Школа начала сниться мне по окончании института – через пять лет после того, как я покинул ее пустые крашеные стены. Снилась короткими отрывками занятий, интересных и скучных, обрезками судеб наших удивительных девочек, плавным, как сквозь пелену тумана, полетом по узким коридорам, тесным закоулкам поросшего бурьяном школьного двора. Палитра лиц: без причины смеющиеся, громко или смущенно, стесняясь класса, задумчивые, бесшабашные и совсем ничего непонимающие… Они что-то мне говорили, вглядывались в меня. А я молчал.

Школа снилась дерзко, чуть ли не через ночь, несколько суровых месяцев подряд. Не знаю, откуда это взялось, искал ответа. И утром, просыпаясь весь в поту, я вопросительно вглядывался в рассвет за окном.

Сны разбудили память о школе – живую, на яркое, будоражащее фантазию время института застывшую где-то в глубине; память о детстве непохожем на себя: жалком, замаранным чем-то склизким и мерзким, но все же полного скрытых страхов и тайных глупых мечтаний, первых необдуманных фраз, бездумных поступков и невысказанных слов.

Мы росли в корявое время: не умея дышать свободно, я чувствовал, как нас что-то душит. Не было с кого брать пример – взрослые, случалось, и сами не знали, как поступить, не то что – как воспитать. Учителя не знали чему учить, казалось, не веря в то, что говорят. Их учили совсем другому, они жили другим, верили в то, что потеряли. У них осталось только прошлое, и они не знали что делать.

Хорошо было естественным наукам – математика и физика вечны, «труд», «физкультура» мало измены и всегда нужны. Биология, география… – малоинтересны для незрелого учения, и как-нибудь всегда обойдутся. Но как быть с литературой? С русским языком, историей, обществознанием?

Впрочем, читать так никто из нас к «выпускному» не научился, а в современной истории разбираться и не думал.

Поросль личности, что расцвела после института, посажена была в школьные годы… Посажена во всю ту грязь, в окружающий разврат, которым были набиты сердца, души и мозги. Все были подчинены этому, и все были уверены, что так и надо. Лишь единицы – одними глазами – хрипели что-то о помощи…

Бороться мы не думали. Мы только впитывали самое мерзкое, неразумное, нас изничтожающее. На детских улыбках огнем злости и глупости выжжен путь времени, когда было не с чем бороться, не во что верить, потому что ничего кроме этого не было.

Много позже я догадался, что видел тогда, как звереют дети. Мало что есть страшнее. Это как упущенный шанс на счастье.

Взрослея и развиваясь – духом и мыслью – избавляли себя от накопленной грязи, и я с болью годами вырывал из груди эту мерзость вместе с кусками души – и перерождался, очищался в сомнениях, перевоплощался в нечто новое, в какого-то совсем другого человека. Тогда поклялся всю жизнь бороться с грязью, в которой мы детьми захлебнулись; не потому, что приняли это зло за нечто доброе, а потому что доброго вокруг себя видели. Были только хорошие люди. Их, казалось, всегда меньшинство.

Эта грязь еще сидит во мне – я жилами ее чувствую – и часто даже боязно подставить себя свету. Лишь понимание борьбы, за чистоту души и сердца не дает очерстветь.

Поразительная вещь – мы ведь не жили во время войны, не голодали, нас никто не бил, не вешал, не расстреливал; но кто из нас еще жив?

Иногда, в короткие перерывы, когда поток грязи утихал, наступала тишина. Черная тишина – за ней не было света, и мы ходили по серым холодным улицам, засунув руки в карманы плохеньких старых курток, с опущенными к ногам глазами, не поднимали головы, не смотрели в бездонную синеву.

Окружающее пугало, сила заменяла веру, и я боялся жить. Страшился всего, и неравная борьба с этими страхами стала моей жизнью.

Сказки травили. Тем, что в тайне от всех мы жили тусклыми мечтами о светлой жизни, и ничего для этого не меняли в настоящем, слушая шепот проклятий старших, обращенный ко всему что было.

Что надо было сделать с народом, в котором растут такие дети?

Мне не нужны фотографии, чтобы вспомнить их лица – они передо мною, как живые – все воспитаны на рваных учебниках, в одном месте и среди одних людей.

Но уже все разные! Я обнаружил это летом, по окончанию института, перебирая неожиданные школьные сны и просматривая семейные фотоальбомы. Фотография маминого класса. Семьдесят какой-то. Все как на подбор: в одинаковой школьной форме, с однотипными прическами и такими похожими лицами… Меня как током резануло. Я открыл свой школьный альбом и внимательно рассмотрел все общие классные фотографии. Среди нас не было и пары школьников с одинаковым выражением глаз или лица. Все были как-то искривлены. Кто в большей, кто в меньшей степени, но – все. На каждом лице – в нас, жизни видевших и ничего не понимающих – отпечатался след того, окруженного ночным туманом, времени. Если советское время на лица детей, как на той старой фотографии, большой круглой печатью поставлено, всех под одну планку подведя, время нашего детства всей силой разрушения покрыло слоем пыли каждого из нас, заставило необъяснимо скривиться нежные лица.

Только озаренная душой изнутри красота девочек нашего класса, с глазами и улыбками, похожими на чудо, восхищали и продолжали спасать такой странный и пугающий мир вокруг.

Дети Чернобыля, брошенных шахт бурого угля, мы еще только учились кривым почерком выводить первые буквы, когда история уже занесла всех нас в черный список жертвоприношения дурости и невежеству. Но становиться жертвенными баранами мы не желали – природа сопротивлялась – и радость жизни била в нас ключом. Мы еще совсем ничего не знали, когда научились лгать и радоваться злу, увидели грязь и пороки. «Все что плохо тебе – хорошо мне, и хоть над тобой я стану чуть выше», – думали все и считали, что сами это придумали.

Драки, драки, драки – повсюду, вокруг, неслышно, за углом, за гаражами. То были не драки, то были избиения… Насмешливо, многими одного. Потому что ты не с ними. Их глаза темны, пусты и безобразны. В них я впервые увидел обреченность. В холодных, омерзительных глазах дико воющих, шипящих, ржущих. Это их попытка хоть как-то смыть с себя грязь. Смывалась она вместе с красками души.

Еще в шесть лет, в краю ледяного моря и огнедышащих гор запомнив, что в мире есть красота, я запасся некой выдержкой, и не озверев, говорил, как знал: мне не быть как они. Как я пришел к этому? Понимать, точно ничего не понимал.

Помогли книги? Воспитание в семье? Или это пришло само, с возрастом? Где-то в девятом классе, лет в тринадцать, во мне что-то искривилось обратно, я обнаружил перед собой глыбу вопросов, на которые не знал, что сказать, и стал бороться со всем бесчеловечным в моей жизни, порвал со всем, что меня окружало, и открыл новую страницу – в истории, которой было предписано стать мне судьбой. И тогда же увидел новое, гнетущее ощущение и догадался, что впервые столкнулся с одиночеством.

Сегодня я не могу дать ответы на многие ставшие в детстве передо мной вопросы. Но пытаюсь ответить. Я знаю, что тот путь – путь сомнений и одиночества, испытаний и поиска, был верным, и, так много потеряв, не жалею ни о чем.

Я только иногда скучаю по ним. Думаю, это совесть заставляет меня скучать. Знаю, что опоздал. Мне им столько хочется сказать, этим девочкам с волшебными глазами! Чтобы они знали, что я думаю о них. Хотя бы во сне.