Маша только вернулась, мы поужинали, и пока я собирался, она прилегла и уснула. Не хватило смелости будить ее. Маша лежала, закинув голову на мягкий подлокотник и чуть сгорбившись. На открытое лицо сквозь занавески падали мягкие вечерние лучи; она не просыпалась. За окном ветер шевелил листья яблони, и прозрачные тени легко двигались по ее лбу, бархатным щекам, носу и бледно-розовым губам. Нигде не видел столько простоты и природной ясности, так много правдивой нежности, как в этом лице. Я улыбнулся, попрощался с Машей про себя – и по дороге на станцию никак не мог усмирить волнение в груди от сознания, что она рядом.
Вокзал кипел, гудел и грохотал. Тихий вечер был ему нипочем. Не спеша бродили хмурые грузчики, рядом отчаянно разругалась молодая пара с грудой чемоданов. В забытом углу кучей, так, что лиц не разобрать, бузили пьяницы.
Обрадовавшись пустому купе, я сел у окна, желая скорее ехать. Перед самым отправлением вошел еще пассажир, старше меня, лет пятидесяти, среднего роста, коренастый, с легкой сединой и умными глазами. Двигался он твердо и, казалось, сдержанно. Поставил вещи, взглянул коротко на меня и представился по фамилии:
– Платов.
Потом сел напротив и тоже стал смотреть в окно, с нетерпением ожидая отправления.
Состав уже тронулся, когда на платформе нам представилась дикая сцена без начала и конца. На кромке широкого фундамента вокзального здания стояло с десяток пивных бутылок, неубранных после чьих-то проводов. Только колеса вагона дали ход, из толпы вылетел парень лет двадцати пяти и кинулся вдребезги бить одну за другой эти бутылки. Вокруг него все будто пропало, остался только он и стена вокзала, о которую он с тупой яростью крошил пивное стекло. Люди рядом в испуге отхлынули назад. Что вместе с бутылками в душе своей громил безумец, нельзя было представить. Вагоны набирали скорость, и последнее, что мы увидели – наряд охраны бросился к бузотеру.
Сцена тяжело подействовала на моего соседа. Он начал беспокойно оглядываться, будто кто-то еще находился в купе. Осознав собственную безопасность, Платов стал неотрывно смотреть перед собой и чуть шевелить губами. Потом, приподняв густые брови, взглянул в мою сторону.
– А если б у него был пистолет?
Я не ответил, пожав плечами. Он то пытался что-то сказать, то явно сдерживался. Потом бросил, как от безделицы:
– Вы, похоже, одногодки с моим сыном.
Принесли постель, и мы заказали чая. Начинало темнеть. Поезд вышел за город. Во всю ширь горизонта разошлась русская равнина с плоскими холмами, речками в полях, черной полосой леса на стыке неба и земли. Проплывали опустелые села. По горящим окнам и ухоженным дворам в них была видна жизнь.
Платов долго смотрел в окно, только теперь его беспокойство улеглось. Он принял задумчивый, отстраненный вид.
– Как вы считаете, что это было на станции? – спросил он с любопытством, изучая меня.
– Даже не знаю, дурак какой-то… Напился, наверное, – смутился я от неожиданности.
– Может, и напился, – протянул он. – А все-таки?
– Да я как-то не… ну-у… сбрендил, мало ли что… – мялся я, не зная, что отвечать. – Задержали ведь. Посидит теперь, угомонится.
– Вы думаете? – встрепенулся Платов, будто только и дожидался от меня такого ответа, и заговорил с напором: – Угомонится… Посидит, значит, и угомонится… Да, так все теперь говорят. А вы не представили, что он мог броситься на людей?
– Но не бросился, – мыслил холодно я.
– А если бы у него оружие?
– Да кто знает, – забеспокоился теперь я. – Если у него… как это… повреждение ума – нужно в больницу. Может, вылечат…
– Да, может, вылечат, – кивнул Платов, глядя в сторону, будто примеряясь, как лучше сказать, и, помолчав, решился: – А может… вы не заметили в этой дикости что-то страшное, что-то животрепещущее?.. Чего нам нельзя остановить… Не знает наука способа… И только люди, сами люди силой прекратить могут… Нет? Не отвечайте, это не важно! – оборвал вдруг он, посмотрел на меня, на минуту задумался и как ни в чем не бывало продолжил: – По этому предмету вспомнилась одна свежая история, произошедшая с моим сослуживцем. Мы приятели, я знаю тонкости дела.
– Пожалуйста, – легко согласился я слушать, от растерянности и не подумав отказаться. Платов еще замолчал, испытуя мою надежность, и заговорил:
– Представьте себе обычную, кроткую семью. Жена, муж моих лет, дети, двое, после вузов. Работают, устраивают жизнь, все в полном, уравновешенном порядке, – Платов откинулся на спинку, весь погрузившись в память, и уже продолжал говорить спокойно, местами замирая, дотошно наблюдая за моей реакцией. – Муж, Олег Павлович, скажем, инженер. Днями на работе, по выходным удит рыбу на озере за городом и там же осенью охотится с сыном на уток. Озеро дивное, просторное. На берегу у них дачный домик, участок в десять соток. Рядом лес шумит верхушками… Дочь Люда замуж выходит. Парень из приличной семьи. Дружат семьями, покупают молодым квартиру, ремонт делают. У дочери рождается девочка, деды не нарадуются, нянчатся, помогают молодым. Вполне себе, знаете, нормальная семья – дай бог каждому… Проходит еще год, и замечает Олег Павлович – с Людой, дочерью, не все ладно. Замечает, как водится, через жену Катю, которая, как и положено, самое главное всегда сердцем чуяла заранее. Отмалчивается Людочка, грустит. По телефону голос – льдом обросший. Ну, Олег Павлович думает, может, возраст такой, в ребенке, может, дело – после рождения у него Саши, первенца, и в Кате тревожное ощутилось. Но и жена будто присмирела, напряжена, словно натянутая струна: пошепчется с дочкой, глянет с болью, будто сказать что хочет, и смолчит все равно. Берегут вроде как его. Он пару раз сам спрашивал, но ничего не прознал. Однако ж всякой веревочке долго не виться… И вот раз на его вопрос ответили – дочь Люда с мужем Володей живут плохо. Дурит зять, днем куда-то все пропадает, малыш остается без внимания, а главное – с женой не живут, не разговаривают совсем. А как, почему – не поймет никто. На днях напился, на Люду накричал. Два дня назад, пьяный, побил в ресторане стекла и посуды тысяч на двадцать… Уставился Олег Павлович на жену – и не поймет ничего. Как?! Что?! Только что все было – не нарадоваться… Но собрался – ничего, говорит, разберемся. И – к дочери. Та с порога в слезы. Не узнать мужа, говорит. То ничего все, а то – хоть в крик. Страшно мне, папа, говорит. Не за себя, за девочку страшно. Олег Павлович рассвирепел – голова гудит, руки мелко трясутся – и зятька искать. Вечером звонят из милиции – посадили его на две недели: устроил пьяную аварию, кидался на водителя. За что получил дубиной по голове. Но и сотрясения даже нет. Нипочем все дураку!.. Платов семью вечером собрал, сватов позвал. И вскрылось – было раньше. Из армии вернулся – дурил страшно. Тогда, правда, многие так. Насмотрелись ребята… К родителям пришел – божился, что никогда ни капли. А через год – еще хлеще: на деньги залетел, когда с ребятами торговать пробовали. Сначала ничего вроде все пошло – пиво фурами возили, самый ходовой в стране товар, после хлеба. Это раньше водкой упивались, а теперь – пивом. И влезает больше, и веселье дольше… На деньги попал так, что пришлось бабкин дом продавать. Запил по-черному – коммерция, знаете ли. Неуспех отравляет. Ходит такой вот новоявленный и одно в голове крутит – как же вон у того-то получается, чем я хуже?.. Тогда залетел первый раз за драку, милицией все кончилось. Сами же они и позвонили, боялись, что убьет кого – мужик здоровый, пудов на шесть. Снова к родителям вернулся. Они, ну как тут быть, простили… Ну, думает Олег Павлович, вернется – так я ему, дураку… А самому боязно как-то. Тяжесть в груди и тоска на сердце. Да ничего, думает, переживем. Только сыну позвонил. Решили – Саша приедет, с сестрой поговорит: разводиться или не разводиться. Пусть сама решает, как дальше…
За окном совсем стемнело, проводник включил тусклое ночное электричество, теплым светом осветившее Платова, но я видел его с необычайной четкостью, будто глаз дорисовывал в уме портрет по характеру и нерву рассказа. Тогда я заметил удивительное свойство моего соседа. В мелком движении губ, мышц щек, в стареющих глазах отражалось все его настроение, каждое проявление чувств, и говорил он – будто точной картинкой видел все, о чем рассказывал. Я принес чая, и Платов с желанием выпил, сильно посахарив.
– Интересная ведь штука, – со стаканом в руке он кивнул на окно. – Пустота черная, а внутри нее фонари вдалеке. Видите? Это хозяева включили свет на столбах у ворот. И двор освещен, и прохожему примета. Сейчас редко где есть такая привычка, – Платов с удовольствием допил чай, покрутил стакан в руках и, со страхом и робостью, так не подходящими этому взрослому, крепкому человеку, обернулся ко мне.
– А ведь борются! – делал он второе ударение на «ю», сводя толстые губы кольцом. – Борются каждый день, такая вот штука! За себя, за семью, чтобы жить, растить детей… хотя каждый, точно-точно каждый знает – лучше не будет при нашей жизни! И горе будет, и счастье будет – у бога всего много, старики говорили, но вот есть жизнь, сама жизнь, и больше ничего у человека нет, и эта жизнь – лучшее и главное, и нет ничего лучше самой жизни…
Я с легкой неприязнью и выражением усталости посмотрел на этого впавшего в запой откровения человека, не стараясь понимать, о чем он.
– Ну как же… Вы не видите?! Вот же, все перед нами – горят фонари в сумерках за окном, и не дай бог один погаснет. Что же это будет… Впрочем, – ответил Платов себе, – что это я… Давайте дальше. Гнусная, правда, гадкая история. И говорить не хочется. А не могу вот не говорить! Как бабья сплетня: говорить – низко, а не сказать – нельзя. Вы не устали? Что же там было… За дни, что Володя провел в камере, они все обсуждали, как быть. Решили везти в больницу – не знали, что еще можно сделать. К нему ходили по этому поводу, он отказался, буянил, даже трезвый. В ночь на пятнадцатое, как сейчас помню, позвонили, что выпускают. Олег Павлович с Сашей отправились сразу к дочери. У Люды было лицо испуганное, белое. Час ждут, второй – нет его. Поужинали, с малышкой играют… Тут звонок – снова пьяная драка: завалился он к знакомому по школе, тот его, пьяного, не пускает. Стал колотить в дверь, разбил окно. Милиция показалась – сбежал. Ищут, значит, по всему городу. Они туда. Все как есть: битое стекло под ногами хрустит, дети ревут, милиция. Обозлился тогда Олег Павлович, сил нет терпеть такую нечисть, – как-то тяжело, глядя перед собой, с трудом произнес Платов. – Кровь вскипела – что же это никто с дураком поделать ничего не может? Людей вокруг мучает, а сам… хоть бы шею себе свернул! И сын в него – мерзость, все твердит, какая же мерзость… Подъехали к дому дочери, а у Олега Павловича нехорошее чувство какое-то… Поднимаются, дверь приоткрыта – и Люда на полу лежит без чувств, а вокруг красное пятнами. Большие такие, наляпанные пятна… – Платов побледнел и смотрел перед собой, словно видел все это. – Хорошо – есть моменты, когда слов нельзя найти… Врачей, конечно, вызвали, милицию. Да толку… Медицина, правда, успокоила – порезы неглубокие, касательные, угрозы нет. И вот ходит Олег Павлович по квартире и молчит. Туго так молчит, что, кажется, отрежь он себе палец, так ни звука не издаст. Саша в больницу поехал, а сам он отвез внучку к жене. Девочка у Люды росла, Верочкой звать… Дома взял ружье, сам решил искать. Саша из больницы вернулся, говорит, стабильно все, опасности нет. Но не в том дело было, понимаете, не в том! И лицо у Саши темное, голос глухой, что сразу не узнать его… Отправились они вместе. По очереди проверяли вокзал и автостанцию, остановки, магазины и кабаки, осматривались. Полгорода объездили – и молча все, как заговорщики, одними глазами переговаривались. Тут вспомнилось, дед у Володьки есть. За городом, недалеко живет. Подъезжают туда, а в доме среди ночи свет. Темень страшенная – вот как сейчас, – кивнул Платов за окно. – Заходят; дед на кухне сидит, у стола, не спит. Понятное дело, думают, ни с кем такой напасти не было. Только не до сочувствия им. Уходить собрались, а Саша и говорит: «Ты на кого тут, дед, наготовил?» Смотрят, а на плите яичница стоит, и на столе – хлеб и водка. Дед молчит, будто воды в рот набрал. Поняли они тогда, что такое родство, что значит родной человек. Каким бы ни был гаденыш, а не отдаст его дед. Тот деда даже за тварь насекомую не считает, в лицо плюет… ан нет, дед все равно прятать будет, собой загородит… Понять-то поняли, да только пошли к машине, ружья зарядили. Вернулись – и давай рыскать, как дикие звери, по всем углам: комнаты, чердак, подвал… Во двор вышли, к сараю двинулись, а навстречу, через дверь, выстрел и пьяная ругань матом. Обернулись к старику, тот под ноги им кинулся: нет у него патронов, твердит. Один был в ружье, а ружье в сене закопано, сам нашел. Пустите его, хрипит, милицию зовите, кого угодно. И слезы у деда на глазах. Пусть они его забирают, дескать. Тут Саша, сын, говорит: «Они его уже забирали». И прикладом старика по голове с размаху. Тот так и покатился с глухим воем… Олег Павлович уж на что лют тогда был, и то вздрогнул, – погрустнев и согнувшись, прервался Платов. – Давно не видел, как бьют, а тут сын… да старика пьяного… В сарай входят, фонарями слепят, а Володька сидит на куче хлама, руками за голову схватился и скулит под нос. А пустое ружье на полу брошено. Всё, Олег Павлович говорит, выходи, стрелять тебя будем. А сам стоит и не поймет, что сказал. Тогда Саша подошел и со всего маху Володьку… Тот свалился… как охапок сена. «Убью, – думает себе Олег Павлович, – сам убью. А там… как будет». Он потом сам себе удивлялся – никогда не думал, что можно так просто решиться убивать человека. Наверное, говорит, на войне так. Или ты – или тебя. И никак по-другому не выйдет… Приехали в домик на озеро. Ночь, темнота страшная. И звезды наверху молчат. В машине Володька сидел тихо, а тут бросился бежать куда-то. Саша легко догнал и так страшно бил ногами в лицо, как гадину какую топтал… Тот, весь израненный, на ноги еле поднялся. Какого, гудит, черта вы придумали?.. Увидел, верно, судьбу свою. Тогда Олег Павлович подошел – и в зубы ему. Володька встал и снова: в милицию давайте! Перед законом отвечу, не перед вами. А Саша ему – ты закону зла не сделал, ты нам сделал. Тебе десятку дадут, через пять выпустят. И гуляй, Вася. Нет, говорит Саша тяжело, едва не задыхаясь. Уж извините, слишком я паршивый христианин, чтобы отдать тебя под закон. Володька весь тут обмяк. А Олег Павлович на сына смотрит и слова сказать не может, будто и не здесь он, и все вокруг делается само по себе… Как заря взялась, в лес пошли. А там – темные ели и коричневые сосны, заросли черемухи, холод и тишина… Брошенной, заросшей дорогой брели долго, насколько сил хватило. Потом Саша лопату ему подает и ружье наставляет. Володька сжался весь, затих и копает себе тихо, только землей шуршит и палыми листьями. Тишина вокруг, дыхание слышно. Земля в чащобе тяжелая, сырая, корни. Закончил, когда совсем светло стало. Оборотился к ним Володька и говорит просто так, смирно: вот он я, стреляйте, сволочи. Саша, потемневший лицом, ружье стариковское, из сарая, заряжает одним патроном, протягивает Володьке – сам, мол, давай. Смотрит Олег Павлович на это страшно, омертвев… Но не так вышло. Переменившись в миг, глянул Володька злобно, ружье к себе потянул, вроде как стреляется, и вскинул стволы, на Сашу направив. Грохнул тогда выстрел, упал Володька в яму и возиться там стал, тихо так, без звука, руками и ногами по земле шаркая. Саша подошел и выстрелил еще… – Платов вдруг посмотрел на меня с удивлением, как увидел в первый раз. Но тут же вздрогнул и построжел лицом. – Зашатался Олег Павлович, не смог даже Саше в лицо посмотреть, не было сил. Боялся увидеть что-то неживое. И пока яму заваливали, к домику пока возвращались и в город ехали, ни разу не посмотрел на Сашу. Сам бы я, думает Олег Павлович, не смог. Собаку вроде убили… а человека все же. В бога хоть не веровал – в школе-то верить не учили, а потом учили не верить – никакой Библии не читывал, а не смог бы вот так… Сам бы убил, но так… Грех ведь какой! Ни одна живая тварь в природе себя не умертвит. Только человек. И то непостижимо! Но если не себя самого, а другого заставить, что же это такое будет?.. Утром вернулся Олег Павлович домой, а жена, Катя, со внучкой нянчится. Из больницы звонят, Люда на поправку идет. Опасности нет, сказал доктор. Да, теперь опасности нет, ответил он доктору. А Кате ничего не сказал.
Платов замолчал, отвернувшись к окну. Поезд шел лесом, за верхушками рдел восток, но о сне я не думал.
– А как же Саша?
– Уехал в тот же день в город. И больше они не виделись.
– Как так?
– Да вот так, не смог больше Олег Павлович жить как жил. Как дочь из больницы вернулась, дела закончил и уехал. Сказал – на заработки, а сам… – Платов замолчал, оборвав себя, и посмотрел с видом человека, внезапно и сильно проигравшегося.
Мне стало вдруг неудобно в купе, словно я лишний и нужно выйти.
– Но зачем они так сделали? – с некоторым усилием отвлек я себя от тяжелой догадки. – Понимаю – месть. Но не каменный же век. И дело даже не в законе. Почему же не лечить его?
– Бесполезно, – вкрадчиво, разделяя части слов, сказал Платов и посмотрел на меня как на несмышленыша. – А если он кого совсем убьет? Ждать преступления?
– Но почему – бесполезно? – не унимался я. – Мы с вами не психиатры, не можем сами решать. Почему не дать шанс? Нужно лечить, есть методы…
Платов замотал головой, словно отбиваясь от моих слов. Потом сверкнул на меня глазами, но не со злостью, а с досадой, что рассказывал все впустую и что я не понял. Потом дернулся резко вперед, лицом к лицу, и заговорил жарко:
– Нельзя! Нет от этого спасения! Это не преступление, не дикость! При чем тут месть? Новости посмотрите – не всем так везет! Нет от безумия разумного спасения! Это нельзя исправить придуманными законами!
Платов откинулся назад, сжался, будто решил не знаться с этими глупыми людьми, которые, на удивление, еще не угробили себя и друг друга, и только все смотрел остекленевшим лицом в мутное предрассветное стекло.
Возбужденный и огорченный этим напором, я тоже замолчал. Ехали еще с полчаса, пока машинист не затормозил у незаметного полустанка. Платов вдруг засобирался, хотя, казалось, упоминал, что ему до города. Он так спешил, что я не успел с ним проститься. А может, не желал прощаться…
Вагон замер напротив двухэтажного желтого вокзала. Платов бегом выскочил из купе, и когда я выглянул наружу, уже спрыгивал с рюкзаком и сумкой на платформу. Я наблюдал за ним. Он замер, удивленно озираясь, будто ожидал увидеть что-то знакомое, а оказался в совсем чужом месте, но в поезд не вернулся, натянул выражение недоверчивой суровости на еще час назад полное чувств и смятений лицо, обернулся, увидел меня, ничуть не изменившись в своей новой окаменелости, и бойко зашагал по щербатым плитам. Когда состав двинулся, Платов свернул прочь от путей по еле заметной тропинке, к зарослям ивняка и черемухи, обволоченным густым туманом, за которым не было ничего видно.
Я смотрел на этого полного грусти и растерянности, непонятого мной и чужого для людей человека, и думал про фонари в ночных полях. Скоро Платов, сделавшись черной точкой вдалеке, исчез в сыром тумане.
Мы проехали станцию, и открылась вольная долина. Алый диск показался над краем неба, но земля еще лежала в серой прохладной тени. Только белесые стволы молодых берез, островками стоявших вдоль дороги, заиграли нежно-золотым. Восходило солнце, и вся долина пропитывалась ясностью и нежностью. Земля окутывалась первым теплом дня.
В полях просыпалось село. Беленые дома с бурыми железными и серыми шиферными крышами стояли чередой по берегам вьющейся речки. В тени блеснуло зеркало запруды. На бугре, среди густых верхушек, белела невысокая колокольня и темнел старый купол. Фонари во дворах уже не горели. Из высоких труб струился легкий дым – остывшие избы протапливали по утрам. Мужики расходились по работам. Кто-то уже, до жары, вышел в поле. Другой мастерил что-то у сараев. Ребятня собиралась в школу.
Село пролетело мимо, как случайный сон, и исчезло в утренней дымке, будто и не было.
Подумалось – ему будет покойно здесь.