…На кой черт она его сюда притащила! Каша ревет, как последняя баба. Я всегда считал, что этот парень — тряпка. Пещерное ископаемое, неорганизованная материя. Если врач будет проливать слезы над каждым больным, его ненадолго хватит.
А впрочем, есть над чем зареветь. Труп в студенческом общежитии! Вся практика замарана. Вот о чем стоит реветь.
Захаров все еще возится у мальчишки. Захаров-то не способен пустить слезу: как-никак доблестный артиллерист. Ищет пульс, а точнее — вчерашний день. Зачем ищет? Место мальчишки в морге. Вадим Павлович завтра будет потирать руки.
Черт знает что! Надо кончать возню.
Я подошел к столу.
— Захаров!
Он не ответил, не поднял головы. Его пальцы, еще мгновение назад искавшие, вдруг застыли. Пальцы прислушивались. Он взглянул на меня:
— Жив!
Невероятно! Моя рука сама собой оказалась на запястье мальчишки.
— Поймал? — спрашивает Захаров.
— Пульс есть, — отвечаю.
Захаров распрямил спину, у него был торжествующий взгляд.
— А сердце ведь раздумывает, работать или нет.
Подбежал Каша и прямо впился пальцами в правую руку мальчишки.
— Мать, вы слышите? Гриша жив! — закричал он.
Вот задача: вынести труп было просто. А теперь…
— Несем на «Скорую помощь»! — предложил я.
— Не успеем. — Захаров полез в карман брюк и вытащил нож.
— Ты что? — спросил Каша.
— Будем оперировать. Трахеотомию, — ответил Захаров. Он раскрыл ребенку рот. Я увидел в зеве красноту и ничего больше. Видимо, процесс разыгрывался глубже, в гортани.
— Мать, вы согласны на операцию? — спросил Захаров. — Постараемся спасти мальчика, но обещать не можем. А если не оперировать, он обязательно умрет…
— Мне… я… Мужа похоронила, а теперь… Что ж… Делайте.
— Мать, подождите, пожалуйста, в коридоре, — сказал Захаров. — Юра, поднеси стул и усади, — сказал он мне.
Я взял стул и повел женщину из класса, поддерживая ее, чтобы она не упала. Я готов был делать что угодно, только бы не резать этого мальчишку.
Я усадил, женщину на стул. Сам стал рядом. Может быть, за пару минут они все кончат?
— У вашего сына воспаление в горле, поэтому и воздух не проходит, — говорил я женщине. — Но теперь, наверно, обойдется.
Как же, обойдется! Дорого обойдется.
Оперировать здесь, в этом грязном классе? Никакой стерильности. Ни инструментов, ни перевязочного материала — ничего! Изуверство! Чушь! Авантюра. После операции неизбежно начнется сепсис. Золотов был прав: не стоит рисковать из-за одного процента… Никогда не стоит рисковать из-за одного процента!
— Юра, ко мне! — раздался голос Захарова.
Я вбежал в класс.
— Твое мнение, Юра? — Лицо у Захарова красное, как у мясника.
— Свое мнение я уже высказал: на «Скорую помощь». И как можно скорее!
Захаров, торопясь и пыхтя, точил перочинный нож на обломке кирпича. Этим ножом он нарезал колбасу, сыр, вскрывал консервные банки, откупоривал бутылки. Теперь этим ножом он разрежет мальчишке шею.
Каша рылся в своем трехпудовом сундуке. Нашел время, идиот! И где он достал этот допотопный сундук из простой фанеры? Вскоре он вытащил сверток, завернутый в полотенце. Когда он развернул его, у Захарова глаза расширились, и он улыбнулся какой-то нечеловеческой улыбкой.
— Игорь!.. Ты… — Захаров грубо ругнулся. Бывает, и ругань звучит как высшая похвала.
На полотенце лежали, сверкая никелем, два скальпеля, четыре кровоостанавливающих пинцета, марлевые салфетки, бинты, ножницы, настойка йода в коричневом пузырьке с притертой пробкой. Прозрачная четвертушка спирта. Несомненно, это спирт, а не вода. Зачем бы он из Москвы тащил в чемодане воду? Я увидел на полотенце даже дренажную трубку.
Этот Каша ехал на практику, словно в Антарктиду. Тут же он вытащил из чемодана беленькую, вероятно прокипяченную, простыню.
Ну вот, теперь есть почти все, что требуется для операции. Нет лишь канюли, которая после разреза вставляется в трахею. Но после этого случая Каша, конечно, будет возить с собой и канюлю. И, наверно, не одну.
Захаров отшвырнул нож в сторону.
— Вот это да! Из окружения вывел.
— Игорь бесподобен! — сказал я.
— Начнем?
— Да! Конечно! — отозвался Каша.
— Николай, я все-таки считаю, что оперировать в таких условиях некультурно. Медицински неграмотно! Наверняка присоединится сепсис!
Захаров, прищурясь, посмотрел на меня.
— Пошел ты к черту! Нашел время рассуждать. Игорь! Сверни-ка из чего-нибудь валик, подложи под плечи Грише.
Мальчишка уже лежал на простыне. Теперь Каша выдернул из-под своего одеяла другую простыню и сделал так, как приказал Захаров.
Дверь приоткрылась, вошла женщина.
— Нельзя, мать, — сказал Захаров. — Прошу пока не входить.
Женщина вышла. Через дверь было слышно, как она плачет.
Захаров уже протер спиртом руки, скальпель и склонился над мальчишкой. Руки его — я это хорошо заметил — не дрожали, они были спокойны. Только на лице напряжение, неуверенность и страх. Нелегко было ему сделать небольшой разрез на шее мальчишки. Может быть, он никогда не делал такую операцию. Может быть, он вообще не делал операций. Я очень мало знал о Захарове. Как и он обо мне. Мне это нравилось.
По пальцам Захарова стекала кровь. Скальпелем он разрезал что-то в глубине раны — наверно, трахею. Вот он просунул туда дренажную трубку.
Вдруг мальчик кашлянул. Я вздрогнул, словно среди тишины прозвучал выстрел.
Каша держал голову мальчишки. Захаров вытирал марлей кровь.
Мальчишка начал дышать. Смерть отступила. Но дело не доведено до конца. Смерть еще здесь, в классе, она снова может сдавить горло мальчишки. В этих условиях нельзя довести операцию до желаемого конца. Другое дело — в больнице. В больнице и я взялся бы за эту операцию, которую вообще-то не должен делать студент четвертого курса. Даже не всякий дипломированный врач возьмется за нее.
— Чего стоишь, христосик? — крикнул Захаров. — Бубнил про «Скорую помощь» — так беги!
— Я сейчас… Сейчас!
На «Скорую помощь». Быстрей! Я пронесся по залу мимо плачущей женщины.
На улице круглые электрические фонари тускло светили сквозь листву лип и американских кленов. Белая с черными пятнами кошка прошмыгнула передо мной. Дрянь, а не кошка! Лишь бы карета «Скорой помощи» успела.
Проклятая дыра, а не город. Телефона-автомата поставить не могут. Пока добежишь, «Скорая помощь» будет не нужна.
Я был весь в поту. Майка прилипла. В жизни никогда так не бегал.
Завернул за угол. В поликлинике освещено лишь одно окно. Кто сегодня дежурит на «Скорой»? Машина возле забора. Я подбежал, кулаком забарабанил по стеклу кабины. Шофер поднял заспанное лицо, зевая, спросил:
— Чего стучишь? Белены объелся?
Я объяснил, в чем дело. Но он и не думал заводить мотор.
— Валяй к дежурному врачу, парень. Скажет — поеду.
Дежурил фтизиатр Рындин. Он внимательно выслушал меня, вытащил из бокового кармана пиджака блокнот, приготовился записывать. Посыпались вопросы. Я перебил его:
— Не буду отвечать! Прикажите дать машину! Если не дадите, я буду жаловаться Чуднову и выше. Человек погибает, а вы со своими блокнотами. Потом запишете!
— Какой вы кипяток, однако. Берите машину! — Рындин спрятал блокнот.
Через минуту я уже сидел в кабине.
— Скорей, скорей! — подгонял я шофера. Впрочем, его можно было и не подгонять. Когда он делал повороты, я крепко держался за сиденье. К Вадиму Павловичу попадать не хотелось.
Мы приехали через полторы минуты.
— Машина прибыла! — сказал я, войдя в класс.
Захаров взял мальчишку на руки. Каша поддерживал ноги. А мне за что подержаться?
— Игорь, потеснись! — сказал я и взял больного за левую ногу.
Женщина шла рядом с Захаровым.
— Доктор… доктор… Что же теперь?
Она куталась в большой серый платок.
Захаров молчал. Очевидно, не знал, что сказать. Собственно, еще и неизвестно, чем все это кончится.
— Все будет хорошо, мать. Верьте, что все будет хорошо. — Он старался придать своему голосу побольше уверенности.
Шумел мотор. Фары были включены.
— Садись в машину, мать, — сказал Захаров.
Каша помог женщине подняться в машину.
Я поддержал ее за локоть с другой стороны.
Взвыл мотор, раздался гудок, одноэтажное бревенчатое здание школы повернулось и пропало из виду.
В машине было чисто. Светила с потолка лампочка. Женщина глядела на сына. Она молча сидела и пристально глядела на него. Потом поворачивала к нам голову, говорила:
— Спасибо вам, спасибо. — И снова ее глаза тревожно останавливались на сыне.
Все-таки приятно, когда тебя благодарит мать больного. Я видел, что это приятно не только мне, но и Захарову и, конечно, Каше. В конце концов каждый из нас сделал то, что мог. Если бы машина «Скорой помощи» не подоспела вовремя, еще неизвестно, чем бы все кончилось. Каша до самой больницы утешал женщину. Он совершенно не сомневался, что мальчишка будет жить. И женщина, кажется, ему поверила.
Захаров слушал Кашу и напряженно смотрел в лицо мальчишки. Нет, он не был уверен, что тот выживет. Скорее наоборот. В конце концов я был прав! Но почему Захаров не растерян? Почему не боится, что зарезал человека?
Мальчишку положили на кушетку в приемном покое. Дежурная сестра не знала, кого послать за Золотовым. Две санитарки были заняты. Щеки сестры зарделись. Я сказал:
— Могу сходить. Борис Наумович живет в тридцатом доме? Квартира шесть?
— Неужели сходите? Заранее благодарю вас, Юрий Семенович. Скажите, чтобы срочно шел в больницу. — Сестра облегченно вздохнула.
Я застегнул плащ и вышел из вестибюля.
Золотов спит и ни о чем не думает. Золотов! Признанный мастер, авторитет, хирургический бог на сто километров вокруг. Золотов! Звонкая, красивая фамилия. Наверно, очень приятно чувствовать, знать, что ты первый в городе и районе.
Через пять минут я был на Парковой улице. Прохожих нет. Даже дворники еще спят.
Я постучал в дверь. Очень скоро в передней послышались шаги, человек ступал в чем-то мягком. Золотов спросил:
— Кто пришел и зачем?
Я сказал.
Он открыл дверь, но не пригласил войти. Зато и не заставил долго ждать. Я успел выкурить лишь полпапиросы.
— Слушаю вас, — сказал он, застегивая на ходу пуговицы пиджака. — Люблю подробности.
Я начал рассказывать.
Золотов слушал и все чаще поглядывал на звездное небо. Мы шли по сонным улицам.
— Вы знаете Большую Медведицу? — вдруг спросил он.
Я показал.
— А Малую? — спросил он.
Я начал шарить глазами по небосводу.
— Не вижу, Борис Наумович, на ходу трудно ориентироваться.
— Как же летчики на лету ориентируются?
— Давайте остановимся на минуту, — попросил я.
— За минуту человек может умереть, — сказал он и спросил: — А созвездие Кассиопея видите? Или созвездие Ориона?
— И эти найду. Давайте только остановимся! — ответил я, зная, что Золотов не остановится.
— А Близнецов?
Где-то совсем близко залаяла собака. Я смотрел вверх. Я так старательно искал этих проклятых Близнецов, как будто от них зависела моя судьба.
— Не ищите, — сказал Золотов. — Близнецы появятся в августе.
— А сейчас только июнь, — зачем-то сказал я. В присутствии Золотова я чувствовал себя почти идиотом.
Собака погналась за нами. Золотов поднял камушек и бросил в нее. Он вел себя как уличный мальчишка. Собака отбежала. Она остановилась в пяти метрах от нас, повизгивая и хрипловато лая.
В вестибюле нам навстречу поднялась женщина, повязанная серым платком.
— Мать больного, — сказал я Золотову. И повернулся к ней: — Сейчас вашего сына посмотрит главный хирург.
Золотов кивнул и быстро прошел в ординаторскую.
Каша и Захаров почтительно встали с дивана.
Сестра подала Золотову халат. Влезая в него, он спросил:
— Кто делал трахеотомию?
У меня на лбу выступил пот. Вдруг стало жарко и неприятно. Какое счастье сказать: «Я делал. Я!»
— Почему молчите? Кто оперировал?
— Он. — Каша указал на Захарова.
— Кто помогал?
— Мы, — ответил Каша.
Золотов застегнул пуговицы халата и вышел.
Мальчишка лежал в операционной. Золотов осмотрел его, сосчитал пульс.
— Теперь, пожалуй, будет жить, — сказал он.
На какую-то долю секунды наши взгляды встретились. На лице Золотова мелькнула улыбка. Улыбка коварнейшего из людей… Предчувствие меня не обмануло.
Глядя на Кашу, Золотов сказал:
— Вы будете мне помогать. Идемте мыть руки.
— Не пойду, — сказал Каша. — Я прохожу практику в терапевтическом отделении и не имею права отнимать работу у них.
— Вот как? — Золотов улыбнулся, но не так, как мне, а снисходительно, мягко. — Тогда вы мойтесь, — сказал он Захарову.
— Есть мыться! — ответил Захаров, как солдат, и пошел к крану.
Я вошел в операционную. Нина уже стояла возле столика с инструментами, ждала Золотова.
Делать здесь нечего. Я повернулся и вышел. Золотов и Захаров мыли в предоперационной руки. Золотов напевал: «Марина, Марина, Марина…» Молодится, чертов старик! Я вбежал в ординаторскую, бросился на диван, как в омут. В окне блестели три яркие звезды. Близнецы? К черту Близнецов! К черту звезды! Донесся приглушенный стенами голос Золотова. Звезда районного масштаба. К черту!
Я уже засыпал, когда меня окликнул Захаров. Голос словно плавал в тумане.
— Юра! Помоги больного перенести!
Какого еще там больного? Хотелось спать, веки не разжимались.
Захаров взлохматил мои волосы. Я поднялся, пошел за ним. Я причесывался на ходу, сломал два зубца в расческе. До чего густой волос!
У входа в больницу, во дворе, стояла подвода. Женщина, держа ведро толстыми, как ноги, руками, кормила лошадь овсом. На соломе под домотканой холстиной лежал худой давно не бритый мужчина лет сорока. Мы взяли его на носилки.
В приемном покое мы опустили носилки на пол, а больного переложили на кушетку. У него были ввалившиеся глаза со страдальческим выражением.
— Золотов велел осмотреть больного и самим поставить диагноз, — сказал Захаров. — Давай обсудим.
— Нелегкий диагноз, — высказался Каша.
Мы начали расспрашивать мужчину, исследовали руками его живот, выслушали сердце, сосчитали пульс. Поспорили о диагнозе. Каша ни за что не хотел со мной соглашаться. И даже когда Захаров принял мою сторону, Каша стоял на своем. Баран!
Минут через пять пришел Золотов.
— Ну, диагносты? Слушаю.
— Заворот кишок, — сказал я.
Золотов еще не видел поступившего. Он поднял его рубаху и присел на стул. Пристально всмотрелся в живот. Затем постучал по животу пальцем, нахмурился. От сестер я слышал, что Золотов заканчивает кандидатскую диссертацию именно на эту тему.
— К сожалению, ваш диагноз правильный, — подтвердил он, взглянув на меня.
Как же иначе! Я в упор смотрел на Кашу.
— Ну, кто прав?
Он отвернулся.
— У вас серьезное заболевание, — сказал Золотов мужчине. — Нужно сейчас же оперировать. Вы, конечно, не возражаете?
Больной в ответ простонал и скорбно посмотрел на нас. В его взгляде я увидел мир, откуда не возвращаются. Больной попросил позвать жену. Ему еще надо советоваться!
— Позовите, — равнодушно сказал Каше Золотов.
Курносая с веснушчатым лицом женщина лет тридцати двух мешком ввалилась в приемный покой.
Мы вышли вслед за Золотовым в вестибюль и остановились у окна. Лошадь повернула в нашу сторону свою голову и тоже ждала.
Минуты через три дверь приемного покоя отворилась, и женщина сказала:
— Раз нужно — режьте. — По ее щекам текли слезы.
— Мы не режем, а оперируем, — сухо сказал Золотов.
Я с удовольствием наблюдал за Золотовым. Как он умеет осадить человека, поставить его на свое место! Рядом с ним чувствуешь себя и ниже и глупее. Остается одно: молиться на него и повиноваться.
Женщина притихла. Золотов энергично повернулся к нам.
— Быстрее мойте руки. Оба будете мне ассистировать. — Он пальцем указал на меня и на Захарова.
— Есть! — снова сказал Захаров и, конечно, автоматически вытянулся.
Ага! И я понадобился. Не плюй в колодец, районная звезда.
Я мыл руки. Горячая вода приятно обжигала. У соседнего крана мыл руки Захаров. Возле него стоял его телохранитель Каша и что-то говорил вполголоса.
Чуднов, дежуривший эту ночь в больнице, заглянул в операционную. Кашу он обласкал взглядом, на меня посмотрел с надеждой, а Захарову подмигнул: «Нажимайте, нажимайте — и оперировать даст».
— Помогают? — спросил он у Золотова.
Тот неопределенно выгнул брови. Понимай как знаешь.
Чуднов снова повернулся к Каше, обнял его за плечи правой рукой.
— А вы что здесь делаете, Игорь Александрович? Ведь ваше место в терапевтическом отделении!
— Там я днем, — ответил Каша.
— А разве ночью там нечего делать?
— Значит, вы запрещаете ходить сюда?
— Я, конечно, в шутку. В ваше личное время можете находиться в любом отделении больницы. Скажу больше: меня радует, что вы, прирожденный терапевт, интересуетесь и хирургией. — И он ушел.
Чего он ходит по ночам? Проверочки устраивает? Главный врач, а разменивается на такие мелочи. Недалекий человек, посредственность, потому и Кашу полюбил без памяти. Похожи они, как две слезы. Если бы, однако, Золотов в меня так втрескался. Интересно, полюбит ли Золотов Кашу? Вряд ли. Он любит только себя. Это логика сильной натуры. Но если бы Золотов все-таки хоть немного полюбил меня… Или Коршунов… На днях его выпишут из больницы. Как-то он будет относиться ко мне? Время покажет. Но многого от него не жду. Человек он не без странностей. Забывает, что врач один, а больных много. Можно ли ради всех рисковать собой? Четверых спасешь, а на пятом погоришь сам.
Я навещал его каждый день. Только бы Чуднов побыстрее его выписывал. Чего тянет?
В субботу за десять минут до утренней конференции я уже был в больнице и решил взглянуть на мальчишку. К моему удивлению, в палате сидели Захаров и Каша.
— Как? — спросил я у Захарова.
— Гриша вне опасности! — с восторгом воскликнул Каша. — Посмотри!
Мальчишка лежал спокойно. Щеки розовые, рот полуоткрыт. Он ровно дышал. Воздух с легким присвистом проходил через трубочку, укрепленную Золотовым на его шее.
Сосед мальчишки по койке, блондин лет тридцати, потянул меня за полу халата и спросил:
— Как же это вы? Без всяких принадлежностей и спасли ребятенка?
Я улыбнулся и спросил, указав глазами на Гришу:
— Спал ночью?
— Мальчонка-то? Еще как подхрапывал!
Захаров энергично кивнул на дверь.
— Пошли, ребята, а то без нас начнут конференцию.
В приемном покое уже полно врачей. Каждый сидел на своем месте. И вдруг… какая приятная неожиданность! Вдруг я увидел Коршунова. Он сидел на моем месте, в самом уютном конце кушетки. Бледное, незагоревшее лицо, большие черные чуть выпуклые глаза. Густые черные волосы, одна прядь выбилась из-под белой шапочки… Василий Петрович, мой избавитель, выздоровел! Мне хотелось всеми легкими, как на первомайской демонстрации, крикнуть: «Ура!» А впрочем, торжествовать рано. Еще неизвестно, чем это все обернется.
Захаров поманил меня пальцем. Мы уселись на его стуле вдвоем.
Вошел тяжеловес Чуднов, занял свое место за столиком. Стенные часы пробили восемь.
— Начнем, товарищи, — сказал Чуднов. — Кто у нас сегодня дежурил? — Его взгляд скользил по лицам врачей.
— Вы сами, — сказал кто-то.
С досады Чуднов махнул рукой, по-детски беспомощно улыбнулся.
— Ищешь градусник, а он под мышкой, — сказал он и начал зачитывать скучную сводку о том, сколько поступило и сколько выписано за неделю человек, перечислил известные всей больнице фамилии тяжелых больных. Потом перешел к чтению приказа Министра здравоохранения об улучшении медицинского обслуживания населения.
В первом ряду, наклонив голову, сидел Золотов. Ему тоже, видно, было скучно, он рассматривал свои желтые от йода пальцы.
Неожиданно Чуднов встал. Тяжелый, длиннорукий, с темным загаром, он походил на гориллу в халате.
— С особенным удовольствием мне хочется доложить конференции, что в эту ночь наши младшие товарищи, студенты… — И он вкратце, не называя фамилий, рассказал об операции в школе. О, это был чуть ли не подвиг, совершенный двумя комсомольцами и одним коммунистом! Идейная сторона вопроса, как видно, интересовала его не меньше, чем чисто медицинская. Словом, Чуднов знал, как преподнести материал! А, здраво говоря, при чем тут комсомол? При чем тут партийность? Если я талант — я делаю. А если он бездарь — погорит, никакой билет не поможет.
Но вот Чуднов сел. Я встретился взглядом с Коршуновым. Он радостно улыбнулся мне: «Молодец, Юра!» Я тоже ему улыбнулся: «Знай наших!»
Наконец утренняя конференция закончилась. Задвигались стулья. Врачи начали расходиться. Я остановился у окна. Дышал с наслаждением. Какая-то струна во мне пела. Наверно, оттого, что трудная и опасная ночь так триумфально закончилась.
Во дворе прогуливались больные. Доносился их оживленный разговор, смех… Мне тоже хотелось громко говорить и смеяться вместе с ними. Но я был в халате, на службе, я не мог себе этого позволить.
— Юрий Семенович, заскучали по любимой? — бросила мне на ходу Валя — та грубо отесанная, лишенная утонченности Валя, которая могла понравиться только Каше.
— Вы бы лучше спросили, где пропадает вечерами ваш… — Я не стал продолжать. Вряд ли Валя услышала бы: она была уже далеко.
Под окном кто-то ругнулся. Я вытянул шею и увидел моих больных, Редькина и Кукина. Они резались в карты. Несколько раз я накрывал их в палате, теперь они примостились на траве у стены.
— Опять за старое? — крикнул я.
Взрослые, а не понимают. Ведь, если заметит Золотов, мне будет выговаривать. Им удовольствие, а мне — выговор.
Редькин быстро сгреб карты, сунул их в карман пижамы и выставил напоказ пустые руки.
— А мы ничего. Вам показалось, Юрий Семенович. Мы не играли.
— Прошу вывернуть карманы, — строго сказал я. И уже когда сказал, заметил, что говорю тоном Золотова.
— Ну, это не положено по уставу больницы, Юрий Семенович.
— Вот именно, — еще строже сказал я. — В карты играть действительно не положено. И обманывать тоже.
После завтрака вместе с Коршуновым я сделал обход больных своей палаты. Когда мы вышли в коридор, Василий Петрович пожал мне руку и сказал:
— Честно говоря, не ожидал. Больных ведете очень правильно. В этом же духе и продолжайте.
Я сел за стол и начал заполнять дневники в историях болезней, за соседним столом сидел Коршунов. Позже к нему присоединился Захаров. Работалось хорошо… И вдруг перо в моей руке задрожало: на мгновение я представил, что было бы со мной, если бы мальчишка умер в нашем общежитии. Как бы тогда Чуднов рассказал о нас на утренней конференции?
Нудная и неблагодарная работа — писание историй болезней. Никто не оценит, никто не похвалит. А если и похвалит, то удовлетворения все равно, наверное, не испытаешь. И все-таки заполнять истории надо. Уж так повелось исстари. Кроме того, история болезни — документ юридический. Иногда он попадает в руки к дотошному следователю, фигурирует на суде. И чтобы совесть твоя была чиста, заполнять истории надо полно и добросовестно. Пусть все видят, что ты сделал для больного все, что можно было сделать. Разумеется, на современном уровне медицинских знаний.
К счастью, и писанию историй приходит конец. Василий Петрович откинулся на спинку стула, вздохнул, закрыл папку.
Я тоже захлопнул свою папку, подошел к его столу.
— Вы представляете, Василий Петрович, — начал я, — в институте нам почти ничего не давали делать самим. К ассистированию, правда, допускали. Лично я очень много ассистировал. Но разве можно этим удовлетвориться? Далеко не одно и то же — держать в руках марлю или скальпель. А нам, студентам четвертого курса, в институте — да и здесь! — доверяют только марлю. В лучшем случае пинцет или иглу.
— Совершенно верно, — пробурчал Захаров. Он еще не успел заполнить истории болезней, хотя больных у него меньше, чем у меня. Староват. Учиться нужно до двадцати пяти.
Я продолжал:
— Честное слово, обидно. Пора уже брать быка за рога. Нас через два года выпустят врачами, а мы не сделали ни одной операции. Значит, мы должны будем доучиваться где-то на Камчатке или Сахалине, притом, возможно, слишком дорогой ценой.
— Конечно! — согласился Василий Петрович. — Думаете, меня Золотов встретил лучше? Показал две-три амбулаторные операции и сказал: «Диплом получили? Так извольте работать!» Три года я варился в собственном соку. О больших операциях мог только мечтать. Как старался Золотов не допустить меня в стационар! Не вышло. Чуднов и горздрав крепко меня поддержали… А вам просто повезло, вы еще студенты и уже работаете в стационаре. Завидное положение.
— Очень незавидное, — возразил Захаров, завязывая шнурки папки. — Большие надежды возлагали на вашу больницу, а, выходит, зря. С нами обходятся как с детьми. А нам уже надоели няньки!
— Ну, друзья, делать выводы рановато. — Василий Петрович развел руками. — После трахеотомии, которую вы сделали, думаю, и Золотов пересмотрит свое отношение к вам. В следующую пятницу мой операционный день. Посмотрю, как вы работаете. А теперь пойдемте в перевязочную. У нас еще не все перевязки сделаны. Двум больным надо наложить гипс. Посмотрю, на что вы годны.
— Ты будешь в пятницу оперировать, — шепнул Захаров, положив руку мне на плечо.
— Ты что, пророк? — спросил я.
— Вот посмотришь!
Захаров ошибся: мне посчастливилось оперировать уже сегодня, в субботу.
Как всегда, с четырех часов мы принимали в поликлинике. Но теперь вместо Золотова нами руководил Василий Петрович. Сестра вызвала пятерых мужчин. На одного из них я обратил внимание. Он был примерно моего возраста, но очень бледен и возбужден. Глаза его не знали, на ком из нас остановиться. Я подошел к нему и предложил сесть.
— Ваша фамилия? — спросил я.
— Дубовский.
Я стал подробно опрашивать и все добытые сведения записывал в амбулаторную карту. Потом я попросил его прилечь на кушетку. Я ощупывал его живот, поворачивая больного с боку на бок.
— Острый аппендицит, — сказал я. — Необходима операция. — И пошел к раковине мыть руки.
— Операция? — спросил Дубовский. — А нельзя ли обойтись без нее?
— Нельзя, — сказал я решительно.
— А я думаю, что можно, — возразил он.
Наш разговор услышал Коршунов и попросил у меня амбулаторную карту больного, просмотрел первую страницу.
— Вы учитель? — спросил он.
— Да.
— И боитесь операции?
— Да. Точнее, я хотел бы обойтись без нее.
— Я вас просто не понимаю, — сказал Василий Петрович мягким голосом. — Уж кто-кто, а вы, наверное, знаете, что аппендициты лечат только оперативно. И чем раньше сделана операция, тем лучше результат.
— Значит, и вы советуете? — спросил Дубовский.
Василий Петрович попросил его «еще разок» прилечь на кушетку. Дубовский лег. Василий Петрович ощупал его живот и сказал:
— Да, советую.
— Если советуют сразу двое, очевидно, надо соглашаться, — сказал Дубовский.
«Сразу двое»? Неплохо сказано! Я взглянул на больного попристальней и увидел в нем себя. Высокий, стройный. Густые волнистые волосы, чуть выгоревшие на солнце. Только глаза не мои — голубые. И за ним, наверно, гоняются девчонки.
— Юрий Семенович, пишите направление, — сказал Василий Петрович, — и распорядитесь, чтобы товарища Дубовского отвезла санитарная машина.
Я написал направление, и мы вышли из кабинета.
Фельдшерица Шура, дежурившая на «Скорой помощи», прочитала направление и начала собираться в путь.
Вбежал Захаров, глянул на нее.
— Вы здесь?
— Уезжаю в больницу.
— Подвезите заодно и мой аппендицит, — попросил он.
— Ваш? — Шура лукаво смотрела на Захарова.
— Ну, конечно! Я ж не святой. И даже у вас может случиться эта штука, если еще не вырезали.
— За мой аппендицит можете не беспокоиться. — Шура, надув губки, пошла к машине. — Ведите же скорее свои аппендициты. — Она сдержанно улыбалась.
Санитарка впустила в кабинет трех пожилых женщин и двух девушек.
Одна из девушек меня поразила. Я просто не верил глазам. Ее словно отлили по особому заказу природы.
Я усадил ее на стул против себя и рассматривал, не стараясь и не умея скрыть восхищение. У нее было красное от загара лицо. Сочные, по-детски сложенные бантиком губы. Но какой это был бантик! Голову даю на отсечение, что таких вторых губ нет на всем свете. Девушка была моложе меня года на три.
— Ваша фамилия?
— Кирьякова Вера.
— На что жалуетесь? — спросил я.
— Никто замуж не берет. — Она смотрела на меня озорными глазами.
— Я возьму, — тихо сказал я и пальцем показал на свою грудь. — Подхожу? — Я смотрел ей прямо в глаза. Дьявольски хороша девчонка! Вспомнилась Алла, которая меня обхаживала в институте. Я не возражал, что она меня обхаживала. Все-таки профессорская дочь.
Какой фурор произвела бы Вера, если б она появилась со мной в институте! От нас не смогли бы оторвать глаз. Только и разговоров было бы о том, какую девушку отыскал себе Гринин. Алла, наверно, умерла бы от зависти. Но кто же виноват, что бог не наделил ее красотой?
— Ну? Так гожусь в мужья? — спросил я тихо, чтобы никто из посторонних не слышал.
— Кто тебя знает. Сначала палец вылечи. — Она протянула распухший и пожелтевший указательный палец. Я взял ее руку. Удивительная красота пальцев и предплечья. Черная родинка возле локтя. По-детски крошечные выгоревшие на солнце волоски. В одном месте прилип кусочек моха.
— У тебя нет температуры?
— Не измеряла, — ответила Вера.
— Так-так. Значит, торф добываешь? — Я заглянул в амбулаторную карту.
— Да, сушила торф, доктор.
— Этими руками?
— Ну, конечно! Не твоими же!
Я смотрел на нее и все больше поражался. Одета бедно: выцветшая ситцевая кофточка, простая клешная юбка, парусиновые туфли в песке.
— Совсем не спала, доктор. Хоть отрубай палец. Не могу больше терпеть.
— Зачем же отрубать? Отрубать такой пальчик! Царевна позавидовала бы.
— Отпусти мою руку, — вдруг сказала Вера. Она хотела еще что-то сказать. Я поспешно перебил ее:
— Надо удалить гной. Ну как, полечимся, Вера? — Я готов был тысячу раз повторять ее имя.
— Я же сказала — лечи.
— Зина, — позвал я сестру и взял скальпель.
— Лучше отвернуться, — посоветовал я Вере.
Она отвернулась к окну, и я увидел ее профиль.
Это лицо достойно было того, чтобы его отчеканивать на монетах. Удивительно талантлива природа. Она совершает чудеса с поразительной легкостью. А как нелегко изобразить на холсте движение морских волн или предрассветный сумрак леса! Или лицо девушки. Изобразить так, чтобы в него можно было влюбиться. Я старался скальпелем повторять все движения Золотова. Хотя нам самим он ничего не давал делать, но смотреть, что делают его руки, он все же не запрещал. Этого права он отнять не мог.
— Больно? — спросил я, как всегда спрашивал Золотов.
— Что-то делаешь, а что — не пойму, — ответила Вера.
Я вскрыл нарыв. Гной, перемешанный с кровью, вытек в лоток. Я наложил повязку и сказал:
— Все. Сегодня будешь спать.
— Спасибо, доктор. Когда прийти на перевязку?
— Сейчас скажу. Пойдем, — сказал я.
Мы вышли из кабинета. Хорошее правило — брать быка за рога. Но не всем дано уметь пользоваться им. Я сказал Вере:
— Встретимся завтра, а? Завтра воскресенье.
Губы ее улыбались.
— Завтра прийти на перевязку?
— Конечно!
— По воскресеньям поликлиника закрыта.
— Для перевязок открыта… Придешь?
— Не знаю, доктор.
— Приходи к почте, — попросил я. — Но только обязательно. Буду ждать. В десять утра.
Она посмотрела на меня грустными глазами.
— Ладно. Приду, если так просишь.
Я протянул ей руку. Она пожала. Это была удивительная рука: горячая, живая, пронизанная током. У Аллы рука всегда была холодная, потная, вялая. Ее руку я старался как можно скорее выпустить из своей.
Вера получила больничный лист в окошке регистратуры. Сложив его вдвое, она пошла к выходу. Я сидел на стуле среди больных и смотрел на нее.
Солнце светило прямо в дверь. Я нарочно здесь сел. Когда Вера выходила, солнце пронизало ее платье насквозь, и я увидел, какие красивые и стройные у нее ноги.
Потом я вышел на крыльцо и смотрел, как она идет по улице: Вера шла легко и спокойно.
И было в ее походке что-то такое, что принадлежало только ей. По этой походке я узнал бы ее среди тысяч других девушек.
На перекрестке Вера остановилась и обернулась. Я помахал ей рукой. Она не ответила и скрылась за углом здания.
Я возвратился в кабинет в самом лучезарном настроении. Завтра мы встретимся. Я жил завтрашним днем, и когда следующая больная, пожилая женщина в очках, не согласилась на операцию, которая ей была необходима, я даже не рассердился, а сказал только:
— Не могу вас заставить — дело ваше, здоровье тоже ваше.
— Правильно. Посоветуйте гражданке идти домой, — вмешался Василий Петрович. — Зачем напрасно отнимать время у себя и у других? Будем заниматься теми, кто хочет лечиться.
— А вы сами меня разве не можете полечить? — Женщина смотрела на Василия Петровича. — Они же… практиканты.
— Сегодня ведут прием московские доктора, — сказал Василий Петрович. — И незачем капризничать.
Больная взглянула на меня еще раз. И, резко повернувшись, ушла.
— Посидит, подумает и вернется, — сказал мне Василий Петрович. — Нельзя же допустить, чтобы больные у нас в кабинете командовали.
Вот это мне нравится. Правильные слова.
Потом мы приняли пятерых мужчин. Коршунов подходил то ко мне, то к Захарову, давал указания. После мужчин снова пригласили женщин. Среди вошедших была и та упрямая больная в очках. Она смущенно улыбалась.
Василий Петрович одобрительно сказал:
— Давно бы так, гражданка. Юрий Семенович, мойте руки.
К половине шестого мы приняли всех записавшихся больных.
— Собирайтесь, поедем оперировать, — сказал Василий Петрович.
Машина «Скорой помощи» подбросила нас до стационара за какие-нибудь три минуты. Еще через десять минут я уже стоял возле операционного стола в полной форме врача-хирурга. Предстояло сделать операции троим больным. В последние дни я много читал об операциях по поводу аппендицитов. И знал эти страницы учебников на память.
Вошел Захаров, на ходу завязывая марлевую маску. Затем появился Василий Петрович. Он был одет, как и я: халат, шапочка, марлевая маска, фартук из клеенки. И руки выставлены вперед.
На каталке привезли тучную женщину. Сердце у нее, должно быть, неважное. Василий Петрович оперировал ее сам, а я помогал. Не приведи бог оперировать таких полных! И зачем только они болеют!
Двадцатилетнюю девицу оперировал тоже он. Операция прошла без каких-либо особенностей, и она мне не запомнилась.
Дверь приоткрылась, в щель пролез Каша. Он посмотрел на меня с завистью. Ему тоже не терпелось оперировать. Конечно! Он стал возле Захарова и что-то тихо говорил ему в левое ухо, как в микрофон.
Василий Петрович сидел на железном, выкрашенном белилами стуле. Как и я, он выставил вперед руки, полусогнутые в локтях.
— Вы хорошо ассистировали, — вдруг сказал Василий Петрович. Он оттолкнулся ногой от пола, описал на вертящемся стуле почти полный круг и остановился, глядя на меня. — Всегда помните, что вы ответственны за жизнь человека. Когда оперируете, всегда думайте, что на операционном столе лежит близкий вам человек: мать, брат, жена. Нужно любить человека, который пришел к вам за помощью. Руки и сердце хирурга неразрывны.
Голова и руки — да. Что касается сердца — сомнительно. Во всяком случае, мне будет трудно представить в чужом человеке брата, мать или жену.
Ввезли Дубовского. Василий Петрович сказал:
— Юрий Семенович, оперировать будете вы.
Глаза Каши вспыхнули, а Захаров глянул на меня без всякого удивления. «Я же говорил тебе!» — прочел я в его взгляде. Мне показалось, что он завидует мне. Что ж, это естественно… Как и я, он смотрел на Коршунова.
Не заведующий отделением Золотов, не институтские светила, а Василий Петрович казался мне сейчас самым умным, самым справедливым учителем на земле. Я благодарил судьбу за то, что при распределении попал именно к нему. Хорошо, что он выздоровел. И еще лучше, что он оправдывает мои надежды.
Дубовского переложили с каталки на операционный стол.
— Тревожно на душе, — признался Дубовский, глядя то на Василия Петровича, то на меня. — Мой дядя умер до войны оттого, что срезал безопасной бритвочкой мозоль. И представьте, жена у него была врач.
— И он, по-видимому, считал, что этого вполне достаточно, чтобы и самому испробовать свои силы в медицине, — сказал Василий Петрович. — Много ли надо знаний, чтобы удалить крошечную мозоль?
— Он умер от заражения крови, — сказал Дубовский, шаря глазами по операционной. Ему, наверное, казалось, что он увидит где-либо кровь. Но вокруг была чистота, какая может быть только в операционной.
— Вероятно, ваш дядя не прокипятил бритвочку, — сказал Захаров. — А пенициллина в те годы еще не было.
— Вероятно, — уже из-под простыни сказал Дубовский. — Василий Петрович, кто будет меня оперировать?
— Юрий Семенович, — ответил Коршунов.
— Юрий Семенович врач или студент? — спросил Дубовский.
Гениально! Гениально спросил парень!
— Почти врач, — сказал Василий Петрович. — Он окончил с отличием четыре курса института. Кроме того, и я буду рядом, так что вы можете быть спокойны.
Я буду оперировать! И мне будет ассистировать Василий Петрович! Я почувствовал необычайный прилив сил и уверенность неограниченную.
Может быть, эта уверенность передалась больному. Он спокойно опустил голову на простыню — он беспрекословно отдавал себя в мои руки.
Василий Петрович смазал йодом живот Дубовского. В двух предыдущих операциях это делал я. Сестра подала шприц, и я сам начал впрыскивать новокаин в кожу больного. Все шло хорошо, и лишь когда в моих руках оказался скальпель, уверенность начала покидать меня. Ассистировать просто, а теперь немеют пальцы, сжимающие скальпель, кружится голова. Может быть, от счастья кружится? А что, если не смогу? Но ведь я давно стремился к оперированию! Я увидел Василия Петровича, Захарова, Кашу, Дубовского и сказал себе: «Я должен быть сильным и смелым, лишь тогда из меня выйдет толк». И вонзил скальпель в кожу.
Дубовский спокойно дышал под простыней. Воздух свободно поступал к нему. Дубовский, конечно, не знал, что делается сейчас в его животе. Но, как и каждый больной, он хотел знать.
По выражению лица Каши я догадывался, что Дубовский смотрит на него, смотрит, наверное, внимательнее, чем в зеркало. Каша иногда ему подмаргивал. Выражение лица Каши часто менялось, но не омрачалось ни разу.
Мне надо было найти червеобразный отросток. Еще ничего не искал я в жизни с таким старанием.
Минуты три прошли в поисках, в тягостном для меня молчании. Нет!
Я посмотрел на сестру Нину. Ее глаза, большие и черные, что-то подсказывали мне. Но что? Взглянул на Василия Петровича. Он даже не удостоил меня взглядом. «Если я не доведу операцию до конца, я погиб», — мелькнула мысль.
И вдруг я нашел отросток сзади — совершенно позади слепой кишки. Нашел!
Минутой позже я перевязал отросток, отрезал, бросил в таз и начал зашивать брюшину.
— Молодец, Юрий Семенович. Хорошо, — похвалил Василий Петрович, когда больного увезли в палату.
Выйдя из-за своего столика, операционная сестра протянула мне руку:
— О! Вы титан, Юрочка! Первый раз вижу оперирующего студента.
— А что говорили в начале месяца, помните? «Не завидую больным, которые…»
— Поздравляю, — перебил Каша, — ты прекрасно делал.
Подумаешь, открыл Америку! Я и сам знал, что прекрасно. Теперь вся больница будет знать. Я первым сделал полостную операцию.
Захаров оказался самым сдержанным. Пожав руку, он лишь сказал:
— Начало хорошее, Юра.
Я понимал его сдержанность и даже одобрял ее. Я сам относился к Захарову сдержанно: не мог себе простить, что все-таки, если разобраться, не я, а он спас мальчишку. Этот переросток обставил меня на целое очко. Что ж ему радоваться, если я теперь догоняю?
Василий Петрович медленно снимал халат, лицо его улыбалось.
— Вот смотрю на вас и думаю, — сказал он, — правильно я поступил или нет? Убежден, что правильно.
Каша, кивая головой, закричал:
— Конечно, правильно! Разве может быть на этот счет второе мнение?
Я не мог ни думать, ни говорить. Я был на седьмом небе. Душно и тесно в операционной. Я вышел в коридор. Он был пуст. А мне хотелось к людям, хотелось новых похвал. Хорошо ли, когда человек ждет похвал? Да, хорошо! Да, я хочу похвал! Человек должен хотеть похвал, если это настоящий человек, а не тряпка.
Не помню, как очутился я на дворе. Шел, кажется, дождь, но, разгоряченный, я не замечал его. Я даже расстегнул воротник рубашки и ослабил галстук. Курил папиросу за папиросой. Счастливейший день моей жизни!
Не заметил, как подошел Каша. Он ласково потрепал меня по плечу. Не скрою, я не чувствовал особой радости от этого прикосновения.
— Я очень доволен, Юра, — сказал Каша. — Вот узнает Золотов, что ты хорошо оперировал, и к Захарову будет лучше относиться, да и ко мне, когда перейду в хирургическое отделение. Возможно, и Золотов будет скоро разрешать оперировать… Я очень доволен, Юра, — ведь каждый успех, каждая неудача любого из нас отражается на всех троих.
— У тебя иногда рождаются гениальные мысли, Игорь! — сказал я. Минуту погодя я спросил: — А тебе не надоело еще в терапевтическом?
Дождь брызнул вдруг как из лейки, и Каша спрятался под балкон, поддерживаемый толстыми четырехугольными колоннами. Оттуда он крикнул:
— Что ты, Юра! Терапия — увлекательнейшая наука… Ой! Шприцы полопаются! — Через мгновение он исчез в вестибюле.
В такой день его мысли заняты какими-то шприцами.
Едва он исчез, на крыльцо вышел Чуднов. Сейчас и он начнет поздравлять. Конечно! Я поблагодарю его… Странно! Куда это он? Не заметил меня.
Из окна второго этажа высунулась Валя:
— Юрий Семенович, вас дежурный врач зовет.
Что еще там такое? Я бросил папиросу, поправил галстук, застегнул на все пуговицы халат. Перед больными и старшими всегда надо быть в полной форме. Уж где-где, а здесь я не давал себе поблажки никогда.
В дверях вестибюля я встретился с Кашей. Он посторонился, чтобы пропустить меня:
— Иди, иди, Юра! Как-никак герой дня!
То-то же!
Дежурил Вадим Павлович, очень странный человек — единственный врач в больнице, который, кажется, страдает оттого, что больные все реже стали умирать.
Как он был удивлен, когда узнал, что мотоциклист Лобов, вероятно, не умрет! «Да?» — сказал он. И вдруг так засмеялся, что я испугался за его здоровье.
Я постучал в дверь ординаторской, услышал «да!» и вошел.
Вадим Павлович сидел за большим письменным столом. Перед ним лежала толстая потрепанная книга, наверно роман.
— Вы знаете, что сегодня дежурите?
— Впервые слышу.
— По графику — ваш день. Возражений нет? — спросил он.
Откровенно говоря, в субботу дежурить не хотелось.
— Придется, — сказал я.
— Вот-вот. Никуда не денешься. — Он беспомощно развел руками и засмеялся.
— Где прикажете находиться? — спросил я.
— Держать вас около себя не собираюсь. — Он все еще улыбался. — Будьте где-нибудь в больнице. Думаю, мы разыщем вас, если понадобитесь. Иголку и в стогу находят. Салют! — Он хлопнул ладонью по роману. Я понял, что свободен, и вышел.
Несколько минут я ходил по ковровой дорожке, разостланной в коридоре, потом вышел на больничный двор.
Вечер был прохладный, но не дождливый. Я сидел на скамейке среди клумб. На других скамейках сидели больные: кто играл в шахматы, а кто просто дышал свежим воздухом.
В городском саду, зазывая, гнусавила радиола. Сквозь редкий переплет больничной ограды были хорошо видны гуляющие по улице пары. Типичный провинциальный пейзаж. Как здесь может существовать талант? Уверен, что Золотов живет на чемоданах. Его место в столице, в клинике. В однообразной веренице людей, тянущейся в парк, я вдруг заметил клетчатый светло-серый костюм. Только один человек в мире мог его носить, в нем было так много бумаги, что складка на брюках не держалась больше двух часов. Рядом с уникальным костюмом шагало голубое платье с белым воротничком. Итак, Игорь и Валя тоже плетутся в парк. Что ж, пусть погуляют. Им только здесь и гулять. Им здесь как раз. Хороша была бы эта парочка на улице Горького.
И все-таки я завидовал Игорю: он гуляет, а я дежурю. Идиотский график. Почему Чуднов именно меня поставил дежурить в субботу? Ничего. Завтра и на моей улице будет праздник. Если Вера не подведет.
Когда б не дежурство, субботу можно было бы назвать великолепной. События дня пронеслись передо мной. Утренняя конференция, где нас, студентов, подняли на щит. Первая самостоятельная работа в поликлинике. Встреча с Верочкой. Наконец, операция Дубовскому — вершина всей нашей практики. С сегодняшнего дня турнирную таблицу веду я. Люблю шахматы. А прелесть данной партии в том, что за меня играют две королевы: Вера и хирургия.
Вера… Что она сейчас делает? Вспомнила ли хоть раз обо мне? Впрочем, это не столь важно. Вовсе не обязательно, чтобы любили двое. Была бы только моей.
Вера и хирургия. Вот все, что надо мне от жизни. Хирургия, хирургия! Самая результативная, самая эффектная из всех специальностей. Разве Золотов не первый человек в больнице? Но сколько надо знать, чтобы стать Золотовым, сколько надо учиться! На это уйдут годы, десятилетия. Впрочем, всегда есть исключения из правил. Путь Золотова, вероятно, можно пройти в сжатый срок.
Что Золотов! До него как до солнца. Захаров, кажется, умеет больше меня, этот лапоть из глухой деревни. Лапоть, но палец в рот не клади: откусит! Сделать аппендицит для него, наверное, вовсе пустяк. Где он научился делать трахеотомию? Не было случая поговорить об этом. Почти каждую ночь он в больнице. Если там что-нибудь случается, за нами в общежитие прибегает няня. Так приказал Чуднов. Но в больницу с нею уходит лишь он один. Иногда с Кашей. И никогда — со мной.
Неужели я ленив? Нет, отставать я просто не имею права. Когда ночью опять за нами прибежит санитарка — я пойду. С этого дня буду ходить всегда.
Тут я вспомнил, что дисциплина в моей палате хуже, чем в палате Захарова. Он отучил своих больных играть в карты, а я своих не отучил. Что карты! Мои больные иногда курят в палате, иногда убегают в магазин в больничных пижамах. Золотов уже сделал мне замечание на этот счет: «Воспитывать больных нужно. Почему его больные дисциплинированны?» — И Золотов глазами указал на Захарова.
Я встал со скамейки и направился в свою палату. Лишь один Зернов находился на койке. У него был перелом бедра, и при всем желании он никуда не мог уйти.
— Где же остальные? — спросил я.
Зернов ответил:
— Откуда же мне знать, Юрий Семенович?
Во дворе на скамейках сидели больные, но не из моей палаты. Кое-кто разлегся под кустами, но моих не было и здесь. Так я дошел до забора, отделявшего территорию больницы от городского сада. В заборе качнулась доска. Она открыла на мгновение темную зелень горсада и встала на свое место. Очевидно, оттуда кто-то периодически вел наблюдение.
Нагибаясь, чтобы не зацепиться за ветки вишен, я побежал к секретному лазу, отодвинул доску — и ахнул. Пятеро моих больных сидели вокруг расстеленной газеты и выпивали. Две бутылки водки, одна из них пустая, сыр, колбаса, больничный хлеб, колода карт… Они ничего не успели убрать. Я смотрел на них, они — на меня.
Редькин спрятал в карман колоду карт, подмигнул Кукину. Тот начал разливать по стаканам водку из второй бутылки.
— Доктор! Пожалуйста, с нами, — сказал Редькин. — Одну рюмочку.
— Как вы смеете!
— Не волнуйтесь, доктор, это же лучшее средство медицины, особенно в субботний вечер, — сказал Редькин.
— Вот я покажу вам субботу!
Редькин подал знак своим товарищам, и они в одно мгновение осушили стаканы. Бутылки полетели в кусты.
— Вы будете меня помнить. Я вам покажу!
— А что вы нам сделаете? Ударите? Не имеете права!
Не говоря ни слова, они начали перелезать на территорию больницы. Последним полез, покряхтывая, Косых, болезненный, худой мужчина, ежедневно предъявлявший на обходе десятки жалоб. Я сказал ему:
— Водкой язву лечите? Послушаю, что завтра вы будете говорить на обходе.
— Виноват, Юрий Семенович… Горько виноват.
— Маху дал, Косых! — сказал Кукин. — Мы же говорили: «Не пей без разрешения Юрия Семеновича».
— О вашем поведении узнает дежурный врач, — сказал я. — Сегодня же вас выпишем…
Решительность покинула меня на втором этаже, вернее, еще на лестнице, которая вела на второй этаж. Я шел к Вадиму Павловичу. Сказать или нет?
Если скажу, будет шуму на всю больницу. Чьи больные убежали? Гринина! Чьи больные играли в карты и пили водку? Больные Гринина! Пожалуй, лучше помолчать. Лучше будет для них и для меня. А их я возьму измором… Не дойдя до ординаторской, где читал роман Вадим Павлович, я вернулся вниз.
Больные сидели на своих койках. Я вошел в палату. Они настороженно смотрели на меня. Я стоял и молчал, стараясь сделать взгляд пронизывающим. Читайте, голубчики, свою судьбу. И вдруг произошло нечто несообразное. Редькин захохотал.
— Не выдал! — крикнул он, как бы отхаркивая хриплый смех. — Ей-богу, не выдал! Юрий Семенович, друг любезный, спасибо. Ну, мы, конечно, ошибку сделали, каемся. Мы…
Я выскочил из палаты, хлопнув дверью.
Пьяный наглец! Так разговаривать с врачом! Но как он догадался? У Золотова он бы не догадался, Золотов бы одним взглядом превратил его в порошок. А я… боже мой! Когда же я-то научусь превращать их в порошок?
Минут десять я просидел в коридоре за столом, подперев ладонями отяжелевшую голову. Думать об унижении, которое испытал, не мог. И не думать не мог. Вадим Павлович вывел меня из оцепенения.
— Работенка, работенка будет! Через пять минут… Что вы смотрите на меня, как на марсианина? За Борисом Наумовичем послал! Ясно?
— Будет операция? — с надеждой спросил я. Во мне вдруг вспыхнуло предчувствие успеха.
— Больной в приемном покое. Хорошо, что вы оказались под рукой. А то я хотел уже посылать за вами…
— А за практикантами послали? — спросил я, надеясь, что он забыл сделать это. Может быть, мне удастся работать с Золотовым один на один.
— Няня найдет! Няни приказы Чуднова выполняют точно.
Пусть приходят. Что-то во мне зажглось, и горечь неудачи перестала жечь грудь.
— Пойдемте, Юрий! — сказал Вадим Павлович. — Не хочу называть вас по шаблону. Не обижаетесь?
— Что вы!
— Люди ближе друг другу, когда отбрасывают всякие отчества. Зовите меня просто Вадимом. Ничего не значит, что на какие-нибудь три пары лет я старше вас. Все это… как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, такая пустота и глупая шутка.
Вадим Павлович махнул рукой, я посмеялся про себя: Лермонтов в масштабе районного морга. Забавных людей выкраивает жизнь.
В приемном покое на кушетке лежал парень лет двадцати трех. Лицо загорелое, глаза злые, черные, аккуратная челочка.
Я осмотрел его живот и сказал:
— Вадим, у него паховая грыжа. Ущемленная.
Он кивнул и сказал больному:
— Операция абсолютно неотложная. Сейчас придет Борис Наумович.
Вскоре в вестибюле послышались мягкие шаги. В дверях показался Василий Петрович.
— А говорили, послали за главным. — Больной, нахмурясь, смотрел на Вадима Павловича.
— Борис Наумович прихворнул, — сказал Коршунов.
— А что, вам не все равно, товарищ Луговой? — спросил Вадим Павлович. — Важно, чтоб операция была сделана леге артис.
— По-русски не умеете? — разозлился больной.
— Ну, то есть хорошо, отлично, превосходно.
Василий Петрович осмотрел живот, пощупал пальцем язык, сосчитал пульс, выслушал сердце и легкие.
— Вы смотрели, доктор? — спросил он меня.
— Ущемленная грыжа, — сказал я нараспев, как любил говорить Золотов. Он жил во мне — он, который причинял мне одно зло.
— Правильно. И, следовательно, нужно экстренно оперировать. Луговой, вы согласны на операцию?
— Согласен, — ответил Луговой.
— Вадим Павлович, оформляйте историю болезни. Юрий Семенович, пойдемте мыть руки.
Мы ждем, когда на каталке привезут больного.
— Василий Петрович, разрешите… Я много ассистировал на таких операциях в клинике! Хотите, я расскажу все этапы операции?
Несколько мгновений Василий Петрович колебался, потом сказал:
— Говорите. Я слушаю.
Я рассказал.
— Правильно, даже очень правильно. А уверены, что сделаете?
— Совершенно уверен! Абсолютно! А если… в крайнем случае… что не так, так ведь рядом вы, Василий Петрович.
— Была не была! Уговорили. А вот и ваши.
В операционную вошли, тяжело дыша. Захаров и Каша. Они бежали, чтобы не опоздать. Ввезли Лугового. Операция началась. Вторая самостоятельная операция в моей жизни.
Вдруг дверь отворилась, в нее бочком, протиснулся Чуднов. Нет, предчувствия не обманывают, никогда не обманывают. Я забыл про свои несчастья.
Я забыл про несчастье больного. Я чувствовал вдохновение и знал, что оно не угаснет.
Чуднов смотрел на мои руки, а я работал, и мне приятно было, что он смотрит, как я работаю. Наверно, пианисту также приятно знать, что его слушают люди. Я знал, что нужно делать в данную минуту и что в следующую. Мне не нужно было подсказывать. Впервые я почувствовал себя хирургом. На меня смотрели. С улыбкой? С восхищением? Не все ли равно, когда руки знают сами, что делать, и все твое существо наслаждается явлением искусства? Вот, оказывается, что такое настоящая операция!
Луговой зашевелился. О чем он говорит? Не понимаю, какое удовольствие он находит в болтовне на операционном столе?
— Товарищ Луговой, спокойнее!
Операция продолжалась час и пять минут. Час и пять минут я был счастливейшим человеком. Потом больного переложили со стола на каталку и повезли в палату. Вдруг я услышал возглас, выражающий испуг. Я круто повернулся. По предоперационной шел Золотов. Сестры уступили ему дорогу. Он жестом приказал им везти каталку дальше. Я шагнул ему навстречу. Пусть! Пусть войдет!
Но Золотов в операционную не вошел. Он окинул нас настороженным взглядом, повернулся и, чуть согнувшись, будто от какой-то боли, направился к коридору. Дверь закрылась.
— Ну как? — спросил Чуднов. Он, ласково пыхтя, смотрел на Василия Петровича.
— Опять будут неприятности.
— Операция же протекала прекрасно?
— Главный хирург недоволен ею.
— Что вы, дорогой мой. Я убежден, что теперь он изменится. Такие молодцы, как наши студенты, хоть кого расшевелят. Он-то хорош был сегодня? — Чуднов глазами показал на меня.
— Вы же сами видели.
— Я как хирурга вас спрашиваю.
— Прекрасно, Михаил Илларионович! И без всяких скидок на молодость. Операция проведена без малейших подсказок с моей стороны. Считаю, что Юрий Семенович весьма преуспеет в хирургии.
Старик совсем расцвел.
— Ну, не будем слишком хвалить его, а то еще вообразит себя гением. Но прирожденным хирургом назову. И думаю, что не ошибусь. До свидания, дорогие мои товарищи!
Каша и Захаров молча пожали мне руку: видимо, им было нечего добавить к тому, что сказали врачи. Они пошли в общежитие досыпать ночь. Василий Петрович тоже скоро ушел. Мне же спать не хотелось. Два — ноль в мою пользу, Захаров. Так-то идут дела.
Часа два я просидел на подоконнике в коридоре, глядя на перемигивающиеся огоньки сонного города. Потом пошел к Вадиму Павловичу и спросил, что мне делать.
— Книга есть? — спросил он.
— Нет.
— Ну, попросите у больных, развлекитесь. А поступит новый больной, будем вместе принимать. Можете посидеть в приемном покое. Там Милочка сегодня дежурит. С ней побеседуйте. Она и книгу вам достанет.
Мне не хотелось беседовать с какой-то Милочкой. О чем, в самом деле, я мог бы беседовать с ней? А поиграть с девчонкой не было расположения. Я пошел вниз, в свою ординаторскую, снял туфли, пиджак, брюки, взял с этажерки номер «Хирургии» и лег на диван. Я читал все статьи подряд и все-таки не мог нагнать на себя сон.
В коридоре кто-то быстро прошел. Шаги угасли. Снова кто-то прошел, очень быстро. Хоть бы не было операций! На сегодня с меня хватит.
…Два высоких окна были светлы. Семь часов, батюшки! Скоро придет Золотов, а я валяюсь в одних трусах. Протянул руку к стулу — пиджак висел на спинке, а брюк не было. Кровь ударила в голову. Чей-то голос, не то Веры, не то Аллы, пропел дурацкие слова: «Вот так трюк, хирург без брюк». На мгновение я почувствовал себя бесконечно несчастным, Хуже, чем после той мерзкой сцены с Редькиным в палате. Опять этот пьяный шут! Он? Нет, тут имеется другой вопросик: если так шутят над врачом, значит он потерял уважение… трюк — без брюк. Что-то холодное заворочалось в животе. К счастью, чувство юмора редко покидает меня надолго. Я взглянул на свои голые ноги с хорошо развитыми мускулами икр и расхохотался. Гладиатор, штаны проспал! В следующий раз запирайся на ключ, люди — паршивая штучка.
В чемодане у меня, конечно, были вторые брюки. Однако кого послать в школу? Санитарку нельзя: через полчаса вся больница подымет меня на смех. А Золотов… О, этот не потерпит, чтобы об его отделении ходили анекдоты.
Закрыв ординаторскую на ключ, я надел халат и выглянул в окно. Ни души. Слава богу, что я ночевал на первом этаже! Пиджак под мышку и вниз, на землю.
Вот когда пригодился секретный лаз Редькина.
Очутившись в парке, за забором, в том месте, где вчера выпивали мои больные, я почувствовал себя в безопасности.
Горсад был пуст.
Я стоял в мокрых кустах желтой акации и смотрел по сторонам. Никого.
Вдруг я увидел парнишку лет тринадцати. Он быстро шел от стадиона к озеру. На солнце поблескивала бамбуковая удочка.
— О-гей! — крикнул я ему из кустов.
Парнишка остановился.
— Давай сюда!
Он подумал и пошел ко мне.
— Хочешь заработать десятку? — спросил я. — Отнеси записку.
— Куда нести-то?
— Во вторую начальную школу. Моему другу. — У парнишки были белесые, как у Каши, волосы и захаровские кошачьи глаза.
— Ладно, — снисходительно сказал он. — Пиши…
Я вытащил авторучку, начал писать Захарову, примостившись на пне.
Парнишка склонил надо мной голову.
— Валяй. Быстро. Одна нога здесь, другая там. Удочку-то оставь.
Парнишка прислонил удочку к стволу березы.
— На старт! — подмигнул ему я. — Начинаем забег на тысячу пятьсот метров по пересеченной местности. Выступает чемпион…
Он засмеялся и побежал, петляя между деревьями.
Аллея была посыпана желтым песком. На песке четко отпечатались две пары следов: одни крупные — от широких туфель, другие — миниатюрные, узкие, с ямкой от невысокого каблучка. Следы некоторое время тянулись рядом, маленькие — справа от широких, но вот те и другие как-то завихлялись и вдруг повернулись — носки к носкам.
— Эй, артист! — услышал я за своей спиной голос Захарова. — Чего там ищешь?
— Так, ничего. Забавная история. Глупая, как жизнь.
Я затоптал тапочкой спутавшиеся следы и дал парнишке двадцать пять рублей. Подхватив удочку, он помчался к озеру.
— Ни черта не понимаю! Что у тебя за ночные приключения? — спросил Захаров. Он протянул мне сверток.
— Николай, — спросил я его, натягивая брюки. Они были немного не в тон пиджаку, но ничего, здесь это сойдет. — Николай, почему у людей все в конце концов выходит наружу? Они не хотели бы кое-когда оставлять следов. А следы-то остаются.
— Иди-ка спать, парень, — ответил Захаров.
Спать не пришлось. Пришлось выдержать пренеприятное объяснение с Золотовым.
— Объясните свое поведение, — сказал он сухо, когда после завтрака я пришел в ординаторскую.
— Мое поведение? — спросил я.
— Вам надо разжевать и положить в рот? — спросил он. — Извольте! Что за мальчишество лазать через окно? Напустили тучу мух. Окно — настежь.
— Извините меня, Борис Наумович… Я вылез позагорать.
— Всех мух выловить! О выполнении доложите. Приступайте! — Он, подымая халатом ветер, вышел из ординаторской.
Я крикнул санитарку и сказал, что Золотов велел немедленно уничтожить мух. Мы раскрыли все окна и начали махать полотенцами. В десять у меня назначена встреча с Верой, и нужно было спешить. Наконец в ординаторской осталось четыре мухи. Они сидели на потолке и никак не хотели покидать теплый золотовский кабинет. Им было наплевать на то, что мы старались вовсю. Пришлось забраться на шкаф, чтобы дотянуться до этих тварей.
Времени оставалось в обрез, а Золотова я не мог найти нигде. Нина сказала, что, кажется, он в родилке. Я снял телефонную трубку.
— Родильное отделение слушает. Кто говорит?
— Гринин! — ответил я и услышал, как сестра сказала: «Девочки, узнайте, родила Гринина или нет?»
Фу! Я бросил трубку на рычаг и побежал в родилку. Придирчивая акушерка не пропускала меня до тех пор, пока я не надел на мой очень чистый халат еще один, роддомовский.
— Все сделано, — доложил я Золотову.
— Как прикажете понимать? — спросил он, нахмурившись.
— В прямом смысле, — ответил я.
— Вам что-нибудь понятно? — спросил он у врача акушера-гинеколога.
Та пожала плечами. У нее были красиво завитые каштановые волосы.
— Вот видите, и доктор не понимает, — сказал Золотов.
Я ни за что не сказал бы ему тех слов, которых он от меня добивался, если бы не спешил.
— Все мухи выловлены!
— Ну вот! Теперь и доктору понятно.
Врачиха рассмеялась.
— Так вот, — более дружелюбно сказал Золотов, — мух наловились, теперь готовьтесь к ассистированию.
— Не могу, — перебил я. — У меня заказан телефонный разговор с Москвой.
— В это время Москву не дают, — сказал Золотов.
— А вот у меня заказ приняли.
— Как вам угодно, — сказал Золотов и повернулся ко мне спиной.
Я опоздал на десять минут и проклинал все на свете, расхаживая возле почты по тротуару. Веры не было. Стрелка на почтовых часах перепрыгивала с минуты на минуту. Постоит и прыгнет. Потом снова постоит и прыгнет на следующее деление.
Может быть, даже хорошо, что встреча с Верой не состоится? Принесет ли она счастье? Красивая статуэтка в квартире… С другой стороны, когда парень встречается с девушкой, разве всегда нужно думать о браке? В аспирантуру без Аллы не попадешь. Профессор сделает все возможное — и даже невозможное! — чтобы провалить меня. Он выполнит любую прихоть своей единственной дочери.
— Здравствуй, доктор!
Я обернулся и уже не мог больше думать ни о чем. Передо мною стояла Вера.
— Я решил, что ты не придешь, — сказал я, смущенный и взволнованный.
— И ошибся в диагнозе, доктор?
— Зови меня Юрой.
— Мне нравится это имя, — ответила она.
— Пойдем куда-нибудь, — сказал я, — подальше от людей.
Она посмотрела мне в глаза. У нее были умные глаза. Немножко кокетства и ни грамма наивности.
— Зачем уходить от людей?
— Хочу видеть только тебя!
— И в толпе, если захочешь, можно видеть лишь одну.
Я не нашелся что возразить. В ларьке я купил две большие плитки шоколада, сунул их в карман пиджака.
Скоро мы были за городом. Справа возвышалась насыпь железнодорожного полотна, слева раскинулся залитый солнцем нескошенный луг. Белые, желтые, фиолетовые и красные цветы. Благоухающая зелень, а за ней ярко-синее озеро.
Вера шла так красиво, как никто до нее не ходил.
Я смотрел на нее сзади, смотрел на чуть распушившиеся волосы, на ее талию, перетянутую белым шелковым пояском, на ее загорелые ноги в легких коричневых тапках. Тысячелетняя история. Идет женщина, как будто летит над землей, а ты жадно смотришь ей вслед, и хочется идти рядом. Два следа рядом — от широких туфель и маленький, с ямочкой от каблучка. Они тянутся рядом. До поры до времени.
Я взял Веру за руку. Она посмотрела мне в глаза, вырвала руку, побежала по тропинке, которая все еще вилась вдоль железнодорожной насыпи. Я побежал, догнал и по-прежнему шел сзади и глядел, как она идет, как слегка морщинится на ней белый шелк. И как выступают на спине пуговицы лифа.
Тропка вильнула влево на луг. Я не знал, куда она выведет, но готов был идти по ней куда угодно. Мы прыгали через кочки, перескакивали через неширокие канавы с черной и ржавой водой. Когда я обернулся, железнодорожной насыпи уже не было. Она исчезла, словно вдруг опустилась, продавив своей тяжестью землю. Лишь кончики телеграфных столбов чуть виднелись на фоне безоблачного неба.
— Посидим, Юра, — сказала Вера и опустилась на траву, натянув на колени платье.
Я расстелил пиджак и сел. Вера была совсем рядом, волосы ее пахли солнцем, медом, весной и еще чем-то удивительным. Я хотел обнять ее, но Вера перехватила мою руку и, улыбаясь, сказала:
— Доктор Юра! — И покачала указательным пальчиком.
Она сидела, вытянув ноги и покусывала травинку. Откусит, подержит в губах и сдунет. Чертовски захотелось ее поцеловать. Но что-то удерживало от этого.
И вдруг я начал говорить, что женюсь на ней, что увезу в Москву, где у меня милая старушка мать и просторная, с окнами на юг, квартира.
— Мама будет очень довольна тобой, я знаю. Она очень скучает сейчас одна.
— В Москву? К матери? Я матери нужна или тебе?
— Конечно, мне!
— А отец у тебя есть?
— Погиб на фронте. У меня только мама. Она на все готова ради меня. Поедем, Верочка. Зимой мы будем жить в Москве, а летом на Кавказе, на берегу моря. Там живет мамин брат, генерал в отставке.
— Ты интересный человек, Юра, — сказала Вера, премило растянув второе слово, — я таких еще не встречала.
Что ж, многие девушки считают меня интересным, и было бы глупо доказывать им обратное.
— Я рад, что я тебе интересен, Вера. Но мне этого мало.
— Ого, Юрочка, ты решительный.
— Через два года я буду врачом. Может быть, знаменитым врачом.
— А я через два года окончу десять классов.
— Поедем в Москву!
Она срывала с ромашки лепесток за лепестком.
— Не любит!
— Не веришь? — спросил я.
— У тебя есть другая. По глазам вижу. Я по глазам любое могу узнать.
— Я не люблю ее, она мне противна.
— Кто она?
— Студентка.
— Тоже будет врачом?
— Да, — ответил я. И спросил: — А ты кем будешь?
— Инженером.
По озеру плыла лодка, в ней сидели парень и девушка. Когда я пригляделся, то увидел голубое платье с белым воротничком. Валя. И, конечно, Каша!
Вера посмотрела мне в глаза.
— Ты на студентке женишься. Она будет врачихой. В одной семье два врача. Много общего.
— Я женюсь только на тебе. Так?
— Не знаю. — Лицо Веры было очень грустное. Она смотрела на солнце, которое неярко светило из-за белой тучки. Тучка напоминала кружевной девичий воротничок.
Я протянул Вере шоколад. Она не взяла. Шоколад был мягкий, как масло. Разогрелся на солнце.
Мы возвращались в город грустные, почти мрачные. Я всю дорогу клялся Вере, что люблю ее, люблю больше всей своей жизни. Я взял ее под руку и вел по тропинке.
Прощаясь, мы условились, что встретимся завтра в девять вечера в городском саду возле танцплощадки.
— Букет возьмешь? — Она протянула мне букет.
— Давай. Может быть, зайдем в кафе пообедаем, а?
— Что ты, Юра!
Я взглядом проводил ее до угла улицы и сунул букет в первую попавшуюся урну.
В школе меня ожидал сюрприз. В нашем классе за столом сидела Алла.
Губы накрашены, ресницы подведены, брови выщипаны, оставлена лишь жалкая, тонкая нить.
Мы пошли гулять по городу. Побывали в кино и кафе.
В десять вечера я провожал ее на станцию. На улицах было темно, но я ни разу ее не поцеловал.
— Ты очень изменился, Юрик, — сказала Алла. — Не узнаю тебя.
— Ты хочешь сказать, что я хорошо загорел на практике?
— Как раз я не это имела в виду.
— А что же? — Я смотрел на Аллу. Она была такая неестественная.
— Ты встретил другую, я поняла это еще по письмам. А теперь и увидела.
— Что увидела?
— Все, что нужно было увидеть.
Я не стал расспрашивать о подробностях. В таких случаях не надо спрашивать, а надо говорить, говорить. И я говорил Алле, что люблю ее по-прежнему, что люблю только ее, что ей показалось, будто я изменился по отношению к ней. Я обещал приехать в Москву в следующее воскресенье. Алла сказала, что будет ждать и кое-что припасет к этому дню.
Алла не блещет красотой, но зато умница. Она всегда на лету подхватывала мои идеи. Алла пригодится надолго. А Вера… Надо быть лопухом, чтобы упустить такой кусочек.
Я медленно шел к общежитию. Фортуна наконец-то повернулась ко мне лицом. Выздоровление Василия Петровича, операция Дубовскому, вторая операция — Луговому. Встреча с Верой… Несмотря ни на что, Вера приятна, очень.
Что же из всего этого главное? Столько событий за один день, что и не разберешься сразу. Я знал лишь, что должен окончить практику на «отлично» и пятый и шестой курсы — на «отлично». И государственные экзамены тоже.
Диплом с отличием, поступление в аспирантуру — вот чем я должен жить. И еще Вера.
В общежитии Захаров читал учебник хирургии. Каши еще не было.
— А где наш гуляка? — спросил я, показывая на кровать Каши.
Захаров неожиданно рассердился.
— Ты, Юрка, лучше не задевай Игоря.
Я тоже рассердился.
— Что ты взъелся? В товарищество играете? Силенок не хватает, так вы друг за друга цепляетесь?
Я лет на кровать и открыл журнал.
Захаров тоже взялся за книгу. Он читал насупившись. Я смотрел ему в лицо. Странно, что он не чувствовал моего взгляда.
Мы легли в двенадцать. Захаров закрыл входную дверь, я прикрыл окно. Интересно посмотреть на Кашу, когда он будет возвращаться.
В половине первого ночи кто-то забарабанил в раму. Я еще не спал и подошел к окну: конечно, он! Фонарь во дворе освещал его светло-серый костюм.
— Открой, — попросил Каша.
Я открыл форточку.
— Открой окно!
— И за форточку скажи спасибо.
Я лег на койку и смотрел, как он лез. Форточка была довольно широкая. Он влез без труда. Даже костюм не помял.
Каша ужинал, не зажигая света. Он не хотел тревожить Захарова. Я видел его улыбку. Он смотрел на кровать Захарова — и улыбался.
Пахло луком, копченой селедкой и малосольными огурцами. В его чемодане был целый «Гастроном». Эх, тоже мне врач! Малосольная интеллигенция!