По стране медленно затихали деревни, рваные поселки, серые своей неизменностью, и хронически отчаянные городки среди просторов русского лесостепья. Всюду разливался покой.
В райцентре на краю карты меня встретил с утра опохмелившийся, худой как палка, с белесой щетиной, редактор местной газеты на четыре полосы, показно прихрамывая и специально корявя слова:
– Черт знает что это такое, – брезгливо размешивал он сахар в мутном стакане чая. Под ним противно скрипел стул у заваленного бумагами и обрезками газет стола. – Ничего про этот Небосвод не ясно – народ толпой бросил пить, хотя больше делать тут нечего. Стали подниматься у них хозяйства, урожаи, говорят, хорошие, – он махнул в сторону окна, где пылил в летнем мареве сонный городок, натянуто вздохнул, сделал глоток, поморщился. – Раньше гнали ее, родимую, из чего бог послал. Это сейчас – из чего хочешь, – и продолжил, как ни в чем не бывало. – Народ там пошел чудной, не наш какой-то… Ну и плюнули мы – гори этот Небосвод ясным огнем – придумал же дурак какой селу имечко.
– Откуда такое название – «Небосвод»? – спросил я.
– Черт его разберет! Старики знали… – он отхлебнул чая, похрустел шеей. —Женьку там найди. Сокурсник мой. Звать Евгений Павлович. Директором школы там. На месте всегда – ребятишки у них там что-то пошли – один за другим, классы битком… маята, – вздохнул редактор с непоправимой ленью. – У него там с дочкой какая-то история была. Может, скажет чего.
С усмешкой проехал я указатель «Небосвод», ряд дряхлых, но облагороженных домов, по неумело опиленной аллее, мимо свежевыкрашенной школы, невдалеке от которой пылила нелепая здесь гора строительных лесов.
У входа в школу столкнулся с человеком средних лет, в белой сорочке, с самоваром под мышкой и добрыми глазами, тихо, но весело что-то знакомое напевающим. Это оказался директор. Евгений Павлович спешил, и все время зачем-то извинялся:
– Вы простите, спешу я. А лучше, пойдемте вместе, – говорил он приятным, хриповатым баритоном. – У нас праздник – дочка внука мне утром родила, все никак в город дозвониться не могли.
– Нет, нет, конечно, лучше в другой раз, – даже обрадовался я.
– Что вы, пойдемте! Когда ж еще у нас будете!
Мы шли по узенькой, свежеасфальтированной улочке, вдоль череды ухоженных беленых домов с новенькими разноцветными заборами и резными наличниками на окнах. Я сказал о статье, которую пишу. Он пожал плечами:
– Люди как люди, живут себе, не мешают никому…
– Говорят, поселок вдруг поднялся, есть успех.
– Успех? – Евгений Павлович добро засмеялся. – Ну, вот… видите стройку? – мы проходили мимо башни строительных лесов, которые я видел. – Мы строим храм, – он внимательно посмотрел на меня. – … Три поколения в Небосводе не слышали колокольного звона!
Я, признаться, оторопел от таких пояснений.
– Всем селом строим, по-товарищески. С прошлой недели в Небосводе не осталось семьи, которая бы не сделала вклад в строительство, – продолжал он. – А впрочем, пойдемте, – и он увлек меня за собой, торопливо пытаясь о чем-то рассказать. – Пойдемте ко мне! У меня сегодня будет много интересных людей…
Пока шли к дому, я стал пристальнее смотреть по сторонам.
– Удивительно, в Небосводе очень живые улицы. Я такого в поселках не встречал…
– Раз вы приехали из районной газеты, наверное, Сережа рассказал, что у нас нет пьянства.
Мы подошли к небольшому, ухоженному дому, в котором даже снаружи был виден заботливо обустроенный уют. Евгений Павлович сразу бросился к телефону.
– Позовите Марью Евгеньевну! – услышал я его крики в трубку. – Сказали, сейчас можно… – пока он говорил, я огляделся. В коридоре с кофейно-молочного цвета обоями, стена увешана фотографиями в маленьких деревянных рамках. Только или старые снимки, на которых директор угадывался в высоком, с ранней пролысиной, улыбающемся парне с красивой миниатюрной девушкой под руку, или свежие, где Евгений Павлович то на стройке, то в школе с учениками. Два десятка, а то и больше лет будто выпала из фото летописи.
На кухне гремела посуда, и слышался мирный говор женских голосов. Из зала выглядывал сервированный стол.
– Машенька! – снова закричал в трубку Евгений Павлович. – Здравствуй, девочка! Точно, внук? Так-то! Завтра приедем… Когда выписывают?.. Сейчас мамку позову… Таня! Иди скорее! – повернулся он в кухню. Оттуда выбежала маленькая бойкая женщина. Евгений Павлович отдал трубку жене и, взмахнув руками, кинулся ко мне. – Голубоглазый! Ей богу, голубоглазый!– затащил меня на кухню, где суетились у плиты еще две женщины. – Настасья Андреевна, Вера Трофимовна! Говорит, голубоглазый!
– И, слава богу, Евгений Павлович, – оторвалась от салатов та, что постарше.
– Какая разница, голубоглазый или нет? – спросил я, выйдя на улицу вслед за директором.
– Как не голубоглазый?! Нет уж… – директор осекся, посмотрел на меня, потом, будто от какой-то мысли очнулся и тихо, по-хозяйски, улыбнулся, будто зная какой-то секрет и обдумывая, как лучше мне о нем сказать. – Это для меня, извините… Другому кому хоть кареглазого, хоть желтоглазого подавай, и пожалуйста. А мне голубоглазый внук нужен! Максим! Саша! – крикнул он ехавшим невдалеке на велосипедах мальчишкам. – Помните уговор? Давайте, чтобы у меня все к двум часам были!
– Да они знают! – ответил старший, темно-рыжий мальчуган.
– Главное, гостей не забыть, – повернулся Евгений Павлович ко мне.
На крыльцо с полотенцем в руках вышла жена директора.
– Ну что, Танюш, поговорила? Дождались мы с тобой… – с удивительной легкостью он подскочил и обнял жену. – Гостей десятка два уже? Стульев не хватает? Ничего, мы сейчас с молодым человеком по соседям быстренько…
Евгений Павлович сказал, если я хочу посмотреть на село, нужно остаться: к обеду будут главные лица Небосвода.
– Все, вроде, налаживается: и в школе, и дома, все слава богу. Вот и внук первый, – тяжело вздохнул он вдруг, когда мы вышли за ворота. – Сколько лет, и ничего от них не осталось! Семью только чудом сохранил.
Сосед Николай Васильевич, известный в Небосводе пчеловод, с крупнейшей в округе пасекой, оказался крепким мужиком, с глубоко посаженными глазами на морщинистом, красноватом кирпичном лице, в толстой рубахе и грубых армейских ботинках. Наперед стульев он протянул банку меда:
– Подай-ка, Палыч, к столу. Мед нынче рано пошел. А я к осени свеженького еще привезу.
Когда-то запущенный и забытый, его дом стали восстанавливать в самом лучшем виде, с уважением к жилищу. Старые стены заново выкрашены, забор и порог недавно заменены, белеют свежими досками. Ремонт разделил дом надвое. Старая часть поражала гниющей корявостью и долголетним запустением. Другая радовала всем, под корень, новым и надежным, здесь мало что выправляли, меняли заново.
– Это у нас повсюду дворы и дома так поделены, – ответил Евгений Петрович на мой вопросительный взгляд.
Вынеся нам полдюжины крепких стульев и табуретов, Николай Васильевич получил приглашение к обеду, и вдруг засмущавшись, согласился. Евгения Павловича его смущение развеселило:
– Вот Васильевич чуть краской не пошел, а как я его понимаю, и все убеждаюсь, надо к людям чаще ходить. Все мы немного стесняемся друг друга. Страшно было! Одиночество удивительное! Всех знаешь, со всеми рядом, а говорить не о чем, будто не стало ничего. Работа спасала. В общем деле завсегда договориться легче. Чем больше времени проходило, легче и легче было. Вот и общим народом собираться стали…
Второй двор из-за плотного и высокого, но старого и местами дырявого забора с улицы мало отличался от остальных. Но когда мы вошли, показалось, будто перенеслись с сытой сельской улицы куда-то в нищенский колхозный двор.
Убогость и заброшенность, все поросло дряхлостью. Ход жизни когда-то, в один момент, оборвался в этом доме, и все медленно, без движения, растворялось во времени.
Дверь нараспашку. В провонявших сивухой комнатах заросший грязью человек. Он лежит на рваном диване и сливается с серой мерзкой обстановкой, до которой гадко коснуться. На вид убогий старик, но потом директор рассказал, что ему нет и сорока.
Евгений Павлович поздоровался. Лежащий на диване несколько секунд не двигался, потом чуть приподнялся, замычал что-то в ответ, присел, закрыл заплывшие глаза, согнулся и обхватил голову руками.
– Нам стулья нужны, – бесстрастно продолжил директор. – У тебя остались в чулане?
Ответа не последовало. По знаку руки Евгения Павловича мы прошли в другой конец дома, где в заваленном барахлом темном и сыром чулане, между куч рваных тряпок, я с удивлением обнаружил добротные стулья, насквозь прокуренные и грязные.
– Ничего, ототрем, – улыбнулся Евгений Павлович.
Нагруженные, мы вернулись в комнату.
– Сергей, у меня внук родился, – Евгений Павлович сделал паузу, будто ожидал реакции в ответ, наклонился вперед и громко и четко, с какой-то досадой прокричал:
– У Маши сын родился!
Сосед отлепил руки от лица, каменным взглядом посмотрел на нас, ничего не сказал, и мы ушли.
– А ведь когда-то первый коммерсант был на весь Небосвод, – будто себе сказал Евгений Петрович. – Еще при советах начинал, в плотницкой артели. Стулья-то, видишь какие!
– У него что-то случилось?
– У всех нас что-то случилось… У него сын погиб в тюрьме.
– За что сидел? – спросил я.
Директор с тяжестью оглянулся на меня:
– Покушение на убийство.
Мы прошли в дом, где ждал гостей сервированный стол. В коридоре, в углу стояла старуха, вся в черном. Евгений Павлович обрадовался ей как родной, называл не иначе как «Аннушкой». Татьяна Михайловна, подруга семьи, уважительно прошептала, что это первая монахиня в будущем храме. Но когда я подошел представиться, та меня будто не заметила. Легкая улыбка ни разу не покинула ее скомканного временем лица, на протяжении застолья она мирно скребла вилкой по тарелке и ничего не говорила.
Вошел Федор Леонидович, высокий статный человек в годах, но без каких-либо намеков на проседь в густой смоляной шевелюре, с широкой, аккуратно постриженной бородой. Оказалось, он мне больше других и нужен, потому как был крупным аграрием Небосвода. Говорливостью фермер не отличался, но рассказывал, что урожаи стали как по заказу: обильные и плодоносные. Добавилось забытое трудолюбие селян, за несколько лет хозяйства Небосвода шагнули вперед, заделав кое-какой капитал. Федор Леонидович поставил себе целью построить семейный бизнес, и теперь сыновья его работали на ферме, а внуки учились в столице.
Появился единственный в Небосводе банкир Соловьев; торговцы – Климов, Нилов и Корнеев; фермер – птицевод Конев, Крюков, массово и увлеченно растящий картофель, Капустин, разводящий плодовые сады морозостойких сортов. Пришел с тяжелой медовой рамкой сосед-пчеловод Николай Васильевич. За ним Сергей Григорьевич, единственный на весь Небосвод врач; директор библиотеки Мария Сергеевна и Виктор Александрович, директор в прошлом году вновь открывшегося музея краеведения.
Фермеры пришли по одиночке, интеллигенты с супругами. Приветствовали хозяев дома, поздравляли с внуком, что-то незатейливое приносили, и частью мужчин покурив во дворе, рассаживались за длинный, вытянутый во всю комнату стол. Интересно и удивительно было смотреть на них со стороны. В их благополучии виделась хорошо скрытая неловкость, будто все хотели просить друг у друга извинения, но не решались, считали, что и так всем все ясно. Но неуверенность в отношении к себе других угадывалась точно, после утихая по мере застольного разговора. Для меня это было поразительно. Передо мной сидели люди в большинстве своем за пятьдесят лет, и странно видеть в них юношескую неловкость, которая, правда, не портила обеда и даже неприметно скрашивала общую картину. Из собравшихся легче всего было мне, потому как я никого не знал, и с удовольствием со всеми знакомился, пытаясь с каждым перекинуться парой фраз.
Торговец мебелью Климов поднял тост за здоровье новорожденного:
– Дед, а как внука назовете? – спросил он.
Евгений Павлович почесал седеющую щетину.
– Дело молодых, но мы с Татьяной никак кроме Вани и не думали.
– Да уж, развелось Иванов, – проскрипел недалеко сидящий директор музея. – Путать скоро начнем.
– Что ж, Виктор Александрович, раз так получается? Все счастья хотят чуточку, – заметил, раскладывая соседям салат, агроном Федор Леонидович.
– А что, Иваны в Небосводе счастливее остальных? – недоумевал я, с голодного утра пробуя хозяйские блюда.
– Да, забыл совсем, наш столичный гость! – приятно улыбнулся Конев.
– Я из Подмосковья, – весело отозвался я.
– Приехал в Небосвод, услыхав про наши успехи в земледелии, – добавил Евгений Павлович, кивнув в сторону агрономов.
– Это так сначала было, – я посчитал нужным подняться – Потом увидел, что хозяйство восстанавливается у вас на волне общего подъема. И сколько вас ни слушаю, не могу понять почему. Мой знакомый редактор из райцентра прав, в вас много необычного – малыши какие-то голубоглазые, счастливые Иваны…
– Выпьем за журналистов! – раздался голос садовода Капустина.
– Да подожди ж ты! – хитро прищурился на меня Федор Леонидович. – Странного в Небосводе может показаться и правда немало. Вам, небось, про нас наболтали всякого?
– Больше догадки. Но, говорят, связь с вами теряют…
– Это правда. Но больше по собственной дурости, – сказал директор музея Грачев.
– Оскотинившийся народец!
– До дураков пока достучишься…
– Ну, хватит вам! Сами в зеркало давно смотрели! – прикрикнул на говорливых Федор Леонидович. – А вы про нас написать хотите? – пытливо обратился он ко мне.
– Вот уже месяца два я езжу по центральным областям, ищу примеры возрождения села, России если хотите… Так, чтобы сами люди, без вмешательств и понуканий поняли свое положение.
– Ишь, чего захотел. Чтоб сами… – пробурчал рядом пивовар Корнеев.
– На все воля божья… – отозвалась со вздохом директор библиотеки Марина Сергеевна.
– Без вмешательств на Руси не получается…
– А что ж, – послышался голос хозяйки, Татьяны Николаевны, – если такое бы случилось, вы напишите и все прочитают?
– Ну, все не все, – стесненно уточнил я, – хотя охват у нас общероссийский.
– Значит, на всю страну? – внимательно, задумавшись, переспросил Виктор Александрович.
– Женя, Витя… ребята… надо рассказать! – перейдя на громкий шепот, со страхом и затаенной решительностью проговорила Татьяна Николаевна. – При всех рассказать!
Повисла растерянная тишина. Я не понимал. Евгений Павлович взглянул на жену, повернулся ко мне:
– Это только домыслы все наши, предположения. Такое в журнале не напечатаешь.
– Ничего себе, домыслы! Ванька твой родился бы сегодня? – взяла слово директор библиотеки Мария Сергеевна. – И Таня права – надо рассказать! Пора уже! А то поверили молчком, жизнь даже налаживаться стала… Сами по себе что ли? А с тех пор как в районе пальцами показывать стали, высмеяли по своей пьяной глупости нас, так по углам все и шепчемся. Лет-то сколько прошло? Вы что же, думаете, он случайно пришел? В пример другим образумил. У нас каждый это про себя знает, – и обратилась ко мне. – Чего греха таить, про себя скажу. Сама я жила… да как все жила!
– Жили страшно. В водке крестились, – тихо проговорил Виктор Александрович. Все стихли.
– Эх, Ванюша мой, – среди молчания пробормотала монахиня Аннушка.
Все разом подняли головы, стали о чем-то ворохом переговариваться.
– Святое дело, Евгений Павлович, говори, – сконфуженно улыбаясь, сказал Сергей Павлович. – По твоему празднику собрались. Ты журналиста встретил, тебе и слово. За Ивана своего.
Я будто кожей чувствовал безмолвную натянутость за столом. Лица просветлели, воздух стал свободнее. Евгений Павлович, кивнув, заговорил:
– Про Небосвод скажем. Что при царе было, не дознаться, но храм в селе стоял всей губернии на загляденье. А сразу после НЭПа пропали все священники, сбрасили кресты с куполов, жгли грудами иконы. Пивную в храме устроили, как колхозы появились. Бабку мою с отцом, как деда в Сибирь выслали, здесь в колхозе оставили. Отец мне рассказывал – боле всего страху было, когда селяне вышли из домов и смотрели как горят иконы.
– Понаделали делов… – выдохнул Сергей Григорьевич, и еще хотел что-то сказать, но на него зашикали.
– Кроме соломенных хат не осталось ничего. Небосвод, еще зимой сорок первого, пожег немец. Не знаю, как тогда выжил народ. Разруха… Она же не вчера случилась, и не в перестройку. Народ все годы пил как сволочь. Как-то человек перестал понимать, что пьет.
– Женя, – тихо окликнул его Виктор Александрович, – про Аннушку скажи.
– Ее случай стал общей трагедией. Мне придется еще раз познакомить вас с нашей Аннушкой, – обратился Евгений Павлович ко мне. – Может, ты, Витя, скажешь, все-таки твоя соседка.
Директор музея оглядел всех с натянутым, серьезным видом:
– Я тогда с институтского распределения вернулся, с севера. Археологический музей здесь открывал. Приезжаю, а отец – царство ему небесное – говорит: «Соседка наша, Анька, совсем спилась в конец». У Анны муж – алкоголик форменный. Тогда еще один из немногих. После свадьбы, и как сын у них родился, держался, а потом сорвался в конец. От тоски и лени, отец говорил. Она его образумить пыталась, терпела, ссорилась с ним, раз, два, склоки, драки, недельные загулы. Но главное – мальчик ее, Ваня. Я-то его не очень знал. А к отцу моему он часто прятаться прибегал. Было от чего – так его пару раз отколошматили, думали в город, в больницу везти. Мать смотрела, пила и молчала. От нашей Аннушки что у нее тогда было? Продолжалось это пока Ваньке, не исполнилось лет семь. Был мальчик с простым русским лицом, голубыми глазами и шоколадными темными кудрями. Добрый очень, слабый, не по годам смышленый. Так, вот и жили. А соседом у них Семен—тракторист. Сволочь редкая, управы на него не было. Жил один, лютый как зверь, но механик, говорят, от бога. Частенько перепадала халтура, и водка у него водилась. Стала Аннушка к нему за бутылкой бегать. То поесть за водку отнесет, то денег каких. Что тогда произошло – никто точно не скажет, не один десяток лет прошел. Но верно, отец мальчика спьяну отключился, а Анна с Семеном сидели, пили. Водка закончилась, и Семен, пообещав достать еще, утащил Анну в спальню.
Наутро мальчик пропал. Как в воду канул… Сколько всей деревней ни бегали, ни допытывались – ничего и не нашли. И раньше всякое случалось, но чтобы вот так, ребенок, и никаких следов… Точно просветлел Небосвод на несколько дней в движении поиска. Но все было напрасно, и люди затихли.
А через неделю Анна с горя все рассказала мужу, тот, пьяный, зарубил Семена топором, а сам, очухавшись, повесился в сарае. Аннушка тут совсем помешалась рассудком. Потому только, наверное, руки на себя и не наложила.
Ладно, теперь пусть Федор Леонидович расскажет про «колхозных», – оглянулся Виктор Александрович, – Он их лучше знает.
Аграрий Федор Леонидович отпил воды из стакана и, согласно кивая, заговорил нескладно и просто.
– С Сашки началось все, в тот же год, кажется. Пришел с армии, ударенный будто – говорили, в какой-то «точке» побыл. Светка его в район замуж выскочила. Ну, он недельку погулял и к ней. Пришел пьяный, с мужем побрехался, выхватил нож и в бок его. Муж в больнице, Сашку в тюрьму. Ничего, думали, посидит и вернется. А потом телеграмма – погиб в тюрьме… Следом Витька Прохоров, ты, Слава, знал его, – обратился он к Виктору Александровичу, – в армии, на севере где-то, застрелился в карауле. А с чего, так и не поняли. Ребята все наши, жалко было сильно. Случаев хватало… В одной драке с «районными» Егорка, «Весенний» кличка была, получил заточкой в живот – в свалке так и не узнали от кого. Дня три в больнице провалялся и отошел… Мать, помню, на похоронах убивалась страшно. А следующим летом…
Пить начали крепко… Один в реку на тракторе угодил, и сам утонул и машину утопил. Другой, Женька Кирсанов, в Петров день было, от спирта ошалевший на быка с топором пошел, тот ему ни одного ребра целым не оставил. Помню, доходил когда, страшно мучился. «Что же это ребята?» – спрашивал. В то же лето Сашка Клюев, во ржи уснув, под косилку угодил. А Васька Смирнов, что его переехал – спился потом совсем. Что ни месяц – похороны. То случай, глупый какой-то, то пришибет кого, а кто сам. И все нелепо, не по людски. Отцы на войне за победу под пулями, а тут…
Следом годы сплошных неурожаев, безденежье. Кто порезвее, рванули из Небосвода в город, как ошпаренные. Большинство так и не вернулись. Стало хозяйство пропадать. И мы – пили и пропадали… Очнешься чуть, поишачишь до зарплаты – и в загул. Всюду – то же. Все по бумаге есть, все работает, да ничего нет. Давно слухи ходили, что зерно за границей покупаем… А через несколько лет кто-то где-то там устроил какие-то реформы. Вслед за людьми, рухнуло и все дело. Что работало – перестало работать. Кто что мог – начал растаскивать. Не воровать – дико растаскивать… Народ одурел. А когда еще заговорили, что все что раньше было – было «не так», все кто как жил – неправильно, власть преступна, народ в стойлах, а строй наш советский – ошибка истории – все перемешалось, кинулись по разные стороны, куда кто мог, или просто спивались. В колхозе тогда спроси: «В какой стране живешь?» – можно и в морду получить, – Федор Леонидович угрюмо замолчал, обводя всех грустными глазами. – Прошло в каком-то затмении несколько лет. Уже и своих резать стали и не признавали, кажется, ни бога, ни черта… – он замолчал и посмотрел на Евгения Павловича. – Ну а про Ивана сам рассказывай.
– Когда светконец совсем пришел, я в школе своей тоже запил страшно – ребят совсем не стало, а что были, разбежалась. И тогда я… все мы увидели в селе Ивана. Когда это было? – обратился он к гостям.
– Третьего, утром, – подсказала Марина Сергеевна.
– Да, третьего. Иду я, грязный, рваный, рано утром, после вчерашнего, к Корнееву опохмелиться. Погода к тому дню задурила вместе с нами – дождь несколько дней шел проливной, улицы – что ручьи. А тут свежесть такая с утра, ясный теплый день, голубое небо, благоухает все. Смотрю – стоит на обочине кусок тряпья. Думаю, очередной спившийся бродяга. Да странный какой-то. Сразу было в нем что-то не то. Оборачивается ко мне: заросший, волоса грязно-русые гривой, борода с проседью – охапкой сена, одет будто в какую шкуру, как в шубу. Сам босой, в руках палка во весь рост, сверху поперек деревяшка привязана – крестиком. И вдруг чистым таким голосом: «Здравствуйте, Евгений Павлович. Замечательное утро». Я иду, голова раскалывается, никого не надо. Так бы мимо и прошел, если б он меня по имени-отчеству не назвал. Ребятишки так только называли. Остановился, с виду – бродяга и старик, только держится прямо и твердо. И глаза… голубые-голубые, молодые, аж горят на заросшем лице.
– Здорово, – мямлю в ответ. А он мне:
– Куда ж в такую рань спешите?
Хотел было сказать, да не знаю как. Соврать не получается. Стою я, значит, и молчу. А он:
– Зря вы торопитесь… Утро-то какое! Хорошо у вас здесь!
Огляделся я по сторонам, не понимаю, о чем говорит. Улица наша как улица, битый асфальт и грязь. Облупленные дома и косые черные столбы.
– Вы, – спрашиваю, – не местный?
– Почему? – удивился он.
– Ну, – говорю, – для нас здесь все привычно и скучно.
– Как же? – удивленно отвечает, – вам скучно, если вы тут живете? Вы же здесь живете, здесь ваш дом, люди!
Я растерялся, вскинул голову, а небо на загляденье – свежее и голубое.
– Не знаю, – говорю. – Привыкли, наверное.
– А здесь что? – сказал он, оглядываясь, и будто не зная, куда попал.
– Как что? Все как всегда… – отвечаю.
– Странно, – говорит, глядя внимательно. И будто как полегчало мне. Чепуху несу и все это бред, но чувствую – голова гудеть перестала, расслабление внутри появилось, и хорошо вроде как.
– Может быть, вы просто не замечаете отличия?
– Чего? – не понимаю никак я.
– Как дни меняются.
Ну, думаю, приехали! Что значит с волосатыми бродягами с похмелья по утрам разговоривать.
– Ладно, – говорю, – пора мне…
Смотрит он на меня прямо-прямо, улыбается вроде как. И знаете, проснулось во мне что-то такое, будто очнулось.
– Не спешите только, и берегите дочку, – вдруг говорит.
Я поразился: откуда про Машу знает? И чудно мне и хорошо одновременно. А он стоит, смотрит на меня без отрыва, и как улыбается под бородой.
Добрался домой, к Маше зашел, смотрел, как она спит. Помню, поразился – какое ангельское лицо у нее. Ей семнадцать было. Старик не выходил у меня из головы весь день, да так, что капли в рот я не взял. А следующим утром пошел в школу…
– Погоди, Евгений Павлович, дай другим рассказать, – вставил фермер Федор Леонидович.
– Так это мы неделю говорить будем, – откликнулся врач Сергей Григорьевич.
– Давайте я только про себя скажу. Очень уж дивно, – все согласно закивали Федору Леонидовичу. – В то утро я был в еще худшем состоянии, чем наш дорогой директор. Колхоз развалился, поля в бурьяне… Всю ночь я гулял с какими-то девками, но пришел под утро домой. Что-то уронил в прихожей, разбудил детей. Нина стала кричать, схватилась за скалку, выгнала меня. Дохлебав остатки, я преспокойно улегся под забором. Очнулся от света яркого солнца в глаза. Вижу – лежу, где и лег, а рядом, у дороги сидит какой-то волосатый старик в лохмотьях и пирамидку из камушков на земле складывает. Оборванный до жути. Ну, думаю, наш колхозный брат. Только чую, не несет от него ни самогоном, ни прокисшим гнильем. Тут старик мне: «Утро доброе, Федор Леонидович!», – старик знай себе, сидит на обочине, с камушками играет – то собирает их, то разбрасывает:
– А что у вас урожая-то нет который год?
Голова болит страшно, а он, собака, еще и… На зло что ли?
– А черт его знает! – и лежу себе дальше, вставать не получается. А он мне снова:
– А чего у вас дети на селе не родятся?
Что же ты, сволочь, думаю, заладил! И вроде, не местный. Он камушки на камушки все кладет, да так стройно, что и не падают они, уж выше локтя стопка.
– А что-то уезжают все из села? – спрашивает волосатый, а по мне мурашки бегают. Сейчас встану и отдубасю старика за такие вопросики. А сам смотрю на камушки, что друг на друге непонятно как лежат высотой уже в колено:
– Так урожая нет, и дети не родятся – вот и уезжают…
Старик берет свою длинную палку, к верху крестом, и как ударит по башенке – камни во все стороны так и разлетелись. Поворачивается он ко мне и говорит:
– Зачем тебе урожай, если ты тут валяешься?
Лежу у забора, журюсь на солнце, смотрю только – день хороший такой, травка зеленая, сочная. Кусты и деревья сильные и красивые.
– Что же вы себя забросили? – бросил старик и пошел дальше.
Лежу, встать не могу, и крикнуть хочу – не получается. Только рукой машу вяло ему что-то. И глупая мысль такая – как же хорошо, что руки у меня есть. И стало мне тогда, знаете, горько так… горько. Не выходил старик из головы ни на миг. Пошел я тогда в поле, недалеко от дома, стою среди бурьяна и думаю, зачем мне урожай, зачем люди в Небосводе? Жить-то, известно, всем хочется.
– За день старик обошел все село, – добавил банкир Соловьев. – Я запомнил эту встречу на всю жизнь. И то отвращение, когда он, весь в лохмотьях, зашел в банк, и то свое онемение, когда увидел его глаза, и ту тупость мысли, когда он спросил, зачем я столько времени провожу с деньгами и зачем мне денег все больше и больше, когда есть достаток. Я, конечно, так и не ответил ему, за дверь выставил. И с тех пор каждый день, лезут эти вопросы в голову, тупые жестокие вопросы, лезут.
– Откуда же он появился? – не выдержал я.
– Толком не знаем, – ответил Евгений Павлович. – Два или три человека его спрашивали, старик махал рукой куда-то в сторону.
– Ко мне он забрел к вечеру, – будто дождавшись момента, откликнулась директор библиотеки Марина Сергеевна. – Прямо в читальный зал и зашел. Глянул, будто сквозь меня: «Вы заприте меня, Марина Сергеевна, я здесь и заночую». Мы стоим, опешивши. «И не за что не беспокойтесь, говорит». Так вот я, сама не своя, ничего такого отродясь от себя не ожидая, закрыла его там. И дома своим ничего не сказала!
– А ночью такая штука приключилась. У нас-то ведь как всегда кто-то орет пьяные песни, где-то музыка гремит, соседи скандалят. А тут встаю посреди ночи – и тишина! Не мертвая, а будто тишина успокоившейся бури.
– А утром – картина! – вернулся в разговор Евгений Павлович. – Иду в школу, вижу у ворот: человек тридцать детей, с первоклашками, бегают вовсю и играют вокруг старика. Он стоит в своих лохмотьях, смотрит на них, иногда что-нибудь скажет, и снова стоит и молчит. Дети его как-то сразу поняли, увидели. Я-то думал, если они этого лохматого встретят – заплюют или камнями закидают. А тут будто старик с ними вместе. Потом посох вверх поднял, махнул рукой. Дети разом кинулись в школу. От старика прямо по воздуху движение какое-то шло, сила что ли какая… Я на уроке спрашиваю ребят, кто с вами был? А они мне – дед Иван, дед Иван…
– Дальше чуть было не приключилась беда, – окликнул нас врач Сергей Григорьевич. На второй день у закрытого детского сада – его под торговлю лет несколько как отдали – подъехали к нему четверо в форме, обступили, что-то спрашивают – документы, мол. Неизвестно, что он сказал – но все они очень скоро молчком из Небосвода уехали, сбежали будто. Теперь на весь Небосвод один участковый, да и тот все больше огородничает.
– А ведь, наверное, тогда-то начались… э-э… предсказания…
– Какие еще предсказания? – вздохнул я, ничему не удивляясь.
– Да, тогда же в Торговом доме и случилось, – поднялся со своего места Корнеев. – Сидим мы, значит, пиво пьем, никого не трогаем. Заходит тут этот ворох шкур, на ногах тряпки, с палкой в руках, глянул на нас и спрашивает, чего мы здесь все делаем? Мы ему: «Как чего? Дед, не видишь что ли, базар». А он: «Будете друг у друга воровать, станете обезьянами». Мы кричим ему: «Где ты это, дед, такое видел?» А он, на прилавок глядя, – «Да вот в библиотеке вашей. Написано – дескать, были обезьяны, стали люди. «А что, – смеемся, – мы в школах проходили». «То-то, – морщится старик, – похожи». Тут глянул он на нас так – что в дрожь, смотрит неотрывно – и не двинутся с места. В голове какая-то дичь, голос будто неизвестный, вся сила из рук и из ног ушла, ни шевельнуться, ни слова сказать. И слышится откуда не знаю: «Не будет вам радости от денег ваших, от лжи и обмана вашего. Поймете, что творите с жизнями своими и образумитесь. Помните Ивана, который позора вашего не стерпел».
– Ну, кто с ним еще-то встречался? – обратился Корнеев к столу. – Ты что ль, Капустин?
– Известно я. Из магазина шел. Хлеба взял, – ответил садовод. – А старик сидит на крыльце и палкой перед собой по воздуху водит. День выдался ясный и ветреный, и вижу я, кончик посоха точно также двигается, как ворох листьев на дороге перед ним на ветру – то по кругу, то чуть в сторону, вверх приподнимется, а то обратно по земле стелется. И не ясно, повторяет ли старик за листьями или сам ветром листья шевелит… Прохожу мимо и вид делаю, что не замечаю. А внутри будто все сжалось.
– Спасибо за угощеньице, Петр Васильевич, – он мне вдруг.
Повернулся и вижу – в руке у него яблоко большое, спелое. Старик откусывает, на меня не смотрит.
– За какое еще угощеньице? – а сам думаю, откуда у него яблоко? У нас в мае еще все в цвету померзло, а покупных не помню, когда завозили.
– Вы были добры к детям, – говорит старик.
– Мы что, знакомы? – замер я.
– Конечно, – старик удивительно легко поднялся и смотрит на меня. Про его глаза я уже слышал, а тут увидел, как на заросшем лице они будто горят. – Вы, – говорит он, – зла никому не делали, – и вдруг, – берегите дерево. В этот раз урожая не будет. Но если найдете силы продержаться – все образуется. И яблони оживут, если будете о них заботиться. Очнулся я дома. Думаю, дела. Выпить налил, опрокинул. Вдруг такое ужасное отвращение почувствовал, мерзость, что тут вырвало.
Я был поражен. Дюжина взрослых людей, с неподдельной верой рассказывали придуманные с плохим чувством воображения и юмора чистой воды фантазии, подходящие скорее для анекдотов.
– К вечеру второго дня вокруг старика собралась половина протрезвевшего села, – снова заговорил Евгений Павлович. – Иван пришел ровно на то место, где строится храм. Старик принес дров и разжег костер. Люди уселись вокруг. Он ничего не говорил, только смотрел, переводя взгляд с одного лица на другое. Казалось, он сильно очень устал. Люди у костра стали оживать. Кто-то рассказывал глупые истории, дети развеселились. Самые древние наши старики уселись у огня и молчали.
Теперь понимаю, как был нам нужен третий день, и когда смотрю на лица детей в школе, думаю, не будь этого последнего дня, посеянное могло засохнуть, и все бы вернулось на свои черные круги.
– Кем бы ни был Иван, плюнуть на все и признаться, мы не могли. Страшно было, – продолжил Виктор Алексеевич. – Глубоко ночью с остальным народом я побрел домой, дохлебывать горькую. Утром вышел рано на улицу. Иду, за больную голову держусь, и вижу – трое у забора дубинами кого-то забивают. Тихо, без криков, одни глухие удары. А под дубинами лохмотья торчат. Аннушка в стороне сидит и неслышно плачет. Я так и онемел – стою дураком, и понять не могу. Только знаю себе четко так, что забьют его сейчас, и тогда – все…
Гляжу, на земле посох его деревянный, с крестом, валяется. Схватил его, подбежал сзади и одного с размаху вдарил. Замер тот, повернулся ко мне, удивленно так посмотрел, и завалился в траву замертво. Я заорал со всей силы и второго, тоже по голове со всего маху – и тот разом обмяк, на дорогу мешком рухнул. Иван на земле лежит не шевелится. Третий на этих двух посмотрел, как заревет страшно и дубиной мне!.. Я без чувств свалился рядом с Иваном. Помню только, как этот третий огляделся, закричал что-то еще и бросился бежать.
Сколько без сознания пролежал, не помню. Глаза открыл, гляжу – сидит рядом Иван, держит мою руку, и чувствую, как боль вся из головы с меня сходит.
– Спасибо вам, – говорит просто, будто не его здесь только что до смерти забивали. – Не вините себя за этих, – смотрю, рядом те двое валяются. – Люди крестом святое добро и адское зло давно делать научились, – сказал Иван тихо, отпустил мою руку, и я почувствовал, что абсолютно здоров.
– Но, кто же это были? – спросил я.
– Ну, молодой человек! – налили себе еще чая местный врач, Сергей Григорьевич. – Мерзавцев на Руси всегда хватало. Тот третий, Колька Смирнов, повесился через неделю. А тогда бегал по улицам, кричал что-то. Во многих людях, кто видел Ивана, произошли такие поразительные изменения, что это требовало от меня попытки медицинского объяснения. Я говорил со многими, спрашивал, что они чувствовали, когда он был рядом? что в них происходило? Но научным словом никогда объяснить это не мог. Понимаете, наличие души в человеке не доказано, но кто скажет, что ее нет! В людях тогда начало что-то меняться. И до сих пор меняется… Но вот сядет такая скотина напротив, тупым взглядом, как бетонная стена, смотрит прямо и ржет гадко. И ничего не сделаешь! Вот и думаешь, какая тут душа! Хочется ударить, в грязь втоптать.
А потом снова была старая площадь, где мой облупленный медпункт находился, рядом с обломками фундамента церкви. Посреди развалин Иван встал на колени и стал молиться. Собралась толпа. Посмотреть пришли из простого любопытства. Кто с бодуна пришел, кто наслушавшись историй про сумасшедшего старика. В Небосводе в Бога если еще кто верил, то старухи – у кого иконы по углам и при Советах висели.
Забарабанил по крышам, хлынул сильнейший дождь. Без грома, без ветра. Иван обернулся к нам, поднял свою палку и давай ей толпу крестить. Подходил к каждому дому и будто крестил дом. Мы стояли под дождем, и слова никто сказать не мог.
– Я не знаю, поверили люди или нет. Но они изменились. Только сейчас мы начинаем понимать, что тогда село чуть было не погибло… Вдруг прибегают женщины и кричат, что зарезали кого-то и что якобы Толик, сын Сергея, соседа нашего школьного директора, бывший арестант, ударил ножом его дочь, Машу. Все ее знали – первая красавица на селе. Побежали к ним. Я, как врач, первый в дом кинулся. Вижу – лежит Маша на лавке, кровью истекает. Домашние бегают, кто кричит, кто рыдает. Я бы рад помочь, да гляжу – руки после вчерашнего так трясутся, что и лезвие вынуть побоялся. Я же педиатр, зарежу, думаю, обязательно. В райцентр позвонили, «скорую» вызвали, да от туда ехать и ехать… Вот тут мне страшно стало. Умрет ведь, думаю, у меня на руках. Лежит она, а под лавкой лужа крови целая, смотрит на нас недвижно, и все белее и белее. Не выдержал, вышел во двор под дождь. И хорошо даже, думаю, что льет так, будто кто дырку в небе сделал. Сижу скрючившись, за лицо схватился. И слышу – впереди кто-то по лужам шлепает. Смотрю – Иван в своих мокрых лохмотьях во двор входит – и в дом. Что дальше, пускай Евгений Павлович скажет, только он там был. Мы не верили ему долго, – посмотрел он с улыбой на меня.
– Да что говорить… – произнес с трудом хозяин дома. – Сто раз рассказывал: сижу у нее, думаю, кончилась вся моя жизнь. Семнадцать лет… Заходит тут старик, мокрый, аж течет с него, серый какой-то, злой, и ни слова не говоря, к Маше. Взял стул, сел с ней. Ко мне спиной – не вижу, что там. Я, как очнулся, подошел сзади, а он говорит не поворачиваясь:
– Не мешайте – все равно никто не поможет. И выйдите.
– Не выйду, – говорю. – Одну не оставлю.
– Тогда садитесь, где сидели и никого не впускайте, – сказал Иван, за руку Машу взял и склонился над ней.
Что было делать? Вернулся я к двери, сел, как дурак, на стул, грожу всем, кто заглянуть думает, кулаками. Придушу думаю, если что. А Иван, как сел, так и сидел, то наклонившись над раной, то поднимая голову кверху и что-то бормоча. С полчаса так просидели. Потом что-то звякнуло тихо об пол. Смотрю, а это тот самый нож – клинок на свету сверкает и ни одной капли крови на нем нет. Подбежать рвусь, а встать с места не могу. «Не вставать!», – как кто-то говорит мне. И Маша такая спокойная лежит, тихая.
И вот Иван все сидел и сидел над ней склонившись, в полуобороте, шептал тихо что-то, и казалось, руку на ране держал. Пробыли так до самого вечера. «Скорая» не приехала. Потом узнали, сломалась развалюха в пути. Иван все сидел у Маши, а я у входа, и ни он, ни я с места сдвинуться не могли. Потом старик достал из-за пазухи кусок белого полотна, накрыл раненое место, встал и вон из комнаты. Вышли мы во двор, а там народу – половина Небосвода. Повернулся Иван ко мне:
– Спит она, не тревожьте. Все будет хорошо, – лицо осунулось, посерело, глаза выцветшие, чуть не шатается, всего трясет, и будто еще больше поседел.
– Спасибо вам, – говорю. А сам как чувствую что-то невозможное, а что сказать не могу.
Старик ничего не ответил и пошел со двора. Только у ворот остановился и долго-долго смотрел на всех нас. Потом повернулся и побрел себе по дороге на закат, прочь из Небосвода. Мы толпой на улицу вывалили и глядим вслед. Идет Иван, тяжело так, на палку опирается. Идет себе и идет…
Евгений Павлович натужно склонился над столом, вытер лоб рукой.
– Что чудо было, мы узнали утром, когда зашли Маше, посмотреть, как она. Сергей Григорьевич полотно приподнял и отшатнулся – на месте страшной раны лишь большой красный рубец. Маша спит себе, такая красивая во сне. А как проснулась, ничего и не вспомнила. Шрам только остался.
Толик тот погиб в тюрьме в пьяной драке. Отец его последний алкоголик на селе. Аннушка монахиней стала. Приезжал тут какой-то… архимандрит что ли… говорит – плохо нет в Небосводе церкви. Вот, строим.
Часа через два, расставшись с селянами друзьями, я уезжал из вечернего Небосвода. Смотрел, как уставшие люди возвращаются с работы, гуляют семьями. Встречаются и разговаривают, радуются, и решил, что не смогу написать статью. Не объясню. Потому что я ничего не понял. В редакции поддержат: бродяга-старик, россказни о чудесах… Такого у нас на каждом углу – мешок чудес. Выбирай, не хочу.