостью, почти утопией, и вдруг мне попадается этот удивительный парень.

Теперь надо не только услышать — надо и увидеть сердце. Я пошел в рентгеновский кабинет и договорился с рентгенологом. Он сказал, чтобы приводил больного.

Позвать Захарова и Гринина? Но как к ним зайдешь? Я вышел во двор и заглянул в окно.

Захаров и Гринин стояли ко мне спиной, Золотов что-то разъяснял, показывая на ногу женщины. Не очень-то приятно стоять в белом халате и заглядывать в окно поликлиники. А тут еще Золотов повернулся, и мы встретились взглядами.

Через какие-нибудь три минуты юноша стоял за зеленоватым экраном, и я видел, как сокращается его сердце в правой половине груди. Я поблагодарил рентгенолога. Он был очень любезен и советовал чаще пользоваться услугами рентгеновского кабинета.

— И вы не знали, что у вас сердце не там, где полагается? — спросил я у паренька, когда мы возвратились в кабинет.

— Не там, где полагается? — испугался парень. На лбу у него выступили капельки пота.

Я пожалел, что сказал эту фразу необдуманно, совсем не по Павлову. И поспешил поправиться:

— Точнее, сердце у вас на своем месте, но, видите ли, у всех людей оно слева, а у вас справа.

— Это что, серьезно, доктор?

— Нет, нет! Это нормально, это совершенно нормально… для вас.

— Неужели? И Кузьма Иванович это говорил.

— Кто такой? — спросил я.

— Наш физкультурный врач… Но, может быть, потому и одышка, что сердце справа? — Парень все еще смотрел на меня встревоженно.

— А кто впервые сказал вам про сердце?

— Кузьма Иванович… но я решил сходить еще к вам на проверку.

— Сколько Кузьме Ивановичу лет? — спросил я.

— Да так примерно за шестьдесят… Так отчего одышка, доктор? Сердцу нехорошо справа, да?

— Одышка не от этого. Вы немного переутомились. От футбола одышка, слишком много бегали, теперь надо отдохнуть. — Мне хотелось обращаться к нему на «ты», к этому парнишке, но кто знает, а вдруг он обидится, вдруг нам не полагается так обращаться.

— А лекарство будет?

— Сейчас выпишу, — сказал я, обдумывая, что же ему выписать. Я выписал ему микстуру Павлова и еще раз повторил, что ему нужно отдохнуть.

Через дней десять я видел его на стадионе. Он играл за «Спартака», неплохо играл, быстро бегал. В перерыве я спросил у него:

— Как ваше правое сердце?

Он посмотрел на меня с недоумением, потом, видимо, вспомнил, узнал, рассмеялся и сказал:

— Ах, вы о сердце, доктор! Через три дня все прошло. Большое спасибо. — И совсем тихо: — Никому не говорите, пожалуйста, что оно у меня правое, а то друзья смеяться будут. Из команды выставят. До свидания, доктор! — Он поднял руку и побежал отдыхать в помещение.

Доктор… Меня уже называют доктором!

Ровно без пяти минут семь началась вечерняя конференция, позже я узнал, что они проводятся ежедневно, если Чуднов в поликлинике. Утром заседают и в конце рабочего дня заседают. Так и хотелось сказать: бюрократы горькие! Но я не мог так подумать о Чуднове.

Когда я пришел, терапевты со своими сестрами уже собрались в кабинете Чуднова. Едва я сел, как раздался голос Михаила Илларионовича:

— Ну, теперь все. Начнем. Первый участок. — Он смотрел на карманные часы, лежавшие на столе.

Седая женщина сказала с места, что на участке все спокойно.

— Второй участок, — сказал Чуднов.

— На втором участке спокойно. — Это говорила краснощекая врач в очках. Она тоже не встала. Видимо, так было заведено.

— Третий участок.

— На третьем участке спокойно, — сказал мужчина-врач, низенький и полный, с густой вьющейся шевелюрой. — Температурящих нет.

— На четвертом участке один случай гриппа. Меры по локализации очага приняты, — сказала Екатерина Ивановна и передала Любови Ивановне листок бумаги.

Та положила его на стол перед Чудновым.

— Вопросы к выступавшим есть? — спросил Михаил Илларионович.

Все молчали.

— Вечерняя конференция закончена, — сказал Чуднов.

Врачи и сестры начали расходиться. Конференция продолжалась ровно три минуты. Эта быстрота и четкость пришлись мне по вкусу. Не было сказано ни одного лишнего слова. Но я не совсем понимал, зачем нужна эта вечерняя пятиминутка. Ведь можно обо всем рассказать завтра на утренней конференции. И, когда в кабинете остался лишь один Чуднов, я спросил у него об этом. Он улыбнулся.

— Хорошо, что у вас возникают подобные вопросы, Игорь Александрович. Какая служба в поликлинике основная?

— Терапевтическая, — сказал я.

— А что нужно, чтобы она работала безотказно?

Я пожал плечами. В самом деле, что нужно?

— Нужно держать ее в тонусе, — сказал Чуднов. — Когда автомат солдату не откажет? Когда он в чистом, безупречном состоянии. Вот и наша служба должна быть в таком же виде. Согласны?

— Конечно, Михаил Илларионович! Наверно, не только терапевтов нужно держать в тонусе, — сказал я.

— Правильно, но тон всему и всем должны задавать мы, — сказал Чуднов.

Дверь приоткрылась, и я увидел Захарова, а за ним долговязого Гринина. Я попрощался с Чудновым и вышел.

— Что ты тут делаешь? — спросил Захаров.

— Да просто так.

— Лекции главврачу читает! — сказал Гринин.

— Вовсе нет. Мы беседовали о вечерних конференциях, — сказал я.

— Николай, ты знаешь, как зовут Игоря сестры? — спросил Гринин. — Тень Чуднова. Тот на консультацию — и он с ним, тот в прачечную — и наш Игорь туда. Не отпускает Чуднова ни на шаг.

— Не перегибай, парень, — ответил Захаров.

Войдя в вестибюль больницы, мы начали раздеваться. Я видел, как кто-то в белом халате торопливо сбегал по лестнице со второго этажа. Я не успел повесить свой плащ, как услышал возбужденные слова санитарки Маши:

— Игорь Александрович, он сбежал!

— Кто сбежал?

— Ну, этот, как его…

— Да кто же?

— Ну, этот, который все кричал в вашей палате.

— Петров?

— Ну да! Петров…

— Как же он мог уйти? В нижнем белье?

— Он культурно ушел, Игорь Александрович. Жена принесла ему одежду. Одежда у него дома хранилась.

— Разве он женат? — спросил я.

— Двое детей и жена красивая. Да, да! А сам вот такой человек.

— Ничего не понимаю, — сказал я. — Неужели никто не видел, когда жена к нему приходила с одеждой? Кто впустил жену в палату?

— Она в палату не заходила, Игорь Александрович. Она к окну подошла, а он спустил веревку.

— Откуда вы знаете? Значит, вы видели, как он спускал веревку?

— Если б видела! Если б видела, он бы не убег. Сказать вам, кто видел? Больные из хирургии, да поздно сказали. Не смикитили сразу… Он по веревке поднял костюм, переоделся, когда все ваши больные спали, и ушел. Был мертвый час, и никто ничего не видел, я говорила с вашими больными. В тихий час все спят. Вы сами уговаривали их всех спать после обеда.

— Где же он веревку взял?

— Не знаю, Игорь Александрович.

— Как же он вышел никем не замеченный? Может, по этой же веревке спустился?

— Вот так и вышел. Не знаю, как вышмыгнул. Больные проснулись, меня позвали. «Поищи, — говорят, — Петрова. Кудай-то он подевался». Я все отделение обошла — нет! Подхожу к его койке, под одеялом больничная рубашка и кальсоны, а его и след простыл. Потом приходит нянечка из хирургии и мне рассказывает, все как было. Ей хирургические больные сказали.

— Михаил Илларионович знает? — спросил я, разглядывая синие и красные плитки, которыми, как шахматная доска, был выложен пол вестибюля. Вот задача!

— Никто не знает, — сказала Маша. — Дежурному врачу надо сказать, да?

— Наверно, надо, — сказал я, глядя на Захарова. Он и Гринин сидели на стульях возле стены под картиной Айвазовского.

— Дежурный врач должен знать, — сказал Захаров, — зря не доложили ему раньше.

— Вот. Идите и доложите, — сказал я Маше.

— Мне идти? Ни за что! Если бы к кому другому, а к Рындину ни за что.

— Ну, пусть дежурная сестра идет, — сказал я. — Она знает о происшествии?

— Знает, да идти боится. Я советовала. Скажите ей сами. Может, вас послушает.

— А кто дежурит? — спросил я.

— Эля, Не знаете? Она новенькая, работает второй день, всего боится.

Я смотрел на Захарова. Сейчас я нуждался в его совете.

— Придется идти тебе, — сказал он. — Твой больной, тебе и идти.

— И пойду! — сказал я. — Маша, кто дежурит из врачей?

— Я же говорила: Рындин. Самый страшный доктор! Каждое ваше слово запишет.

— И пусть записывает! — сказал я. — Мне это не страшно.

— Хочешь, вдвоем пойдем? — предложил Гринин. — Думаю адвокат тебе нужен.

— Да? Не беспокойся понапрасну. Сумею рассказать и один.

Я надел халат и пошел в приемный покой к дежурному врачу.

Он сидел за столиком на том месте, где обычно сидит Чуднов, и читал какой-то медицинский журнал. Наверно, про туберкулез читает. Это был фтизиатр, седой, старый доктор в очках. Я не видел, чтобы он когда-либо улыбался. На утренних конференциях он всегда критиковал Чуднова, и я невзлюбил его за это. Вечно он находит в больнице какие-нибудь недостатки. Наверно, он целыми днями только тем и занимается, что ищет их.

Я боялся этого фтизиатра: он был худой и бледный, и мне казалось, что от него можно заразиться туберкулезом.

— Вы ко мне? — спросил Рындин, заметив меня в дверях.

Я кивнул.

— Слушаю вас. — Он протер очки полою халата.

— Мой больной самовольно ушел из отделения, — сказал я.

— Что вы сказали? Подойдите ближе, я вас плохо слышу.

Я подошел к столу, за которым он сидел, и повторил свои слова.

— Садитесь, пожалуйста. — Он указал на стул.

Я сел и только теперь почувствовал себя не в своей тарелке.

— При каких обстоятельствах произошел побег? — Он вытащил из кармана халата записную книжку и начал записывать, что я ему говорил.

«Книжка у него не в далеком ящике, — подумал я, — в любую минуту может вытащить».

— Не спешите, я не успеваю, — не раз останавливал он меня. И задавал множество вопросов.

Я живо представил, как он завтра раскроет этот блокнотик и начнет читать на конференции свои записи. Я не пойду завтра на конференцию, вот и все. Пусть тогда читает, только бы я не слышал.

— Вы предполагали, что он может уйти? — спросил Рындин.

— Я не знал, что больные могут так уходить из больницы.

— Хорошо. А скажите, пожалуйста, не было ли недовольства у больного сестрами, питанием, больницей? — спросил Рындин.

— Было, — ответил я.

— Осветите подробнее, это очень важно, — сказал Рындин и даже переменил позу, чтобы было удобнее писать.

Я не знал, с чего начать.

— Рассказывайте, пожалуйста. Я, как дежурный врач, обязан знать все подробности.

Я не стал слишком распространяться. Мне не нравился этот врач, и, кроме того, остывал мой ужин. А Рындин обстоятельно записывал, и я знал, что он будет записывать еще час, ведь ему спешить некуда.

— Разрешите мне поужинать? — попросил я. — Приду минут через десять.

— Да, да, пожалуйста. Кстати… — Он посмотрел под настольное стекло. — Вы не знаете студента Кашу? Да, студента Кашу?

— Знаю.

— Он дежурит сегодня на «Скорой помощи». Прошу передать ему. — Он положил на стол раскрытый блокнот.

— Передам, — сказал я и вышел. Мне нужно было хорошенько «заправиться», как любил выражаться Захаров. Всю ночь не придется спать.

— Ну что? — спросил Захаров. Он уже допивал чай. Густой и ароматный чай, какой могли приготавливать только здесь. Ни дома, ни в студенческой столовой такого не подавали.

— Кое-что рассказал, но еще не все. После ужина опять пойду… Ты знаешь, я сегодня дежурю на «Скорой помощи». Рындин сказал. Как там дежурят?

— Ничего, Игорь. Ничего! Главное — не теряться.

— А все-таки почему Чуднов его первым поставил? — спросил Гринин. — Как ты думаешь, Николай?

— Не все ли равно, кто первый, — сказал Захаров.

— Тебе все равно? — спросил меня Гринин.

— Конечно!

— Тогда меняемся! — предложил Гринин. — Чуднову ведь тоже все равно.

— Хочешь дежурить первым? — спросил я. — Чтоб потом хвалиться? Не уступлю!

— Как дети, — сказал Захаров. — Как в детском саду. Его поставили — пусть и дежурит. Завтра ты будешь. — Захаров подхватил Гринина под руку и вывел из комнаты.

Я допил чай и медленно спустился в приемный покой.

— Поужинали? Как ужин? Меня, как дежурного врача, этот вопрос не может не интересовать.

Я сказал, что омлет вкусный. Чай хорошо заварен и довольно сладкий.

— Согласен. Повара у нас не хуже столичных… Продолжайте, я вас слушаю. — Рындин приготовился писать. В его руке был остро отточенный карандаш.

— Не могу, мне на дежурство в поликлинику, — сказал я.

— Так вы и есть Каша? Очень приятно. Рассказывайте. Прошу.

— А я не опоздаю на дежурство?

— Не беспокойтесь, — сказал Рындин, — я сейчас позвоню. — Он снял с рычага телефонную трубку и сказал кому-то, что студент Каша задержится минут на сорок в больнице по делам службы. Видимо, ему не возражали. Он взглянул на меня с торжеством. — Ну вот. Этот вопрос улажен. Теперь мы можем с вами не торопиться. Слушаю вас.

Я рассказал ему, что знал, и он отпустил меня в поликлинику, где размещалась «Скорая помощь».

Дежурил низенький полный врач с пышной шевелюрой. Его имя и отчество я не мог запомнить. Фамилия тоже была трудная.

Когда я представился, он сказал:

— Знаю, знаю. Михаил Илларионович говорил, что вы будете мне помогать. Как только поступит вызов, поедем с вами вместе, а пока можете почитать, отдохнуть.

— Хорошо, — сказал я и спросил, как его зовут.

Он сказал, но я не понял и сказал ему об этом.

— Я часто сам путаюсь. — Он смотрел на меня, широко улыбаясь. — Зовите Иваном Ивановичем — просто и всем русским и нерусским понятно.

— А вы не обидитесь?

— Многие меня так и зовут. Зачем обижаться?

— Хорошо. — Я улыбнулся и вышел из комнаты.

Зал, где днем больные ожидают приема, и коридор были пусты. Странно было смотреть на эту необычную пустоту. Горели лишь две лампочки — одна в коридоре и одна в зале.

В регистратуре тоже было пусто и тихо. Регистратура… Меня осенило. Я потянул на себя дверь — открывается.

Я знал, что мне делать. Надо только предупредить, где меня искать. Я пошел в дежурную комнату и сказал врачу, что буду в регистратуре. И хотя он ничего не спросил, я пояснил, что в городе у меня живет друг, но я не знаю его адреса и, может быть, мне удастся его найти по амбулаторным картам.

— Если не найду здесь, то тогда, конечно, придется зайти в паспортный стол, — сказал я и пошел в регистратуру. Там я зажег две лампы. Они светили ярко и не только светили, но и грели. Каждая из них была свечей по триста.

Среди полной тишины громко и неожиданно зазвонил телефон. Я вздрогнул. «Принимают вызов, наверное. Сейчас зайдут за мной». Но врач прошел мимо. Вскоре во дворе загудел мотор.

Про меня забыли!

Я погасил свет и бросился вон из поликлиники. Подбежал к машине. Фары еще не были включены. В кабине сидел шофер, справа от него — фельдшерица.

— А где врач? — спросил я.

— В помещении, — ответила фельдшерица.

— В дежурке остался, — пояснил шофер.

— Он ведь выходил, я слышал его шаги из регистратуры.

— Только что? Это я выходила.

Я не понимал, почему врач не едет на вызов. Почему одна фельдшерица? Почему не приглашают меня?

— Вы ждете врача? — спросил я.

— Ждем, когда у вас кончатся вопросы. — Я не сразу понял намек шофера.

— Может, вы хотите поехать со мной? — спросила фельдшерица и посмотрела на шофера. Шофер заулыбался.

— Конечно, хочу! — с готовностью сказал я.

— Да ну! Зачем мужчине ехать, Шура? — сказал шофер. Он был в гимнастерке.

— Но если он хочет.

— А что произошло, куда едете? — спросил я.

— Роды, — сказала фельдшерица.

В темноте я не видел выражения ее лица. Она сидела справа от шофера. Она была в пальто, под ним виднелся на груди белый халат. На коленях у нее стоял чемоданчик.

— Ну, поедете? — спросила фельдшерица.

Я не знал, что ответить. Практика по акушерству в это лето у нас будет, так что…

— Ну, зачем он поедет? — Шофер смотрел на Шуру, на то место, где чуть светлело ее лицо. — Мы только привезем женщину в родилку, и все. — Что интересного? — Он включил свет. Осветились раскрытые ворота, улица и забор по ту сторону улицы. Парочка шарахнулась в темень.

— Что интересного? Но, может быть, ему хочется поехать. Я же не могу отказать, если он хочет ехать. Товарищ на практике. Понимать надо.

— Вот женщина родит, пока мы болтаем, — будет практика, — сказал шофер.

— Не поеду, — сказал я и отошел от кабины.

— Давно бы так!

Мотор взревел, и машина, обдав меня бензиновым дымком, выкатила через ворота на улицу.

Дул сырой, холодный ветер. Начинался мелкий дождик, совсем как осенью. Я поежился и побежал в регистратуру, к теплым большим лампам.

Они еще не остыли.

Я был рад, что больше не было телефонных звонков и никто не ходил по коридору. И куда могла подеваться ее карточка? Я лихорадочно работал всю ночь, и вдруг то, что искал, появилось. Она стояла передо мною в голубом прекрасно отутюженном платье и стыдливо смотрела в окно. Екатерина Ивановна сидела за столом и, улыбаясь, говорила: «Лесная улица, дом пять. Почему вы сразу не спросили? Так не дерутся за свое счастье».

Я проснулся от разговора. «Лесная улица, дом пять?» — переспрашивала регистраторша. Раскрыв глаза, я увидел, что лежу на широкой лавке, под головой стопка амбулаторных карт. Мимо снуют регистраторы. В окошечки заглядывают больные, просят записать к врачам. А я лежу, и все видят, что я лежу в регистратуре.

Я встал и спросил пожилую регистраторшу:

— Почему не разбудили меня?

— Вы так сладко спали.

— И все-таки нужно было разбудить, — сказал я, краснея. — Все население города видит, что я лежу у вас. Могут подумать, что я пьяный.

— Ничего не видно из окошка, уверяю вас, Игорь Александрович, — сказала молодая, — мы загораживали вашу голову стулом.

— Мы думали, вы сами проснетесь от шума регистратуры, а сон у вас, как у здорового ребенка. Хоть из пушек пали. — Это говорила пожилая регистраторша Александра Ивановна. Молодая чем-то была на нее похожа. Неделю спустя я узнал, что это мать и дочь.

Я сидел на лавке и с минуту смотрел, как быстро они находят на полках нужные амбулаторные карты. Была половина девятого. Я проспал утреннюю конференцию.

— Не пойму, что случилось. Нет многих карточек на своих местах, — ворчала Александра Ивановна. — Ах вот, нашлась, совсем в другом ящике. Как она сюда попала?

Амбулаторные карты, которые служили мне подушкой, я незаметно положил в ящичек и вышел. В коридоре на диванах и стульях уже сидели люди.

В своем кабинете я повесил халат, умылся, лицо и руки вытер носовым платком и заспешил в больницу.

День был солнечный, воробьи трещали по всей улице, с каждого дерева, с каждой крыши. Весело шелестела листва, звонкие ребячьи голоса доносились до моих ушей. А мне было грустно. Сердце мое плакало, честное слово!

В гардеробной тетя Дуся спросила:

— Вы что же опаздываете?

— Значит, так надо, — сказал я и пояснил: — На «Скорой помощи» дежурил… Конференция не кончилась?

— Нет еще. Рындин блокнот читает. Больной какой-то удавился.

— Удавился? — спросил я. — Прямо в больнице? А фамилию не слышали?

— Петров будто.

— Так он ушел, сбежал из больницы, а не удавился, — сказал я.

— Может, и так. А мне сказали, удавился. Только слушай — всего бабы наговорят!

— А на конференцию можно сейчас идти? — спросил я.

Тетя Дуся подумала.

— Можно, хотя Михаил Илларионович и не любит опаздывальщиков, страшно не любит, когда опаздывают.

«Не пойду», — решил я.

Надел халат и поднялся в ординаторскую. Валя сидела у окна, подперев подбородок рукой. Она сидела так минуты три, пока я не кашлянул.

Увидев меня, Валя вскочила и выбежала из комнаты.

Я раскрыл свою папку и увидел в ней фотографию, она лежала поверх историй болезней. На фото были изображены я и Валя в белых халатах. Непонятно только, почему Валина фигурка перечеркнута карандашом.

Совершенно не помню. Кто и когда успел заснять нас?

Мне стало жалко Валю. Но я ничего не мог поделать со своим сердцем. Оно еще надеялось на встречу. Я уже не надеялся, а оно надеялось. Валя меня избегала, старалась при встречах поскорее уйти. Значит, все-таки я для нее не безразличен. Что-то теплое, благодарное шевельнулось у меня в груди.

Странная штука человеческое сердце, никак в нем не разберешься, даже в своем собственном, и никакая электрокардиограмма тут не поможет. А хорошо бы: посмотришь на ленту, и сразу понятно, какое чувство настоящее, а какое — просто как эхо в лесу. Когда-нибудь и такая машинка будет, ведь нет ничего, что человек не мог бы в конце концов изобрести. Но пока что ее не придумали, и сердце болело. И я прислушивался к нему, опрашивая больных своей палаты, сидя в лаборатории за приготовлением анализов, отпуская физиотерапевтические процедуры под наблюдением Леонида Мартыновича. И даже позже, когда Чуднов собрал в ординаторской всех работников терапевтического отделения, я не смог внимательно слушать, что он говорил, хотя я всегда был рад его слушать. Он ругал сестер и санитарок. Особенно досталось Эле и Маше, ведь это в их дежурство ушел Петров.

Вскоре Чуднов всех распустил и начал звонить на фабрику, где работал Петров. Долго не мог дозвониться, телефон был занят, но минут через двадцать все же дозвонился и говорил с председателем фабкома и с директором фабрики. Они договорились действовать сообща, чтобы доказать Петрову, как важно для его здоровья возвратиться в больницу.

Потом и Чуднов ушел. Я остался в ординаторской один и начал заполнять дневники. Захотелось нарисовать Рындина. Но стол был застелен новым листом бумаги, и я не посмел. Минуту спустя вошла Валя, сказала:

— Культурные люди на столах не рисуют. — И скрылась за дверью.

Как она догадалась, что Вадима Павловича рисовал я?

Терапевт Орлова все еще болела, и я по-прежнему принимал в ее кабинете. Я успевал принимать всех больных участка, и Екатерина Ивановна говорила:

— Я бы уже выдала вам диплом, ей-богу, Игорь Александрович!

В этот день ко мне снова записался Краснов.

— Руфа, — сказал я сестре, — найдите, пожалуйста, рентгеноскопию желудка. — И я подал ей амбулаторную карту Краснова.

Она сходила в регистратуру и принесла заполненный рентгеновский бланк. Я прочел: «Ниша на малой кривизне желудка».

— Ну что, доктор? — спросил Краснов.

— Язва. Язвенная болезнь желудка. Как себя чувствуете?

— А все так же. Что ни съем, рвотой вычищает. Может, в больницу положите? Или, может, у меня не язва, а что-нибудь похуже.

— Что вы, папаша! У вас язвочка ноль пять на один сантиметр, на малой кривизне желудка. Значит, хотите в больницу?

— Как же, хочу.

— Руфа, пишите направление, — сказал я.

Вот каким я стал важным. Направления и рецепты уже почти не писал сам, Руфина писала, а я лишь подписывал.

До сих пор направления в терапевтическое отделение подписывала только Екатерина Ивановна. А что, если самому подписать? Примут или откажут? Самое плохое, что может быть, — это звонок дежурного врача. Позовут к телефону Екатерину Ивановну, она пожмет плечами и пошлет за мной. А я скажу, что просто забыл дать ей на подпись.

Руфа подала мне направление. Хорошо пишет: и кратко и понятно. С минуту я медлил, потом взял ручку, подписал свою фамилию, а на обороте — назначение и номер стола. Чуднов рассказал мне про все столы, которые готовит больничная кухня.

— Можете идти, или вас лучше отвезти на машине? — спросил я Краснова. Это было в моей власти.

— Если можете, велите отвезти, — сказал Краснов.

— Руфа. — Я сказал только одно слово. Руфа все поняла. Я очень уважал ее за это. Об одном и том же дважды ей говорить не приходилось.

Минуты через три Руфа возвратилась.

— Краснов, — сказала она, — машина ждет вас во дворе.

— Большое вам благодарение, люди. — Он вышел.

Люди!.. Он благодарил нас обоих.

Я подумал в эту минуту о всех, кто лечит больных, о всех людях в белых халатах. Одни лечат лучше, другие хуже, но все они облегчают страдания или вылечивают совсем. И даже мы, студенты четвертого курса, приносим какую-то пользу, пусть очень маленькую, а все же пользу.

— Вызывайте, пожалуйста, — сказал я Руфе.

Она вышла из кабинета и тотчас возвратилась.

— К вам просится Петрова, жена того больного.

— Пусть зайдет. — Я не мог догадаться, зачем она пожаловала.

Вошла миловидная хрупкая девочка. Совсем не было похоже, что она жена, мать двоих детей. Я пригласил ее сесть.

— Вы, конечно, знаете моего мужа. Ему нужен больничный лист.

— Это ваш муж сбежал из больницы? Зачем он убежал?

— Надо у него спросить. Я советовала ему возвратиться, потому что какое дома лечение? Но он и слушать не хочет. Не было такого случая, чтобы он меня послушал.

— Зачем же вы шли за такого? — спросил я.

— Дура была. Вот и пошла.

— Это правда, что у вас двое детей?

— Конечно. Так дадите больничный лист?

— Почему же он сам не придет?

— Чувствует себя плохо. Суставы болят, температура. Он прийти не сможет. Лежит.

— Посоветуюсь с заведующим поликлиникой и тогда скажу вам, подождите в коридоре, пожалуйста.

Я сходил в кабинет к Чуднову. Его там не было. Я позвонил в больницу. И там его не оказалось. Пошел к Екатерине Ивановне. Она сказала, что надо согласовать с Михаилом Илларионовичем, поскольку случай скандальный. Надо посетить больного на дому. Сделайте вызов через регистратуру.

Я сказал Руфе, и она записала вызов.

Пригласил жену Петрова в кабинет и сказал, что к ним придет сегодня врач и тогда будет принято решение о лечении и больничном листе.

— Ему нужен только больничный лист. Ему обязаны выдать, ведь муж не может работать.

— А в лечении он не нуждается?

— Дома он не будет ничего принимать. Он никогда не принимает таблеток и микстур. А меня он не слушает. Что с ним может быть, доктор?

— Я не пророк, — сказал я. — Ему надо в больницу лечь, а что может случиться с ним дома, не знаю. Уговорите, чтобы он лег в больницу.

— Я уже пробовала, не слушает… Значит, придет врач? Спасибо. А выдаст он больничный лист?

— Это вы у него спросите… Руфа, вызывайте следующего.

Вечерняя конференция началась, как обычно, ровно без пяти минут семь. Докладывали участковые терапевты.

На первом участке было все спокойно. Сделано десять активных посещений к гипертоникам и раковым больным. На втором участке один температурящий, взят под контроль и наблюдение.

— Предположительный диагноз? — спросил Чуднов.

— Малярия. Кровь на исследование взята. Скоро будет ответ.

«Здесь есть малярия, — подумал я. — Укусит комарик — и вся практика полетит вверх тормашками». И, словно угадав мои мысли, Чуднов сказал:

— Игорь Александрович, вам для сведения… Малярии у нас осталось очень мало, единичные случаи, а было время, когда болело чуть ли не поголовно все население. Через какой-нибудь год, думаю, мы и вовсе ликвидируем это заболевание… Так-с, прошу третий участок.

Это был участок Орловой, которая все еще болела. Это теперь был мой участок. Я принимал больных именно с этого участка, а вызовы на дому обслуживал врач с непонятным именем, который просил называть его Иваном Ивановичем.

— На третьем участке обнаружен больной Петров, — сказал он. — Состояние его пока удовлетворительное, но он все же нетрудоспособен. О больнице и слушать не хочет. Петрову мною выдан больничный лист. Больной взят под особое наблюдение, как не желающий лечиться. По участку сделано семь активных посещений.

Четвертой выступала, как всегда, Екатерина Ивановна.

— Сделано пять активных посещений к хроникам. И хочу сообщить вам приятную новость; завтра выходит на работу доктор Орлова… Нужно поблагодарить, и я благодарю нашего уважаемого практиканта Игоря Александровича, который весьма успешно заменял Орлову на поликлиническом приеме. Я очень им довольна. — Екатерина Ивановна платочком обтерла лоб.

Все смотрели на меня. Я опустил глаза и рассматривал носки своих ботинок. Я думал о том, что кончилась моя свободная, самостоятельная жизнь. Руфа перестанет мне подчиняться, больные будут смотреть на меня как на практиканта.

С кем буду работать завтра? Орлову я совсем не знаю, а вот к Екатерине Ивановне я успел привыкнуть, она добрая старушка.

Когда все вышли и остался лишь Чуднов, я спросил, к кому мне идти завтра.

— А к кому бы вы хотели?

Я сказал.

— К ней и пойдете… А с Петровым целая история. Были у него на дому представители фабкома, он и им сказал, что категорически отказывается от больничного лечения. И как причину называет наше нечуткое к нему отношение. Мы же оказались виновными. Сделайте, Игорь Александрович, для себя соответствующие выводы.

Мне было очень неловко, потому что во всей этой истории был частично замешан и я.

— Как вам нравятся наши вечерние конференции? — спросил Чуднов.

— Нравятся, — сказал я. — Они очень краткие и никого не обременяют. Да и польза есть.

— Хорошо сказали. Мне доставляет удовольствие, Игорь Александрович, слышать это от вас. Свежий человек замечает многое из того, к чему мы, старожилы больницы, привыкли и чего уже не замечаем — плохое оно или хорошее.

— А вот утренние конференции… — заикнулся я.

— Ну, говорите же! — попросил Чуднов.

— Может, я и не прав, но… длинные они, по целому часу… и утомительные, иногда скучные. — И для убедительности добавил: — Захаров тоже так думает.

— А Гринин? — опросил Чуднов.

— С ним не беседовал, — сказал я, — но, наверное, и он такого же мнения.

— Интересно. Ну, а предложение не созрело у вас? Вы смелее, Игорь Александрович. За смелость никто не осудит.

— Два раза в неделю, а не каждый день, — сказал я.

— Два раза? А может быть, хватит и один? Ну, например, в субботу? Будем собираться и подводить итоги работы за неделю. Как?

— Это еще лучше, — сказал я. — Все врачи будут довольны. У каждого освободится целый час.

— Решено! Еще кое с кем посоветуюсь и…

— До свидания, Михаил Илларионович, — сказал я, заметив, что дверь кабинета приоткрылась и в щели появился глаз Захарова.

Я на цыпочках вышел.

— Опять главврачу лекцию читаешь? — Гринин деловито жевал папиросу.

— Опять.

— На какую тему, если не секрет?

— О влиянии погоды на нашу практику.

— О! Тема актуальная!

Придя в больницу, я первым долгом забежал в свою палату.

Краснов лежал на третьей койке от окна и смотрел на меня. Значит, приняли. С моей подписью приняли.

— Лекарство давали? — спросил я.

— Давали, Игорь Александрович. Спасибо за заботу.

Ночь пролетела незаметно, как один час, и снова мы в больнице.

Зная чудновскую точность, мы старались никогда не опаздывать. К восьми утра мы пришли в приемный покой и сели на свои обычные места: Гринин на кушетку, а я и Захаров на стулья возле часов. Разговорились о футболе и не заметили, что уже десять минут девятого.

— Что же это такое? — спросил Захаров. — Почему никого нет?

Сверили часы. Часы в порядке. На лицах Гринина и Захарова недоумение. И тут я вспомнил о вчерашнем разговоре с Чудновым и рассказал товарищам.

Мы пошли по своим отделениям.

Я зашел в ординаторскую за историями болезней. Чуднов, заметив меня, вытащил за цепочку из кармашка брюк часы и сказал:

— Опаздываете.

Я сказал, что все мы сидели внизу, в приемном покое и не сразу догадались, что утренней конференции не будет. Я не думал, что уже сегодня ее может не быть.

— Так, так, на первый раз прощаю, — сказал Чуднов и коротким взглядом посмотрел на меня. Затем одной рукой он приоткрыл брючный кармашек, второй начал опускать туда за цепочку часы, словно ведро в деревенский колодец. Потом снова посмотрел на меня и спросил: — Вы куда это с папкой собрались?

— В палату, — сказал я.

— Завтракать идите. Теперь завтракать в восемь будете, а не в девять. Предупредите товарищей.

После завтрака я приоткрыл дверь палаты, где лежал Коршунов. Он сидел на кровати. Возле него на стуле сидел Гринин. Я закрыл дверь и пошел к своим больным.

Белов неподвижно лежал на спине. Лишь глаза его двигались, наблюдая за мной.

— Как ваши дела? — спросил я, подходя к нему.

— Лучше, Игорь Александрович. Надоело лежать на спине, но ничего не попишешь. Надо ведь?

— Обязательно, — сказал я, считая пульс. Затем я выслушал его сердце и легкие.

— Как? — Он смотрел, повернув ко мне глаза.

— Есть некоторый сдвиг к лучшему, — сказал я.

Подошел к Руденко. Как всегда, бледный и злой.

— Болит поясница? — спросил я.

— Хоть и меньше, но я не надеюсь. Мне не выкарабкаться. Не зря в нашу палату каждый день заходит морговский доктор… Как его…

— Вадим Павлович, — подсказал Иванов.

«Разведали, все-таки разведали, — подумал я. — Кто мог им сказать?»

— Вот-вот, Вадим Павлович зайдет и смотрит на меня, а я нарочно глаза прикрою, чтоб его порадовать. А сам все вижу. Постоит он и уйдет. Не дождется, бедный… Вот аппетита нет, и голова болит.

— Аппетит появится, и голова пройдет, и вообще вы поправитесь и выпишетесь из больницы в полном здравии. — Я говорил это, опираясь на мнение Чуднова. — Нельзя так мрачно смотреть на жизнь. — Я измерил у него кровяное давление, выслушал сердце и легкие, слегка постучал по пояснице и сказал: — Вот сегодня уже лучше.

Я побеседовал со всеми старыми больными и заполнил дневники, потом подошел к Краснову и развернул пустую еще историю болезни. Я заполнял ее час и десять минут. Когда я уже закончил, вошел Чуднов и взял у меня историю болезни, сел на стул, прочел внимательно и, глядя на меня, сказал:

— Все папироски подсчитали! И сколько граммов алкоголя употребляет в месяц и в неделю. И описали всю жизнь от рождения. И когда женился, и на ком, и здоровье жены, и сколько имеет детей. И сам Краснов каким ребенком по счету родился. Биография. Вся жизнь как на ладони. Хорошо, Игорь Александрович.

Он похвалил меня и все же, словно не совсем доверяя, выслушал Краснова, задал несколько вопросов. Потом он осмотрел всех других больных моей палаты. В коридоре сказал, чуть улыбаясь:

— Вы молодцом у меня. Из вас выйдет прекрасный терапевт. Конечно, учиться еще и учиться, но фундамент у вас заложен прочный. Не скрою, я мог бы дать вам таких больных, в которых вы запутались бы… даже мы, врачи, зачастую не можем как следует разобраться, вызываем консультантов из Москвы, но зачем я буду давать вам сейчас таких больных? Учиться надо прежде всего на типичных, студенческих случаях. Не так ли?

— Конечно, Михаил Илларионович.

— Вот доучивайтесь, кончайте институт и приезжайте к нам на постоянную работу, — сказал Чуднов. — С удовольствием возьму вас к себе. Квартиру дам. Не комнату, а квартиру. Как?

Я не знал, что сказать. Впереди еще два года учебы. Кем я захочу быть: терапевтом, хирургом или… Мало ли кем?

— Может быть, я буду не терапевтом…

— Конечно, конечно! Это уж вам решать. У вас будет еще время подумать. Взгляды и наклонности формируются не за один день и не за один год. Кем бы ни были — приезжайте!

— Спасибо, Михаил Илларионович. — Я был тронут до глубины души. Еще немного, и у меня навернулись бы слезы. С двенадцатилетнего возраста со мною не случалось такого. Я сказал: — Если буду терапевтом, приеду к вам. Ну, а если хирургом — не обещаю: Золотов… Золотов не даст жить…

Мы сидели в ординаторской. Чуднов молча смотрел в окно на сосны и дымил, дымил…

— Михаил Илларионович, зачем вы курите? — спросил я. — Другим запрещаете, а сами курите. Больные люди поневоле с сомнением относятся к словам врачей.

— Давнишняя привычка, надо сказать, вредная привычка. Несколько раз бросал, но более трех месяцев не выдерживал. Силы воли не хватало. Вы не курите, кажется?

— Нет.

— Вы просто паинька. Ваше счастье, что не приучились, а то, может, тоже не бросили бы.

— А вот Захаров в прошлом году бросил, — сказал я. — Он курил с четырнадцати лет.

— Очень похвально. Было бы, конечно, неплохо, если бы законом запрещалось курить и пить водку медикам. Вы, Игорь Александрович, правильно сказали: мы лекции читаем, ведем пропаганду за здоровый быт, а сами порой… Уж в крайнем случае кури, только дома. Вот тогда ты можешь с чистой душой идти в аудиторию, на народ. Читай лекцию — и тебе поверят. Кстати, по программе практики студенты должны и лекции читать. Вы знаете? Так что прошу… прочтете лекцию о вреде курения и алкоголя, а вторую… а вторую по собственному выбору. Подумайте над темой и мне потом скажете. Набросайте конспект.

— О раке, — сказал я.

— Можно. Интересная тема. Вот и готовьтесь. Скажете вашей участковой сестре, она найдет вам объект и подготовит аудиторию. А теперь идите и исследуйте у Краснова желудочный сок, кровь, мочу… все, что полагается. И не забудьте взять кровь на реакцию Вассермана. Мы берем у всех независимо от диагноза. Полезно. И посмотрите, как ставится реакция. Впитывайте, впитывайте все возможное…

Я дослушал до конца, встал и вышел. В коридоре встретилась Валя.

— Игорь Александрович, Иванов просит ветчины! Можно купить? — Валя смотрела куда-то в сторону. Она все еще дулась на меня.

— Почему ему захотелось ветчины? Потому что в больнице не дают?

— Доктор должен знать. — Валя все еще не смотрела на меня, мяла поясок халата.

— Ну, купите, если просит! Этакое дело, ветчина.

— А можно ему? — спросила Валя, ее бровки поднялись вверх, и она кротко взглянула мне в лицо, но не в глаза, а куда-то в подбородок.

— Можно! — выпалил я.

— А Чуднов ругать не будет? — Валя чуть заметно улыбалась.

— А вы как думаете? Будет ругать? Ну, скажите! Я очень прошу вас, Валя.

— Нет! Вас не будет! — И она взглянула мне прямо в глаза, дерзко и проникновенно. Я даже испугался этого откровенного взгляда.

После обеда Захаров и Гринин пошли в школу, а я решил прогуляться по городу. Я все еще надеялся встретить ту девушку — Венеру. Я вглядывался в лица женщин, иногда нагонял тех, которые шли впереди, если они хоть чем-нибудь напоминали ее.

Я прошел через весь город, видел три средние школы, библиотеку, электростанцию, сберегательную кассу, банк, пошивочное ателье, сапожную мастерскую.

Я зашел на рынок и обошел все ряды и ларьки и осмотрел всех покупателей и продавщиц. Вполне возможно, что она могла быть и здесь. Я купил три пучка зеленого луку и литровую банку сметаны. В больнице нам этого не давали.

Шел и читал все афиши на заборах. Может быть, она артистка? Почему бы и нет? Школа бальных танцев объявляла набор учащихся. Нет, для нас это не подходит, времени нет. Да и вообще. Что такое танцы? Без них вполне можно обойтись.

Возле газетных витрин толпились люди. Из-за их спин я ничего не видел, но постепенно начал вклиниваться между ними и вскоре уже мог читать. Снова пишут про военную опасность. Неужели — Западная Германия, наследница Гитлера, получит ракеты с ядерными зарядами? Нет, вряд ли война будет. Ведь теперь и у нас многое есть… Они побоятся начать.

Несколько минут спустя я стоял возле большой витрины универмага и рассматривал велосипед. Ко мне подошла женщина с ребенком. Женщина и сама была почти ребенок, ей было на вид лет восемнадцать.

— Будьте любезны, — обратилась она ко мне нежным голоском, — подержите мою малютку. Я сбегаю в универмаг за соской. Только одну минутку. Ну, две!

В жизни своей мне не приходилось держать на руках младенцев — это совсем не мужское дело. Мне бы надо было сказать, что я спешу на работу в поликлинику, пусть бы она какую-нибудь женщину попросила. Но я медик и обязан быть самым гуманным из всех людей. Я как болван смотрел на эту милую молодую мать, потерявшую соску. Она тоже смотрела на меня нежно и умоляюще, и я не смог ей отказать и сказал:

— Давайте. Только не больше двух минут.

— Какой вы замечательный человек! — Она положила на мою правую руку теплый белый сверток, а сама неторопливо пошла в универмаг.

В левой моей руке литровая банка со сметаной и лук, на правой — спящий младенец.

Проходит минута, две, пять — нет матери! Меня это мало тревожит: в универмаге много народу. Может быть, очередь за сосками, откуда я знаю? А может быть, ей и еще что-нибудь нужно купить.

Прохожие почему-то начинают обращать на меня внимание. Я не пойму, что привлекает их взгляды. Наконец одна старушка в синем платочке подходит ко мне и говорит:

— Молодой папаша, у вас сметана по брюкам льется. Я могу подержать ребенка.

— Спасибо. Не беспокойтесь, — отвечаю я и становлюсь боком к витрине, чтобы не было видно, что я вымазан. Жду еще несколько минут. Потом смотрю на электрические часы, висящие на противоположной стороне улицы, — прошло четырнадцать минут, как ушла мать.

Ребенок начинает шевелиться, вскоре слышу его плач, а я не знаю, как его успокоить. Снова прохожие смотрят на меня странными глазами.

Почему же так долго не идет мать? Поискать? Я не решаюсь войти в универмаг, чтобы не разминуться с нею. Чего доброго, она не увидит меня возле витрины и подумает, что я хочу похитить ее ребенка.

Четыре часа дня, уже начался прием в поликлинике. Не могу устоять на одном месте, прохаживаюсь вдоль витрин.

Глаза мои невольно устремляются на широкую дверь универмага: входят и выходят люди, а моей мамаши нет. Закрадывается мысль: а не подкинула ли она этого младенца? Она пожалела бросить его где-нибудь во дворе и решила отдать в руки человека. Но почему она выбрала своей жертвой меня? Неужели во всем городе не нашлось лица более глупого? Этого я понять не мог.

Прошло более часа. Что же делать? Куда идти? В больницу? В поликлинику? Засмеют. Пойду-ка я в милицию.

Мне очень мешала банка со сметаной. В незнакомом дворе возле водопроводной колонки я смыл с брюк сметану, потом зашел в булочную, купил двести граммов хлеба и в сквере съел его с луком и с остатками сметаны. Банку оставил на скамейке.

У меня освободилась левая рука, и я теперь уверенно взял уснувший живой сверток и направился в отделение милиции. Я вспомнил милиционера дядю Лешу, с которым мы встретились в день прибытия на станцию. Помнит ли он меня?

Дежурил не он, а тощий лейтенант. Он меня подробно расспросил и, кажется, не поверил тому, что я рассказал. Как назло, паспорт мой был в школе.

— Где работаете? Где учитесь? — спрашивал он.

— Нигде, — отвечал я. Мне не хотелось называть больницу. — Я приезжий. Я приехал сюда, чтобы разыскать товарища, но потерял адрес и шел на вокзал, когда подошла эта женщина.

— Неправдоподобно. — Дежурный смотрел на меня с подозрением.

Младенец снова начал плакать. Я сказал лейтенанту:

— Достать молока вы можете? Ребенок есть хочет.

— А можно молоко? Сколько ему?

— Понятия не имею, — сказал я.

— Мальчик или девочка? — спросил он.

— Если интересуетесь — проверьте, — сказал я. — Я не эксперт.

Лейтенант сидел на стуле и смотрел на меня. Не знаю, о чем он думал.

— Вы так и не сказали: можете вы принести молока с соской?

— У нас нет молока, — ответил лейтенант. — Откуда в милиции молоко? А сосок и тем более нет.

— Ну, тогда сдайте ребенка в ясли или в больницу. — В конце концов вы дежурный и предпринимайте какие-нибудь меры, ищите мать или там еще кого-нибудь, вы же дежурный, — сказал я. — Не могу же я держать младенца на своих руках до бесконечности. — Я почувствовал, как что-то теплое поплыло по моим ногам. Я понял, в чем дело, и поднял сверток с ребенком вверх. Возле моих ног образовалась лужица.

Лейтенант засмеялся. Он смеялся долго, минуты две, потом спросил:

— Это он или вы?

— Неуместные шутки, — сказал я. — Я буду жаловаться на вас. Вы несерьезно ведете себя на дежурстве. Я пришел к вам за помощью, а вы сидите как чурбан и смеетесь.

Лейтенант кашлянул, подтянул портупею и сказал:

— Осторожнее выражайтесь, гражданин. Я никуда не отпущу вас до утра. Будете ждать, пока не придет начальник.

— А вы позвоните ему, — попросил я.

— У него нет дома телефона.

— Не верю. У начальников телефон всегда есть.

— Наш не любит, чтобы его беспокоили.

— Я положу сейчас ребенка на ваш стол и уйду.

— Вы никуда не уйдете, гражданин. Если будете плохо вести себя, я велю посадить вас под замок.

— Не имеете права, — сказал я.

— Тогда увидите.

— Значит, мне ждать до утра?

— Да.

— Если ребенок умрет, я подам на вас в суд, — сказал я. — Я обвиню вас в тяжелом преступлении.

— Меня? — спросил лейтенант. Лицо его стало очень серьезным.

Что же делать? Надеяться на помощь этого служаки не приходилось. Надо самому как-то выпутываться. Ребенок охрип от плача.

— Разрешите позвонить, — сказал я.

— Куда?

— В больницу.

— Зачем? Я должен знать зачем.

— Я хочу вызвать врача. Ребенок, кажется, болен. У него начинается аппендицит.

— В таком возрасте не бывает аппендицита, — возразил лейтенант. Однако в светлых глазах его промелькнул страх.

— У моей сестры был именно в таком возрасте. Не даете звонить, не надо. Против вас еще один факт.

— Звоните. Я не запрещаю, когда знаю зачем.

Я схватил трубку, соображая, куда лучше адресоваться. Захаров с Грининым как раз в эти минуты ужинают в больнице. Я позвонил в терапевтическое отделение и попросил позвать Захарова. Ребенок кричал прямо в трубку, высунувшись из пеленок.

— Ну вот, — сказал лейтенант, — а говорили, у вас нет знакомых в городе.

Я ничего ему на это не ответил. Я услышал голос Захарова:

— Ну что там у тебя стряслось, Игорь? Почему в поликлинике не был? Откуда звонишь?

Я рассказал ему суть дела и попросил:

— Выручай, а то милиционер хочет держать меня здесь до утра.

— Чем же тебе помочь? Приехать? Ладно, сейчас прикачу на машине.

Минут через пятнадцать к зданию милиции подкатила карета «Скорой помощи». Вошли Захаров и дежурный врач. Поздоровались.

— Мы заберем подкидыша в больницу, — сказал дежурный врач и приоткрыл пеленки. Красное личико с черными пуговками-глазами смотрело на нас.

— Не возражаю.

— У нас есть и молоко и разные молочные смеси.

— Отдаю с пребольшим удовольствием, — сказал лейтенант. — Забирайте. Только расписочку оставьте. Вот бумага.

Дежурный врач написал расписку. Лейтенант прочел ее и сказал:

— Забирайте. А мать этого подкидыша мы обязательно найдем.

— Только не вы, — сказал я. — Другие, может, и найдут.

— Минуточку! — Лейтенант встал из-за стола. — Вы знаете этого гражданина? — Он показывал на меня авторучкой.

— Господи! Да это же наш сотрудник, — сказал Захаров. — Вижу, вы тут с ним немного тово…

Дежурный врач сказал мне:

— Ну, папаша, прошу. — И жестом указал на дверь. Дежурил врач по кожным болезням.

Все улыбались, даже лейтенант милиции. Только мне было обидно и горько. Я вынес ребенка на улицу. Не знаю, что бы я сделал с той, которая дала этому существу жизнь.

Придя в школу, я принялся в раковине стирать свои брюки. Сушил я их над электроплиткой в соседнем классе.

Вошел Гринин, сказал:

— Поздравляю, Игорек. Ты, оказывается, проворный парень. Уже папашей стал.

— Таким папашей сделаться нетрудно. — Я сидел перед плиткой на корточках.

Мне надоело сушить брюки, я повесил их на спинку стула, выпрямился и подошел к окну. В открытую форточку доносилась танцевальная музыка из парка.

Валя… Чем дальше уходила от меня Венера, тем все ближе становилась Валя. Я вспомнил первое впечатление о Вале. Тогда я был уверен, что она и не посмотрит в мою сторону. Но появилась другая, и я бросился за нею. Зачем? Валя… тихая и такая красивая. Ну, не такая, как Венера… и все равно в двадцать раз лучше меня. Каюсь, Валя, что я такой непостоянный. Но ничего, я исправлюсь, и ты узнаешь, каким хорошим другом я могу быть для тебя.

Я прошел по классу, потом пошел гулять по залу. Хорошо, что среди нас одни ребята и по школе можно разгуливать в трусах.

Запахло гарью, и я, вспомнив о своих брюках, стремглав побежал обратно в класс. Что я надену, если они сгорят?

От плитки поднимался дым. Это догорал мой носовой платок, каким-то образом выпавший из кармана.

В час ночи я принялся отглаживать утюгом, взятым в больнице, свои брюки. Может быть, никогда еще учительский стол не испытывал такого давления.

Когда я вошел в общежитие, Гринин и Захаров уже спали.

Я повесил брюки на вешалку и лег на койку, накрывшись одеялом с головой. Теперь будильник тикал приглушенно.

Я вспомнил первую ночь, проведенную в этом классе. Тогда я мечтал совершить подвиг, теперь я знал, что совершить его не так-то просто.

Как я завидовал Коршунову, его умению! Если бы хоть когда-нибудь я был похож на него!

Хорошо мечтать о подвиге, о славе, об открытиях, а вот попробуй соверши хотя бы самую малость сам.

И все же… я надеюсь. Правда, уже не так, как в первую ночь, проведенную здесь.

Я уже начинал засыпать, когда услышал стук в окно. Или мне показалось? Лениво высунул голову из-под одеяла. Я пока еще не знал, что стук в окно ночью — это значит, чья-то жизнь в опасности. Стук повторился.

Кому понадобилось нас будить? Может быть, в больницу привезли интересного больного и дежурный врач послал за нами? Захаров, кажется, просил на утренней конференции всех врачей об этом.

Я побежал к окну и вгляделся в темноту: женщина держала на руках ребенка.

«Опять женщина с ребенком! — мелькнуло в голове. — Опять какая-нибудь каверза».

Женщина подняла руку. Я просунул, голову в форточку и спросил:

— Что случилось?

— Умирает мой Гришенька. Помогите! Мне сказали, тут доктора живут.

Я услышал глухие рыдания. Голос женщины был немного знаком. Я не мог вспомнить, где его слышал.

Ах, это Гриша… Не тот ли, который пас корову под дождем в день нашего приезда?

Раздумывать было некогда. Когда просят о помощи, некогда долго раздумывать. Я закричал изо всех сил:

— Подъем! Тревога! — и включил свет.

Первым вскочил Захаров. Спросил:

— Что случилось?

Гринин сел, сбросив с себя одеяло.

— Пожар? Пожар на первом этаже не страшен, чего орешь?

— Быстро одевайтесь! — крикнул я. — Человек умирает! — И, натянув брюки, выбежал из класса. Открыл ключом входную дверь, сбежал с крыльца, закричал: — Несите сюда!

Я взял мальчика на руки, внес в класс и положил на стол, на котором недавно гладил брюки. И подумал, что, может быть, никогда еще на этом столе не лежал больной человек.

— Что с сыном? — спросил я женщину.

— Не знаю. Ничего не знаю.

Губы ребенка не двигались.

— Он же не дышит! — сказал Гринин.

— Может, он подавился костью? — спросил я.

— Зачем вы сюда его принесли? — крикнул Гринин. Лицо его выражало испуг и растерянность.

— Рассказывайте быстрее. Что с ним? — потребовал я.

— Он второй день ничего не ест, только чай пьет. Больше ничего не знаю.

— Надо осмотреть горло, — сказал Захаров.

Мы начали осматривать рот ребенка — ничего плохого. Тогда я засунул ему палец в рот: может быть, удастся нащупать кость? Кости не было.

Попробовал руки Гриши — холодные, посмотрел на ногти — синеватые. Приоткрыл веки — глаза мутные. Меня обдало холодом.

Я схватил тонкую ручку мальчика. Пульса не было. Но вот опять пульс. Слабый, такой слабенький, что его едва ощущали кончики пальцев. Я чувствовал, с какими огромными усилиями вконец ослабшее сердце проталкивает кровь. Жив Гришка! Но тут снова пульс пропал, он исчез совсем, и сколько я ни искал, найти не мог. Я подумал, что пульса и не было вовсе, что мне это лишь показалось. Наверно, это был не его пульс, а мой, пульсация мелких сосудов в моих пальцах.

Я стоял возле стола и смотрел на синеющее лицо мальчика. Я с радостью отдал бы ему свое сердце, вот сейчас, в эти секунды.

Пульса не стало, и Гриши не стало. Он должен был жить. Я должен был его спасти и не смог!..