Эта паршивая история началась в шестом классе, когда я за полгода учебы заговорил по-немецки, отчего растерялся сам и ловил на себе подозрительные взгляды пацанов, зато сильно обрадовал Сашку Дойчмена, с которым, шептались, мать дома только на немецком разговаривала, а теперь он, когда ходили вдвоем на рыбалку или яблоки воровать, взялся со мной болтать на языке фрицев, иначе мы их тогда не называли, чем за пару лет довел мое знание немецкого едва ли не до совершенства.

Рожденный в войну, как и мои ровесники, ненависть к фрицам я впитал с молоком матери, на эту вредную свою способность злился, ругал Сашку, что научил, и подленько злорадствовал, когда пацаны над ним издевались – в туалете, подняв за ноги, опускали головой в унитаз, звездочкой растянув за руки и за ноги на стене, малевали на лбу свастику, а солнечной весной, в бурную капель, под оголтелые крики «Немчура! Немчура!» тащили его в огородную грязь на школьном участке.

Меж тем на рыбалку мы так и ходили, яблоки воровали и по-немецки так и говорили, пока после школы не уехали из родной Смоленщины – Сашка поступил на мехмат в Ленинград, а я на биофак в Москву – и не простились с родителям; особенно было жаль маму: отец после войны семью бросил, чего я не понимал и за что все о нем холодно молчали, мама ничего не рассказывала, а только раз, на десятый день рождения, достала из верхнего ящика комода две маленькие фотографии, где она стояла под руку с высоким мужчиной с черными как смоль усами и улыбалась.

С Сашкой мы встретились через пятнадцать лет, в отпуске, дома, на Смоленщине; был он беспартийным, но все ж инженером, я на двух кафедрах читал лекции по молекулярной биологии и анатомии, мы оба приехали в отпуск навестить родителей, и так вот – снова была весна – прямо посреди улицы и столкнулись; пошли к школе, на речку, он, дурачась, заговорил по-немецки, я, считай, без акцента, ответил, Саша засмеялся, и вдруг брызнули детские слезы обиды. Вечером мы напились и пошли воровать яблоки в колхозный сад, хрипя в темноту фрицевскими окриками…

А еще через пятнадцать лет Сашка уехал в Германию. Он прислал письмо, говорил, Совка больше терпеть не может даже главным инженером, писал, что устроился на автомобильный завод и звал к себе, а не сидеть здесь на пайках в наступающей чертовщине и голодухе; с кафедрой и двумя балбесами-школьниками на руках я, конечно, никуда не поехал, а навестил мать, больную и сгорбленную – она сидела на кухне, на скамье, с каким-то серым лицом, молча и чуждо смотрела на меня, когда я рассказывал ей о переворотных событиях в стране и как многие – вот и Сашка! – уезжают, спрашивал, не слышала ли она чего о провалившихся куда-то, как сквозь землю, ребят из моего класса. Она медленно шевелила лицом и руками, будто хотела встать или сказать что-то, но молчала, будто не желала ни с кем говорить.

Сашка устроился хорошо, все звал меня, и лет через пять я уже собрался, когда совсем худо стало, а за неделю до отъезда вдруг позвонили – мама умирает. И пока с Нижнего на перекладных до нашего поселка добрался, у крыльца уже стояла крышка гроба, в доме выли старушки-соседки, и я никак не мог подойти к ней, взглянуть, чтобы поверить, что ее нет.

После наскоро устроенных, бедных похорон я не мог вернуться в дом, пошел на обильную половодьем речку, смотрел, как белыми тюленями плывут льдины, зашел на грязный по весне школьный двор, где шпана снова кого-то гоняла, улюлюкая.

Дома в первый раз я сам отпер дверь, прошел в комнаты, где умер любой звук, открыл верхний ящик комода, достал паспорт, фотографию родителей, нашел заначку, собранную, верно, на похороны, и тут же увидел старинный, матово поблескивающий в тени металлический портсигар с орлом на крышке; достал его, удивленно рассматривая, и тогда задышал тяжело и густо, волнительно засопел – орел был одноглавый.

На слабых ногах я дошел до кресла, с трудом открыл коробку и достал старый, едва не в пыль ссохшийся клок когда-то не то белых, не то седых волос, виду которого, ничего не понимая и без единой мысли, ужаснулся, завертел головой, ища на стене фотографию мамы и что-то пытаясь спросить онемевшими губами, и тут увидел, как за маленьким окошком нашего дома стая мальчишек волочет по апрельской грязи огорода кого-то в Сашкиной зеленой курточке, тычет руками и ногами в лицо и визгливо голосит: «Немчура! Немчура!»…