Жизнь моряка

Лухманов Дмитрий Афанасьевич

Штурман дальнего плавания

 

 

Из Петербурга на Волгу

Родная семья, обстановка петербургской жизни, русская речь, которой я не слыхал больше двух лет, скоро сделали то, что мои скитания за границей и тяжелая трудовая жизнь рядового матроса начали казаться каким-то далеким сном. Хорошо, тепло жилось мне в доме у матери. Одно тяготило меня: я видел и знал, что она тратит на меня последние трудовые гроши. Она разошлась в это время с моим отчимом и жила литературным трудом, работая в одной из петербургских газет.

Надо было искать заработка, а для этого прежде всего нужно было получить диплом.

Программа экзамена на штурмана каботажного плавания невелика, но я года полтора не брал в руки учебников, и надо было многое освежить в памяти.

Заведующий Петербургскими мореходными классами, к которому я явился с просьбой о переводе меня, или, вернее, моих бумаг, из Керченских классов в Петербургские, принял меня очень любезно и помог. Нашлись ученики, предложившие вместе готовиться к экзамену, и в первых числах апреля в моих руках было уже желанное свидетельство.

После двухмесячных бесплодных скитаний по пароходным конторам, борясь между желанием помочь матери и боязнью снова надолго с ней расстаться, я совершенно случайно получил приглашение на должность второго помощника командира в пароходстве А.А. Зевеке на Волге.

Место было неважное: жалованья всего тридцать пять рублей на своем столе, т.е. гораздо меньше, чем я получал в последнее время, плавая за границей матросом, а затем, поступая на речной пароход, я терял на время и свою «морскую линию». Но что было делать! Зато я все-таки из матросов переходил на положение командного состава и снимал с матери непосильное бремя расходов на содержание взрослого сына.

Напутствуемый слезами и пожеланиями удачи и счастья, я уехал на Волгу.

Странно почувствовал я себя в этом новом положении. Я вдруг увидел, что все, что я с такой любовью изучал в течение четырех с лишним лет, к чему привык, чему старался подражать, о чем мечтал, чем жил, — все это совершенно ненужно и неприменимо в моей теперешней службе. Вместо парусов и снастей, управление которыми я изучил до тонкости, были огромные несуразные колеса; вместо навигационных инструментов и карт — рыжебородый лоцман, который вел пароход как ему вздумается по неведомому мне фарватеру; вместо строгой вахты на шканцах или открытом мостике, где вахтенный начальник не мог ни присаживаться, ни разговаривать, ни курить, — сидение за самоваром в стеклянной рулевой рубке, где не только вахтенный начальник, но даже рулевые вели бесконечную болтовню между собой и с лоцманом. Даже то, что, кажется, могло бы быть одинаковым в море и на реке, как, например, уборка и мытье палубы, делалось как-то иначе, как-то не так, как я привык видеть в море.

Мне было очень тяжело: я ясно видел, что мои несложные обязанности может с успехом исполнять всякий грамотный и расторопный человек. А вечная близость берегов, мели, перекаты, незнание, куда ты идешь или, вернее, куда тебя везут, положительно угнетали и расстраивали нервы. Если в море все было определенно, ясно, каждый знал свое место и дело, то здесь — как мне казалось в то время — все зависело от разных случайностей и капризов людей и природы: «Вот дожди пойдут, так и вода прибудет», или: «Сегодня ночь простоим на якоре на Камышинской пристани: к лоцману сват в гости приходил, так он малость выпимши». Такие и подобные им фразы приходилось слышать нередко. Я начал серьезно думать о том, чтобы перебраться снова куда-нибудь на море.

Случай помог мне, хоть и нескоро.

Весной 1887 года мой пароход «Колорадо» стоял в астраханском плавучем доке и менял треснувший гребной вал. Гуляя как-то в парке, окружавшем главную контору общества «Кавказ и Меркурий», я встретился с одним товарищем по Петербургским мореходным классам. Мы разговорились. После первых приветствий и вопросов о том, где кто служит, я начал ему жаловаться на «Колорадо» и волжские порядки. Он от всей души смеялся, слушая мои рассказы.

— Брось ты все это к черту! — проговорил он наконец. — Переходи к нам в «Кавказ и Меркурий».

— Да разве это так легко? — удивился я.

— Вообще нелегко, а тебе, я думаю, нетрудно будет. Ты иди прямо к помощнику управляющего пароходством, объясни свое положение и упомяни, что плавал несколько лет в океане. Самое лучшее, если обратишься к нему прямо по-английски: он страшный англоман. Если ты сделаешь так, я уверен, что он тебя примет.

— Да что ты!

— Попробуй!

Сказано — сделано. На следующее утро я явился в главную контору «Кавказа и Меркурия» и, попросив передать свою визитную карточку помощнику управляющего, волнуясь, стал ждать ответа. Через несколько минут меня пригласили в кабинет.

В большой, хорошо меблированной комнате, стены которой были увешаны моделями каспийских и волжских пароходов, перед массивным письменным столом сидел безукоризненно одетый джентльмен, с большими, нависшими вниз, по английской моде, усами.

— Чему могу служить? — обратился он с официальным вопросом.

Едва пересилив волнение, я ответил:

— Я моряк. Плаваю пятый год… Больше двух лет проплавал на парусных судах в океане, теперь служу вторым помощником командира на «Колорадо», но мне на реке не нравится. Хотел бы поступить в Каспийский отдел вашего пароходства.

— Do you speak English?

— Yes, sir. I do.

Дальнейший разговор продолжался по-английски.

— Что вам не нравится на реке?

— Невозможность применить к делу свои способности и познания, все то, чему я учился, а также отсутствие дисциплины и порядка.

— Ну, дисциплина и порядок, положим, не на всех речных судах отсутствуют. Хорошо, подайте прошение и изложите в нем, где вы плавали раньше и где кончили курс. Сделайте это сейчас же в конторе и передайте секретарю — это форма, без которой я вас принять не могу… Затем я должен вас предупредить, — и почтенный джентльмен, пристально поглядев мне в глаза, продолжал уже по-русски, — единственная вакансия есть на игровой шхуне «Великий князь Михаил». Я попрошу капитана — кстати сказать, очень сурового человека — разрешить вам, если он найдет это возможным, стоять самостоятельную вахту. Пока у вас нет диплома, а только свидетельство об окончании курса, вы будете считаться исполняющим должность второго помощника и одновременно суперкарго. Таким образом, вы узнаете порядок службы на наших судах, а когда получите диплом — станете штатным помощником. Жалованье будете получать покуда пятьдесят рублей в месяц и стол… Согласны вы на эти условия?

Нечего и говорить, что я был согласен, и, поблагодарив прерывающимся голосом помощника управляющего, бросился, не чувствуя под собой от радости ног, в парк, где меня поджидал на скамейке вчерашний товарищ. Я ему радостно передал весь разговор с помощником управляющего, но он сразу охладил мой восторг.

Шхуна «Михаил», по его словам, была самым отчаянным судном во всем пароходстве: при двухстах футах длины она имела всего двадцать два ширины и девять углубления, поэтому ее качало так, что раз побывавшие на ней пассажиры готовы были пропустить рейс и ждать целую неделю, чтобы не попасть на нее вторично. Капитан «Михаила» Даниельсон был такой «собакой», каких можно было встретить только, пожалуй, в старину на пиратских судах.

— Отдельного суперкарго на «Михаиле» по штату не полагается. Как ты справишься с обязанностями суперкарго и будешь стоять еще вахту, — добавил он, — я и ума не приложу. У суперкарго столько дела с грузом и отчетностью, что он нигде не стоит вахты. Да ты имеешь понятие о нашей отчетности?

— Ни малейшего!

— Ну, брат, так не услужишь с Жоржем!

— С каким Жоржем?

— Да с Даниельсоном. Он наполовину норвежец, наполовину русский, его все зовут Жоржем.

Я струхнул не на шутку. Но, с одной стороны, желание перейти на море, хотя бы и Каспийское, а с другой — юношеская уверенность в своих силах взяли верх, и я, подав прошение, взял расчет с «Колорадо». Назначение на «Михаила» состоялось на другой же день.

 

Каспий

Полный надежд, я сел на речной пароход «Константин Кавос», который доставлял прибывающих с Волги пассажиров на девятифутовый рейд, где между прочими морскими судами стоял на якоре и «Михаил».

Весь путь я просидел с разрешения капитана на мостике. Вот пароход миновал песчаную косу с высоким каменным «Четырехбугорным» маяком и вышел на взморье. Вдали на горизонте вырисовывался целый лес мачт и труб. Я схватился за бинокль. Вот можно уже различить отдельные суда и баржи и плавучие дебаркадеры…

— Что это за красавец? — обратился я к вахтенному помощнику, показывая на элегантный двухтрубный колесный пароход, имевший вид морской яхты.

— А это «Барятинский», на который мы везем пассажиров; он сегодня уходит в Баку, а левей его, вон, тоже двухтрубная шхуна, это ваш «Михаил», а то, подальше, большой винтовой транспорт «Жандр», тоже нашего общества, самый большой наливной пароход на Каспии.

Но я уже не слушал любезного помощника и, не отрываясь, смотрел в бинокль на «Михаила». Это было длинное низкобортное судно с острым пологим носом, по-видимому, хороший ходок. От красивой, почти яхтенной кормы чуть не до середины судна тянулись по борту поручни; должно быть, за ними был длиннейший крытый ют. Между двумя стройными мачтами со шхунской оснасткой высились почти рядом две черные трубы.

Через четверть часа мы подходили к «Барятинскому». Вблизи он еще больше походил на яхту. Я перешел на него вместе с пассажирами и облазил его кругом.

Я обходил палубу, заглядывал в люки, осматривал старинную, но великолепную пэновскую машину с качающимися цилиндрами.

Ко мне подошел капитан «Кавоса».

— Вас ищут. С «Михаила» пришла шлюпка за почтой, — я сказал, что привез нового второго помощника. До свидания! Желаю вам успешной службы. Кланяйтесь Жоржу Яковлевичу. - И он пожал мне руку.

Поблагодарив за любезность, я пошел отыскивать шлюпку.

Красивая, очень чистая четверка с «Михаила» подвезла меня к борту.

Поднявшись по спущенному парадному трапу, я очутился на гладкой, покрытой масляным лаком палубе длинного и узкого юта. У трапа стоял вахтенный в матросской форме.

— Как пройти к командиру? — обратился я к нему.

— Пожалуйте по второму трапу вниз, в кают-компанию; там человек доложит, — ответил вахтенный, показывая рукой.

Я сошел в большую кают-компанию с полированными филенчатыми стенками и зелеными бархатными диванами по бортам. Трое лакеев приводили в порядок обеденный стол.

— Доложите, пожалуйста, командиру, — сказал я, передавая одному из них пакет с бумагой о назначении на службу.

Минут через пять вошел командир.

Это был невысокий, коренастый блондин лет тридцати пяти, с большими усами, без бороды. Он пристально осмотрел меня с ног до головы.

— Милости просим, — проговорил он наконец твердо, но без малейшего акцента. — Из главной конторы пишут, что вы плавали на иностранных парусных судах; значит, объяснять вам, как надо служить и ходить за судном, нечего. А вот насчет груза и отчетности советую быть повнимательней… Прошлый помощник был списан мной с судна за то, что постоянно просчитывался: ни одна погрузка, ни одна выгрузка не обходились без недоразумений с береговыми приказчиками. Особенное внимание обращайте на наружный вид мест с товаром… Ну да это все вам объяснит старший помощник Василий Иванович… Обедали?

Вопрос был так неожидан, что я невольно переспросил:

— Что прикажете?

— Да ничего не прикажу, а спрашиваю, обедали ли вы. Мы уже кончили.

— Я поздно завтракал, — ответил я, несколько смутившись.

— Смущаться и церемониться нечего: вы дома… Антип! — крикнул он лакею, — Подай господину второму помощнику кушать и скажи Василию Ивановичу, что я прошу приготовить мне гичку. Спокойной ночи, — обратился он снова ко мне и, пожав руку, вышел развалистой походкой морского волка в коридор.

Не прошло и минуты, как я услышал над головой топот ног и тот особый характерный звук, который издают хорошо смазанные блоки, затем плеск о воду спущенной шлюпки и стук разбираемых гребцами весел.

В ту же секунду сверху, из люка, донесся чей-то голос:

— Доложить командиру, что гичка готова!

Такое быстрое исполнение приказания я видел первый раз в жизни: это поистине было что-то непостижимое и заставляло проникнуться невольным почтением к человеку, который сумел завести такой военный порядок на купеческом судне.

Я поспешил узнать у лакея, где находится каюта старшего помощника, и, как только отвалила гичка, пошел представиться. Но мы встретились в дверях кают-компании.

Василий Иванович Глухов, красивый молодой брюнет с несколько цыганским типом лица, производил очень хорошее впечатление. Мы скоро разговорились, и я узнал от него много такого, что послужило впоследствии большим подспорьем при службе под командой Даниельсона.

В шесть часов утра приступили к погрузке. Буксирный пароход подвел баржу с товаром и персиянами-крючниками.

Моя новая служба началась.

На барже были ситцы, парча, аптекарские товары, пиво, масляные краски, Чай, готовое платье, модные товары, посуда, мука. Весь этот разнообразный груз, количеством около двух тысяч мест, надо было пересчитать, осмотреть кругом каждое место, некоторые подозрительные перевесить, распределить по номерам и маркам и погрузить в трюм. Но как погрузить? Эта задача потруднее, чем перевозка через реку «волка, козы и сена». Вот главные условия: шхуна должна при окончании погрузки иметь полтора фута дифферента на корму; тяжелые места должны быть погружены ниже легких; места, боящиеся подмочки, не должны быть под низом мест с жидкостями; чай должен быть далеко от всего пахучего, так как он имеет свойство воспринимать посторонние запахи, и т.д., и т.д.; наконец, груз, следующий в ближайшие порты, не должен быть заложен дальним грузом, и все вместе должно быть погружено плотно, без потери места в трюмах, и набито так, чтобы не могло дать в качку ни малейшего движения.

Задача на первый взгляд совершенно неразрешимая, но это только на первый взгляд, при некотором навыке все это делается легко и просто. Береговой приказчик привозит вместе с назначенным к погрузке товаром реестр, где показаны порт назначения, род товара, марки, вес и объем каждого места и число мест каждой партии. По этому реестру старший помощник командира и суперкарго составляют предварительный план, что куда поместить; затем суперкарго считает и тщательно осматривает вместе с береговым приказчиком места; крючники перетаскивают их с баржи на пароход, спускают и укладывают в трюме под наблюдением специально назначенных матросов, а старший помощник следит за правильностью и тщательностью погрузки, меняющимся углублением судна и т.д.

К вечеру погрузка была окончена. Чуть живой от усталости, я лег на койку, но долго не мог уснуть. В ушах стоял шум от лебедок и диких криков крючников-персиян, в глазах мелькали их темные потные лица и голые торсы вперемежку с марками и номерами тюков.

Начинало уже светать, когда я заснул тревожным коротким сном. Мне снилось, что здоровый голый персиянин, взвалив на плечи тюк с парчой, о которой я особенно заботился (так как в грузовых документах в графе «цена» стояло против нее тысяча семьсот рублей), вдруг бросился бежать с ним с парохода на берег, который как-то случайно очутился у самого борта. «Держи, держи!» — кричал я что было силы. «Ничего, пусть бежит, — отвечал береговой приказчик. — Мне все равно: вы уж расписались». — «Держи!» — закричал я что было силы… и проснулся. Мое вычищенное кем-то платье аккуратно лежало на табурете; перед койкой стояли начищенные, блестящие ботинки.

Я принялся поскорее мыться и одеваться.

День прошел в уборке судна и приготовлении к приему пассажиров, так как в восемь часов вечера по расписанию мы отходили срочным рейсом в Узун-Ада через Петровск, Дербент и Баку.

К двум часам дня «Михаил» сиял не хуже клипера: палуба блестела, как паркет, медь горела золотом, на внутренних белых бортах и поручнях — ни пятнышка, а о чистоте и блеске в каютах и говорить нечего.

Наконец показался на горизонте знакомый силуэт «Кавоса».

Жорж Яковлевич вышел на ют и пристальным, острым взглядом обвел судно. Все стояли на своих местах.

Должно быть, он остался доволен порядком, потому что не сделал никакого замечания.

«Кавос» подлетел к борту и остановился как вкопанный, дав «полный назад». Подали сходни, повалили на палубу пассажиры.

Вдруг ко мне подлетает барыня — толстая, красная, в руках картонки, под мышкой свертки.

— Где пароход, который повезет нас в Баку?

— Вы на нем, сударыня.

— Какой же это пароход? Это баржа.

Подобный отзыв о «Михаиле» меня несколько покоробил.

— Смею вас уверить, сударыня, что это пароход, и даже очень элегантный, — отвечал я вежливо, но со злостью.

— Какой же это пароход?! Где же у него рубка? — разозлилась дама и растерянно поглядела кругом белесоватыми глазами без признака ресниц и бровей.

— В каком классе вы едете? — спросил я, едва сдерживаясь от хохота.

— Конечно, в первом. Я всегда в первом езжу… Мой муж…

Но мне некогда было слушать ее биографию.

— Петров, проводи барыню в дамскую первого класса, — обратился я к стоявшему тут же матросу и пошел грузить пассажирский багаж.

Ровно в восемь часов проревел третий свисток и раздался с мостика резкий, несколько сдавленный голос командира:

— Пошел шпиль!

Как только взяли якорь на фиш, Даниельсон дал полный ход вперед и спокойно зашагал по мостику, молча кивая по временам рулевому коротким указательным пальцем.

А шхуна мчалась вперед, лихо лавируя между стоящими на рейде судами.

На всех судах высыпала наверх публика смотреть, как Жорж выходит в море. А посмотреть действительно было на что! Красивая длинная шхуна летела со скоростью двенадцати узлов иногда прямо на стоявшее впереди судно и вдруг, точно по мановению волшебного жезла, уклонялась в сторону и в какой-нибудь сажени пролетала мимо пораженного «купца».

Несмотря на то что барометр стоял высоко и солнце садилось с тем хорошим оранжево-красным отсветом, который обещает ясную и тихую погоду, на палубе «Михаила» найтовили все, что могло сдвинуться в качку, прочными трехдюймовыми концами. Я тоже принимал участие в этой работе, когда вахтенный позвал меня к командиру.

— Принимайте вахту, — сказал мне Жорж, — курс зюйд-тен-ост пол к осту по главному компасу; лаг каждый час. Если переменится погода, дайте знать через вахтенного… В двенадцать часов вас сменит Глухов… Помните, что я вам доверяю свою собственную вахту, так как у вас еще нет диплома; надеюсь на ваше внимание и опыт.

С этими словами он сошел с мостика и спустился в каюту.

Я принял первый раз в жизни самостоятельное командование судном в открытом море…

Взошла луна и нежным зеленоватым светом залила широкую тихую гладь моря. Теплый ветерок приятно щекотал лицо.

Рулевой правил, что называется, «по ниточке». По временам встречались пароходы, и тогда мне приходилось уклоняться от курса вправо, чтобы разойтись по закону «красный к красному», т.е. левыми бортами, на которых ночью на всех судах зажигаются красные фонари.

Каждый час я ходил с мостика на ют бросать лаг. Скорость держалась около одиннадцати с половиной узлов. Как хорошо и весело было у меня на душе! Наконец-то я самостоятельно управлял судном.

Четырехчасовая вахта пролетела незаметно. Я удивлялся всякий раз, когда били склянки. Неужели уже полчаса прошло? Казалось, что склянки бьют каждые десять минут.

С последним ударом восьмой, полуночной склянки белая фуражка Василия Ивановича Глухова показалась на трапе, ведшем с юта на мостик.

— Ну как вахта прошла? — спросил он, потягиваясь и зевая.

— Отлично. Шхуна руля хорошо слушает…

— Да вы что, кажется, всю вахту на мостике проторчали?

— Нет, сходил три раза на корму, бросал лаг…

— Да я не про то. Разве Жорж не сказал вам, что у нас вахту стоят на мостике только при входе и выходе из портов или когда судов много встречается, а то всегда на юте; на мостике тесно, на нем стоит только вахтенный сигнальщик, а с юта, из-под мостика, отлично видно вперед, да и главный компас там и рулевой; этот компас на мостике вспомогательный, врет, трубы слишком близко, на нем и девиацию не уничтожают.

— Капитан мне ничего не сказал…

— Ну, значит, сам сидел на юте где-нибудь в тени и следил за вами. Вы не присаживались на поручни?

— Нет, все время ходил из угла в угол.

— Не дай бог! Увидит, что сидите на вахте, — шабаш, вся служба кончена, спишет обязательно… Ну, сдавайте вахту да идите спать. Какой курс?

— Зюйд-тен-ост пол к осту по главному, зюйд-зюйд-ост по мостику, ход по лагу одиннадцать три четверти, судов на горизонте нет.

— Есть! Спокойной ночи, идите спать, да не забудьте записать в вахтенный журнал и отметить место на карте; и журнал и карта лежат на среднем столе в кают-компании, видите, у нас по-старинному, штурманской рубки нет.

В те времена служба помощника капитана была нелегкая. Его рабочий день, считая время, которое требовали всевозможная «писанина», как моряки называют судовую отчетность и корреспонденцию, контроль пассажирских билетов, прием и сдача грузов в портах и прочие работы, редко был меньше шестнадцати часов.

Четыре часа утра. Солнце еще не взошло, но горизонт уже румянится на востоке. По морю длинными светло-зелеными полосами перекатывается отлогая мертвая зыбь; шхуну порядочно покачивает. Палуба, скамейки, люки — все покрыто каплями росы, предвещающей хороший жаркий день.

Не успел я принять вахту от Глухова, как на ют поднялся капитан с подзорной трубой под мышкой и, поздоровавшись, прошел на мостик. Долго смотрел он в трубу на юго-запад и наконец поманил меня пальцем.

— Посмотрите, не увидите ли Чеченский маяк.

— Вот он, Жорж Яковлевич, — показал я рукой, — без трубы уже видно.

— Отлично! — ответил Жорж с самодовольной улыбкой. — Присмотритесь к нему хорошенько, будете потом плавать с другими капитанами — не увидите. Теперь бросьте дип-лот.

Бросили лот с заранее обнесенным по борту лотлинем, не останавливая хода. Глубина оказалась пять саженей.

— Вот в дурную погоду я ближе как по семи саженям Чеченскую косу не огибаю, а в эту можно и по пяти. Возьмите пеленг маяка по главному компасу, сойдите вниз и нанесите на карту наш пункт по пеленгу, глубине и антретному расстоянию, а затем, когда взойдет солнце, возьмите его азимут и определите девиацию на наш курс. Потом определитесь по крюйс-пеленгу и нанесите на карту второе место судна.

Это был целый практический экзамен по навигации и отчасти даже по мореходной астрономии. Я понимал, что от быстроты и точности выполнения данного мне поручения зависело дальнейшее доверие ко мне командира, и страшно волновался.

Больше всего меня смущала поправка компаса по азимуту солнца. В мореходных классах я не дошел до астрономии, но на «Армиде» с помощью капитана Цара выучился определять по солнцу поправку компаса и широту места. «Не забыл ли?» — мелькнуло у меня в голове.

Жорж сошел с мостика, закурил папиросу, сел на одну из решетчатых бортовых скамеек и, вынув из кармана газету, сделал вид, что читает. Раза два я поймал на себе его пристальный взгляд в то время, когда возился у главного компаса, пеленгуя восходящее солнце. Минут через двадцать все было кончено, и я доложил Жоржу результаты моих упражнений. Он удовлетворенно мотнул головой.

Еще раз бросили лот и получили шесть саженей. Взяли полрумба вправо и в пять часов легли на Петровск.

Капитан сошел вниз, приказав разбудить себя в восемь, а я принялся за утреннюю уборку шхуны.

Вахтенные матросы притащили на ют переносный брандспойт. Весело переливалась по палубе покачивающегося судна теплая прозрачная вода, шмыгали щетки, шлепали намыленные мочалки.

Во время самой горячки из сходного люка в первый класс показалась фигура знакомой мне пассажирки. Но что с ней случилось? Куда девался ее малиновый цвет лица? Она была зелена, как недозревшее яблоко. Пассажирка остановилась на верхней ступеньке трапа и взялась за поручни.

— Большая буря? — спросила она трагическим шепотом, испуганно тараща глаза.

— Что вы, никакой бури нет, чудная погода, спите себе спокойно, скоро в Петровск придем.

— Разве нет бури?

Дама взглянула опасливо на палубу, затем на сияющее солнце и спросила усталым голосом: — Отчего же так качает?

— Мертвая зыбь, вероятно, недавно в этих местах дул сильный ветер. Теперь ветра нет, а волна еще не успела улечься, оттого и качает.

— Скажите, ваш пароход деревянный?

— Железный, — ответил я, недоумевая, откуда в ней пробудился интерес к судостроению.

— Нет, деревянный. Моя койка у самого борта и весь борт деревянный!

— Борта в каютах обшиты изнутри деревом, и даже полированным, но самый корпус железный, — как можно вежливее сказал я.

— Рассказывайте! Нечего вам пассажирам очки-то втирать! Если ваш пароход железный, так не качался бы как сумасшедший в тихую погоду… Получаете субсидию от правительства, а возите пассажиров бог знает на чем. Взяли баржу, поставили машину и пустили в море… Мой муж прокурор, милостивый государь, я не позволю себя дурачить как девчонку…

— Позвольте… — выручил меня боцман и пустил между мной и барыней струю из брандспойта.

— Безобразие! — взвизгнула барыня и скрылась в каюте.

Часов в десять утра «Михаил» влетел с полного хода в маленькую Петровскую гавань и, задрожав на заднем ходу, отдал якорь.

В ту же минуту были спущены с обоих бортов трапы, и шхуну осадили десятки лодок и лихтеров.

Начался обычный в каспийских портах многоязычный крик.

Встречающие и приехавшие, провожающие и отъезжающие кричали с судна людям в лодках, а с лодок людям на судне.

Наконец груз и почта, следовавшие в Петровск, были сданы, следовавшие из Петровска — приняты, прибывшие пассажиры свезены на берег со всеми чемоданами, ковровыми хурджимами мешками, паласами, сундуками, зимбилями и подушками; новые пассажиры размещены на судне; люки закрыты и затянуты брезентами; тенты поставлены, и мы после трех гудков тронулись в следующий пункт нашего расписания — Дербент.

Дербентский рейд очень живописен. Он совершенно открыт с моря; в тихую погоду пароходы становятся на якорь недалеко от берега. Город, окруженный стариной стеной, амфитеатром спускается к морю. Много цветов, особенно роз, и легкий бриз несет их аромат с берега.

Другой Дербент в дурную погоду. Тогда Дербентский рейд страшен. Волны бешено несутся на берег и с грохотом разбиваются о прибрежные камни. Брызги летят в город. Всякое сообщение водой прекращается, лодки вытаскивают как можно дальше на берег. Пароходы тогда проходят Дербент мимо.

Расчетливые пассажиры, которым нужно было ехать из Петровска в Баку или обратно, покупали в дурную погоду билет только до Дербента, правильно рассчитывая, что их и так довезут до места, так как в Дербенте не будет сообщения с берегом.

В Баку мы стояли по расписанию сутки.

Баку в 1887 году был сравнительно небольшим городом, с населением в сто тысяч человек, преимущественно персов, тюрков и армян. Русское население было невелико; несколько батальонов войск, небольшая военная флотилия, администрация города и губернии, пароходные служащие — вот и все. Рабочие в большинстве были тюрки, или, как их тогда называли, татары, купцы и служащие на промыслах — армяне и персы, содержатели ресторанов и многочисленных шашлычных — грузины. Город не имел ни водопровода, ни зелени, если не считать двух небольших садиков с малорослыми деревцами: Губернаторского и Молоканского. Бакинцы пили солоноватую воду и так к ней привыкли, что некоторые пассажиры, попадая на пароходы, которые снабжались астраханской волжской водой, присаливали свой чай.

Однако Баку и тогда уже рос, и его административные и коммерческие верхи жили шумно и весело. Хуже жилось мелкому чиновничеству и офицерству, да нам, каспийским морякам. Мы не могли жить, как амбалы и должны были тянуться за «обществом», а на это не хватало наших заработков. «Кавказ и Меркурий», где мы служили, был привилегированным пароходным обществом. Его суда носили на кормовом флаге изображение государственного орла, и мы были обязаны носить особую, полувоенную форму. Форма была дорогая, а сюртуков надо было иметь два: выходной и рабочий. Кителей со стоячими воротниками тогда еще не было придумано, и мы носили форменные белые двубортные пиджаки при крахмальном воротничке и черном шелковом галстуке. Стирка такого пиджака стоила тоже дорого. Белые брюки и парусиновые башмаки считались роскошью, и их носили только щеголи.

В Баку почтово-пассажирские пароходы приставали к центральной деревянной пристани — пирсу, выдвинутому далеко в море на сваях. Главным лицом и хозяином на пристани был знаменитый старик, перс Аджи-Ага. Этот подвижный человек, толстенький, небольшого роста, с крашенной хной в огненно-красный цвет стриженой бородкой, в аккуратной, отборного каракуля шапочке и зеленых сафьяновых остроносых туфельках, катался как шарик по пристани и распоряжался всем и всеми, не исключая и нас.

Управляющие общества «Кавказ и Меркурий» подбирались из отставных адмиралов и капитанов первого ранга, мало знавших морское торговое дело и мало в него вникавших. Поэтому Аджи-Ага, выросший на каспийских судах и пристанях, был в Баку фактическим распорядителем пароходства. Однако Аджи-Ага не был важен и заносчив, и его можно было видеть весело болтающим и с важными капитанами, и с нами — помощниками и суперкарго, и с матросами, и с черно-бронзовыми полуголыми «гололобыми» амбалами, которых насчитывалось под его командой несколько сот.

Из Баку мы снялись в два часа пополудни и пошли в Узун-Ада. Залив Узун-Ада (про него говорили: «Кругом вода, а пить нечего») был в то время конечным пунктом наскоро законченной генералом Анненковым стратегической Закаспийской железной дороги.

Это был мелководный залив, окруженный со всех сторон зыбучими раскаленными песками. В залив вел, извиваясь между песчаными островками, обставленный белыми и красными бакенами длинный фарватер.

На берегу был вокзал, несколько деревянных бараков и дощатых домиков с лавочками.

Сдав здесь пассажиров, почту и следовавший в Среднюю Азию груз, мы пошли в Красноводск, последний пункт нашего рейса. От Узун-Ада до Красноводска два с половиной часа ходу.

В Красноводске прекрасная и довольно глубокая бухта, окруженная невысокими горами, в которых ломают алебастр. Сам город маленький, с расквартированным в нем линейным батальоном, почтовой конторой, гостиным двором, собором и офицерским собранием.

В Красноводске я засел за отчеты: грузовой, пассажирский, кассовый и материальный. Четыре отчета в трех экземплярах каждый. Все от руки, пишущих машинок тогда не было.

Жара в каюте достигала тридцати градусов по Реомюру. В висках стучало, в горле сохло. Цифры путались в голове. Почерк у меня был неважный, и приходилось старательно выводить каждую букву и цифру. Потная рука прилипала к бумаге, никакие «подложки» не помогали, и чернила, попадая на сырое место, вдруг расплывались. Духота усиливалась двумя стеариновыми свечами, на огонь которых летели комары.

Прошло два месяца моей службы на «Михаиле».

Жорж в одно и то же время и любил и не выносил меня. Фанатик морского дела и службы, он не мог не видеть моей любви к морю и судну. Не мог не видеть, что из меня постепенно формируется такой же морской волк, как он сам, и это ему нравилось, но испачканные отчеты, в которых порой встречались ошибки, моя наивность в делах с хитрыми береговыми приказчиками и складскими жуликами, нередко обманывавшими и обсчитывавшими меня, выводили его из себя.

Однажды, следуя своим обычным рейсом, мы подходили к девятифутовому рейду. Жорж сам стоял на мостике. Глухов был под вахтой и спал, а я переписывал начисто месячный отчет, уже опоздавший на пять дней против срока. Жорж два раза присылал ко мне вахтенного матроса спросить, будет ли отчет готов к приходу на рейд.

Оставалось не больше двух часов хода. Дул свежий попутный зюйд-ост, почти шторм, и шхуна несла в помощь машине все паруса. Ее порядочно покачивало. Вдруг над моей головой раздался тяжелый удар в палубу и бешеное хлопанье паруса по ветру.

«Стаксель-шкот лопнул…» — пронеслось у меня в голове, и я мигом выскочил на палубу.

Стаксель, не сдерживаемый шкотом, било и рвало жестоким ветром. Фок-мачта и весь нос парохода тряслись под его ударами. Я бросился к снастям, ко мне подскочили два матроса, и общими усилиями нам удалось спустить парус вниз.

Но в каюте меня ожидало несчастье. На месячном отчете лежала опрокинутая качкой чернильница… Ошеломленный случившимся, растерянный, я пошел на мостик доложить командиру о несчастье.

Я рассказал ему все подробно, но он не поверил и стал кричать на меня:

— Врете! Мальчишка! Нарочно чернилами облили, потому что не кончили!

Больно мне стало и обидно до крайности, и я сказал:

— Не кричите на меня, будьте приличны.

— Вон с мостика! — заревел рассвирепевший Жорж и прибавил непечатное ругательство.

Потеряв самообладание, я ответил ему тем же.

Я медленно сошел с мостика, пошел в каюту и заперся.

Намочив и выжав полотенце, я промакнул им залитый чернилами отчет и черновик, с которого списывал. Натянул от иллюминатора к вешалке на стене толстую нитку, которая всегда была у меня для подшивки документов, развесил на ней для просушки листы испорченного отчета и завалился на койку.

«Я не могу быть суперкарго и не могу больше служить на «Михаиле», других вакансий пока нет, да если бы и были, так это все равно… Для того чтобы перевели на новое судно на должность штатного помощника, надо было заслужить рекомендацию командира, а я? Я оскорбил его на мостике при исполнении служебных обязанностей. Положим, он меня тоже оскорбил… но все равно это не резон, это не оправдание… Конечно, меня выгонят, ну что ж, переберусь на Черное море, в Новороссийск, а там наймусь опять матросом. Выбьюсь в конце концов в помощники и капитаном буду в свое время…»

Такие мысли толпились у меня в голове вперемежку с горькими воспоминаниями о складских приказчиках и агентских конторщиках.

В Астрахани я пошел прямо к помощнику управляющего пароходством.

После церемонии доклада меня пустили в знакомый кабинет с моделями на стенах. В.М. Линден что-то быстро писал.

— Сядьте и подождите, — мягко сказал он.

Я уже начал подумывать, как бы мне извиниться за беспокойство и уйти, когда из-за стола раздался голос:

— Я вас слушаю.

Когда я дрожащим голосом, прерываемым по временам всхлипываниями, рассказал Василию Михайловичу историю с месячным отчетом и с Жоржем, он, вместо того чтобы накричать и немедленно выкинуть со службы, начал меня успокаивать, затем позвонил и приказал появившемуся в дверях секретарю позвать главного бухгалтера. Вошел бухгалтер, пожилой человек с седенькой бородкой клинышком, в золотых очках.

— Иван Петрович, посмотрите, пожалуйста, в книге штатов морского отдела, где у нас есть вакансия младшего помощника. Надо перевести этого ребенка куда-нибудь с «Михаила» на другое судно. Жорж Яковлевич совсем его запугал.

— На «Жандре» есть вакансия третьего помощника, только там старик Букт тоже очень вспыльчивый, пожалуй, напугает их не хуже Жоржа Яковлевича, — и бухгалтер насмешливо посмотрел на меня из-под своих золотых очков.

— Ну нет, Иван Петрович, Букта бояться нечего, он только крикун, но добрейшей души человек и не станет даром обижать молодого человека. К тому же я уверен, что господин Лухманов, как молодой и знающий свое дело моряк-парусник, ему понравится. Букт сам старый парусник, — сказал Линден подчеркнуто серьезно.

— Ну, с богом, — обратился он ко мне, — отправитесь третьим помощником на «Жандр», пароход наливной, и у вас, кроме чисто морских обязанностей, никаких других не будет, а с Буктом вы уживетесь отлично. Иван Федорович — добрый старик, а если и покричит когда, то вы не должны быть в претензии; помните, что он командовал кораблем еще в Российско-американской компании, то есть когда вас еще и на свете не было… Ну, желаю счастливого плавания, — и Василий Михайлович протянул мне свою большую, белую, выхоленную руку.

— Farewell! — крикнул он мне, когда я был уже в дверях.

— Thank you, sir, — ответил я с порога и поспешил выйти, чтобы не разреветься от прилива благодарности и счастья.

Линден был одним из тех передовых гуманных моряков-шестидесятников, которых так тепло описал в своих рассказах Станюкович. Он был доброй души человеком в стае злого и алчного меркурьевского воронья. Через год после встречи со мной его заклевали, и он ушел на должность инспектора Добровольного флота, где прослужил много лет, оставив по себе самые теплые воспоминания.

На следующее утро я снова шел на «Константине Кавосе», который вез на рейд почту и пассажиров на пароход «Цесаревич Александр». На «Цесаревиче» я должен был догнать мой новый пароход — «Александр Жандр», который ушел в Баку наливаться.

Капитан «Цесаревича», огромный толстяк с монгольским типом лица, принял меня очень сухо и на мое предложение стоять в очередь с его помощниками вахту до Баку пробурчал:

— Не надо.

Мне отвели койку в одной из кают второго класса. Посреди ночи меня разбудил стук в дверь. Рассыльный с вахты звал, меня к капитану.

Я быстро оделся, сполоснул лицо и пошел на мостик.

Море было невозмутимо спокойно, и мощные колеса «Цесаревича», дробно стуча лопастями, оставляли далеко тянувшийся за пароходом, сверкавший на луне двойной след.

На мостике виднелась озаренная луной необъятная фигура капитана.

— Ну вот и вы! — встретил он меня, протягивая обе руки. — Простите, ради бога, что я вас побеспокоил.

Такая любезная встреча после сухого и резкого приема несколько часов назад показалась мне подозрительной.

— Что прикажете, капитан? — ответил я, прикладывая руку к козырьку.

— Не прикажу, а попрошу, и очень попрошу, батенька. Постойте, пожалуйста, вахту за моего старшего помощника, — заболел, понимаете, совершенно неожиданно заболел, лежит в своей каюте и не может подняться на мостик.

По тону его голоса, по бегающим глазкам я сразу понял, что он лжет и что тут кроется какая-то история, в которой командир сыграл, вероятно, не совсем красивую роль.

Приняв курс, скорость и место на карте и осведомившись о порядке вахтенной службы, принятом на «Цесаревиче», я заходил по мостику, не спуская глаз с освещенного луной горизонта.

На моей вахте обогнули Чечень и легли на Петровск,

Командир ушел вниз. В четыре часа меня сменил второй помощник, молодой черноморец Саша Федоров.

От него я узнал подробности о «болезни» старшего помощника.

Старший и капитан поругались на мостике сейчас же после полуночи. Саша только что сдал вахту и спустился с трапа, когда они начали ругаться. Он остановился под мостиком и все слышал: капитан запачкал где-то рукав кителя и накинулся на старшего, что он плохо смотрит за чистотой, а тот ответил, что если капитан и впредь будет получать деньги на восемнадцать матросов, а держать только двенадцать, то судно никогда не будет чистым. Слово за слово, оба обменялись крепкими выражениями, и капитан арестовал старшего помощника домашним арестом в его каюте.

— Вообще, — заключил Саша, — наш капитан — большой фрукт и служить с ним одно наказание.

Василий Васильевич Павлов, командир парохода «Цесаревич», был действительно «фрукт». Сын русского штурманского офицера и алеутки, он родился где-то не то на Камчатке, не то на Аляске и в молодости, так же как и Букт, служил на судах Российско-американской компании, чуть ли даже не у Букта младшим помощником.

Злой, мстительный и трусливый, обжора и сластолюбец, он бесцеремонно пользовался доходами, какие только мог извлечь как командир пассажирского парохода.

Служить у Павлова помощником было очень трудно. Зная его прирожденную низость и готовность оклеветать любого, кто ему чем-либо не угодил, его все боялись и трепетали, но никто не уважал, и на судне царила анархия. Павлов держал команду исключительно из тюрков, которые плохо знали русский язык и законы. Такую команду легко было обсчитывать. На судне никогда не было полного комплекта матросов, так как на место уволенных, — а увольнял их Павлов часто, — по месяцу и больше не нанимали новых, между тем как жалованье на уволенных продолжало идти. Доходом от этих «мертвых душ» Павлов делился с таким же толстым, как и он, тюрком-боцманом, который нанимал и увольнял людей по собственному усмотрению. Матросы знали только боцмана, которого боялись пуще огня, а помощников не ставили ни в грош, и те были бессильны что-либо сделать. Ресторатору, державшему на пароходе стол по контракту с правлением, Павлов никогда ничего не платил и вместе с ним спекулировал. Ресторатор под видом провизии возил десятки тонн собственных грузов и имел во всех портах обширную торговую клиентуру. Жаловаться на него капитану было бесполезно.

Я не могу удержаться, чтобы не привести здесь одного анекдота про обжорство Павлова. Он страшно любил холодного поросенка под хреном и сметаной, и вот как-то, когда к завтраку был подан поросенок, а пассажиров в первом классе было довольно много и экономный ресторатор нарезал поросенка довольно тонкими ломтиками, председательствующий за столом Павлов обратился к ресторатору:

— Это какой поросенок, Петр Иванович? Я видел вчера с мостика, что у вас дохлого поросенка из свинарника выкинули.

Ресторатор остолбенел.

— Да что вы, Василий Васильевич, во-первых, у меня ни одного поросенка не сдохло, а во-вторых, разве я стал бы господ пассажиров… Что вы меня конфузите, Василий Васильевич?..

— Ну да, знаем мы вас! — ответил Павлов и отстранил рукой блюдо.

Лакей стал обносить блюдо, но никто из пассажиров к нему не притронулся.

Тогда Павлов возобновил разговор:

— А ну, Петр Иванович, побожись, что поросенок не дохлый.

У оскорбленного спекулянта даже слезы на глазах выступили.

— Ну ладно, поверим тебе, давай сюда, я попробую.

Лакей опять поднес блюдо капитану. Он взял маленький кусочек, обнюхал, пожевал и, положив чуть не полблюда себе на тарелку, обратился к пассажирам:

— Я, должно быть, ошибся, господа, и даром обидел бедного Петра Ивановича, поросенок превосходный, советую попробовать.

После завтрака, проходя мимо буфетчика к себе в каюту, Василий Васильевич прошипел ему на ухо:

— Это тебе наука, жадина, другой раз режь большие порции, а то и не так еще оконфужу!

Придя в Баку, Павлов списал старшего помощника за оскорбление командира при исполнении служебных обязанностей и подал рапорт о назначении Федорова временно старшим, меня временно вторым помощником. Я был в ужасе. Я показал бакинскому управляющему предписание за подписью Линдена о назначении меня на «Жандр», но меня все-таки до окончательного выяснения вопроса оставили на «Цесаревиче».

Я сделал на нем два рейса, на третий пришло строжайшее предписание главной конторы немедленно снять меня с «Цесаревича» и направить на «Жандр».

 

Добрый командир

«Александр Жандр», названный так в честь отставного адмирала, председателя правления общества «Кавказ и Меркурий», был в то время самым большим пароходом на Каспийском море. Шутка сказать, он поднимал 1200 тонн груза. Теперь эта цифра кажется смешной, современные большие наливные танкеры на Каспии принимают по 12000 тонн, но они и сидят в воде больше 20 футов (6,04 метра), и от этого останавливаются очень далеко от тогдашнего «девятифутового» рейда. «Жандр» сидел в грузу всего 12 футов (3,66 метра) и подходил близко к рейду. Пароходство очень нянчилось с «Жандром» и в зависимости от грузопотоков и высоты фрахтов приспосабливало его то под перевозку керосина из Баку, то под перевозку хлопка из Средней Азии.

Командир «Жандра», шестидесятилетний Иван Федорович Букт, по национальности швед, уроженец Финляндии, был замечательно колоритной личностью.

Роста он был выше среднего, полный, но не толстый, широкий в плечах, с большой седой бородой, седыми, довольно длинными, расчесанными на боковой пробор волосами и серыми зоркими глазами.

Букт никогда не носил формы: «Пускай молотые и пассасирские репята носят, а я старра скипер на круззовой паракот и бес формы каррош». Его излюбленным костюмом при сходе на берег была серая пиджачная пара, черные, всегда ярко начищенные ботинки и широкополая американская фетровая шляпа темно-серого цвета. В этом костюме он мало напоминал моряка. В море он надевал такую же, но более старую шляпу, старые серые брюки и красную фланелевую куртку с потускневшими бронзовыми пуговицами Российско-американской компании. В дурную погоду Букт носил большие непромокаемые сапоги, в хорошую — вышитые женой гарусные туфли. В этом виде, с развевающейся по ветру седой бородой и особенно зорко смотрящими глазами, он был похож на пирата из старых морских романов. Не хватало только торчащих из-под красной куртки пистолетов.

Букт был вспыльчив, добр, безукоризненно честен и не боялся никакого начальства. Своих подчиненных он иногда разносил, но никому постороннему не давал в обиду, стоял за них горой перед управляющим и выдвигал вперед по службе.

Капитаны из шведов упрекали его в недостатке национального патриотизма, но он отвечал, что моряки всего мира делятся не по национальностям, а только по группам «моракоф и туракоф».

Про Букта рассказывали много анекдотов. Вот два наиболее характерные из них.

Как только «Жандр» приходил в Баку и ошвартовывался у пристани, Иван Федорович уезжал к себе на квартиру и временное командование судном, вплоть до второго гудка, предоставлял своему старшему помощнику.

И вот однажды, получив извещение из Черного города, что «Жандр» через час будет готов и перейдет на рейд, он отправился в контору пароходства, чтобы с балкона, выходящего в море, наблюдать за появлением на рейде своего судна. В это время в Баку находился приехавший из Петербурга на ревизию член правления Общества, очень важный старый адмирал со шведской фамилией. Адмирал сидел на балконе вместе с управляющим каспийским отделом, капитаном первого ранга Гурдовым, и вел с ним конфиденциальный разговор.

Иван Федорович, нисколько не стесняясь, пришел на балкон, поздоровался с высоким начальством и сел рядом. Разговор оборвался, и все трое стали смотреть на море. Зоркие глаза Букта увидели двигающийся из Черного города на рейд «Жандр».

— А фот, смотрите, фаше префосходительстфо, и мой паракот идет, — обратился Букт к адмиралу.

— Куда же это он идет, Иван Федорович? — спросил удивленный адмирал.

— От налифной пристань на рейт, фаше префосходительстфо.

— А кто же им командует, Иван Федорович?

— Герр Янсон, мой старший офицер.

— Ой, Иван Федорович, не много ли вы ему доверяете? Смотрите, как он рискует, полным ходом между судами жарит…

Тут старый Букт вскочил и так закричал на адмирала, что тот поспешил отодвинуть свой стул.

— Ну, боже мой, фаше префосходительстфо, я не знал, что прафлений назнашайт мне в помощник сапошникоф, я думал, что оно мне мораков дает, и я им привык ферить, а скашите, если я буду умирайт на море, то кто пофедет дальше паракот?

И Иван Федорович не прощаясь ушел с балкона и направился на пристань ожидать шлюпку с «Жандра», которую должны были прислать за ним немедленно по отдаче якоря.

Другой анекдот я слышал от нашего старшего помощника, обрусевшего латыша Янсона.

Дело было в Узун-Ада, в один из периодов сухогрузных операций «Жандра». Пароход только что забил трюмы прессованным хлопком и начал выстилать первый ряд кип на палубе, как пришла телеграмма из Баку:

«Узун-Ада, Меркурий, агенту, копия пароход «Жандр», капитану Букт. Рейс «Императора» прерван ввиду неожиданного повреждения машины. Примите Узун-Ада пассажиров, доставьте Баку. От палубного груза воздержитесь, сделайте все возможное для удобства пассажиров. Гурдов».

Дело было нелегкое. «Жандр» был типичный грузовик, у него были только две запасные каюты в кормовой рубке, а Закаспийская железная дорога подвозила ежедневно по нескольку сот человек, из которых человек 50—60 всегда были с билетами первого и второго классов. Кают-компания «Жандра», рассчитанная только на свой комсостав, могла приютить на диванах человека четыре и посадить за стол человек двенадцать. Однако надо было находить выход из положения.

Букт правильно рассудил, что пассажирам и прохладнее и мягче будет сидеть на кипах хлопка, чем на железной палубе; кроме того, он приказал поставить с носа до кормы тенты (роскошь, которую редко встретишь на грузовиках), а пространство между тентами и бортом затянуть частью парусинными «полками», частью флагами. Команда сколотила наскоро несколько низеньких столов, за которыми можно было сидеть на кипах хлопка. Закупив в местных лавочках всю наличную провизию, стали ждать пассажиров.

В десять часов утра прибыл поезд и в числе прочих пассажиров привез помощника командующего войсками Закаспийского округа генерал-лейтенанта Розенбаха. Его поместили в одной из двух запасных кают в рубке. Каюта была хорошая, но с низким потолком и сильно накаленная солнцем.

Генерал вытребовал к себе в каюту капитана и, стукая костяшками кисти руки в потолок, начал кричать:

— Капитан! Где у вас воздух? В каких каютах вы возите пассажиров?

Иван Федорович послушал, послушал и, не отвечая генералу ни слова, повернулся и вышел на палубу.

Вышли в море. Погода была великолепная. Настал час обеда. Судовая администрация обедала по своим каютам, а в кают-компании организовали обед в две смены на двадцать четыре персоны. К этому обеду пригласили пассажиров поважнее и дам, остальным предоставили низенькие столы на хлопке.

Букт, скрепя сердце, председательствовал за столом в кают-компании, Янсон — на палубе, на хлопке.

Повар на «Жандре» был неплохой и для пассажиров приготовил солянку, благо в Узун-Ада удалось купить у рыбаков-туркменов большого живого осетра.

Генералу суп не понравился. Хлебнув раза два, он бросил ложку и обратился раздраженно к Букту:

— Капитан, что это за суп? Разве можно кормить порядочных пассажиров подобным супом? Это безобразие! Вы, кажется, получаете субсидию!..

Но генерал не договорил.

Иван Федорович так хватил кулаком по столу, что подпрыгнула посуда, и заорал на генерала:

— Ну, божже мой, шорт возьми, фаше префосходительстфо! Я субсидий не полушал, это сутно не строил и эта суп не варил. Ведите себя прилишно, генерал, здесь дамы.

Генерал-лейтенант Розенбах совершенно смутился от такого обращения. Выскочив из-за стола, он обвел всех сверкающим взором, передернул плечами и быстро зашагал к себе в каюту, откуда не выходил до самого Баку.

Вот к этому легендарному Ивану Федоровичу Букту я и попал третьим помощником, и мы скоро, несмотря на большую разницу лет, стали друзьями.

Букт регулярно занимался со мной мореходной астрономией, и от него я приобрел первые навыки в определении долготы места по хронометру. Он хотел преподать мне и определение места судна по лунным расстояниям, но навигация кончилась. «Жандр» стал на зимовку, и Иван Федорович отпустил меня в Петербург доканчивать мореходное образование.

 

Служба на «Барятинском»

В конце апреля 1888 года я вернулся в Баку со свидетельством на звание штурмана дальнего плавания, которое в августе, после исполнения моего совершеннолетия, должно было быть обменено на диплом штурмана дальнего плавания.

Меня назначили вторым помощником капитана на пароход «Князь Барятинский». Добрейший Иван Федорович дал обо мне блестящий отзыв главной конторе.

Командовал «Барятинским» красивый, дородный и выхоленный швед Александр Карлович Тавашерн, или, правильнее, Тавастштерна, что в переводе значит «Звезда Таваста». Он был потомком старинной рыцарской шведской фамилии.

Его старший брат был отставной адмирал, другие родственники занимали видные административные посты в Финляндии, а он после неудачной учебы в различных привилегированных учебных заведениях, до «пажеского его императорского величества корпуса» включительно, окончил в конце концов с грехом пополам мореходные классы. Злые языки говорили, что и тут Александр Карлович получил только диплом штурмана каботажного плавания и что командовать судном ему было разрешено по особой протекции и снисходительности начальства.

Александр Карлович был очень важен, одевался под отставного флотского офицера, носил белую фуражку с офицерской кокардой, но без галуна на околыше.

Он был в большой дружбе со всеми прикаспийскими генералами и начальниками отдельных частей. Его жена, сухая, высокая, некрасивая женщина из фамилии Мордвиновых, получила порядочное приданое и держала в Баку открытый дом, в котором устраивала приемы знатных и именитых бакинских граждан. От других капитанов Тавашерны держались несколько в стороне, считая их общество ниже своего достоинства.

Сам Александр Карлович на судне отличался, несмотря на свое шведское происхождение, чисто русским хлебосольством… за счет ресторатора. Впрочем, слабостью к рестораторам и торговле под их фирмой страдало тогда большинству каспийских капитанов.

У Александра Карловича видимая порядочность соблюдалась строго, и в этом отношении он стоял много выше Павлова. Буфетная прислуга была на «Барятинском» подтянута и пассажиров кормили хорошо.

По правилам, члены комсостава платили за стол 25 рублей в месяц, за добавочные обеды и отдельно потребованные блюда — 50 процентов, а за вино — 75 процентов с цены утвержденного прейскуранта.

Александр Карлович платил ресторатору не 25, а 40 рублей в месяц, но с тем, чтобы «никаких мелких счетов не было». Под «мелкими счетами» подразумевались: отборное оганесовское кахетинское вино, стоившее тогда рубль бутылка, минеральные воды, бисквиты, которые он жевал целый день, кофе с ликерами и обеды и ужины, которыми он угощал своих личных гостей.

Ресторатор, конечно, должен был как-то покрывать убытки… и он торговал и возил собственные грузы в изрядном количестве.

Старшим помощником командира и моим непосредственным начальником на «Барятинском» был Густав Иванович Лундквист, молодой, веселый, здоровый, рыжебородый швед, любитель выпить и неплохой товарищ.

Служба на «Барятинском» была несравненно легче, чем на «Михаиле».

У нас был отдельный, освобожденный от вахт суперкарго, почтенный старичок из волжских пристанских конторщиков, который заведовал грузовой частью и вел всю отчетность и переписку прекрасным, крупным, писарским почерком. Он был, что называется, тертый калач, и обсчитать его никому не удавалось. Прослужив лет десять суперкарго, он ухитрился, получая 50 рублей в месяц и имея большую семью, построить себе на одной из окраинных улиц Баку небольшой домик.

Упомянув о бакинском домике суперкарго с «Барятинского», я невольно вспомнил целые улицы кронштадтских домиков, построенных на «безгрешные» доходы различными баталерами, подшкиперами, артиллерийскими и машинными содержателями, магазинерами и прочими мелкими хозяйственными чиновниками российского императорского флота.

А сколько не домиков, а доходных пятиэтажных громад было построено в больших городах более крупными дельцами в царских мундирах: интендантами, путейскими инженерами и даже экономами кадетских корпусов.

Недаром в старой кадетской выпускной песне пелось:

Прощай, наш славный эконом, Властитель калачей и булок, На них построил себе дом, Фасадом прямо в переулок.

На первых каспийских пароходах команды набирались исключительно из тюрков, иногда совершенно не понимавших по-русски. Посредниками между комсоставом и командой служили шустрые боцманы — тюрки из бакинцев, кое-как знавшие русский язык. Русских матросов не было.

Но постепенно на каспийские пароходы стали проникать русские матросы с Волги. Они были в большинстве случаев забитыми мужичками, однако себе на уме. «Соколы» и «орлы» встречались среди них редко, грамотные еще реже.

Русские матросы жили на каспийских пароходах своей внутренней, замкнутой жизнью, их думы и мечты были не в море, не на судне и даже не в припортовом кабаке, а в своей далекой деревне, и этим они коренным образом отличались от международной матросской массы на иностранных судах. Столовались они артелью, получая столовые на руки и экономя каждый грош, чтобы послать побольше денег домой, на деревню. Жалованье было ничтожное. Поэтому некоторые из них немножко поторговывали, главным образом астраханскими селедками, мукой и арбузами, а при рейсах к персидским берегам — курами и яйцами, которые стоили там очень дешево. Матросы, как правило, поддерживали хорошие отношения с пароходными рестораторами, которые покупали у них провизию, матросы таскали им на своих спинах лед и оказывали разные услуги.

В мое время на многих судах, особенно у капитанов-спекулянтов типа Павлова, целиком еще сохранились тюркские команды, другие капитаны предпочитали русских. Смешанных команд нигде не было, они появились значительно позже. На «Барятинском» была русская команда, все односельчане, немолодые, дельные и трезвые ребята, ездившие во время зимнего ремонта на побывку домой и снова возвращавшиеся на «Барятинского» с первыми волжскими пароходами. В общем состав команды не менялся годами, и люди хорошо знали свое судно. Это очень помогало и при маневрах судна и при судовых работах.

«Барятинский» не был так «вылизан» и вылощен, как «Михаил», но всегда держался в полном порядке.

Держать пароход в чистоте и в порядке было нетрудно: материалов хорошего качества давали вволю, да и времени хватало: на «девяти футах» мы стояли по расписанию пять суток, а груза «Барятинский» поднимал всего немногим больше ста тонн.

За службу на «Барятинском» я успел всласть накататься под парусами на шлюпке, во время стоянок на «девяти футах».

Самое плавание с Тавашерном было спокойное: Александр Карлович не был «морским волком» и не гнался за репутацией лихача. В большие штормы мы частенько отстаивались в портах или за островами и косами, опасные мысы всегда огибали на почтительном расстоянии. За всю свою службу с Тавашерном я ни разу, например, не видел Чеченского маяка. Зато за пятнадцать лет командования «Барятинским» наш командир не имел ни одной, даже маленькой аварии.

Дни шли за днями, рейсы следовали за рейсами, лица пассажиров менялись, как стеклышки в калейдоскопе, и я незаметно прослужил на «Барятинском» четырнадцать месяцев.

За это время я сильно переменился, отдохнул от тяжелой четырехлетней матросской службы, возмужал, поздоровел, поправился на хорошем, сытном столе, прочитал много специальных книг, которые доставал в библиотеке военно-морского собрания, и много узнал нового и полезного для моряка.

Из меня начал вырабатываться серьезный и знающий свое дело помощник капитана.

Осенью 1888 года с нами на «Барятинском» плавал отставной штурманский офицер Аркадий Петрович Попов. Только что вернувшись из кругосветного плавания на одном из наших военных клиперов, он вышел в отставку и поступил в морской отдел общества «Кавказ и Меркурий» запасным капитаном. Так как он совершенно не знал берегов Каспийского моря, то правление прикомандировало его к нам в качестве дублера старшего помощника.

Это был высокообразованный и очень интересный, бывалый и наблюдательный человек. Я скоро начал его буквально обожать и ходил за ним следом.

Аркадий Петрович помогал мне заниматься астрономией, метеорологией и теорией корабля.

По ночам, во время стоянки на «девяти футах», мы забирались в маленький кормовой салончик и вели бесконечные разговоры и споры на темы из морской истории и летописи известных кораблекрушений. Приводилось много имен старых и новых великих мореходов, от Васко да Гамы и Магеллана до знаменитого русского адмирала Бутакова и — тогда еще капитана — Макарова. Спорили о круглых судах и судах скользящего типа, и часто осенний тусклый рассвет заставал нас оживленно беседующими в маленькой, накуренной донельзя каюте, перед догоревшими свечами.

Во время этих бесед мы говорили и о том, что нас больше всего тогда волновало, — о волчьих нравах меркурьевских агентов.

В моей памяти навсегда останется трагическая история небольшого каспийского судна.

Вот она.

 

Трагедия «Камы»

Солнце склонилось к вечеру. Было душно и пасмурно. Небо было еще совершенно чисто, но на горизонте клубились черные зловещие облака.

На девятифутовом рейде, заставленном сотнями пароходов и барж, шла обычная дневная сутолока и стоял стон от грохота паровых лебедок и цоканья насосов, перекачивающих керосин и нефтяные остатки из морских пароходов в баржи.

В кают-компании паровой шхуны «Кама», грузившейся железом для строившейся тогда Петровской железнодорожной ветки, агент, командир и судовой приказчик оформляли документы.

— Ну, Василий Степанович, — обратился коренастый рыжебородый агент к молодому худенькому лейтенанту, командиру «Камы», — возьмете, значит, еще эту партию рельсов?

— Ей-богу, Петр Иванович, не могу. На дворе октябрь, барометр падает, а шхуна, посмотрите сами, и то уж кормою больше девяти фут сидит. Меня прямо волной задавит в случае шторма.

— Да полно вам смешить-то, христа ради, «больше девяти фут сидит, волной задавит!..» Экие страсти, подумаешь, да «Волга» у меня прошлый раз на десять с четвертью ушла.

— «Волга» мне не указ. Да, может быть, в то время барометр хорошо стоял.

— Господи, беда мне с этими флотскими! Вы все думаете, Василий Степанович, что вам океанские плавания предстоят! Ведь всего-то навсего восемнадцать, ну, много… двадцать часов пройти до Петровска — и то берегом.

— То-то и плохо, Петр Иванович, что берегом! У меня от железа девиация совершенно изменится, я не могу своему курсу верить. Знаете, будь это на военном судне, так я по крайней мере попросил бы сутки времени на определение девиации, прежде чем идти в море!

— Ну хорошо! Мы не будем говорить о том, что было бы на военном судне; мы все служим в коммерческом предприятии и обязаны заботиться о выгоде общества… Мне необходимо отправить этот груз — он срочный и разрознивать партии рельсов нельзя. Хотите вы сделать мне одолжение и принести пользу обществу, так возьмите, а не хотите — как знаете! Заставить вас взять я не могу, но сообщу в главную контору о вашем отказе и некоммерческом подходе к вопросу и пусть там разберут — кто прав, кто виноват!

— Вот видите, в какое вы меня положение ставите, Петр Иванович! Ведь вы знаете, что я не хочу с вами ссориться! — И взволнованный командир зашагал из угла в угол кают-компании.

— И я не хочу с вами ссориться, — спокойно проговорил агент, закуривая папиросу.

— Ну хорошо, Петр Иванович, я возьму эту партию рельсов, но, ради бога, не подводите вы меня так на будущее время; говорите заранее перед началом нагрузки, сколько у вас имеется в виду нагрузить на шхуну, и тогда будем обдумывать вместе и распределять партии предварительно.

— Ну ладно, будет время, так будем с вами тогда это делать, а теперь-то берете?

— Беру, ладно, только в последний раз!

— Ну и слава богу! Эх вы, теоретик!

И довольный Петр Иванович засмеялся.

— Кончайте бумаги! — обратился он к приказчику, ожидавшему с почтительной улыбкой, чем кончится спор начальства.

Василий Степанович подошел к барометру.

— Господи, еще упал… ну, будет шторм!

— И лучше, качать не будет с железом-то, — засмеялся Петр Иванович и вышел из кают-компании.

Багровым шаром уходило солнце в бурые, с золотыми краями облака.

По взморью шла длинными рядами мелкая зеленовато-желтая зыбь; в ней плескались и кувыркались белокрылые чайки. Ласточки низко пролетали над морем, рассекая воздух крепкими черными крыльями.

«Кама» снималась с якоря.

— Алла… Магомет… Али! — ревели тюрки-матросы, поднимая вручную тяжелый якорь.

— Чист якорь! — раздался с бака голос помощника командира.

— Закрепить по-походному! — ответил с мостика Василий Степанович.

— Малый вперед, — скомандовал он в машину. Винт завертелся, и шхуна медленно направилась в море, пробираясь между тесно стоящими судами.

На палубе кипела работа. Убрав якорь, матросы принялись закрывать брезентами и забивать клиньями грузовые люки, крепить шлюпки и другие переносные предметы, чтобы они не могли сдвинуться при качке.

Все работали серьезно, торопливо, и только изредка раздавался голос помощника командира.

Близилась полночь. Облака сгустились и поднялись над горизонтом, застлав все небо, но ожидаемая буря еще не наступала.

Шхуна быстро бежала на юг, вздрагивая от оборотов винта и слегка покачиваясь на мелкой отлогой зыби.

Каждый час капитан останавливал машину, чтобы измерить лотом глубину моря и достать со дна образчик грунта, который в этом месте характерно изменяется по мере приближения к опасному Чеченскому мысу.

Василии Степанович и его помощник оба стояли на мостике.

Первый караулил у компаса Полярную звезду, чтобы определить девиацию, второй смотрел в бинокль на горизонт.

Около получаса прошло в молчании.

— Не выходит, проклятая! — заговорил капитан. — Все небо замело облаками!

— Да теперь уж не выйдет, Василий Степанович! — отозвался помощник. — Уже не разъяснит! Вот что солнышко утром скажет?

— Вся надежда на лот да на последнюю поправку; прошлый рейс тоже с железом шли, большой разницы быть не может, и то я на всякий случай взял на полрумба мористее.

— Может, до шторма еще проскочим в Петровск, Василий Степанович!

— Едва ли… Продолжайте бросать лот каждый час, а с двух часов, когда начнем по расчету огибать Чечень, — так каждые полчаса.

Опять оба замолчали и застыли в своих позах — один устремил глаза в темное грозное небо, другой сквозь бинокль смотрел на мрачный, едва обозначавшийся горизонт.

Вдруг что-то зазвенело в воздухе, и слева, со стороны открытого моря, пронеслась холодная сырая струя ветра. Через минуту звон перешел в густой, басовый гул, и начался шторм. Запенились, загудели волны и одна за другой застучали в борт тяжело нагруженной шхуны.

— Все ли хорошо закреплено на палубе, Илья Федорович? — раздался в темноте голос капитана.

— Все! — ответил помощник. — Будьте покойны.

— Возьми еще полрумба на ветер, — скомандовал капитан рулевому.

— Эсст пол румбу на витур, — ответил рулевой, нагибаясь под обдавшей его с ног до головы волной.

Буря разыгралась нешуточная. Ветер колотил снастями о дрожащие под напором мачты. Волны вкатывались на палубу и клокотали, ударяясь в борта, не успевая стекать в открытые полупортики. Перегруженная железом шхуна не всплывала и «не отыгрывалась от волны», как говорят моряки, а только быстро и порывисто качалась из стороны в сторону, напоминая «ваньку-встаньку».

Положение шхуны становилось критическим. Буря относила ее все ближе к опасному чеченскому берегу.

Василий Степанович повернул судно против ветра и правил в открытое море.

Шхуну заливало волнами. Каждую минуту боялись, что они сорвут крышки грузовых люков, проникнут в трюм и затопят несчастное судно вместе с тяжелым и непосильным грузом.

Если бы часть груза была на палубе, его можно было бы, пожалуй, как-нибудь сбросить за борт и облегчить шхуну, но открывать люки и выгружать груз из трюма нечего было и думать.

Вдруг огромная волна перекатилась через всю палубу. Раздался страшный треск, крики… Сорванный с мостика катер грохнулся на машинный люк и разбил его вдребезги.

Волна вкатилась в кочегарку, залила топки котлов. Машина остановилась.

Теперь шхуна сделалась игрушкой волн. Ее повернуло бортом к ветру и, невыносимо качая, несло к далеко выдающимся в море чеченским мелям.

— К парусам! Бизань ставить! — раздался с исковерканного мостика надрывающийся голос Василия Степановича.

— Бизань ставить! — кричал очутившийся каким-то чудом уже на корме Илья Федорович.

— Алла, Алла! — кричали обезумевшие от страха матросы, сжавшиеся кучкой на юте, и не трогались с места, уцепившись за снасти и поручни.

Надежда повернуть шхуну носом в море при помощи кормового паруса и держаться под ним, пока снова не разведут в котлах огонь, рухнула.

В эту минуту Василий Степанович увидал с мостика яркий белый луч Чеченского маяка. Мель была близко!

Еще четверть часа, и шхуну начнет колотить волнами о дно, и тогда нет спасенья!..

— К якорям, отдавай якоря! — закричал в отчаянии капитан и побежал на нос.

За ним бросились помощник, боцман и два кочегара.

Рискуя каждую минуту быть смытыми за борт или убитыми ударом волны о палубу и борта, они все-таки добрались до якорей и отдали их один за другим. О том, чтобы достать на палубу и приготовить цепи, не могло быть и речи.

Двести саженей тяжелых железных цепей с грохотом и искрами ринулись из трюма вслед за отданными якорями.

— Лопнут или нет? — пронеслось в головах капитана и помощника.

Но цепи не лопнули, и скобы, которыми концы их были прикреплены к корпусу судна, выдержали.

Со страшной силой ударили волны в борт остановленной шхуны и повернули ее против ветра.

Теперь она стояла на двух якорях, носом против бешеных волн и ветра, и порывистая боковая качка сменилась продольной. Острый пологий нос то высоко поднимался на волнах, то опускался вниз, весь зарываясь в клокочущую пену. Каждая волна что-нибудь смывала и уносила в море.

Через час на «Каме» не осталось ни шлюпок, ни вентиляторов, ни фальшбортов.

Еще полчаса, и исковерканный, изломанный мостик полетел в море, увлекая за собой трубу и бизань-мачту. Полуживые люди, ежеминутно окатываемые с ног до головы холодной водой, толпились на юте, кое-как привязавшись к торчащему обломку.

Василий Степанович, исполняя последний долг моряка, сошел в каюту, вырвал из переплета шканечный журнал, достал из ящика несколько сот рублей казенных денег и положил все это в боковой карман тужурки вместе с маленьким образом Николая Чудотворца, висевшим в головах его койки. Затем он туго подпоясался ремнем и вышел на ют. Начинало светать.

Вдруг общий крик ужаса огласил палубу…

Огромная волна сорвала крышку переднего люка и залила трюм. Следующая сломала грот-мачту, штаги и ванты которой давно уже беспомощно болтались с кусками поломанных бортов на концах.

Отталкивая и давя друг друга, люди бросились к уцелевшей фок-мачте и полезли по вантам наверх, но маленький салинг мачты был слишком тесен для восемнадцати обезумевших от страха человек. Единственно, где можно было еще разместиться, это на брифок-рее, но на него забралось только четверо, сообразивших, что этой высоты было за глаза достаточно на четырехсаженной глубине, где тонула шхуна.

И вот, в то время как «Кама» медленно погружалась на дно рассвирепевшего моря, на салинге шел ожесточенный бой за место, за маленькую, призрачную надежду на спасение.

Кулаки, зубы, матросские ножи — все пошло в ход. Двое несчастных с отрубленными пальцами сорвались и пошли ко дну.

Василий Степанович стоял на вантах ниже всех и кричал изо всех сил, успокаивая матросов и приказывая им лезть на брифок-рей. Его никто не слушал.

Вот волны сомкнулись уже над палубой. Шхуна закачалась, накренилась на правый борт и пошла ко дну, но, ударившись о грунт своим плоским и тяжелым днищем, выпрямилась, оставив над водой верхушку фок-мачты с брифок-реем и салингом.

— На дне, на дне стоим! — кричал во все горло забравшийся наконец на рей Василий Степанович. — Идите сюда, всем места хватит!

Действительно, драться было уже не из-за чего.

Когда наконец все немного пришли в себя и осмотрелись, то недосчитались десяти человек. Погибли лихой помощник командира Илья Федорович, оба механика, приказчик, два кочегара, повар и три матроса. Оставшиеся в живых командир, три кочегара и боцман-тюрк с семью земляками-матросами облепили салинг и брифок-рей, стараясь держаться ближе к мачте и вантам.

Ветер заметно стихал.

Казалось, что разъяренное море, получив свою жертву, успокаивалось.

Грозные бурые тучи разорвались и унеслись к западу. Взошедшее солнце сияло с яркого синего неба, и только большие светло-зеленые волны перекатывались от края до края горизонта, на западной стороне которого виднелся маленькой красной черточкой страшный Чеченский маяк.

Положение сидевшей на мачте команды «Камы» было тяжелое и опасное.

Волны хотя не достигали обессилевших от борьбы, страха и холода людей, но так сильно били в дрожавшую под их ударами мачту, что она могла сломаться ежеминутно.

Заметить их могли только чеченские рыбаки, лодки которых теперь все были укрыты от бури в небольшой гавани за мелями.

На то, что их заметят с маяка и пришлют шлюпку, надежды было мало. Пароходы же, особенно в это время года, держатся гораздо мористее и пройдут, не заметив несчастных.

Василий Степанович не терял, однако, надежды.

Отрезав ножом большой кусок закрепленного вдоль мачты триселя, он с помощью боцмана поднял его горденем на самый верх стеньги, думая обратить этим внимание проходящих судов или маячных служителей.

Скоро в восточной стороне горизонта показался дымок и затем верхушка мачт парохода, но он шел так далеко, что с него, конечно, не могли заметить погибающих.

Другой пароход прошел часа через два несколько ближе, но тоже не видел их.

Мокрые, выбившиеся из последних сил люди застыли и окоченели в своих неудобных позах и полными отчаяния и ужаса глазами смотрели то на горизонт, где едва заметной полосой стлался дымок прошедшего парохода, то на маяк, одиноко торчавший на невидимой с мачты песчаной косе.

Вдруг рядом с маяком показались два белых пятнышка.

— Паруса! — закричал с салинга боцман. — Рыбаки в море выходят!

Все приободрились.

Начались разговоры, движения, шум. Нервы Василия Степановича окончательно сдали: он плакал.

Лодки приближались, лавируя против довольно свежего еще ветра.

Вот у передней уже можно различить острый черный нос с намалеванным рыбьим глазом, пестрые рубахи рыбаков. Один из них приложил руки ко рту и что-то кричит, но слов пока еще нельзя разобрать.

Наконец первая лодка подошла.

— Бросайтесь в воду! — закричал с кормы высокий чернобородый парень в красной рубахе. — Не робьте, всех вытащим, а ближе подойти нам нельзя: либо лодку о мачту пробьет, либо мачту лодкой сшибет!

Сидевшие на мачте переглянулись в нерешительности…

— Братцы! — обратился Василий Степанович прерывающимся голосом к матросам. — Я вам покажу пример, хоть ни сил у меня нет больше, ни плавать я хорошо не умею… своя жизнь мне не дорога… только вот у меня журнал и казенные деньги — возьмите кто-нибудь, кто хорошо плавать умеет, там, коли бог даст, спасетесь, доставите в контору — награда вам будет.

И Василий Степанович вынул из-за пазухи тетрадку журнала и толстый пакет с ассигнациями. Боцман спустился с салинга.

— Давай, Василь Стипанич! Мы хорошо плаваим, давай! — И он почти вырвал оба пакета из рук командира.

— Возьми, — ответил совершенно изнеможенный Василий Степанович и скорее свалился, чем прыгнул, в воду…

Он сразу же пошел ко дну. Один из рыбаков бросился его спасать. С минуту оба были под водой. Наконец рыбак показался на поверхности, держа сзади за воротник едва живого Василия Степановича.

— Примай! — крикнул он, подплывая к качавшейся на волнах лодке, и трое дюжих товарищей вытащили обоих из воды.

Чья-то услужливая рука поднесла к губам несчастного командира бутылку с водкой.

— Хлебни!

Василий Степанович сделал глоток и закашлялся, но водка придала ему сил и согрела. Он сел на дно лодки и прислонился спиной к борту.

Вслед за командиром бросились в воду один за другим кочегары и благополучно доплыли до лодки.

Остальные продолжали сидеть на мачте.

— Прыгайте, штоль, — орал рулевой в красной рубахе, — а то ведь не будут ждать! Вот снова туча находит, гляди, опять погода разыграется!

Но матросы не думали прыгать. Они спустились на рей и, обступив боцмана, о чем-то оживленно спорили.

— Ах, анафемы, — выругался, выведенный из терпения рулевой, — еще прохлаждаются!

— Прыгай! — заорал он во все горло и прибавил крепкое ругательство.

— Не ругайся, — ответил ему боцман, — поезжай себе с богом. Нас другая лодка возьмет.

— Петька, Микифор, брось весла, подымай паруса! — заорал разозленный рыбак и налег могучей рукой на румпель, поворачивая лодку в полветра.

Василий Степанович понял, что было причиной нежелания матросов спасаться на одной с ним лодке, и ему стало ясно, какую страшную ошибку он совершил, передав боцману казенные деньги. Напрасно он упрашивал рыбаков подождать и уговорить оставшихся.

Другая лодка еще была далеко, а ветер действительно начинал снова свежеть и крепнуть.

Быстро летела к берегу подгоняемая попутным ветром лодка, и скоро на месте, где затонула «Кама», едва вырисовывалась на вновь потемневшем горизонте тонкая мачта с перекрещивающимся реем, точно странный могильный крест, воздвигнутый неведомо как и кем в открытом море.

Люди чуть виднелись на рее черными точками.

Надвигался шквал…

Лодка, направлявшаяся на выручку оставшихся, была еще в миле от судна, она спустила парус, очевидно, на ней брали рифы.

Вдруг мачта с людьми исчезла…

— Пропали! — вскрикнул капитан и закрыл лицо руками. Рулевой снял шапку и перекрестился…

Через час подхваченную попутным шквалом лодку вынесло в тихий песчаный залив. Рыбаки, пристав к берегу, высадили спасенных, дали им сухое белье и платье, напоили чаем с водкой и накормили.

К ночи вернулась и вторая лодка. Она не спасла никого: ни одного человека не виднелось на поверхности бушевавшего моря, когда она добралась наконец до места крушения. Жадность к деньгам погубила их всех.

Дня через два ветер стих почти совершенно, и отважные рыбаки доставили спасшихся на лодке в Петровск.

Долго болел после этого Василий Степанович и, выздоровев, навсегда оставил морскую службу.

Перегрузивший же шхуну рыжебородый агент Петр Иванович скоро после крушения «Камы» получил повышение — должность агента в большом торговом городе, так как правление общества «Кавказ и Меркурий» оценило его «полезную коммерческую деятельность».

 

Старшим помощником

В ноябре 1888 года, когда «Барятинский» стал на зимний ремонт, Аркадий Петрович Попов был назначен командиром винтовой товаро-пассажирской шхуны «Армянин», а в мае следующего года добился назначения меня к себе старшим помощником.

Трудно передать словами мою радость и гордость при этом назначении. Мне не было еще двадцати двух лет. Самым молодым помощником в обществе «Кавказ и Меркурий» был Вася Глухов на «Михаиле», но он был назначен на эту должность в двадцать три года, да и то потому, что более опытные и старые помощники боялись идти к Жоржу.

На «Армянине» прежде всего надо было сменить состав экипажа. Первыми полетели ресторатор и боцман, за ними завзятый спекулянт суперкарго.

На шхуне завелись новые паруса, тенты, прекрасный томсоновский компас, что было тогда новостью на Каспии, секстан, хронометр, хорошая аптечка и даже маленькая библиотека.

Команда подтянулась, было составлено правильное расписание судовых работ и тревог.

Всякий знал свои права и обязанности.

Аркадий Петрович никогда ни на кого не кричал, но умел быть строгим, а подчас и беспощадным. Его воля была законом на судне. Уважали его за удивительное спокойствие, хладнокровие и выдержку.

Помню такой случай. Разогнавшись с полного хода, «Армянин» подходил к бакинской Таможенной пристани. Как только нос шхуны «завесил» наружный угол выступавшего далеко в море пирса, машина была застопорена. Не доходя метров сорока до места, против которого мы должны были остановиться, Попов скомандовал «полный назад», но с машиной что-то случилось. Она парила, шипела, свистела и не давала заднего хода. Из машинного люка доносились встревоженные голоса механиков и масленщиков.

Я в это время находился, по каспийскому обычаю, на баке.

Аркадий Петрович сделал мне с мостика легкий знак головой. Я понял его, взял сам в руки бросательный конец и поставил людей наготове, чтобы они могли моментально закрепить на кнехтах проволочный трос, как только петля его, по-морскому огон, будет накинута на пристанскую тумбу.

Видя шхуну, несущуюся под острым углом к пристани, публика шарахнулась в сторону. Началась суматоха и давка.

Ни один мускул не дрогнул на лице Аркадия Петровича. Он молча дал знак пальцем рулевому, повернул борт шхуны параллельно кромке пристани и, повернувшись к ней спиной, вынул портсигар и закурил папиросу.

Пристанские матросы бежали за шхуной вдоль пристани, готовясь поймать конец…

Змеей взвился пущенный мною на пристань бросательный конец, его поймали, быстро вытянули по нему проволочный трос и накинули огоном на причальную тумбу… Мы закрепили трос «восьмеркой» на судовых кнехтах, и шхуна была остановлена. В этот момент заработала назад машина. Мы задержались как раз против того места, где должны были ошвартоваться. Попов застопорил машину и, спокойно сойдя с мостика, направился в кают-компанию.

Когда я, закончив швартовку, явился к нему и доложил, что судно закреплено и сходни поданы, он спросил меня:

— А вам не приходило в голову, Дмитрий Афанасьевич, отдать якорь?

— Ни одной секунды, Аркадий Петрович.

— Отчего?

— Оттого, что, во-первых, я никогда не позволил бы себе без вашей команды отдать якорь, раз вы были на мостике, а во-вторых, потому, что у пристани мелко и мы могли напороться на лапу собственного якоря.

— Ну спасибо вам, Дмитрий Афанасьевич. Скажите, пожалуйста, механику, чтобы он подал рапорт, почему машина не дала заднего хода, и составьте соответствующий акт. — И командир крепко пожал мне руку.

Вот и все. Ни криков, ни суеты, ни ругани.

Спокойствием, верой в себя и в своих ближайших сотрудников Попов положительно завоевал наши сердца. Недаром наш второй помощник — большой остряк — сказал ему раз за обедом:

— С вами хорошо тонуть, Аркадий Петрович.

Управляющий пароходством Александр Дмитриевич Колокольцев несколько раз побывал у нас на судне. Он был отставным полковником гвардейской казачьей артиллерии и попал в управляющие пароходством по родственным связям с председателем правления адмиралом Жандром. Колокольцев не мог не обратить внимания на чистоту и порядок, царившие на «Армянине», В результате его визитов Попов скоро был переведен на почтово-пассажирский пароход «Великий князь Константин», однотипный с «Барятинским».

Тепло прощаясь с нами, Аркадий Петрович шепнул мне:

— До скорого свидания, — сделав упор на слово «скорого».

В командование «Армянином» вступил Цезарь Федорович Веншау, безобидный и загнанный службой латыш, лет пятнадцать оттрубивший помощником. Он был достаточно умен и тактичен, чтобы не ломать заведенных Поповым и мною порядков.

На «Армянине» мы возили тогда казачьи сменные сотни.

Уральские казаки, и рядовые и офицеры, были староверами, или, как они сами называли себя, «колугурами». На «Армянине» среди них почти не было молодых, больше бородачи лет сорока и постарше. Казачья служба разделялась на «льготную» и «очередную», или строевую. Каждый казак независимо от чина известное число лет отбывал в строю, а затем отпускался на «льготу» и несколько лет жил у себя в станице, занимаясь хозяйством, затем снова призывался «в очередь», снова служил несколько лет в строю и снова отпускался «на льготу». Так продолжалось до предельного возраста, когда его отпускали в «бессрочную льготу». В Уральском войске казак, призванный «в очередь», мог нанимать за себя другого, а сам оставаться «на льготе». Этим правом широко пользовались казаки-кулаки. Бородачи на «Армянине» и были как раз те казаки, которые вечно находились в строю, — нечто вроде наемных солдат-профессионалов.

Уральские казачьи офицеры походили на зажиточных мужиков в офицерских мундирах. Среди них были выслужившиеся из рядовых — седые пятидесятилетние сотники и даже хорунжие.

Казаки поражали своей темнотой и некультурностью. Смешно было видеть казачьих офицеров и их «дам», которые говорили «чо» вместо что, «шено» вместо сено, «лихоманка» вместо лихорадка и не только не пользовались пароходной кухней, но даже не употребляли пароходной посуды, боясь «обмирщиться».

В начале октября мы кончили перевозку казаков и получили совершенно необычное назначение: доставить из Баку в Энзели возвращавшееся из Лондона чрезвычайное персидское посольство во главе с каким-то принцем. За несколько дней до назначенного отхода нас поставили на генеральную чистку и окраску. Специально назначенный на этот рейс ресторатор доставил целые вороха всевозможной провизии, гастрономических деликатесов и ящики вин, главным образом шампанского и ликеров. Между двумя смежными каютами первого класса вынули переборку и из двух маленьких соорудила для принца одну большую каюту «люкс». Я, как «язычник» и человек, бывший за границей, был назначен специальным уполномоченным по этой перевозке.

Наконец настал день отхода, и шикарные фаэтоны подвезли по пристани прямо к сходням высокопоставленных пассажиров. Среди них были: принц, высокий персиянин в европейском костюме и каракулевой шапочке, несколько персидских генералов, старый седобородый придворный мулла в чалме и очень подвижной и болтливый корреспондент француз. Провожали гостей бакинский губернатор Гюбш фон Грешталь, приехавшие из Тифлиса чиновники министерства иностранных дел, управляющий бакинской таможней, наш бакинский управляющий Гурдов, полицмейстер и жандармский полковник.

После банкета с замороженным шампанским и соответствующими тостами и пожеланиями провожающие оставили шхуну, и мы снялись.

Как только я спустился в кают-компанию, меня осадил француз. Он говорил без умолку. Суть его болтовни сводилась к следующему: принц — горький пьяница, те генералы, которые будут сидеть за столом поближе к нему, — тоже, но мулла будет зорко следить за всеми, чтобы никто не пил крепких напитков, и разрешит пить только воду, сдобренную красным вином. Мое искусство должно заключаться в том, чтобы дать возможность его высочеству выпивать за столом то, что он хочет. От этого, по словам француза, прямо зависела моя будущая карьера.

Я вызвал для консультации ресторатора.

Решено было на обеденный стол поставить только две бутылки бордо и два одинаковых больших граненых графина — один, поближе к мулле, — с ледяной водой, другой, поближе к принцу, — с ледяной водкой. Муллу и принца рассадить подальше друг от друга, муллу поближе к капитану, а принца поближе ко мне.

За обедом его высочество похвалил чистоту и температуру «воды», сравнив ее с водой какого-то горного потока в Персии. Мулла, пивший воду из другого графина, поддержал его. После этого принц собственноручно налил «воды» из своего графина трем своим приближенным.

Рейс до Энзели прошел благополучно, и принц послал специальную телеграмму меркурьевскому начальству, в которой не находил слов для выражения благодарности администрации парохода, которая сделала все, чтобы скрасить для него, не привыкшего к морским путешествиям, двое суток переезда открытым морем. Через несколько месяцев я получил персидский орден «Льва и Солнца».

По возвращении из энзелийского рейса в Баку меня ждала большая радость: я переводился старшим помощником на пароход «Великий князь Константин».

На «Константине» я познакомился с «дедушкой» флота «Кавказ и Меркурий» боцманом Василием Андреевичем.

Прослужив в Черноморском военном флоте «на старых правах» двадцать пять лет, отбыв Крымскую войну, этот герой Синопского боя и обороны Севастополя, несколько раз раненный, кавалер двух «егориев», служил на «Константине» тоже уже двадцать пятый год. Ему было под семьдесят лет, но он был еще очень бодр, подвижен и любил в свободное время «опрокинуть стаканчик».

Василий Андреевич был живым справочником по старым плаваниям и охотно рассказывал мне различные истории о былых, давно сошедших в могилу капитанах, о первых каспийских пароходах, о первом путешествии по Каспию восточного деспота Наср-Эддин-шаха. Про старый военный флот он не любил рассказывать.

— Ну что о нем растабаривать-то, — говаривал он, — показная была служба, для видимости все делали, на скорость били да на форс. Марселя в три минуты меняли, а как — не спрашивали. Чистоту на кораблях и в амуниции обожали, но и ее доводили до глупости. Любимое дело у начальства было совать мизинец в белой перчатке в ружейное дуло; как чуть запачкал перчатку, матросика, чья винтовка, драть, ну и зудили мы стволы изнутри дресвой да наждаком так, что пуля в ружье, как орех у обезьяны за щекой, болталась. Кому линьки-то принимать приятно?

— А здорово драли прежде, Василий Андреевич?

— Не приведи бог! Ну да что уж об этом говорить, прошло, слава богу. Конечно, и теперь дерут, но больше по суду. Теперь человека выпороть целая канитель, а тогда… Мичманишка какой-нибудь, молоко-то у него на губах не обсохло и делу-то своему морскому у нас, у старых матросов, учится, а чуть что не по нраву: «Унтер-цер, всыпать ему дюжину!» И всыпали без всяких стеснениев… Не люблю я этого времени вспоминать, ну его…

— А в дальние походы хаживали когда, Василий Андреевич?

— Вот когда «Русское общество» на Черном море образовалось, нас тогда из флота человек двести откомандировали на пароходы, так ходил в Англию… Смешно очень было. Пришли это мы в английский город Кардифф: город хороший, ничего, вот и пошли компанией на берег. Ну, выпили, конечно. Кто-то и говорит: «Давайте, ребята, молоком отпаиваться, а то неловко так-то на пароход идти». Зашли в молочную, а по-ихнему никто говорить не может. Мы молока спрашиваем, а хозяйка или там приказчица, вообще молочница, нам сыры разные предлагает. Как тут быть? Вот один из наших стал на четвереньки и мычит, как корова, а другой его будто доит, а третий для ясности пальцы ему к голове приставляет, будто рога… Поняла молочница: «йес, йес», — и сейчас принесла нам со льду молока в бутылках и стаканы. Все бы и сошло, да кочегары, наши же, как раз мимо молочной проходили и видели, как мы корову изображали… Вернулись мы на судно, а они нас «рогатыми» дразнят, ржут и мычат на нас по-коровьи. Мы их, конечно, «духами» из преисподней обложили, ну, они в драку. Подрались немного и «без берега» получили…

С тех пор и пошло: матросы кочегаров «духами» зовут, а кочегары матросов — «рогатыми».

— Василий Андреевич, расскажите что-нибудь про шаха.

— Про шаха? Вот тоже умора была. Везли мы его на «Константине» из Энзели в Астрахань, ездил он в гости к нашему царю, по его приглашению. Ну, конечно, все для него было специально устроено. Ехал он в общей дамской первого класса; все диваны оттуда убрали, вдоль переборок устроили кругом низенькие широкие тахты и все дорогими коврами застелили, а в общей мужской, в корме, тоже так устроили, там его жены ехали. По каютам — свита, а во втором классе — прислуга. На кормовой палубе, сзади рубки, из ковров целый шатер соорудили, а то внизу помещения не хватало… Прислали нам тогда из Питера дворцовых лакеев, поваров и поварят всяких и всю царскую посуду с гербами.

Вот, значит, стоим мы в Энзелях на якоре, смотрим, везут; идут персидские кирджимы, все коврами убраны, а впереди кирджим с музыкантами. Дудят, в бубны бьют, в барабаны, кто во что горазд. Ну, наше начальство все в мундирах на шканцах стоит. Капитаном у нас, царство ему небесное, покойник Перцев был, капитан первого ранга, помощники тоже из флотских. Команда была персидская и при ней персидский боцман, он вторым считался, а я старшим. Команду всю во флотскую форму обрядили… Ох и потеха была со шляпами!.. Тогда во флоте форма была — черные лакированные шляпы, и попали нам немножко великоватые… Ну, не держатся у них на бритых башках шляпы, ерзают во все стороны, так и пришлось к ним шкимки пришить и под подбородком завязывать. Их тоже в ряд выстроили, и мы с ихним боцманом, при дудках, на правом фланге. А лакеи — все в красных кафтанах, галунами обшиты, на левом плече золотой эполет с аксельбантом — выстроились вдоль рубки…

Вот высадился шах со своими генералами, все в раззолоченных мундирах, с бриллиантовыми звездами, а у шаха на папахе бриллиантовый лев с султаном, на солнце так и горит.

Посмотрел он на всех, кто, думает, из них здесь поважнее… И прямо к лакеям в красных кафтанах, ручки им пожимать… А те кланяются в пояс и руки за спины прячут… Был тут при нем русский переводчик, тоже генерал, подскочил и стал ему с поклонами что-то объяснять. Шах насупился, потом махнул рукой и пошел в рубку, так ни с кем и не поздоровался.

Ну, довезли мы его благополучно и сдали на «девяти футах» на «Селивестра».

Прошло год времени. Погостил шах у царя, поездил по заграницам, всяких королей посмотрел и себя показал, слыхать было, здорово начудил, и едет назад, к себе в Персию. А в ту пору как раз с постройки «Цесаревич» вышел. Конечно, он больше и удобнее нашего, его шаху и приготовили. Так что же вы думаете, Дмитрий Афанасьевич, — не схотел на нем ехать!

— Почему?

— А что же, говорит, туда меня на двухтрубном пароходе везли, а назад на однотрубном? Не поеду, говорил, это унизительно моему величеству. Насилу втолковали, что наш пароход узкий, и два котла стоят по обе стороны машины, оттого и две трубы, а «Цесаревич» пошире и у него котлы в ряд стоят и топки в одну трубу сведены. Так ведь не поверил сразу, послал своих генералов расследовать…

Замечательный был человек боцман Василий Андреевич.

Скоро после того, как мы ошвартовались на зимовку, Попов сдал мне судно и уехал в Петербург в отпуск. Я остался полным хозяином «Константина».

Хлопот у меня был полон рот. Дефектная ведомость на ремонт, составленная Аркадием Петровичем, охватывала все, что следовало сменить или исправить, но не предусматривала того, что нашему «Константину» шел уже двадцать седьмой год и что смена одних частей неминуемо влекла смену других, соседних. Так, например, когда большую кормовую рубку отделили от палубы, подняли на домкратах и поставили на «клетки» для перемены под ней палубы, то оказалось, что прилегавший к палубе ватервейс подгнил, а когда стали менять ватервейс, то оказалось, что и шипы стоек, образовавших основу рубочных стен, тоже подгнили.

Начальник астраханского завода и мастерских общества, князь Кекуатов, был большим бюрократом.

— Дефектная ведомость и смета на ремонт составлены, утверждены правлением, и кончено. Не предусмотрели — сами виноваты.

Я соглашался, что мы виноваты, но доказывал, что ватервейсы и стойки менять необходимо, иначе рубка со всеми пассажирами пойдет к черту за борт в первый хороший шторм.

Кекуатов не хотел ничего слушать. Тогда я вот что сделал: каждое утро отламывал кусок какой-нибудь гнилушки, наклеивал на нее ярлык с надписью, откуда она отломлена, и клал к нему на письменный стол в его служебном кабинете.

Упорно борясь всю зиму с учрежденческим бюрократизмом, я постепенно отвоевывал одну за другой не предусмотренные дефектной ведомостью работы, и к весне «Константин» был полностью и добросовестно отремонтирован.

В начале марта я получил неприятное известие: Аркадий Петрович получил какое-то береговое место.

Капитаном был назначен отставной лейтенант Каспийской флотилии Ганецкий, который должен был принять от меня пароход в Баку.

Итак, в двадцать три года я делался капитаном, хотя и временным, не только на зимней стоянке, но и в море.

Весна 1890 года наступила ранняя и дружная. «Константин» был готов, и сейчас же вслед за льдом я вывел пароход под проводкой лоцмана на «девятифутовый» рейд. Здесь мы прибрались после ремонта, взяли пассажиров и груз и пошли в Баку. Чеченскую косу я обогнул по-тавашерновски, на почтительном расстоянии.

Рейдовые порты Петровск и Дербент не представляли особых затруднений. Апшеронский пролив и подходы к Баку я знал хорошо, и они меня не смущали, но пристать к бакинской пристани с обычным при Попове шиком, на глазах у многочисленной публики и нового командира Ганецкого, было для меня большим экзаменом.

Перед Баку я пошел в каюту нашего старого седобородого механика Русецкого и спросил его, могу ли я быть уверенным, что машина безотказно даст задний ход при подходе к пристани. Старик успокоил меня и сказал, что на машину я могу надеяться, как на самого себя. Второй помощник, товарищ по петербургской мореходке Саша Воронцов, тоже обещал не подкачать.

В памятный для меня день 16 марта выкрашенный, как игрушка, «Константин», с новой, оттертой песком палубой цвета сливок, с блестящей, как золото, медью компасов и поручней, с новенькими кормовыми и почтовыми флагами, подлетел к полной народу бакинской пристани и, получив после «стоп» сразу «полный назад», затрясся на месте и остановился как вкопанный против назначенного ему Аджи-Агой места. Швартовы были моментально поданы на пристань, накинуты на тумбы и закреплены на пароходных кнехтах, сходни с поручнями и висящим на них спасательным кругом (новость для Каспия) поданы, и я сошел с мостика.

Ганецкого не было на пристани, его назначение расстроилось, и я сдал пароход здоровому крепышу рижанину по фамилии Трей, прибывшему на Каспий в прошлом году, после потери у берегов Зунда собственного парусного корабля и своего небольшого состояния.

Трей прокомандовал «Константином» недолго. Он считался недостаточно «светским» для почтово-пассажирского парохода и получил назначение на «Жандра» вместо ушедшего на покой и уехавшего в Финляндию Букта. К нам скоро приехал пожилой отставной капитан первого ранга Николай Федорович Киреев. До этого Николай Федорович несколько лет командовал военными судами. Это был типичный военный командир того времени: прекрасно одетый, изысканно вежливый с ближайшими сотрудниками, «либеральный», но строгий с командой, умный и знающий свое дело. Он был небольшого роста, стриг седеющие волосы ежиком и носил бородку a-la Генрих IV. Держался Киреев по привычке военных командиров изолированно, завтракал и обедал у себя в каюте, оставив меня хозяином кают-компании и своим заместителем и представителем перед пассажирами.

Все свои приказания и распоряжения по судну он отдавал только через меня, через своего «старшего офицера», и за все упущения взыскивал тоже с меня, никогда не позволяя себе сделать выговор непосредственно матросу или прислуге.

При приемке судна он обошел и облазил все закоулки, все тщательно проверил и, оставшись доволен, не стал менять заведенных Поповым и мною порядков.

Привыкнув за последние два года приводить суда «в надлежащий вид», я слишком входил в детали всякой работы и слишком был занят мелочами. Киреев потребовал, чтобы я давал больше самостоятельности младшим сослуживцам.

— Подумайте, — говорил он, — ведь этак, если нас с вами обоих куда-нибудь переведут, так через месяц и судна узнать нельзя будет, а надо, чтобы наш дух на нем остался. Нельзя так, чтобы все судно висело на капитане и старшем офицере, а остальные были бы только слепыми исполнителями. Надо заставлять людей понимать смысл всех наших распоряжений, надо уметь поставить дело так, чтобы вы могли покойно сидеть у себя в каюте, а работа шла без вас так же, как и при вас.

Однажды, стоя на «девяти футах» в теплую лунную ночь, я сидел под тентом на кормовой рубке, глядел на море и на огни стоявших и двигавшихся по рейду судов.

Неожиданно подсел ко мне Киреев.

— О чем думаете, Дмитрий Афанасьевич?

— Да вот о чем. Думаю, какая будущность ждет меня на Каспии. Я не рижский немец, не швед и не флотский офицер, кто же поможет мне выбраться в командиры? Конечно, я еще очень молод, но, может быть, лучше именно пока молод бросить Каспий и поискать счастья на других морях?

— А на каких? — задумчиво ответил Киреев. — Ваше положение действительно не сладкое, но давайте посмотрим, что делается на других морях. Начнем с Черного и возьмем лучшее Общество — Добровольный флот. Это полувоенное учреждение, и туда только недавно, в виде опыта, стали допускать на должности младших помощников штурманов торгового флота. Там у вас не будет никакой перспективы. Теперь РОПИТ; там командиры на хороших судах тоже все из военного флота, а на судах похуже — «славуны» — далматинцы, которые тоже тянут своих, как наши «можжевеловые» шведы и немцы. Частные судовладельцы на Черном море почти сплошь греки и итальянцы, которые тоже покровительствуют своим землякам. На Балтике настоящих русских судов совсем нет, там исключительно финны, эсты и латыши или их денежная аристократия, называющая себя шведами и немцами. Их вы знаете по Каспию. На Белом море больших судов мало, и там свои, поморы, плавают семьями: отец — судохозяин и капитан, старший сын у него старший помощник, зять — второй помощник и даже матросы родственники. Вам остается два моря: или Каспийское, судоходство которого растет не по дням, а по часам и где вы, конечно, скоро выберетесь в капитаны, несмотря на ваш пессимизм, или Дальний Восток, где судоходство начинает развиваться и где мало настоящих людей.

Этот разговор сблизил нас.

В сентябре на Каспий приезжал и осматривал все суда председатель правления полный адмирал член Государственного совета Александр Павлович Жандр.

Это был высокий бодрый старик, ходил он небольшими, но твердыми шагами, говорил отрывистыми фразами. При обходе судов его сопровождали главный управляющий Колокольцев, бакинский управляющий Гурдов и какой-то прилизанный молодой человек из правления с объемистой записной книжкой и золотым карандашиком.

Жандр остался очень доволен «Константином». Он осматривал судно очень внимательно и даже спускался в трюм и в машину. В трюме он приказал приподнять настил, и когда увидел ярко выкрашенные суриком флоры и днище без признаков ржавчины и без капли трюмной воды, он поднял глаза на меня и сказал:

— Хор-рошо, оч-чень хор-рошо, молодой человек! Как ваша фамилия, извините, забыл?..

Я назвал. Прилизанный секретарь сейчас же записал в книжечку.

Оставляя судно, адмирал крепко пожал руку Кирееву и старшему механику Русецкому, обнял боцмана, «дедушку» Василий Андреевича, которого узнал и вспомнил, и ласково потрепал меня по плечу. Саше Воронцову он помахал рукой в белой замшевой перчатке.

Я вспомнил рассказ Василия Андреевича о мизинце, который совали в дуло ружья. Ведь Жандр был тоже севастопольским героем…

Однажды в конце октября Киреев позвал меня к себе в каюту.

— Садитесь — сказал он. — Александр Дмитриевич Колокольцев прислал мне письмо. Пишет, что месяц назад, при осмотре адмиралом нашего систер-шип «Барятинского» его поразила запущенность этого судна по сравнению с «Константином». Эту зиму «Барятинский» идет на зимовку в Астрахань и тоже будет менять палубу. Александр Дмитриевич поручает мне предложить вам перевестись на «Барятинский», с тем чтобы вы руководили знакомым вам зимним ремонтом и привели судно и команду в тот вид, который так приятно поразил адмирала на «Константине». Принять или не принять предложение в вашей воле.

Что было мне делать?

Принимая предложение, я делал неприятность Кирееву, терявшему старшего помощника, к которому привык и которому верил. Отказаться? Это значило отказаться от предложения отметившего меня начальства, от возможности выдвинуться из общей массы загнанных русских помощников и, может быть, от последней ступени к капитанству. Два дня я думал над этим вопросом. Молодое честолюбие взяло верх, я принял предложение и… проиграл.

«Барятинским» в это время командовал отставной штабс-капитан корпуса флотских штурманов Александр Сергеевич Павлов, сменивший Тавашерна, которого ввиду отсутствия соответствующего диплома пришлось в конце концов перевести на береговую работу морским агентом.

Я поразился состоянию, в котором застал и судно и экипаж.

Во время командования Александра Карловича «Барятинский» все-таки никогда не был грязен и экипаж его никогда не был распущен. Теперь было не то: «Барятинский» был запущен, растрепан, а его экипаж превратился в неорганизованную толпу, без признаков какой-либо дисциплины.

Произошло это потому, что А.С. Павлов имел очень слабое понятие о морской практике, судовых работах, судостроении, морской торговле, администрировании и уставе службы на торговых судах. Он мог безопасно водить судно, был хорошим навигатором, но совершенно не умел командовать судном.

Такие люди часто встречались среди флотских штурманов, и это происходило главным образом от их воспитания и положения на военном корабле. Кронштадтское училище штурманов и инженер-механиков флота, впоследствии Военно-морское инженерное училище, до восьмидесятых годов было училищем «второго сорта», и выпускаемые им специалисты были на военных кораблях тоже офицерами «второго сорта».

Флотский офицер старого времени обычно происходил из родовитых дворян-помещиков. Морское училище, в котором он учился и воспитывался, было кастовым, аристократическим учебным заведением. Выпускали оттуда с чином мичмана, который по табели о рангах равнялся чину поручика в армии. Кронштадтское училище для подготовки штурманов, механиков, а до семидесятых годов и артиллеристов было училищем для «разночинцев». Туда принимали детей мелких чиновников, лавочников и духовенства, выпускали оттуда с чином прапорщика.

Чтобы дослужиться до титула «ваше превосходительство», флотскому офицеру надо было пройти от мичмана до контр-адмирала четыре чина, а штурману или механику от прапорщика до генерал-майора — восемь чинов, причем адмиралов в царской России было несколько сот, а генералов корпуса флотских штурманов или инженер-механиков не больше десятка. Чин штабс-капитана, который имел А.С. Павлов, был для флотских штурманов обычно предельным чином военно-морской карьеры.

Вспомним «Фрегат „Палладу“» И. А. Гончарова. Почтенный седой старший штурман Хализов на этом фрегате особого назначения, «дед», как его звали офицеры, имел чин штабс-капитана. Это на адмиральском фрегате, а на других судах эскадры? На корвете «Оливуда» — прапорщик Зряхов, на шхуне «Восток» — подпоручик Моисеев и на транспорте «Неман» — прапорщик Шахчеров.

Штурманы, прозванные флотскими офицерами «волхвами», прекрасно знали навигацию и астрономию, они «волхвовали» с солнцем и звездами и водили суда, но никогда не могли даже мечтать получить под команду хотя бы маленькое боевое судно. Они были «черная кость», «сапоги», «хамендроны», и их положение на военном корабле было строго подчиненным.

Выйдя в отставку, они часто поступали капитанами на пароходы крупных пароходных обществ, но редко умели хорошо управлять судами и держать их в порядке.

Такие капитаны из флотских штурманов, как Аркадий Петрович Попов, были редким, золотым исключением.

Зная, что мое назначение на «Барятинский» имело специальный характер, А.С. Павлов предоставил мне на время зимовки и ремонта полную власть, а сам уехал в отпуск в Баку, где оставалась его семья.

Ремонт «Барятинского» был закончен, пароход приведен в не худший вид, чем «Константин», команда обновлена и подтянута. Павлов вернулся из отпуска и был очень доволен. Но вот мы вышли в море, началась регулярная служба, и Александр Сергеевич начал ревновать меня к команде.

Ухудшению наших отношений сильно содействовал второй помощник капитана Тимофеев. Это был очень недалекий и честолюбивый человек, мечтавший поссорить меня с Павловым и занять мое место. Он вообще мечтал выделиться из среды рядовых помощников и употреблял для этого разные способы.

К середине лета 1891 года наши отношения с А.С. Павловым обострились до того, что служить вместе было уже нельзя. Он прямо искал случая придраться и сделать мне выговор.

Помню раз, подходим к Баку, дует норд, навстречу пароходу несутся с берега тучи мельчайшего песка. Павлов заранее раздраженным голосом говорит мне:

— В Баку подкрасить белилами левый фальшборт изнутри!

Обиженный уже тем, что мне, старшему помощнику, указывают на то, что надо что-то подкрасить, да еще таким тоном, я начинаю сдержанно, как только могу, объяснять, что при норде и пыли это будет пропащая работа.

Тогда Павлов, потеряв самообладание, начинает топать ногами и кричать задыхающимся голосом:

— Что-о! Возражать? Служить не умеете!.. Ваше дело отвечать «есть», когда вам командир приказывает. Вы очень много о себе думаете! Рано-с! Слишком ра-но-с!..

Я решил оставить «Барятинский» и написал письмо Кирееву, откровенно рассказав о своем положении. Но старик был жесток.

«Я давал вам время подумать, сами выбрали, сами и расплачивайтесь», — вот что я получил от него в ответ.

В это время ни В.М. Линдена, ни знавшего меня А.Д. Колокольцева уже не было. Их заместили новые люди. Это были сухие дельцы, назначенные правлением с исключительной целью поправить пошатнувшиеся финансовые дела общества.

Я подал рапорт о болезни и остался на берегу.

По «выздоровлении» я был назначен старшим на «Тамару».

Про капитана «Тамары» Белогорского давно ходили нехорошие слухи, но то, что я застал, далеко превзошло все мои ожидания.

Белогорский был форменный мерзавец и низкопробный спекулянт. Он спекулировал всем, до собственной жены включительно. Через хорошенькую и «нестрогую» жену он достиг капитанского места и на нем держался. На судне он торговал всем, что можно было купить и продать, и как торговал! «Тамара» плавала кругокаспийскими рейсами через персидские порты южного берега. В этих портах, как я уже говорил, необыкновенно дешевы куры, и весь экипаж ими спекулировал. Куры покупались оптом, без выбора, и пускались в не заполнявшийся грузом небольшой передний трюм, где их набивалось столько, что они сидели друг на друге. Их почти не кормили. Процентов двадцать дохло за рейс, но при разделе кур для продажи Белогорский, как капитан, отбирал не только ровно столько штук, сколько купил, не принимая на себя убытков от падежа в пути, но и отбирал самых больших и жирных кур из всего трюма. Кроме того, он присваивал себе все снесенные в пути курами яйца. Команда мирилась с этим как с привилегией капитана, разрешившего ей спекулировать.

Сделав два рейса, я снова дипломатически заболел и вскоре очутился старшим на шхуне «Михаил», на которой начал свою карьеру на Каспии.

Жоржа на «Михаиле» давно не было, он ушел к частным судохозяевам и командовал большим наливным пароходом «Воган», который привел с постройки из Швеции по Мариинской системе и по Волге. Да и сам «Михаил» был уже совершенно другим. Его капитально отремонтировали и перестроили. Он получил новую машину-компаунд вместо старой машины низкого давления. Это дало возможность заменить его два больших коробчатых котла одним цилиндрическим, и из двухтрубного он превратился в однотрубный. На судне был устроен настоящий полуоткрытый мостик с маленькой рулевой рубкой, в которую был перенесен штурвал. На палубе впереди машинно-котельного люка была сделана большая рубка с каютой капитана, помощников и небольшой штурманской для мореходных инструментов и карт. Затем на «Михаиле», как и на всех меркурьевских судах к тому времени было электрическое освещение.

Однако все эти переделки не не изменили формы корпуса и мореходных качеств судна. Имея при 66 метрах длины всего 7,3 метра ширины, «Михаил» по-прежнему неистово качался при боковых и попутных ветрах и захлебывался водой при встречных. К тому времени вошли в строй два новых, больших, прекрасно отделанных парохода — «Адмирал Корнилов» и «Великий князь Алексей», и «Михаил» был снят с почтово-пассажирской линии.

Его назначили под буксировку баржи «Чарджуй», специально переоборудованной для транспортировки паровозов и перевозки войск. Мы делали рейсы с «девятифутового» рейда в Узун-Ада и Красноводск, куда переносился теперь конечный пункт Закаспийской железной дороги.

Командовал «Михаилом» молодой, еще не оперившийся латыш Межак.

Он сразу понравился мне тем, что не выдавал себя за немца, гордился, что он коренной, не онемеченный латыш, и от души ненавидел остзейских баронов, называя их «фон баранами».

Из плаваний на обновленном «Михаиле» у меня остались в памяти два случая, происшедшие в жестокие осенне-зимние каспийские штормы.

Во время одного такого жестокого шторма лопнули один за другим два буксира, на которых мы вели «Чарджуй». Мы долго и тщетно искали способа подать на него конец, по которому он мог бы вытянуть новый буксир. Поставленный поперек волны «Чарджуй» с паровозами на палубе и наш «Михаил» так качались и их так бросало по крупной волне, что подойти на расстояние, с которого можно было бы перебросить вручную тонкий линь с «колотушкой», нечего было и думать. Спустить шлюпку и завести трос на ней нельзя было потому, что при спуске шлюпки ее разбило бы в щепы о борта нашего бешено качавшегося «Михаила». Сброшенные в воду поплавки с привязанной тонкой веревкой проносило мимо, и багры с «Чарджуя» не могли их поймать.

Мне пришла в голову мысль попробовать подать на баржу конец посредством змея. Я вспомнил свои мальчишеские годы и соорудил большой змей из морской карты с хвостом из растрепанного куска веревки. Мы зашли с наветра и запустили змей на тонком лине. Линь был надставлен более толстым лот-линем, лот-линь — дюймовым тросом, к которому мы и привязали буксир.

Этот способ увешался успехом, буксир был подан.

Второй случай произошел в конце ноября. Мы шли из Петровска за каким-то срочным грузом к персидским берегам. Дул свежий зюйд-ост, который скоро превратился в жестокий шторм. «Михаил» благодаря своим острым формам и довольно сильной машине выгребал узлов пять против ветра, но буквально захлебывался. Вода все время держалась почти в уровень, с фальшбортами, не успевая стекать в шпигаты и полупортики. На третий день к ночи положение ухудшилось, и мы стали опасаться, что зальет машину, разобьет новую рубку, в которую волны били, как тараном, и снесет мостик и шлюпки.

Море и тучи, волны и проливной дождь смешались в общий клубок ревущей и клокочущей пены, среди которой, то высоко взлетая вверх, то проваливаясь в бездну, бился наш пароход.

Моя вахта была с восьми до полуночи. Несмотря на непромокаемые сапоги, хороший дождевик и зюйдвестку, я скоро почувствовал, что весь промок.

Вода била по глазам, смотреть вперед было невозможно. Килевая качка была так велика, что по временам казалось, что «Михаил» прямо встает то на один из своих концов, то на другой. Стоять на мостике можно было только уперевшись во что-нибудь широко расставленными ногами и вцепившись пальцами, как клещами, в поручни.

Сдав вахту, я спустился в нагретую паровым отоплением каюту и не раздеваясь прилег на койку. Моя каюта помещалась по правому борту рубки, а каюта второго помощника Тильмана — по левому. Сзади к этим каютам примыкал кожух кочегарки, а спереди — капитанская, заканчивавшаяся небольшой штурманской. Двери из наших кают выходили в открытые проходы между рубкой и узенькими боковыми надстройками. Вдруг сквозь уже охватывавшую меня дрему я услышал резкий звонок машинного телеграфа на мостике и голос капитана Межака в переговорную трубу в машину, проходившую как раз в головах моей койки:

— Самый полный вперед, или нас потопят.

Я пулей выскочил из койки и в несколько секунд был на мостике.

В ту же минуту «Михаил» ухнул носом вниз и зарылся в клокочущем хаосе по самую фок-мачту. Казалось, что он не вынырнет… Однако его нос снова взлетел кверху. С бака в это мгновение пронеслось что-то большое и черное, ударило вместе с водой в переднюю стенку рубки, раздался грохот, треск, и мостик осунулся вниз…

— Ничего, — заорал над моим ухом Межак, — теперь чисто, смотрите назад! — И он опять зазвенел машинным телеграфом, поставив ручку на «малый вперед».

Я оглянулся.

По направлению от нашего левого борта к правому проходил, пересекая наш курс, сильно накренившийся большой залитый огнями колесный пароход.

Как мы узнали потом, это был «Алексей», шедший из Узун-Ада в Баку и не видевший в хаосе шторма наших огней. Межак увидел его белый и зеленый огни слева по носу. Отворачивать нам в сторону и становиться боком к волне было нельзя, и Межак решил, увеличив ход, проскочить у него под носом. Это ему сделать удалось.

Черный предмет, сорвавшийся с бака и выбивший переднюю стенку нашей рубки, оказался смытой волной решеткой с уложенным на ней и крепко привязанным тросом.

Во время зимовки в Баку я стал подумывать о том, как бы перейти капитаном на какой-нибудь частный пароход. От «Кавказа и Меркурия» мне больше ждать было нечего.

 

Впервые капитаном

Один из моих приятелей, некто Великосельцев, командовавший частным пароходом «Англичанин», переходил на службу в общество «Надежда» и рекомендовал меня своим бывшим хозяевам.

«Англичанин» был обыкновенным рейдовым колесным буксиром.

Ему было за сорок лет, когда два начинающих бакинских ловких дельца, Термикаельянц и Лехно, купили его за бесценок у астраханских хозяев, кое-как привели в мореходный вид, поставив вторую мачту и компас, устроили пассажирские помещения и пустили работать на линию Баку — Сальяны. Часть рейса «Англичанин» делал морем, а часть — рекой Курой.

И судно и его хозяева были скверные. Но, делаясь капитаном хотя бы маленького, паршивого парохода, я выходил из помощников на «капитанскую линию», что давало возможность впоследствии перейти на лучший и больший пароход. Ведь переходил же Великосельцев с «Англичанина» на «Атрек», а я чем хуже!

И вот в феврале 1892 года я простился с «Кавказом и Меркурием» и подписал договор с господами Термикаельянцем и Лехно на командование «Англичанином».

«Англичанин» был старый, обтрепанный, пропитанный насквозь рассолом и рыбьим жиром маленький, плоскодонный колесный пароход.

За каждый пуд краски, за каждый фунт мыла или свечей с хозяевами приходилось чуть не драться. Даже голики, которыми мыли и подметали палубу, приходилось слезно выпрашивать у хозяев.

С командой тоже было очень трудно. В Баку, как во всяком быстро растущем промысловом городе, не хватало рабочих рук, и залучить хорошего матроса на такое судно, как «Англичанин», было невозможно. Мы должны были довольствоваться людьми, выгнанными из пароходных компаний за воровство или пьянство и не сумевшими или не хотевшими устроиться на нефтяных промыслах.

О сколько-нибудь сносной дисциплине не приходилось и думать. Люди пьянствовали, дрались, спали на вахте и менялись после каждого рейса.

Наш экипаж состоял из капитана, одного помощника, механика, двух машинистов, трех кочегаров, боцмана и трех матросов.

Обычно мы снимались из Баку рано утром и к полудню подходили к окруженному опасными и плохо огражденными банками устью реки Куры. Уменьшив ход до самого малого, осторожно пробирались между песчаными отмелями, по которым важно разгуливали громадные пеликаны с мешками под клювами и прелестные, длинноногие, розовые с красным и черным фламинго.

Миновав банки, мы прибавляли ход и начинали подниматься вверх по реке от одного рыбного промысла к другому. «Англичанин» снабжал эти промыслы всем нужным, начиная от тары для упаковки рыбы и икры и кончая чаем, сахаром, мануфактурой, табаком и мелкой галантереей. На обратном пути забирали на промыслах рыбу и икру.

Самой важной пристанью на этом пути был так называемый «Божий промысел», где мы задерживались иногда часа на два. Поздно ночью добирались до городка Сальяны, расположенного в 67 километрах от устья. Всю ночь в Сальянах шла выгрузка и погрузка, и на рассвете мы трогались в обратный путь. «Англичанин» имел очень маленькие грузовые трюмы и всегда таскал с собой на буксире небольшую баржонку, переделанную из старой парусной шхуны. На этой баржонке полагался только один рулевой, и ее погрузка и выгрузка, как и парохода, ложилась на нас. Хлопот, особенно во время дурной погоды и при прохождении куринских банок, она нам приносила без числа, и мы все глубоко ее ненавидели. Это было ядро, прикованное к ноге каторжника. Пассажиров в оба конца набиралось всегда много. Кроме небольшого числа «классных» пассажиров, все остальные размещались как попало на палубном грузе. Ни тентов, ни какой-либо другой защиты от дождя и солнца не было.

Моя «капитанская» каюта была закопченной клетушкой, по сравнению с которой скромная каюта второго помощника на меркурьевском пароходе могла показаться роскошной.

У моих хозяев оказался сильный конкурент — коммерсант Велиев.

Управляя делами бакинского миллионера перса Тагиева, Велиев не забывал и себя и в конце восьмидесятых годов, не отходя от Тагиева, начал свое дело. К тому времени, когда я командовал «Англичанином», Велиев был уже богатым купцом, имел свои нефтяные участки, вел оптовую торговлю и подумывал о собственном пароходстве. Последнее дело он решил начать с линии Баку — Сальяны. Линия была доходная, а таких конкурентов, как Термикаельянц и Лехно, «съесть» было нетрудно. Велиев заказал в Швеции небольшой комфортабельный товаро-пассажирский пароход «Сальянец».

Прибытие в Баку «Сальянца» совпало с временем моего поступления на «Англичанин».

Мои хозяева были опытные дельцы, и я имел от них точные и подробные инструкции, как угождать грузоотправителям, владельцам и управляющим куринских рыбных промыслов и как поддерживать с ними связь и дружбу. Я должен был точно следовать инструкциям хозяев. Я покупал в Баку и развозил по промыслам сигары, ликеры, галстуки, мужские и дамские шляпы, перчатки, зонтики, отрезы на костюмы, ленты, сумочки, модные журналы, чайные сервизы, нитки, шелк и шерсть для вышивания и даже кружева для дамского белья. Я выпивал с хозяевами промыслов, хвалил их ружья и охотничьих собак, лошадей и упряжки, восторгался рукоделиями их жен, но… Велиев снижал и снижал фрахты и пассажирский тариф, давая своим пассажирам несравненно большие удобства, чем мог предоставить «Англичанин»… Мои хозяева были полны бессильной злобы.

Велиев даже начал работать заведомо себе в убыток, тогда Термикаельянц и Лехно затрещали.

В одну бурную апрельскую ночь, когда я без баржи, которую за неимением грузов мы перестали последнее время таскать, вернулся из рейса в Баку и ошвартовался у пристани, меня против обычая не встретил никто из хозяев. На другое утро почтенный крашенный хной перс принес мне письмо. В нем на бланке нашей конторы стояло:

«Ввиду продажи нами парохода «Англичанин» бакинскому купцу первой гильдии господину Велиеву предлагается Вам сдать пароход предъявителю сего господину Хаджи-Дадаш-Мухамед-оглы и явиться в контору для получения расчета.
По уполномочию товарищества Ш. Лехно».

Так кончилось мое первое капитанство.

Время с конца апреля 1892 года до середины ноября 1893 года я провел в мыкании по судам различных частных компаний, служа в должности старшего помощника.

Я плавал на пароходе «Мерв» со старым немцем Шлейфером, от которого мне пришлось уйти потому, что он приревновал меня к своей восемнадцатилетней невесте; плавал на «Эвелине» с украинцем Удянским, который однажды, после того как целый час промучился, приставая в свежий ветер к пристани, объявил мне, что не может выносить моих «критических» глаз. «Шукайте-ка соби якось-небудь другое судно», — сказал он мне, и я ушел на новый, только что пришедший с постройки, большой наливной пароход «Вера», к старому знакомцу В.В. Павлову, которого в конце концов прогнали из «Кавказа и Меркурия».

С годами ко всем отрицательным качествам Павлова прибавилась такая истерическая капризность, что угодить ему было совершенно невозможно. Он никогда и ничем не был доволен и подозревал своих помощников во всех каверзах и преступлениях, какие только могло придумать его болезненное воображение; особенно мучила его боязнь, что вахтенный помощник вдруг задремлет на мостике или не доложит ему вовремя об открывшемся маяке или о приближающемся судне.

Капитанская каюта на «Вере» помещалась вместе со штурманской и рулевой в отдельной рубке на спардеке, под мостиком. В походе Павлов спал на своей привинченной к полу двуспальной кровати (для односпальной он был слишком толст). И вот, когда надо было его почему-либо экстренно вызвать наверх, то вахтенный помощник стучал каблуками в палубу площадки над кроватью, а когда капитану надо было вызвать с вахты помощника, то он стучал в потолок каюты палкой, всегда висевшей в изголовье кровати. Эта примитивная сигнализация давала возможность Павлову в любую минуту проверить бдительность своего вахтенного помощника.

В одну штормовую октябрьскую ночь я услышал стук капитанской палки в потолок. Спускаюсь к нему в каюту. Павлов лежит на кровати, под потолком горит маленькая синяя электрическая лампочка-ночник.

— Вы звали, Василий Васильевич? — спрашиваю я.

— Звал, Дмитрий Афанасьевич. Что у вас такое на ногах, вы мне всю голову простукали?

— Астраханские рыбачьи сапоги, Василий Васильевич, восемь рублей стоят и абсолютно не промокают.

— Это не сапоги, а кузнечные молоты какие-то; с полночи, как вы вступили на вахту, ворочаюсь, ворочаюсь, заснуть не могу, до того невыносимо стучат. Вот возьмите вместо своих мои американские резиновые, может, я тогда хоть немножко засну.

Я переобулся и пошел снова на мостик.

Прошло с полчаса. Снова стук палки.

— Что прикажете, Василий Васильевич?

— Надевайте опять свои сапоги, а то ничего не слышно, ходит помощник по палубе или заснул на вахте, это меня мучает, спать не могу.

Пришлось опять переобуваться…

В середине ноября мы остановились на зимовку в Баку.

Зимой здесь дуют часто крепкие зюйд-осты и разводят в гавани крупную зыбь. Надо было солидно швартоваться.

Отдав против пристани оба якоря и положив их «враздрай», то есть так, что цепь одного смотрела влево, а другого — вправо от носа парохода, мы развернулись кормой к пристани, подтянулись к ней временно пеньковыми концами и подали сходни. Команда была отпущена обедать. Павлов собирался идти на берег, я провожал его до сходней.

— Так вот, Дмитрий Афанасьевич, швартуйтесь на зимовку, а я вечером приеду посмотреть. Швартовные цепи подадите с кормы накрест через киповые планки, а проволочные тросы — через кормовые клюзы тоже накрест, — наставлял меня капитан.

— Василий Васильевич, вы не ошиблись? — переспросил я.

— Почему ошибся? В чем дело? — И маленькие алеутские глазки капитана недобро и подозрительно заблестели.

— Да ведь клюзы-то у нас без подушек, только полукруглым железом для фасона обделаны, они проволочные тросы в несколько дней перетрут, никакие обмотки не помогут. Я думаю, что лучше будет цепи подать через клюзы, а тросы — через кипы, поверху.

Павлов вскипел. Он, конечно, сразу сообразил, что мое замечание правильно, но больное капитанское самолюбие не позволяло ему согласиться с мнением своего помощника.

Он окинул меня взглядом, полным ненависти, с ног до головы и прохрипел:

— Делайте, что вам говорит капитан, и не рассуждайте. Ну-с, я пошел! До свиданья!

В конце концов я, конечно, расстался с самодуром.

В Баку и всюду много говорили об образцово и гуманно поставленной службе у Нобеля. Попавшие на нее чрезвычайно ею дорожили. Но если разобраться как следует, то эта «образцовая» служба была образцово поставленной на европейский лад эксплуатацией трудящихся.

У Нобеля был большой наливной флот на Каспийском море. Почти все его суда носили имена мыслителей: «Будда», «Зороастр», «Моисей», «Магомет», «Линней», «Дарвин», «Пирогов»… Но, кроме мыслителей, были еще «Талмуд» и «Коран».

Все нобелевские суда содержались чисто, были окрашены в сиренево-серую краску, с надстройками и шлюпками цвета слоновой кости, трубы черные, палубы, как на парусных клиперах, оттерты песком и покрыты масляным лаком.

В Черном городе и Астрахани, на правом берегу Волги, у Нобеля были выстроены целые рабочие городки с собственными судоремонтными мастерскими, доками, материальными складами. Тут же в веселеньких домиках шведского типа с красными черепичными крышами и палисадничками с цветами жили мастера, рабочие и служащие. Для них имелись баня, больница, клуб, библиотека, огороды и даже оранжерея, где зимой за рубль каждый нобелевец мог приобрести букет цветов. Но все это лицевая сторона медали, а вот ее обратная: экипаж судов был чрезвычайно малочислен и, хотя прилично оплачивался, работал на две смены.

На больших пароходах у Нобеля по штату полагался только один механик и один помощник капитана. Боцман, который нанимался из дипломированных штурманов, стоял вахту за капитана, а машинисты-масленщики, из заводских слесарей, исполняли обязанности помощников механика. Стоянки в Баку и на рейде были доведены до минимума, и за всю навигацию не только матрос или кочегар, но даже капитан мог побывать на берегу только два-три раза, во время очередной чистки котлов.

За каждый лишний против установленной нормы рейс команда получала премию. Средняя годовая продолжительность морского сообщения между Баку и Астраханским рейдом считалась в 230 суток; 15 суток выкидывалось на пять трехсуточных чисток котлов, оставалось 215 суток, или 5160 часов. При средней скорости парохода, скажем «Дарвина», в 8 узлов, среднем расстоянии между конечными пунктами 360 миль и среднем времени 12 часов, потребном на прием и выкачку нефти, судно сможет, если будет плавать без простоев, сделать за навигацию 50 рейсов. При этом подсчете устанавливалась премия: за 51 рейс капитану 100 рублей, механику и помощнику капитана по 50 рублей каждому и всей остальной команде 100 рублей. За 52 рейса эта премия удваивалась, за 53 — утраивалась.

Такое прогрессивное премирование заставляло экипаж из кожи лезть, чтобы набрать два, а то и три лишних рейса, держать судовые машины, насосы и все механизмы в образцовой исправности, быстро, не тратя лишней минуты, швартоваться в Баку к пристаням, а на рейде — к назначенным под выкачку баржам, ходить кратчайшими курсами, соблюдать на судне идеальную чистоту и крепко держаться за службу на судне до конца навигации, чтобы не потерять премии.

Такая система зажимала человека в крепкие тиски.

Я не боялся работы, но как русскому человеку попасть в это шведско-финское царство, где русские принимались только для черной работы и на конторские должности, где даже боцманов нередко выписывали из Финляндии и где были капитаны, почти не говорившие по-русски?

У меня была надежда на мой заграничный парусный стаж и на знание английского языка. После долгих хлопот я был принят боцманом на «Будду».

После семи лет службы в командных должностях и даже командования пароходом я дошел до положения, которое мне предлагал еще в 1886 году капитан парусника «Армида». Но я не унывал и мечтал рано или поздно добиться командования и стать первым русским капитаном в нобелевском пароходстве. В начале зимы, когда 85 процентов Каспийского флота становилось на ремонт, должность боцмана было лучшее, чего я мог достичь.

На «Будде» я проплавал до июля, когда был переведен помощником на самый маленький пароход Нобеля — «Пирогов».

Не стану описывать монотонной, размеренной и точной, как чертежная «миллиметровка», службы на наливниках. Я прослужил у Нобеля до весны 1895 года, когда неожиданно получил письмо от старого знакомого моей матери, инженера Вардропера.

Вардропер — обрусевший англичанин — был представителем в России нескольких английских судостроительных и машиностроительных фирм.

Он писал мне, что еще в начале зимы получил большой заказ на пароходы для образовавшегося в прошлом году нового Амурского общества пароходства и торговли. Заказанные через него пароходы должны быть доставлены в течение навигации 1895 года в разобранном виде на Дальний Восток и там собираться. Сам Вардропер был в прекрасных отношениях с членами правления нового пароходного Общества и легко мог бы устроить мне назначение на должность капитана, если я соглашусь ехать на Дальний Восток. Общество уже открыло пароходное сообщение по Амуру и предполагает установить морские линии для сообщения Владивостока с Николаевском-на-Амуре, Нагасаки и Шанхаем.

Нечего и говорить, что я с радостью ухватился за это предложение, махнул рукой на Нобеля и на свои недавние мечты добиться чести быть первым русским капитаном в этой каспийской «загранице». Дальний Восток с его свободным выходом на океанский простор был для меня интереснее замкнутого Каспия.

 

Дальний Восток

В 1896 году Великий Сибирский железнодорожный путь еще только начинал строиться и сообщение Европейской России с Приамурьем поддерживалось конной почтой. Можно было попасть в край и морем — на пароходах Добровольного флота, ходивших между Одессой и Владивостоком.

Я выбрал первый путь — он был дешевле и проще. Управление пароходством находилось в Благовещенске-на-Амуре, и добираться до него из Владивостока было довольно сложно. Поэтому я решил доехать по новой строившейся железной дороге как можно дальше, затем на лошадях до Сретенска, а оттуда реками Шилкой и Амуром до Благовещенска.

Я выехал из Москвы во второй половине мая. В поезде познакомился с капитаном второго ранга Александром Яковлевичем Максимовым, довольно известным в то время писателем (он автор книг «Вокруг света», 1875 г., «На Дальнем Востоке», 1883 г., и многих мелких повестей и рассказов), Максимов ехал во Владивосток, куда был сплавлен как человек, более свободомыслящий, чем это полагалось по штату флотскому офицеру. Он был назначен вторым помощником командира порта. Командиром и его ближайшим начальником был тогда черносотенец контр-адмирал Энегельм.

«Глуп, упрям и зол» — так охарактеризовал Энегельма талантливый флотоводец Макаров.

Мой спутник хорошо знал, что ожидает его во Владивостоке, но ни он, ни я не предполагали, что его затравят досмерти (через год Максимов покончил жизнь самоубийством).

Мы близко сошлись с Александром Яковлевичем и решили ехать вместе до конца пути.

По железной дороге нам удалось добраться до Челябинска. Оттуда покатили на лошадях, ехали верст по двести в сутки, без ночевок на станциях.

Эти станции были настоящим мучением. Расположены они на расстоянии 15—20 километров одна от другой, и на каждой приходилось менять экипаж. Через каждые полтора-два часа надо было перетаскивать вещи из одной брички в другую, укреплять их веревками к задку, подкладывать внутри подушки и сено, чтобы не растрястись окончательно.

Так доехали мы почти до Омска, когда на остановке, где мы обедали, нас надоумил подсевший станционный смотритель:

— А отчего, господа, вам в Омске, однако, свой тарантас не купить? Дюже удобно: никаких вам перекладок, и дешевле — только за подмазку да за коней будете платить. Заплатите вы за него, однако, полторы-две сотни, а в Сретенске за ту же цену продадите. Нехитрая штука, все господа так делают. Хороший тарантас, однако, можно раз десять по всему тракту сгонять.

Мы переглянулись. Действительно, путешествие в собственном тарантасе было бы несравненно удобнее.

Когда мы отъехали уже от станции, я спросил Максимова:

— К чему это смотритель ни к селу ни к городу «однако» вставлял?

— А это уж такая манера. Без «однако» ни одна фраза у сибиряков не выходит. Спросите сибирячку, сколько у нее детей, она обязательно вам ответит: «однако двое» или «однако трое», а то и «однако, благословил господь, одиннадцать душ их у меня».

В Омске мы обзавелись собственным тарантасом на длинных, гибких «дрожинах». Заплатили мы за него двести двадцать рублей и, доехав до Сретенска без единой аварии, продали «обратным» путешественникам за двести.

Невеселая это вещь — сделать путешествие в четыре тысячи километров на лошадях, даже и в собственном тарантасе!

Едешь почти все время лежа, в какой-то полудремоте, подмостив поудобнее подушки и сено. Днем жарко, а ночью холодно и, несмотря на июнь, приходится надевать шубу. В сухую погоду, особенно при попутном ветре, утопаешь в облаках пыли, так что дышать трудно, а в дождь и тарантас, и людей, и лошадей залепляет грязью. Виды кажутся однообразными и скоро надоедают. Гати, проложенные через низкие болотистые местности, вытрясают всю душу. На станциях приходится ругаться со смотрителями, у которых всегда «все кони в разгоне». Ни ругань, ни внушительный вид гербовой курьерской подорожной Максимова не помогают: не дают лошадей, да и только.

— Вон энти две пары, вашбродь, однако, только за полчаса до вас пришли, а те две пары, однако, под уездного начальника держим, с минуты на минуту ждем, вашбродь. Строгой страсть, хуже вас ругается. Да ведь вы, однако, проедете, и все тут, а с им, язви его, нам жить приходится. Нет коней, вашбродь, хучь как хошь ругайся.

В таких случаях нередко помогал «рупь», и кони находились.

Памятен он России, этот Великий Сибирский тракт, иссеченный колесами фельдъегерских и жандармских бричек, истоптанный тысячами чоботов, лаптей и «котов» переселенцев и арестантов. Сколько прошло здесь звенящих кандалами каторжников, с изможденными лицами, бритыми наполовину головами, в лохмотьях с желтыми «тузами» на согнутых спинах!

Максимов объяснил мне, что ссылка каторжан в Сибирь сильно сократилась за последние годы и заменена ссылкой на остров Сахалин. Каторжников возят туда на специальном «каторжном» пароходе Добровольного флота — «Кострома».

— Я видел, как их возят, — добавил Максимов, — не дай бог никому. Я не знаю, что ужаснее: идти ли пешком по Владимирской, или ехать в душном, раскаленном тропическим солнцем вонючем трюме, почти без вентиляции. Ехать под угрозой, что за малейший ропот тебя и всех с тобой находящихся обварят паром через специальные трубы, проведенные от котлов в трюмы.

В Иркутске нам пришлось задержаться на несколько дней. Помню характерный разговор. Я шел по улице с какими-то покупками и встретился с группой подростков-барышень, которые оглядели меня с ног до головы:

— Молодой еще, интересно, за что его? — прошептала одна.

— Политический, верно… — ответила другая.

Иркутск был тогда местом ссылки.

Директор-распорядитель Амурского общества пароходства и торговли Н.П. Мокеев предложил мне телеграммой ждать его распоряжений в Сретенске. С Максимовым мы расстались.

Сретенск был небольшой, но бойкий торговый городок. Официально он считался станицей Забайкальского казачьего войска, но фактически имел вид и пользовался всеми правами города.

В Сретенске я увидел первые пароходы Амурского общества. Они были бельгийской постройки завода «Джон Кокероль», неплохие пароходы с довольно мощными машинами четверного расширения и уютно устроенными каютами.

Познакомился с двумя капитанами, местными старожилами. Оба из ссыльнопоселенцев и немолодые. Как они попали сюда, я не расспрашивал: это было не принято в старой Сибири. Один из них был, по-видимому, старый волгарь, а другой, очень интеллигентный, вероятно бывший студент, «политический». Оба были подвержены весьма распространенной в Сибири слабости — пили. Водку они считали детским напитком, «лимонадом», который годился только для лета, а зимой предпочитали девяностоградусный спирт.

От этих капитанов я узнал историю нашего директора-распорядителя.

Николай Петрович Мокеев, которому было уже далеко за пятьдесят, в молодости служил офицером в каком-то провинциальном пехотном полку. Он влюбился в дочь полкового командира и сделал ей предложение. Полковник, искавший для своей дочери более блестящей партии, чем подпоручик с шестидесятирублевым жалованьем, отказал ему наотрез и перестал принимать у себя. Мокеев затаил обиду и злобу. Вскоре после отказа наступил день именин полковника. Он пригласил к себе всех офицеров полка, кроме Мокеева. Юный подпоручик не мог стерпеть такого оскорбления и, прокравшись ночью в сад, застрелил полковника через окно из винтовки.

Военный суд приговорил Мокеева к двадцати пяти годам каторги. Благодаря различным льготам после десяти лет каторжных работ в страшном Карийском остроге он был переведен на поселение на Амур. Здесь поступил конторщиком в старое Товарищество амурского пароходства. Годы шли. Неглупый, трудолюбивый и честолюбивый Мокеев повышался в должностях. Царские манифесты время от времени сокращали ему срок отбывания поселения. В начале девяностых годов Мокеев занимал уже должность помощника директора-распорядителя, отбыл срок поселения и был восстановлен во всех гражданских правах, включая и утерянное по суду дворянство.

Директор Зиновьев, большой барин и аристократ, был плохим коммерсантом. Дела пароходства вел Мокеев. Он наладил крепкую связь с кяхтинскими и ханькоускими чаеторговцами, приамурскими оптовиками и золотопромышленниками, московскими купцами, торговавшими с Сибирью, и местными властями. В дворянском мундире, с шитым золотом красным воротником, он умел внушать к себе уважение.

Товарищество амурского пароходства работало по инерции. Пароходы его были стары и малы. Они жгли много дров и требовали частого ремонта. Техническая слабость Товарищества дала возможность некоторым местным купцам построить собственные пароходы, преимущественно деревянные, заднеколесные, старого американского типа.

Фрахты стоили высоко. За провоз одного пуда груза от Сретенска до Благовещенска брали рубль, до Хабаровска — полтора, а до Николаевска — два.

И вот Мокеев решил дать и Товариществу, в котором служил, и частным судовладельцам генеральное сражение. Он поехал в Москву с подробным докладом и уговорил московских купцов основать новое акционерное Амурское общество пароходства и торговли. В это Общество он вошел директором-распорядителем. По плану Мокеева были заказаны сразу две дюжины вполне современных и мощных пароходов: первая серия — в Бельгии, а вторая, через Вардропера, — в Англии. Ко времени моего приезда на Амур «бельгийцы» уже вступили в работу, а «англичане» начали один за другим прибывать в разобранном виде в Николаевск. Морской отдел Амурского пароходства представлялся покуда единственным, купленным у владивостокского купца Шевелева небольшим пароходом «Стрелок»…

Через несколько дней я получил телеграмму Мокеева. Он приказывал мне сесть на прибывающий через два дня в Сретенск пароход Общества «Адмирал Чихачев», следовать на нем в Благовещенск и в пути принять судно от капитана Пискунова, назначавшегося на сборку новых пароходов в Николаевск.

Пискунов был третий амурский капитан, с которым я познакомился. Он был ссыльнопоселенец, из студентов-народовольцев, чего не только не скрывал, но чем очень гордился. Лет тридцати пяти, рыжий, вихрастый, с дикорастущей бородкой и усами, с громким голосом и громким смехом, он очень напоминал студента-семидесятника, неизменного оратора на студенческих сходках. Любимыми его словами были: интеллигенция, община, народ, под которым он подразумевал исключительно крестьянство. Но «революционности» у Пискунова хватило ненадолго, до тех пор, пока прошли реку Шилку и ее «семь смертных грехов» — семь маленьких, бедных, полуголодных поселков, бывших каторжных острогов, у которых мы останавливались и где ничего, кроме дров, нельзя было достать.

В Покровской, большой станице, лежащей у слияния Шилки с Аргунью, мы простояли несколько часов. Здесь мой капитан-«революционер» напился в лоск вместе с пришедшим к нему в гости помощником горного исправника, и я потерял к нему всякое уважение.

 

По Шилке, Амуру и Уссури

Проплавав одну навигацию по Волге и ознакомившись с плаванием по Куре, я не был новичком на реке. Но плавание по Шилке и Амуру имело свои особенности, да и вид этих рек совсем другой. Шилка чрезвычайно красива той особой девственной и дикой красотой, которой не увидишь по европейскую сторону Урала.

Воды ее прозрачны и холодны. Крутые и обрывистые берега заросли хвойным лесом, а прогалины сплошь, как ковром, покрыты цветами. Кое-где из обрывов торчат массивы камней. Ширина Шилки невелика — сто-двести метров, но течение очень быстрое: оно несет пароход по двадцать пять километров в час.

Слившись с Аргунью, река сразу делается шире, иногда разбивается на протоки, обтекающие большие и маленькие острова. Берега становятся более приветливыми, хвоя начинает чередоваться с красным лесом, встречаются пашни и луга с пасущимся скотом.

Особенности плавания по этим рекам заключаются прежде всего в умении управляться на сильном течении. Крутые повороты требуют от капитана напряженного внимания.

В то время на всем протяжении речного пути в три тысячи с лишним километров — от Сретенска до Николаевска — у пароходства были пристани только в Сретенске, Благовещенске, Хабаровске и Николаевске. Во всех остальных пунктах, а их было немало, приходилось швартоваться к берегу. Делалось это так. Немного не доходя до места, назначенного для подхода, если пароход шел вниз по течению, или немного пройдя его, если шел вверх, судно поворачивалось поперек течения и двигалось носом к берегу. Метров за шестьдесят до берега отдавали якорь и, свободно травя цепь, продолжали идти вперед, уменьшив несколько скорость. Когда пароход почти упирался носом в грунт, на берег подавали носовой проволочный трос. Трос крепили к столбу или же к ближайшему дереву, к «лесине». Маневрируя этим тросом, якорной цепью, рулем и машиной, пароход устанавливали при помощи течения параллельно берегу. Потом рулем подводили корму, подавали трос с кормы и опять отводили руль, отчего кормовой трос натягивался. После этого подавали сходни.

В умелых руках этот маневр делается красиво и быстро, но для этого надо наловчиться и иметь хороший глазомер.

Я скоро постиг этот маневр, и он мне очень нравился.

Что было хорошо на Амуре и чего не было ни на Куре, ни даже на Волге, — это прекрасно составленная, в крупном масштабе карта пути. Она находилась в рулевой рубке и перематывалась с одного валика на другой по мере продвижения парохода. Фарватер был хорошо обставлен береговыми знаками в виде пронумерованных столбов и створов на перекатах.

Таким образом, капитан, даже незнакомый с рекой, не шел «вслепую» и не зависел всецело от лоцмана.

На четвертый день плавания пришли в Благовещенск.

Как только мы ошвартовались, мне передали записку: Мокеев требовал меня немедленно в контору.

Благовещенская, она же и главная, контора Общества помещалась в большом новом одноэтажном деревянном доме. В ней было светло, просторно и чисто, пахло лиственницей.

Комната, в которую я вошел, разделялась широкой балюстрадой на две неравные части: в большей сидели, смешно взобравшись на высокие табуретки у высоких конторок, служащие. Они щелкали на счетах, перелистывали толстые бухгалтерские книги и строчили деловые бумаги. Две машинистки, или, как их тогда называли, «ремингтонистки», завитые мелким барашком и напудренные, выбивали дробь на своих машинках. Некоторые из служащих были чрезвычайно франтовато одеты, другие довольствовались вышитыми украинскими сорочками и сибирскими блузами из черного ластика с высоченными воротниками и массой мелких перламутровых пуговиц.

В другой части комнаты толпились посетители.

Я подошел к балюстраде и, выбрав физиономию, которая показалась мне симпатичной, спросил:

— Скажите, пожалуйста, где кабинет директора и кто может обо мне доложить?

— А вы чьих будете?

— Я новый капитан, моя фамилия Лухманов.

— Вон дверь налево, в углу.

— А кто доложит?

Вопрошаемый не то удивленно, не то недовольно посмотрел на меня.

— Идите так, — сказал он.

В большом кабинете, убранном дубовой мебелью, за большим столом, заваленным бумагами, сидел пожилой человек в синем костюме, стриженный бобриком, с седой эспаньолкой, в золотых очках.

На звук шагов он оторвался от бумаг и посмотрел на меня. Я поклонился.

— Капитан Лухманов, — доложил я, — прибыл на «Чихачеве» и явился по вашему вызову.

— А, капитан Гаттерас! Слышал, много слышал о вас от Вардропера. Вы, кажется, весь свет исколесили… Здравствуйте, добро пожаловать, садитесь сюда, поближе.

Меня поразил его голос. Он говорил фальцетом, почти пищал, что совершенно не вязалось с его массивной высокой фигурой.

— Да, я порядочно поплавал, — ответил я, усаживаясь в кресло, — а последние восемь лет прослужил на Каспии.

— Вы, кажется, знаете языки?

— Английский хорошо, французский и немецкий порядочно, итальянский немного.

— Переведите-ка мне это письмо. — И Мокеев протянул мне напечатанное на машинке большое письмо на английском языке. Я пробежал его глазами.

— Это фирма «Сван Гунтер» извещает вас, что пароходы за номерами 117, 118 и 119 построены и погружены в разобранном виде на пароход «Флавиан», отходящий из Ньюкасла в первых числах июля нового стиля. Инженер Макларэн, говорящий по-русски, назначен заведующим сборкой новых пароходов нашего общества и выезжает из Лондона почтовым пароходом компании «Пи энд О» четвертого июля нового стиля.

Мокеев пристально посмотрел на меня.

— А вы знакомы с судостроением?

— Это был мои любимый предмет в мореходке, а потом я его специально изучал по книгам, а также на верфи Нобеля в Астрахани.

— Так. Ну а с Амуром уже познакомились, не раскокаете сразу новый пароход?

— Думаю, что нет. Фарватера я, конечно, не знаю, но в картах разбираюсь хорошо и с работой на течении освоился.

— Так… Вы уже приняли «Чихачева»?

— Да, принял.

— А ну-ка сдайте его обратно Пискунову и приготовьтесь к поездке в Николаевск: будете принимать от англичан новые пароходы и наблюдать за сборкой.

— Есть!

— Завтра утром зайдете ко мне за инструкциями. Послезавтра уходит на Хабаровск и Николаевск «Барон Корф», на нем и поедете. Ну, до свидания, до завтра. — И он протянул мне из-за стола большую белую руку.

Пискунов очень обрадовался новому распоряжению с подсмеивался надо мной.

— Вот поезжайте-ка в Николаевск, так узнаете, почем снетки, почем мелка рыбка и почем сотня гребешков. Это такая дыра, батенька, перед которой наш Благовещенск — столица. Скука там анафемская, развлечений никаких, все пьют мертвецки. От Николаевска при южных ветрах на десять верст вверх по Амуру спиртом несет. В местном клубе ни во что, кроме «железки», не играют, и ни один вечер без драки не проходит. Интеллигенции никакой. Жители все из бывших сахалинцев, уголовники, по ночам грабят и режут.

Вы знаете, в Николаевске по ночам, даже в грязь, никто по мосткам (тротуарам) не ходит. Прохожие месят грязь серединой улицы и револьвер в кармане из руки не выпускают, а то в один момент накинут из-за угла аркан на шею и уволокут, а там расправа короткая… А здесь у меня в Благовещенске и домик, и семья, и друзей-приятелей полон город. Приходите ко мне сегодня вечером в преферанс играть. Играете?

Но я отказался, сказав, что в карты не играю и что хочу пойти вечером в местный театр на оперетку.

Странное впечатление произвел на меня Благовещенск — этот торговый центр Приамурского края, резиденция золотопромышленных королей Ельцова, Левашова и других хищников. Город большой, широко раскинутый, но несуразный: с широкими, но беспорядочно разбросанными улицами, с громадными площадями, с соборами и церквушками, с губернаторским дворцом и с неизбежным в царской России громадным каменным острогом. В этом городе все было перемешано: каменные дома богачей и маленькие деревянные домики обывателей, большие универсальные магазины Чурина, немецкой фирмы «Кунст и Альберс» и лавчонки, в которых, кроме щепотки гвоздей, махорки, колесной мази и пары кнутов, ничего не найдешь. Русские купцы, чиновники, казаки, ссыльнопоселенцы, китайцы. Прислуга, ремесленники, мелкие торговцы — все китайцы. Базар сплошь застроен их лавчонками, в которых можно найти все, начиная от моркови и лука и кончая контрабандными шелками и опиумом.

У благовещенских, да и у всех приамурских китайских торговцев был свой царек — купец-миллионер Тифонтай. Отделения его фирмы имелись во всех более или менее значительных поселениях края. Он вел крупную оптовую торговлю и имел в Благовещенске, Хабаровске и Владивостоке магазины китайских редкостей. Тифонтай скупал и продавал женьшень, оленьи панты и, тайно, золото. Он или, вернее, его уполномоченные и агенты делали массу и других темных дел. Говорили, что он тайно руководит шайками хунхузов и снабжает их оружием, но официально об этом ничего не было известно. Знали одно, что ни царские власти, ни амурские купцы-воротилы не могли без него обойтись.

На другое утро я вновь явился к Мокееву.

— Знаете что, капитан Гаттерас, — начал он своим фальцетом, — я о вас сегодня всю ночь думал и вот что решил. Дело свое морское вы, очевидно, знаете первоклассно, знаете судостроение, понимаете толк в судах, знаете иностранные языки, за границей бывали… Поезжайте-ка вы уполномоченным нашего Общества в Японию. У нас масса дел с Японией: нам нужны материалы, рабочие, специалисты по судостроению и судоремонту, нужны шлюпки, конторская мебель, нужны многие вещи, которых здесь не достанешь, и в первую очередь нужен хороший мореходный буксир. Все это можно достать в Японии. До сих пор все поручения в Японии для нас выполнял или капитан нашего морского парохода «Стрелок» Бредихин или Гинцбург. Но Бредихин — дурак и пьяница, а Гинцбург — такой жулик, с которым можно иметь дела только при крайней нужде. Помните, прежде всего — буксир. Ищите, покупайте и телеграфируйте мне, я вполне полагаюсь на вашу опытность. Буксир в Николаевске нужен как хлеб и должен быть доставлен туда до закрытия навигации. Я написал вам ночью подробную инструкцию, она сейчас в машинке. Ну, что вы об этом думаете?

Что я мог думать о таком предложении? Это была блестящая и интереснейшая командировка.

— А как эта командировка будет обставлена в материальном отношении? — спросил я.

— Вы сохраните ваше капитанское жалованье и будете получать десять рублей суточных. В кассе получите все, что вам причитается по первое августа, и две тысячи рублей авансом под отчет. Когда присмотрите буксир или сделаете другие крупные закупки, телеграфируйте, мы вам немедленно переведем деньги. Устраивает это вас?

— Вполне, Николай Петрович.

— Ну вот завтра же и поезжайте на «Корфе», только не до Николаевска, а до Хабаровска, а оттуда через Иман во Владивосток. Из Владивостока пароходы ходят еженедельно в Нагасаки.

«Барон Корф» был большой комфортабельный двухэтажный, волжского типа пароход, и я устроился на нем прекрасно.

Амур в том месте, где он прорывается через Хинганский хребет, поразил меня мощной и дикой своей красотой. Это незабываемое зрелище, особенно вечером, при луне.

Казачьи станицы, в которых мы останавливались, жили ленивой, сытой жизнью. Казаки сами работали мало, на них батрачили китайцы.

На третий день пришли в административный центр края — Хабаровск.

Если Благовещенск можно было сравнить со старой купеческой Москвой, то Хабаровск был Петербургом. Как сравнительно новый город он был построен более планово, чем Благовещенск. Торговля Хабаровска значительно уступала благовещенской, и гражданского населения в Хабаровске было меньше. Зато улицы были полны офицерами всех родов оружия и чиновниками с петлицами и погончиками всех царских ведомств. В Хабаровске находилась резиденция местного полубога — приамурского генерал-губернатора С.М. Духовского. Он одновременно объединял власть командующего войсками Приамурского военного округа и войскового наказного атамана трех казачьих войск — Забайкальского, Амурского и Уссурийского. Его военная и гражданская власть простиралась от Байкала до Тихого океана и от китайской границы до Северного Ледовитого океана. Территория, которой он управлял почти неограниченно, была значительно больше любого европейского государства.

Правильное движение поездов начиналось только от станции Иман, расположенной в трехстах километрах от Хабаровска. Добраться туда можно было или на служебном поезде или на пароходе по реке Уссури.

Маленький, старый, случайно купленный Мокеевым пароход «Святой Иннокентий» отходил из Хабаровска на Иман на следующий день. Переночевав в гостинице «Бристоль», я перебрался на «Иннокентия».

Наше плавание по Уссури совпало с ходом летней кеты. Рыбы было столько, что пароход беспощадно бил ее лопастями колес. Особенно густой массой она шла у берегов. В одной станице, недалеко от устья, мы наблюдали интересную картину. Вдоль всего берега были установлены длинные столы. За ними, вооруженные ножами, старые казачки с засученными рукавами по локоть в крови чистили рыбу и отбрасывали ее в сторону. Молодые казачки подхватывали ее, натирали солью и развешивали на веревках. Подростки палками с гвоздем на конце поддевали идущую сплошной массой рыбу и выкидывали ее на берег. Рыба летела беспрерывным дождем. Такого «конвейера» я нигде, кроме Уссури, не видел.

После двухсуточного плавания по Уссури и суточного переезда по железной дороге я добрался до Владивостока.

От Никольска-Уссурийского я почти не отходил от окна, все ждал, когда покажется давно не виданный друг — беспредельное, открытое море. И вот перед вечером оно блеснуло наконец, родное, любимое, долгожданное.

Поезд подлетел к владивостокскому перрону.

Китайцев было много и во Владивостоке. Кроме них на вокзале встречала поезд толпа корейцев-носильщиков с так называемыми «рогульками» для перетаскивания тяжестей.

Такой рогульщик подхватил мой багаж и дотащил до извозчика.

Извозчик-китаец привез меня в знаменитую гостиницу «Золотой Рог».

Владивосток был типичным военно-морским городом, напоминавшим Севастополь. Улицы полны блестящими флотскими офицерами в белоснежных кителях и матросами в белых форменках. На рейде покачивались черные, с желтыми трубами и высоким рангоутом крейсера первого ранга: «Нахимов», «Корнилов», «Память Азова» и «Владимир Мономах». Здесь же стояли крейсер второго ранга «Стрелок», канонерские лодки «Маньчжур» и «Кореец» и больше десятка миноносцев. Внизу, у пристани Добровольного флота, дымил двумя высокими желтыми трубами только что пришедший из Одессы быстроходный красавец «Орел».

Устроившись в гостинице, помывшись после пыльной дороги и переодевшись, я вышел на главную артерию города — Светланскую улицу, или «Светланку», как ее называли владивостокцы. Она была названа так в честь старого фрегата «Светлана».

На другой день посетил Александра Яковлевича Максимова.

— Ну, а как Энегельм? — спросил я Максимова.

— Начинается то, что я ожидал. Бесконечные придирки. А впрочем, ну его к черту, не будем лучше говорить…

Через три дня на пароходе «Байкал» я направился к месту назначения.

 

В Японии

Я смотрел на высокие, обрывистые острова с одиноко растущими криптомериями.

— Вот Папенберг, — показывал мне рукой капитан «Байкала» Лемешевский, — а рядом с ним другой островок — Каменосима. С Папенберга японцы когда-то сбросили католических миссионеров, оттого голландцы так его и прозвали. По-японски он как-то иначе называется. А вон, подальше, маленький островок, видите? Это Крысий остров, на нем японцы перебили когда-то испанцев и сожгли испанские корабли.

Впереди открывался вход в окруженную со всех сторон горами, глубокую, напоминавшую мешок Нагасакскую бухту.

Все горы, насколько мог видеть глаз, разделены широкими уступами и засеяны. На верхушках маячат все те же криптомерии.

Нагасаки — весь серый от некрашеных, потемневших домов, крытых серой же черепицей. Город расположен амфитеатром и ползет вверх на гору, по правую сторону от входа в бухту. Слева — угольные склады, судостроительный завод и док «Мицубиси». Дальше, в глубине бухты, — так называемая «русская деревня» Иноса и русское кладбище, на котором похоронены сотни русских военных моряков, окончивших жизнь в далеких водах Тихого океана. На рейде красуется с десяток иностранных военных судов разных рангов: японский корвет, французский почтовый пароход компании «Мессажери маритим», английский почтовый пароход компании «Пи энд О», английский парусный клипер…

Воды рейда бороздятся во всех направлениях белыми паровыми катерами и серыми шлюпками с военных судов. Шныряют японские остроносые фунэ, на которых стоя голанят одним веслом почти голые японцы.

«Байкал», сбавив ход, медленно продвигался к своему обычному якорному месту, салютуя флагом военным судам, мимо которых проходил. К нему приблизились белый паровой катер с желтой трубой и десятки японских фунэ.

Вот зазвенел последний раз телеграф в машину. «Байкал» затрясся на заднем ходу, и раздалась знакомая команда:

— Отдать якорь!

После непродолжительных таможенных формальностей и поверхностного осмотра моего немногочисленного багажа, я съехал на берег на одной из фунэ и очутился на каменной набережной. Со всех сторон ко мне бросились рикши.

О рикшах стоят сказать несколько слов. В то время это был единственный способ передвижения в японских городах.

Рикши, или джинерикши, — легкие двухколесные коляски на резиновом ходу, возимые человеком. «Джин» — по-японски значит «человек», «рикисю», в европейском выговоре «рикша», означает «тележка». Экипаж сбалансирован таким образом, что если отпустить оглобли с сидящим в колясочке пассажиром, то он с размаху грохнется затылком о землю. Этот перевес кузова назад сделан для того, чтобы оглобли приподнимали вверх впрягшегося в них человека и облегчали ему бег.

Прокатить раз-другой колясочку с сидящим в ней человеком по гладкой как пол, хорошо асфальтированной японской улице не составляет большого труда, но бегать в запряжке с утра до поздней ночи, изображая собой лошадь, и пробегать ежедневно несколько десятков километров, конечно, невыносимо тяжелый труд. Рикши редко живут больше сорока лет, большинство их гибнет от туберкулеза.

Зарабатывали рикши гроши: малый конец в пределах города стоит 10 сен (по курсу того времени 9 копеек), большой, через весь город, — 20 сен, час езды — 25 сен. При этом девять десятых рикш работают не самостоятельно, а от хозяина — содержателя своеобразного извозчичьего двора, где лошадью служит человек. Спрашивается: что же после 12-14-часовой работы остается на долю самого «джина», человека-лошади?

Рикши так распространены в Японии и Китае, их такая масса, что приезжие европейцы принимают их за местное и притом старинное изобретение. Ничего подобного. Рикши введены сравнительно недавно и являются чисто европейским изобретением. Они придуманы в конце шестидесятых годов минувшего столетия каким-то тучным миссионером, которому трудно было ходить пешком и для ношения которого в паланкине надо было нанимать четырех носильщиков. Для того же чтобы двигать легкую колясочку с этим миссионером, достаточно было и одного человека. Экономное, «человеколюбивое» и достойное христианского миссионера изобретение!

Единственная в Нагасаки европейская гостиница «Бель вю» («Прелестный вид») находилась на невысоком холме, в нескольких шагах от места, где я высадился. Положив свои вещички на рикшу, я двинулся туда пешком.

В вестибюле гостиницы на меня бросились головами вперед два японца, точно желая забодать. Остановившись в полушаге, они почтительно согнулись пополам и, громко втянув в себя воздух, чтобы не смешивать своего «презренного» дыхания с «почтенным» дыханием высокого гостя, как мне объяснили потом, спросили — один на ломаном русском, а другой на ломаном английском языке, — что мне будет угодно приказать.

С хозяином мы сговорились в пару минут: большой номер со всеми удобствами и полным продовольствием стоил четыре иены в сутки. Это было дешевле, что называется, пареной репы.

Раньше чем начинать какое-нибудь дело, следовало сделать несколько визитов, и прежде всего к русскому консулу. Он должен был познакомить меня с представителями местных фирм, которые могли быть полезны для моей миссии. Но в день приезда я решил никуда не ходить, а побродить по городу и ознакомиться хотя бы самым поверхностным образом с тем окружением, в котором мне предстояло жить и работать.

Я пошел вдоль набережной. На рейд медленно входил серый французский броненосец. Вот он остановился, загрохотал якорь. На грот-мачте развернулся японский флаг, на борту вспыхнул язык пламени, вылетело облако дыма, и раздался гром пушечного выстрела. Через несколько секунд второй выстрел, затем третий, четвертый, пятый… Языки пламени и клубы дыма вырывались попеременно то с одного борта, то с другого. Гром стоял над гаванью и подхватывался горами. Это был салют наций. С последним выстрелом японский флаг пополз с мачты вниз, а с берега начался ответный салют. В дыму выстрелов можно было разглядеть трепетавший на мачте крепостного бастиона трехцветный французский флаг.

Не успело смолкнуть эхо от последнего выстрела с берега, как на «французе» взвился английский флаг и корабль начал салютовать английскому контр-адмиралу, державшему флаг на красивом и легком белом крейсере. «Англичанин» немедленно ответил «французу». Горы гудели от эха. По рейду тихо ползли пронизанные солнцем и постепенно тающие облака порохового дыма. Но вот эхо от последнего выстрела, прокатясь постепенно слабевшими раскатами, смолкло, и дым рассеялся. К «французу» полетели с других судов вельботы и гички, чтобы поздравить с благополучным прибытием. Таков международный военно-морской обычай.

На правом берегу тянулся ряд европейских домов. В них помещались: нагасакский европейский клуб, консульства всех наций, конторы торговых фирм и агентства пароходных обществ.

По улицам двигалась толпа в национальных японских костюмах, которые в общем одинаковы у мужчин и женщин, кроме пояса. Костюм этот состоит из своеобразного халата, сшитого из прямых полотнищ и называемого кимоно. Сверху мужчины подпоясывают кимоно нешироким кушаком, за который в старину японские дворяне и воины затыкали сабли. Теперь за пояс затыкают только кисеты с табаком и кошельки, а также трубки и веера. Веер — непременная принадлежность каждого японца и японки. Женские пояса, оби, — это целое сооружение, на которое идет четыре-шесть метров довольно широкой, специально вытканной, иногда драгоценной материи. Оби подпоясывают высоко, под самую грудь, и сзади завязывают очень хитрым большим бантом. Более состоятельные японцы и японки сверх обыкновенного кимоно надевают на улице вместо пальто второе, более короткое кимоно без пояса, завязываемое на груди шнурками. Эти верхние кимоно летом делаются из очень тонкой, полупрозрачной и как бы подкрахмаленной материи. Зимой их носят из толстого, тяжелого шелка, иногда на легкой вате и всегда на красивой, художественно разрисованной подкладке.

Бедный люд носит кимоно из хлопчатобумажной материи. Но из чего бы ни было сшито кимоно, оно всегда окрашено в цвета: летом более светлые, зимой более темные. В большом употреблении желтовато-серые тона. Яркие, расшитые шелками и золотом кимоно носят только артистки, танцовщицы, музыкантши и певицы, так называемые «гейши», и дети. Молодые женщины носят оби довольно ярких цветов, пожилые — черные, но на цветной подкладке. Очень затейливы и сложны женские прически. Они имитируют то бабочек, то птиц, то целые храмы. Мужчины или прикрывают головы веерами, или носят обыкновенные европейские котелки, что совершенно не идет к национальному костюму, но эта мода крепко укоренилась в Японии. Японские рабочие обыкновенно ходят с непокрытой головой, а крестьяне и рикши надевают соломенные шляпы вроде большой шляпки гриба. Иногда их обтягивают материей. Такая шляпа очень просторна и поэтому имеет внутри ободок, внутренний околыш, охватывающий голову.

На ногах и мужчины и женщины носят сшитые из белой материи и застегивающиеся крючками носки, с отдельным большим пальцем, как наши варежки. Между большим пальцем и остальными пропускается шнур от сандалий. Сандалии простой народ носит из рисовой соломы, а более состоятельные люди — из дерева, красиво выделанного, отлакированного, с мягкими стельками. В дождь и в грязь надевают деревянные сандалии на высоких подставках спереди и сзади. Эта деревянная обувь производит на асфальтированных и бетонированных мостовых непрерывный своеобразный стук.

По обе стороны улиц нескончаемой вереницей тянулись двухэтажные деревянные домики с лавками в нижнем и жильем в верхнем этажах. Все стенки домов раздвижные, состоящие из рам с мелким деревянным переплетом, заклеенным особой полупрозрачной бумагой. Обыкновенно рамы, выходящие на улицу, раздвинуты целый день, и все содержимое лавки видно проходящему. Полы приподняты над землей до вышины колена и устланы так называемыми татами — тонкими матрацами, размером около двух метров на один, обтянутыми чистыми, очень красивыми циновками. Говорят — комната в шесть, восемь, двенадцать и так далее татами.

Хозяева лавок и продавцы сидят на этих матрацах, поджав под себя ноги, а покупатели останавливаются перед лавкой, под навесом далеко выступающей за дом крыши, и так производится торг. Теперь в больших японских городах все по-другому, но в 1895 году было так, как я описываю.

На главной торговой улице меня поразили вывески. Они были на японском и на русском языках, и только кое-где встречались английские. Русские вывески поражали своей наивностью, вроде «Благонадежный сапожник», «Скорый портной» или «Мастер из черепашьих и слоновых костей». Надобность в русских вывесках мне скоро стала понятна. В толпе, в которой я двигался, встречалось немало европейцев, и эти последние почти все говорили между собой по-русски. Это объяснялось тем, что в Нагасаки в то время была большая русская колония, преимущественно из семей морских офицеров. На зиму сюда собиралась вся русская дальневосточная эскадра. Владивостокский рейд замерзал, мощных ледоколов, поддерживающих, как теперь, круглый год навигацию, еще не было, и русская эскадра ремонтировалась и зимовала в Нагасаки. Японское и русское правительства считались в традиционной «дружбе». Эта «дружба» не помешала японской военщине уже в то время начать подготовку к войне с Россией. Усилилась эта подготовка сразу же после Симоносекского мира, когда Россия помешала Японии воспользоваться плодами ее грабежа в Китае.

Вечером я опять пошел побродить по городу. Несмотря на введенное уже тогда в больших японских городах электрическое освещение, все японцы и японки шли по улицам, неся перед собой на коротеньких рукоятках цветные бумажные фонари. Самых необычайных размеров и диковинных форм фонари виднелись всюду: свешивались с углов крыш, висели по бокам входов в магазины и в многочисленные японские ресторанчики и чайные дома, свешивались с оглобель быстро бегущих рикш… Зеленые, желтые, красные, лиловые, пестрые фонари, национальные костюмы прохожих, крики уличных разносчиков, продававших бобовое тесто, вареный рис и конфеты, стук деревянных сандалий — все это напоминало какой-то большой карнавал.

На другой день я отправился к российскому консулу Костылеву. Он жил в большом одноэтажном доме недалеко от «Бель вю». В этом же доме помещалось и консульство. Костылев принял меня любезно, обещал всякое содействие и в первую очередь обещал прислать ко мне «универсального Федосеева».

Федосеев был русский механик. Лет пятнадцать назад он отстал по болезни от какого-то парохода Добровольного флота, обосновался в Нагасаки и женился на японке. Он «вышел в люди» из слесарей Севастопольского судоремонтного завода и не скрывал этого. Научившись болтать по-японски и по-английски, зная хорошо свою специальность и ремонтное дело, он занимался посредничеством между японскими судоремонтными заводами и мастерскими и капитанами русских военных судов и «добровольцев», доковавшихся и ремонтировавшихся в Нагасаки. Жил он неплохо, имел собственный домик и сад и знал все и всех в городе.

В тот же вечер Федосеев явился ко мне.

Это был человек лет сорока пяти, брюнет с сильной проседью, с подстриженными по-американски усами и громким голосом.

Флотское офицерство он недолюбливал. «Важные лодыри и больше ничего, — говорил он о них. — Гинцбург стрижет их, как овец, а они без него шагу ступить не могут. Спрашиваю Гинцбурга по секрету: не дорого ли я взял за какую-нибудь работу, а Гинцбург потом меня поедом ест за то, что я и сам продешевил и ему не дал нажиться!»

Узнав, что я собираюсь покупать буксирный пароход,он предложил мне съездить с ним в Кобе и посмотреть «Сатанелу».

«Сатанела» была паровой яхтой, построенной лет десять назад англичанином, директором заводов и дока «Мицубиси». Вскоре после ее постройки англичанин умер. Новый директор, японец, учившийся в Англии и компаньон фирмы, решил, что паровая яхта — никчемная роскошь, снял с нее заднюю мачту, устроил буксирный гак, арки и заставил ее таскать по рейду баржи с углем, что она с большим успехом и выполняла. Проезжавший по делам из Кобе в Нагасаки богатый коммерсант и спортсмен, отставной английский полковник Хюз обратил внимание на «Сатанелу», купил ее у «Мицубиси» за десять тысяч иен, увел в Кобе и вновь превратил в яхту. Прошло несколько лет. Хюз еще больше разбогател и теперь решил продать «Сатанелу» и построить себе большую парусно-паровую яхту-шхуну.

Предложение Федосеева показалось мне подходящим. Он чрезвычайно хвалил машину «Сатанелы», а про корпус говорил, что он построен на медном креплении из привезенного из Гонконга тикового дерева и что ему сносу нет.

Через два дня из Нагасаки отходил по расписанию на Йокогаму, через Модзи и Кобе, французский пароход «Сахальен», и мы решили с Федосеевым на нем ехать.

«Сахальен» был большой трехпалубный пароход постройки 1881 года. Длинный, узкий и острый как ножик, с двумя трубами и тремя мачтами, из которых передняя носила реи и прямые паруса, он имел особенность, как все корабли этого типа, ходить прямо только при полном грузе. Не загруженный, он всегда имел более или менее значительный крен, но это не мешало ему быть и мореходным и быстроходным по тому времени судном. Он ходил 14 узлов и всегда выдерживал расписание без опозданий. Лежа на боку и зарываясь в волнах, «Сахальен» мало сбавлял ход при встречных штормах.

Так как на почтово-пассажирских пароходах европейских линий пассажиры первого класса должны были по традиции являться к обеду во фраке или в смокинге, мы с Федосеевым взяли место во втором.

Из пассажиров этого рейса остались в памяти только двое. Первый — блондин необычайного вида: совершенно европейское, гладко выбритое лицо, бритый лоб и длинная коса. Одет он был в шикарный шелковый китайский халат, и на груди у него висел большой золотой крест. Блондин ехал в первом классе и пользовался большим почетом всех окружающих. Как оказалось, это был епископ-миссионер из Шанхая.

Другой пассажир — атлетически сложенный американец. Его бицепсы подпирали рукава пиджака и играли при каждом движении рук. Фигуру довершали бычачья шея и лицо, словно высеченное из камня долотом первобытного скульптора. Он оказался полицейским сержантом, специальная служба которого заключалась в ловле дезертиров с американских военных судов, и ехал во втором классе, собираясь ловить каких-то двух негров, дезертировавших с американского крейсера в Нагасаки. Сержант был уверен, что застукает их в Кобе.

На рассвете «Сахальен» бросил якорь в Симоносекском проливе, на рейде города Модзи.

Модзи и Симоносеки — два города, расположенные по обе стороны пролива. Тогда между ними ходили только маленькие паровые катера и фунэ. С обоих берегов пролива глядели жерла орудий.

Отсюда плавание шло Японским Внутренним, или, как иногда говорят, Японским Средиземным морем. Оно ограничено с севера самым большим островом Японского архипелага — Хондо, а с юга — островами Кюсю и Сикоку. Длина Внутреннего моря около 350 километров, а ширина от 10 до 50 километров. Как с Тихим океаном, так и с Японским морем, лежащим между азиатским берегом и Японскими островами, оно соединяется только узкими проливами.

Снявшись из Модзи около полудня, пароход направился вдоль северного, гористого симоносекского берега.

Часа через два берега отступили, почти скрылись в легкой дымке тумана, и мы очутились в унылом, широком и безжизненном проливе Суо-Нада. Потом перед нашими глазами начали вырастать из ярко-синих глубин зеленеющие острова. Все следующие восемнадцать или двадцать часов плавания мы шли в лабиринте причудливых, изящных островков. Они насчитываются чуть ли не тысячами. Некоторые из них довольно большие, с городками и селами, другие имеют вид отдельных небольших скал.

В некоторых местах наш пароход попадал как бы в широкое озеро, километров 10-20 в поперечнике. Окружавшие озеро со всех сторон горы создавали впечатление замкнутости, но неожиданно открывался пролив с новой группой островов и островков, и мы шли дальше.

Кое-где виднелись голые верхушки вулканов. Картину оживляли встречные пароходы и сотни больших фунэ с белыми четырехугольными парусами. Некоторые расходились с нами почти борт о борт, и мы могли ясно видеть, что делается на их палубах и в полузавешенных циновками плетеных бамбуковых кибитках-рубочках.

Японские фунэ не раскрашены, как китайские джонки, но вымыты, оттерты и выскоблены. На некоторых из них переезжали большие группы пассажиров. Они сидели по-японски, на собственных пятках, некоторые ели что-то палочками из фарфоровых чашек, другие пили чай, и никто не обращал на нас ни малейшего внимания.

Иногда мы проходили через стиснутые скалами узкие проливы так близко от берега, что могли даже без бинокля видеть внутренность японских жилищ. Однако эта «интересная» близость берегов требовала от лоцмана, ведшего пароход, большого искусства, а от капитана и рулевых — напряженного внимания. Приливы и отливы Тихого океана, а также текущие с гор быстрые речки и подземные ключи создают в узких проливах сильные, быстро меняющиеся течения и даже водовороты, грозящие при малейшей оплошности прижать огромный пароход к прибрежным камням.

Часа в четыре утра пришли в Кобе.

Мы съехали с Федосеевым на берег на паровом катере и устроились в большом каменном «Кобе-отеле». Прежде чем идти к Хюзу, отправились в местный яхт-клуб и тайком осмотрели «Сатанелу».

Она была и красива и солидна. Федосеев сразу залепетал по-японски с машинистом и полез в машину, а я принялся осматривать состояние корпуса и снабжение. Сопровождавший меня японец-боцман поднял по моей просьбе пол в кают-компании, и я осмотрел и даже попробовал поковырять ножичком дубовый набор. Он был свеж и крепок, как кость, ножик не брал его.

Единственным слабым местом яхты была износившаяся наружная медная обшивка, но ее не особенно дорого было сменить, так как старая содранная медь шла в переплавку и ее стоимость засчитывалась заводом.

Переделать «Сатанелу» на буксир было нетрудно, и вопрос о ее покупке был нами решен. Все дело было в цене и в условиях кредита.

Мы отправились в контору фирмы «Хюз энд компани».

Полковник Хюз был высокий, плотный, розовощекий, выхоленный, бодрый человек с бритыми до блеска щеками и подбородком и небольшими седеющими усами того цвета, который называют «перец с солью».

— Имейте в виду, — сказал он нам, — что я в деньгах не нуждаюсь. Корпус судна свеж и крепок как бутылка, машина работает как часы, и я за бесценок «Сатанелу» не продам. Я люблю эту яхту, и только мой каприз иметь судно, которое вдобавок к механическому двигателю было бы и хорошим парусником, заставляет меня продать ее.

Я постарался поймать Хюза на его джентльменстве.

— Насколько я слышал, полковник, вы купили «Сатанелу» у «Мицубиси» четыре года назад за десять тысяч. В каком бы безукоризненном состоянии яхта ни была, но она стала на четыре года старше. Я понимаю, что вы не хотите продавать ее за бесценок, но полагаю, что вы не имеете в виду и наживаться на этом деле, ведь вы спортсмен и яхта не является вашим коммерческим предприятием.

— Я уверен, что джентльмены всегда сойдутся в таком вопросе, и мы не будем торговаться за «Сатанелу», как японки за морковь на базаре, — отпарировал он.

Осмотрев яхту на этот раз уже официально, мы вновь встретились с Хюзом.

— Я хочу получить за «Сатанелу» девять тысяч иен наличными с уплатой в трехдневный срок со дня подписания купчей или десять тысяч с условием: двадцать пять процентов задатка в трехдневный срок, а остальные с рассрочкой не более шести месяцев. Сделка должна быть заверена в британском и русском консульствах.

Это было сказано так безапелляционно, что я сразу почувствовал всю окончательность этого решения. Но все-таки попробовал сослаться на изношенность медной обшивки.

Хюз рассмеялся.

— Это не страшно, капитан, медь недорога, у меня есть подсчет. Если бы я не продавал «Сатанелы», то я сам сменил бы на ней медь, — и полковник вытащил из кармана записную книжечку в мягком переплете из красного сафьяна. — Вот смотрите, капитан: «Сатанела» требует 339 двадцатиунциевых листов, общим весом 1976 фунтов. Они обойдутся вам по местным ценам 958 иен, но за старую медь вы получите минимум 711 иен. Так стоит ли много говорить о перемене медной обшивки, капитан?

Доказательства были неопровержимы, приходилось сдаваться, но у меня не было с собой достаточно денег не только на немедленную оплату покупки, а даже на задаток. На получение же перевода из Благовещенска, даже по телеграфу, нужно было время.

— Хорошо, полковник, — ответил я, — принимаю ваши условия ориентировочно и сегодня же телеграфирую подробно в нашу главную контору в Благовещенск о покупке с просьбой немедленно перевести деньги на наше консульство. Но я оставляю за собой право еще раз поговорить с вами об окончательной цене по получении инструкций и перевода от моего директора.

В тот же день я послал обстоятельную телеграмму Мокееву, прося его перевести по телеграфу десять тысяч рублей в адрес русского консульства в Кобе. Телеграмма из Японии на материк должна была идти по кабелю частной датской компании и обошлась около ста иен.

Помимо покупки буксира у меня было еще много поручений, в том числе постройка шлюпок.

В Нагасаки все это можно было сделать дешевле, чем в Кобе. Мы договорились с Федосеевым, что, как только «Сатанела» будет в наших руках, мы поведем ее в Нагасаки. Я пойду за капитана, а Федосеев за механика.

Была середина августа. Все поручения можно было выполнить за месяц и успеть доставить «Сатанелу» в Николаевск-на-Амуре до ледостава. Шлюпки можно было оставить в Нагасаки до прихода «Стрелка».

На другой день я сделал визит русскому консулу. Это был молодой, худощавый и очень элегантный господин, кажется из прибалтийских немцев. Как и полагалось, консул принял меня любезно и, внимательно просмотрев мои документы, обещал всякое содействие.

Прошел день, другой, третий… ответа из Благовещенска не было.

Мы извелись с Федосеевым. Осмотрели все, что стоило в Кобе видеть, начиная от знаменитого водопада и громадного бронзового Будды и кончая ресторанчиком, специально торговавшим копчеными угрями и вареными раками всех видов и величин. Ежедневно я наведывался в консульство.

На четвертый день консул спросил меня:

— Чем вы объясняете молчание Благовещенска?

— Только тем, что Мокеев выехал куда-нибудь по Амуру, а его заместитель Вердеревский не решается без него что-либо предпринять. Должно быть, телеграммы о моем деле гуляют где-нибудь между Сретенском и Николаевском, а может быть, и между Благовещенском и Москвой, если правление почему-либо вызвало туда Мокеева. Что же другое я могу предполагать? Вы видели мою доверенность и инструкцию, там ясно сказано: «Приобрести небольшой мореходный буксир для рейдовой работы в Николаевске-на-Амуре», «Сатанелу» вы знаете, она вполне подходит для этой работы.

Консул задумался.

— Вы знаете, — сказал он наконец, — ведь время идет, а англичане говорят: время — деньги…

— Время безнадежно идет, — согласился я.

— Я бы посоветовал вам согласиться на второе условие Хюза: внести ему две тысячи иен в задаток, отсрочив остальные восемь тысяч на шесть месяцев, а затем вести «Сатанелу» на ремонт и перестройку в Нагасаки.

— Да, но у меня нет с собой двух тысяч иен свободных денег. Я взял в Благовещенске авансом всего две тысячи рублей и уже истратил из них шестьсот, а у меня есть текущие расходы.

— Ну, этому делу можно помочь, я смог бы устроить вам кредит в две тысячи иен в одном из банков.

Через час у меня в кармане был чек Гонконг-Шанхайского банка в две тысячи иен на имя Хюза; через два — мы с русским консулом были у английского, куда прибыл и Хюз, и подписывали договор, а через три часа два консула, английский полковник и пишущий эти воспоминания русский шхипер, как тогда официально называли капитанов торгового флота, с документами «Сатанелы» в кармане завтракали в английском клубе и вспрыскивали сделку.

Федосеев на «Сатанеле» с оставленным мною до Нагасаки хюзовским экипажем поднимал пары.

На рассвете мы снялись и двинулись в Нагасаки. «Сатанела» печатала десять узлов, ее машина действительно работала как часы, и Федосееву нечего было делать. Рулевой правил отлично, и яхта слушалась руля, как хорошо выезженная лошадь поводьев. Мы с Федосеевым нарядились в легкие кимоно, сняли обувь и прекрасно расположились под тентом на палубе.

К вечеру погода стала портиться. На небе появились рваные клочки облаков, воздух перестал быть кристально прозрачным и начал как бы насыщаться парами. Наступающий вечер вместо освещения и прохлады нес духоту.

Я спустился в каюту посмотреть на барометр. Он падал. Солнце зашло в каком-то буро-красном тумане. К полуночи небо совсем заволокло тучами, и начал моросить дождь. Барометр продолжал падать. Все признаки приближающегося тайфуна налицо, но было еще совершенно тихо. Я решил попытаться проскочить до начала тайфуна на рейд Модзи.

Целую ночь я не отходил от маленькой рубочки, в которой посменно стояли на руле боцман и один из рулевых, прекрасно знавшие фарватер. Все было привязано и задраено. Две маленькие шлюпки «Сатанелы» завалены внутрь и крепко притянуты к шлюпбалкам и к борту. Тенты отвязаны и убраны вниз.

Часов в восемь утра начали налегать первые шквалы от зюйд-веста, но они не разводили зыби в этом море-озере.

По моим расчетам, центр тайфуна находился южнее и западнее нас и проходить он должен был, двигаясь на норд-ост, милях в пятидесяти от японских берегов. В десять часов, при участившихся шквалах и проливном дожде, мы подошли к Модзи.

Выбрав на берегу впадину, которая могла бы нас защитить, если тайфун будет дуть вдоль пролива, мы уткнулись носом в самый берег, отдали один за другим оба наших маленьких якоря и, отработав задним ходом, вытравили все цепи: тридцать саженей левого и сорок пять правого якоря. В полдень ветер уже ревел как бешеный, и весь пролив побелел от сплошной пены. Но ветер дул с берега, и мы стояли довольно спокойно: цепи не дергало, они напряглись и дрожали, как струны. Машина была все время наготове, и скоро пришлось дать малый ход вперед, чтобы ослабить напряжение цепей. В два часа пополудни ветер зюйд силой не меньше одиннадцати баллов, машина работает уже «полный вперед», но якоря медленно ползут в грунте, и наше суденышко дрейфует, постепенно удаляясь от берега, прикрывающего его.

Через час ветер сразу перескочил на зюйд-ост, и нас несколько укрыл утесистый выступ берега. Цепи ослабли, дрейф остановился. Меняя свое направление против движения часовой стрелки, то есть через ост, норд-ост, норд и т.д., ураганный ветер грозил нам тем, что модзийский, или южный, берег пролива, под которым мы укрывались, должен был со временем очутиться под ветром и стать для нас гибельным, Я решил попробовать поднять якоря и, перескочив через пролив, стать под симоносекским берегом.

Стоять на палубе было нельзя. Мы ползали по ней на четвереньках. Со страшными усилиями наша маленькая команда, состоявшая из шести человек, подняла один за другим якоря. Мы развернулись правым бортом против урагана, дувшего теперь уже от оста. Яхту положило набок так, что левый борт весь ушел в воду по комингсы рубок, но волны не было, и мы двигались вперед.

Почти час борьбы между жизнью и смертью, и мы — у противоположного берега. Опять уткнулись носом в самый берег, опять положили оба якоря. «Сатанела» блестяще выдержала экзамен и почти выпрямилась.

Ветер свирепел еще больше. Вероятно, центр тайфуна поравнялся со входом в пролив. Мы были хорошо укрыты за одним из мысов. В полночь дуло уже от норда, и пришлось снова работать машиной. С двух часов ночи ветер стал стихать. Дождь кончился.

Вместе с рассветом кончился и тайфун. Мы были в так называемой опасной половине тайфуна и отделались чрезвычайно дешево.

Думая, что Хюз, получивший за свою яхту пока что две тысячи, не совсем хорошо себя чувствовал, я послал ему из Симоносеки телеграмму: «„Сатанела“ блестяще выдержала тайфун. Пополнив уголь, следую в Нагасаки».

Взяв десять тонн угля и свежей провизии, я в тот же день перед заходом солнца приказал сниматься с якорей.

Боцман-японец доложил мне, что он и вся команда боятся выходить в море, так как после тайфуна осталась еще очень крупная зыбь. Но что значила хотя бы и огромная мертвая зыбь для «Сатанелы», которая пересекла Симоносекский пролив в самый разгар тайфуна?

Я решил идти. Наш маленький брашпиль «зацокал», наворачивая на себя одну за другой якорные цепи.

Ветра не было совершенно, но зыбь валила громадная, хотя без гребней. Что делать с «Сатанелой» в открытом море! Наш кораблик взлетал к небесам, падал в глубокие ямы, стремительно переваливался с боку на бок, становился на дыбы, падал носом вниз, но не зарывался в волны и почти не сбавлял хода. «Чертовка» танцевала дьявольский танец. На ногах невозможно было устоять, и вылететь от толчка за борт ничего не стоило. Этот танец продолжался до самого мыса Номо у входа в Нагасакский залив, и только у Папенберга нас окончательно перестало качать. «Сатанела» под русским флагом вошла полным ходом на внутренний рейд Нагасаки.

После таможенного и санитарного осмотра я отправился с судовыми документами к консулу Костылеву.

Он уже знал о моей покупке из телеграммы своего коллеги и очень беспокоился за судно во время тайфуна. Этот тайфун наделал много бед: утопил два больших парохода, сорвал с якорей и выкинул на берег десятки судов, погубил сотни рыбацких лодок, посрывал с домов крыши, повырывал с корнем деревья.

Костылев удивлялся нашему благополучию и восторгался моими судоводительскими способностями. Все это было очень приятно и льстило моему самолюбию, но ответа из Благовещенска все еще не было.

Тем не менее приходилось не теряя времени приступать к ремонту и готовиться к большому морскому переходу в Николаевск. Хюзовская команда была рассчитана и отправлена в Кобе. Вместо нее был нанят ночной сторож. Я из «Бель вю» переселился в маленький, но очень уютный салончик «Сатанелы».

Переустройство яхты началось с перемены ее названия. Мне очень нравилось название «Сатанела», и оно очень шло к маленькому мореходному судну, не боящемуся никакой погоды. Но в то недоброй памяти царско-поповское время, когда каждое новое судно начинало свою службу церковным молебном и окроплением всех помещений «святой» водой, нечего было и думать об оставлении такого вольнодумного названия. Как же назвать мою покупку и как использовать литые бронзовые золоченые буквы «SATANELA», привинченные на ее кормовом подзоре?

Перебрав всякие комбинации, я наткнулся на имя, при котором все восемь букв «Сатанелы» шли в дело. Только у одного из трех «А» надо было выпилить перекладину и перевернуть его вверх «ногами», чтобы получилась буква «V». Это имя было «SVETLANA».

Название было неплохое и хорошо известное жителям дальневосточного Приморья.

Так и стала моя милая «Чертовка», которую я уже успел полюбить, «Светланой».

«Светлану» не надо было ставить в док для перемены медной обшивки. Нанятый через Федосеева подрядчик-японец приехал с рабочими, поднял якоря и во время прилива отбуксировал мой «корабль» на мелкое место, а когда начался отлив, подпер его со всех сторон толстыми бамбучинами. После спада воды «Светлана» очутилась на сухом месте, и рабочие бросились сдирать с нее старую медную обшивку. К началу прилива вся медь была снята, и обнажилась хорошо просмоленная тиковая обшивка корпуса. Я тщательно осмотрел ее и опробовал ножом. Ни одного не только гнилого, но сколько-нибудь слабого места, в которое можно было бы вогнать от руки нож глубже чем на полсантиметра, не оказалось.

В следующий отлив подводная часть была вновь тщательно просмолена, и мы приступили к наложению новой медной обшивки.

Подсчет Хюза оказался безошибочным. Пошло ровно 339 листов.

Через пару дней «Светлана» стояла на якоре на старом месте, поблескивая на солнце новой медью, поднимавшейся на несколько сантиметров выше ватерлинии.

Я не стал обезображивать «Светлану» снятием грот-мачты для устройства буксирного приспособления, тем более что мачта нужна была мне в предстоящем большом переходе для вспомогательных парусов. Я провел от нее две надежные железные тяги к комингсам машинного люка и устроил на ней буксирный гак.

Кроме устройства буксирного приспособления ремонт «Светланы» заключался в промывке и очистке парового котла, в развальцовке на нем двух ослабевших дымогарных труб, проверке и притирке подшипников и перемене обивки на двух диванах в салоне. Все это было выполнено в течение десяти дней.

«Светлана» стояла на якоре, готовая принять экипаж, запасы, поднять пары и сняться в дальний поход.

Одновременно мною был разработан стандартный чертеж судовой шлюпки. Надо было спроектировать шлюпку мелкосидящую, остойчивую, могущую поднимать не меньше двух кубических саженей дров и в то же время способную без особого труда выгребать против сильного амурского течения. Выбирая форму корпуса, я остановился на американских кат-ботах, только, конечно, без выдвижного киля. После нескольких ночей работы проект был готов, и первые двадцать шлюпок, по расценке в сто пятьдесят иен каждая, были заказаны опытному шлюпочному мастеру.

 

Коммерческие ловушки

Шел сентябрь, а ответа от Мокеева все еще не было.

С проходившим через Нагасаки пароходом Добровольного флота «Ярославль» я отправил Мокееву через Владивосток подробное донесение и телеграмму в двести с лишним слов.

В конце концов и Хюз и банк, в котором я занял деньги, могли терпеливо ждать еще пять месяцев, но все-таки должен же был Мокеев отозваться… Что же это, шутки, что ли: командировать человека в чужую страну, надавать ему кучу всяких срочных поручений, наобещать черта в ступе, а потом молчать как стена!

Порой я прямо свирепел. А шлюпки? Как я буду за них расплачиваться, если Мокеев будет продолжать играть в молчанку? Наконец, на что буду жить сам: ведь с оплатой комиссии Федосееву, стоимости перегона из Кобе в Нагасаки и ремонта «Светланы» от взятых из Благовещенска двух тысяч осталось уже очень немного. Ну, с месяц я еще проживу, а что дальше?

Наступила середина сентября. Ответа не было. Я окончательно извелся и не знал, что думать. Я знал теперь одно, что Мокеев — подлец, которому нельзя верить. Его молчание было совершенно необъяснимо. Я потерял сон, аппетит, изнервничался.

Перед людьми, окружавшими меня, приходилось, как говорят, держать фасон: я жил на «собственной яхте», бывал время от времени в нагасакском клубе, где поддерживал знакомство с местными коммерсантами, директорами английского и французского банков и с консулами. Я чувствовал, что это был единственный выход из положения. Сдайся, опустись, перестань гордо держать голову — и моментально превратишься в нищего, зарвавшегося авантюриста. Отнимут яхту, опишут за долги последние штаны и выкинут на улицу в чужом иностранном городе.

Со следующим пароходом Добровольного флота — «Саратовом» я опять послал длинную телеграмму и довольно резкое личное письмо Мокееву.

«Саратовом» командовал очень важный с виду, но, по словам помощников, очень добрый и отзывчивый старик Стронский.

В тот момент, когда я передавал ревизору парохода телеграмму и письмо для отправки Мокееву, он вошел в каюту.

Я поклонился и назвал себя.

— А, слышал, слышал от Костылева, — сказал Стронский, — он мне рассказывал и о вашем блестящем переходе из Кобе в Нагасаки во время тайфуна и… еще кое о чем. Не зайдете ли вы ко мне в каюту, я, кажется, смогу дать один недурной совет.

Не знаю, что, собственно говоря, заставило меня разоткровенничаться со Стронским, но я рассказал ему всю историю со своей командировкой в Японию, все подробности покупки «Светланы», о ее ремонте и поделился с ним всеми своими переживаниями.

Старик задумался.

— Знаете что, — заговорил он, — я, кажется, нашел выход. Виноват Мокеев или нет в своем непонятном молчании, это все равно в конце концов. Вы попали в ловушку, из которой надо выбираться, и считаться вам с Мокеевым нечего. Во Владивостоке военное ведомство нуждается в небольшом пароходе для буксировки артиллерийских щитов. Я предложу им вашу «Светлану», с них, не задумываясь, можно взять за нее тысяч пятнадцать. Это покрыло бы все ваши расходы… Вы взялись бы в случае покупки доставить ее во Владивосток за отдельную плату?

— Мне остается только поблагодарить вас, капитан.

В этот момент над нашими головами заревел мощный бас первого пароходного гудка. Я простился со Стронским и уехал с «Саратова» с облегченной душой, хотя комбинация Стронского мне и не очень нравилась в одном отношении: я никогда не был то что называется коммерсантом, а тем более спекулянтом, и продавать за пятнадцать тысяч судно, которое я купил за десять, мне было неприятно. Но что было делать?..

Дней через шесть я получил от Стронского телеграмму: «Дело налаживается ждите прихода «Саратова» начале октября».

Я вздохнул облегченно. Но шлюпки, проклятые шлюпки должны быть готовы, приняты мной и оплачены до первого октября!..

Перепродажа «Светланы» военному ведомству не могла состояться без участия русского консула. Мои финансовые затруднения были ему известны, и я решил поговорить с ним и попросить его совета. Костылев нашел выход: шлюпки можно было заложить в банке и заставить капитана «Стрелка» их выкупить. В ноябре, после закрытия навигации в устье Амура, «Стрелок» должен был перейти на свои осенние рейсы Владивосток — Нагасаки — Шанхай, а после того как замерзнет владивостокская бухта, стать в Нагасаки на обычную зимовку.

Итак, со шлюпками я развязался. Они были оплачены и до поры до времени оставались во дворе строителя, под контролем банка.

То, что мне удалось заложить шлюпки совершенно особенного, мною изобретенного фасона, которые никому нельзя было здесь продать за свою цену, было исключительным счастьем. Удалось это только потому, что я «держал фасон», не порывал связи с нагасакским клубом, был лично знаком с директором нагасакского отделения Гонконг-Шанхайского банка и в разное время выпил с ним несколько коктейлей в баре клуба. «Вот они, деловые-то связи», — подумал я, когда сделка совершилась.

Пришел «Саратов». На нем приехал из Владивостока для осмотра и испытания «Светланы» специально командированный комендантом крепости инженерный штабс-капитан. Была назначена комиссия под председательством Костылева, с участием Стронского и старшего механика «Саратова». Стронский дал мне для испытания «Светланы» на ходу одного кочегара и двух матросов. Федосеев был вновь привлечен в качестве судового механика.

И освидетельствование и трехчасовое испытание «Светланы» на ходу, с буксиром и без буксира, показали ее безукоризненное состояние. Яхта вызвала восхищение всей комиссии, не исключая инженерного штабс-капитана. Комиссия составила протокол, который сделал бы честь любому судну. Все подписали его без оговорок.

«Саратов» уходил в тот же день в Одессу, и Стронский, поздравив меня с блестящим успехом, крепко пожал на прощание руку.

Владивостокский эксперт возвращался назад на другой день с ожидавшимся пароходом Добровольного флота «Тамбов». Вечером он явился ко мне пьяный. Долго и нудно, прерывая речь икотой, он рассказывал о владивостокской дороговизне и о том, как трудно живется рядовому офицерству, завидовал морякам, которые «гребут деньги лопатой», и кончил тем, что заснул у меня на диване. Проснувшись, эксперт стал тащить меня в город кататься на рикшах и показать ему японские чайные домики. Я отказался наотрез. Очень обиженный, он окликнул проходившую мимо фунэ и уехал на берег.

Прошло две недели. И вот как-то утром, читая в салончике «Светланы» какую-то книгу, я услышал в открытый иллюминатор:

— Демпо, демпо!

Я выскочил на палубу. К борту подходила фунэ с почтовым флажком на носу.

Японец-рассыльный протягивал мне два голубых пакетика.

Я разорвал первый:

«Нагасаки рейд пароход Светлана Лухманову точка Ввиду того что корпус Светланы деревянный крепость покупки отказывается точка Комендант генерал майор Строжевский».

— Идиоты! — вырвалось у меня. — Да ведь нансеновский «Фрам», специально построенный для экспедиции к Северному полюсу, тоже был деревянный, ведь дерево дереву рознь!

Я схватился за вторую телеграмму.

«Ввиду превышения вами полномочий покупке буксира без окончательной санкции правления предлагаю разделаться покупкой своему усмотрению точка Три тысячи пятьсот для оплаты шлюпок также на ваше содержание получите заимообразно Гинцбурга которому я телеграфирую точка Остальные поручения аннулируются точка. Прибытии «Стрелка» вступите распоряжение Бредихина до открытия навигации на Амуре точка Мокеев».

Я не помню, как сошел в каюту и опустился на диван.

Обрывки мыслей носились в голове. Если телеграмма Строжевского была продиктована глупостью и полным непониманием морского дела, то телеграмма Мокеева — величайшая подлость. Он стоял передо мной как живой — с седой эспаньолкой, золотыми очками — и визжал своим фальцетом: «Помните, прежде всего — буксир. Ищите, покупайте и телеграфируйте мне, я вполне полагаюсь на вашу опытность. Буксир в Николаевске нужен как хлеб и должен быть доставлен туда до закрытия навигации…»

А теперь что? Теперь я превысил мои полномочия! Почему же я не превысил моих полномочий с заказом шлюпок? Потому, что шлюпки нужны, а в буксире почему-то отпала надобность… «Бредихин глуп, а Гинцбург — жулик…» И теперь я должен вступить в распоряжение дурака и кредитоваться у жулика?

Мои бурные размышления прервал такой гром пушечной пальбы, какого я еще не слыхал в Нагасаки. В рубочке «Светланы» звенели толстые зеркальные стекла окошек.

Я поднялся на палубу. На рейд входила русская Тихоокеанская эскадра в количестве по крайней мере пятнадцати вымпелов. Головным шел неизвестный мне броненосец, большой и неуклюжий, на грот-мачте которого развевался вице-адмиральский флаг. На крейсере «Память Азова», который я сейчас же узнал, виднелся флаг контр-адмирала.

Старинный «Устав Торговый», еще полностью действовавший в то время, гласил: «Буде на рейд, или в гавань, или в пристань, где торговое судно обретается, взойдет эскадра, отряд или отдельный корабль российского императорского флота, шхипер торгового судна, не мешкая, должен прибыть к начальнику оной эскадры, отряда или корабля и осведомиться, не будет ли оный начальник иметь какую-либо нужду в его судне, или в подчиненных ему корабельных служителях».

Говоря современным языком, я должен был немедленно ехать с визитом к начальнику русской эскадры. Надев форменную тужурку, я на наемном фунэ отправился к кораблю под адмиральским флагом. Он оказался эскадренным броненосцем «Николай I», флаг на нем держал вице-адмирал Тыртов.

Тыртову, конечно, было не до меня, как и мне не до него. Трапы броненосца осаждали паровые и гребные катера, гички и вельботы под военными флагами разных наций, с офицерами в эполетах, прибывшими в качестве представителей от своих кораблей поздравить его превосходительство с благополучным приходом. Передав адмиральскому вестовому свою визитную карточку с приписанными внизу словами: «Капитан буксирного парохода АОПИТ «Светлана», я вернулся на свое судно.

Проезжая по рейду, я смотрел на суда нашей эскадры, и мне, торговому, а не военному моряку, невольно бросилась в глаза разношерстность ее состава. На память пришли слова поэта: «Какая смесь одежд и лиц, племен, наречий, состояний!» Это была не обдуманно объединенная военная сила, а плавучее стадо. Крупные единицы этого стада были все разнотипны и разномощны. Каждая из них представляла собой известную боевую силу, но в случае эскадренного боя эти суда только мешали бы друг другу.

Через девять лет урок Цусимы наглядно показал отрицательные стороны пестрых по составу эскадр.

Но в 1895 году русская эскадра доминировала на Нагасакском рейде и пользовалась почетом.

Ночью в городе был отчаянный шум и гвалт. Пьяные голоса и песни доносились до «Светланы». Русские рестораны — притоны предприимчивых японок и несомненных шпионок Ойя-сан и Амацу-сан — сияли огнями и гремели музыкой.

Чтобы ярче обрисовать эти характерные учреждения, приведу здесь сценку, на которую я случайно нарвался. Разыскивая лейтенанта, только что прибывшего из Петербурга в Тихоокеанскую эскадру и привезшего мне письмо от матери, я узнал, что товарищи увезли его к Ойя-сан. Пришлось поехать туда. Я застал его совершенно пьяным. Он сидел в большом зале, спиной к залитому вином столу и лицом к стене, на которой в дорогой раме висел большой фотографический портрет Николая II с собственноручной надписью: «Милой Ойя-сан на добрую память. Николай». Вокруг стола сидели морские офицеры в расстегнутых кителях, с потными красными лицами и осоловелыми глазами. У некоторых на коленях были растрепанные подвыпившие японки. Стоял разноязычный галдеж и пьяный хохот. Мой лейтенант бил себя кулаком в грудь и истерически кричал:

— Где я, скажите мне, где я?.. Если я в порядочном месте, то зачем здесь пьяные японки сидят на коленях у пьяных офицеров?.. А если я в публичном доме, то почему здесь висит портрет моего государя-императора?.. Зачем?.. — И пьяные слезы катились у него по лицу.

Несколько офицеров потрезвее старались его успокоить и упрашивали выпить холодного танзана. Но он отталкивал их локтями и продолжал свой пьяные выкрики.

Заговорив о нагасакских ресторанах Ойя-сан и Амацу-сан, нельзя обойти молчанием и знаменитого «черепаховых дел мастера» Езаки. Его мастерская действительно артистически выделывала из черепаховой кости самые разнообразные вещи: и модели, и силуэты кораблей, и всевозможные предметы роскоши. Модели кораблей выполнялись в точном масштабе и с изумительной тщательностью. От мастера не ускользала ни одна мелочь, даже снасти делались из тончайших черепаховых нитей. Это стоило дорого. Модели кораблей заказывались для подношений высокопоставленным лицам, и они являлись, бесспорно, музейными вещами. Но черепаховые портсигары с миниатюрными силуэтами кораблей продавались по вполне доступным ценам. Было в большой моде у моряков иметь портсигар с силуэтом своего корабля, и Езаки на них специализировался. Однако для выполнения заказанной модели или силуэта было необходимо или получить чертеж корабля, или его замерить и зарисовать различные детали. Для последней цели «подмастерья» Езаки постоянно околачивались на кораблях русской Тихоокеанской эскадры с рулетками, масштабными линеечками и рисовальными принадлежностями. Езаки почти исключительно работал на русских моряков и широко их кредитовал.

Невольно думается теперь, что Ойя, и Амацу, и Езаки немало способствовали осведомленности японцев о царском флоте.

На следующее утро ровно в девять часов, когда в Нагасаки начинается деловая жизнь, я был уже в консульстве.

— Ну, что же вы думаете делать, Дмитрий Афанасьевич? — участливо спросил меня Костылев.

— Не знаю… Ведь в Японии, я думаю, продать «Светлану» нельзя. Владивосток от покупки отказался. Остается одно: честно вернуть яхту Хюзу. Но как быть с банком, ведь две-то тысячи надо будет отдать, ведь Хюз их не вернет ни за что!

— Ну, с банком дело не такое страшное, впереди еще четыре месяца, я подумаю, что можно сделать в этом направлении. Полагаю, что через приамурского генерал-губернатора можно будет заставить Амурское общество уплатить эти деньги. Кроме того, надо будет действовать через моего коллегу в Кобе, он, кажется, в приятельских отношениях с Хюзом. Сегодня же я приготовлю письма в Кобе и Хабаровск, а вы отправляйтесь не теряя времени к Гинцбургу, а то теперь, с приходом эскадры, он целые дни мечется как угорелый.

Гинцбург в те времена был еще далеко не тем важным Гинцбургом, владельцем банкирского дома, крупным коммерсантом и барином, каким он сделался после озолотившей его русско-японской войны. Но главные его «качества»: нечистота на руку, пронырливость, нахальство и подхалимство перед лицами, власть предержащими, — уже распустились пышным цветом.

Гинцбург встретил меня с сияющим лицом и наглой улыбкой.

— Ну что же, ваше пароходство все-таки не смогло обойтись без Гинцбурга?

Этот спекулянт любил говорить о себе в третьем лице, даже когда разговаривал с царскими адмиралами, которых путем взяток и ссуд крепко держал в своем поросшем рыжими волосами кулаке. Векселя, которые выдавали ему флотские офицеры, всегда вовремя протестовались и хотя обычно не шли дальше портфеля Гинцбурга, но в любое время могли выбить из-под ног подписавшего их лица ступеньку служебной карьеры.

— Я охотно ссужу вас пятьюстами иен, потому что даю их не вам, а пароходству. Вам лично я не ссудил бы и пяти.

Я промолчал.

— Почему Владивостокская крепость не купила у вас «Светлану»?

— По глупости, я полагаю.

— По чьей?

— По генеральской.

— Нет, по вашей. У вас был вечером штабс-капитан с красным носом?

— Ну, был. Откуда вы это знаете?

— Я все знаю, моя обязанность знать все, что делают русские в Японии. Сколько вы ему дали?

— Ничего не дал.

— Так что же вы удивляетесь, что у вас не купили «Сатанелу»? Эх вы, коммерсант, захотели конкурировать с Гинцбургом! Уж если вас этот негодяй Мокеев послал в Японию, так первое лицо, с которым вы должны были завязать дружбу, — это Гинцбург. А вы чурались меня, как черт поповского ладана… Мокеев небось сказал вам, что Гинцбург жулик, а сам-то он кто? Вот если бы вы обратились ко мне, а не к такому наивному типу, как Стронский, то мы наверное продали бы «Сатанелу» Владивостокской крепости, и не за пятнадцать, а за тридцать тысяч, ну рублей пятьсот кинули бы штабс-капитану, а остальной барыш поделили… Идите в кассу, получите ваши деньги и подпишите доверенность на оплату мною трех тысяч иен за шлюпки и передачу их в мое распоряжение… Да, коммерсант вы никуда… Ну, извините, мне некогда, я сегодня должен завтракать у адмирала, я и так задержался… — С этими словами он схватил свой котелок, надвинул его на затылок и исчез в дверях.

Я простоял с минуту почти в столбняке. Потом прошел в кассу, получил пятьсот иен и подписал нужные документы.

Письмо Костылева к его коллеге в Кобе и доклад приамурскому генерал-губернатору Духовскому были отправлены. Хюз согласился принять обратно свою яхту, но, конечно, отказался не только вернуть задаток, но и заплатить за перемену медной обшивки. «Пусть эта обшивка послужит арендной платой за пользование яхтой», — писал он. Он выслал своего доверенного и команду для принятия от меня яхты и для обратного перевода ее в Кобе.

Накануне приезда приемщиков я переехал опять в «Бель вю» и на другое утро не поднял на «Светлане» флага. Мне было неприятно спускать русский и поднимать английский флаг.

Формальности по передаче заняли не больше часа.

Отход «Светланы» (новая надпись так и осталась у нее на корме) из Нагасаки был назначен в шесть пополудни. Мне больно было смотреть на ее отплытие… Я терял с ней что-то родное, близкое и, кроме того, терял веру в людей, с которыми мне предстояло еще не один год жить и работать.

Шестого декабря, в Николин день, когда праздновались именины царя, или, выражаясь тогдашним официальным языком, «в высокоторжественный день тезоименитства его императорского величества», на эскадре и во всей нагасакской русской колонии был большой праздник. Четыре старших капитана первого ранга были произведены в контр-адмиралы. Адмиральских флагов вместе с утренним пушечным салютом взвилось столько, что один из них развевался даже на канонерской лодке. Масса офицеров передвинулась в чинах.

После салюта и церковных молебнов на кораблях эскадра пригласила всю мужскую часть русской колонии на завтрак, а вечером и мужскую и женскую — на бал. Корабли были иллюминованы. Пускали фейерверк.

Кончилось все это тем, чем кончались всегда такие праздники в царское время: господа офицеры перепились шампанским и ликерами, а матросы, получив по две казенные чарки водки и прикупив к ним недостающее, тоже были здорово «под градусом».

На всей эскадре к полуночи оставалось не больше сотни вполне трезвых людей.

Поставщик Гинцбург хорошо поторговал в этот день…

Пароход «Стрелок» пришел в Нагасаки только в середине декабря. Он вышел из Николаевска-на-Амуре с осенним ледоходом, груженный кетой и кетовой икрой, долго выгружался во Владивостоке и из-за неисправности в котлах прошел прямо на ремонт в Нагасаки.

Бредихин привез мне письмо Мокеева. Оно было так же подло, как и его телеграмма. Верхом подлости было то, что в заключение он мне же, а не Бредихину, в распоряжение которого я должен был временно поступить, поручал заказать в Нагасаки для Общества пятьдесят конторок американского типа и столько же вертящихся, поднимающихся и опускающихся на винтах табуреток.

И «Стрелок» и Бредихин производили странное впечатление. Пароход имел необыкновенно яркую окраску: коричневый корпус с двумя полосками телесного и голубого цвета во всю длину судна, надстройки, шлюпки и мачты были странного желто-розового цвета, а труба — ярко-желтая с черным верхом.

Капитан, в противоположность бросающемуся в глаза яркой окраской пароходу, был бесцветен, безличен и безволен. Он сильно пил и, напившись, запирался у себя в каюте, так что, собственно, мы его мало и видели.

Вторую половину декабря, январь, февраль и март я прожил на «Стрелке» в Нагасаки, а в последних числах марта наш пароход, нагрузившись смешанным, так называемым генеральным, грузом, снялся во Владивосток.

В море нас встретил жестокий норд-ост. Вскоре он перешел в шторм. «Стрелок» тяжело зарывался носом в волнах и принимал на себя массу воды. Ход уменьшался с каждым часом и, когда мы подходили к острову Цусима, упал до двух узлов. Бредихин решил укрыться в одной из бухт Цусимы.

У нас не было планов отдельных бухт этого острова, имелась только общая его карта. Бухта, глубоко врезавшаяся в берег в виде буквы «Г», хорошо защищенная горами, имела одну грозную неприятность: приблизительно на середине длинной палочки буквы «Г» на карте стояли два маленьких полукрестика, обозначавшие подводные камни. Недалеко от них были нарисованы якоря со штоками, означавшие якорную стоянку для больших судов.

Рассуждать было некогда, тем более что другие бухточки, меньше размером и расположенные дальше, были годны для стоянки только малых судов.

И вот мы вошли. Убавили ход до самого малого и стали рассуждать: отдать якорь не доходя камней или пройдя их? Камни были намечены ближе к левому от нас берегу. Бредихин взял вправо. Но бухта в общем была очень невелика, и мы потеряли время на рассуждения. Не успел рулевой переложить право руля, как мы почувствовали легкий толчок в днище, и пароход стал.

— Стоп машина! Полный назад! — завопил Бредихин.

Машина послушно заработала задним ходом, но пароход не сошел с камня.

— Стоп!.. Опять полный назад. Работайте рывками! — командовал Бредихин, но пароход только дрожал и не трогался с места.

Тогда Бредихин со словами: «Пропал. Не снять нам „Стрелка“» — спустился к себе в каюту.

Вокруг судна, у носа и у кормы было от двадцати пяти до тридцати футов глубины, под серединой — шестнадцать. «Стрелок» сидел в воде около семнадцати футов кормой и около пятнадцати — носом. В трюмах воды не было. Очевидно, он влез на большой плоский камень и не продавился.

«А какая вода теперь, — пришло мне в голову, — прилив или отлив? Если отлив — плохо, а если прилив, — то он нас сам снимет, надо только завезти якорь и положить его в стороне от камня».

Я пошел читать лоцию и подсчитывать. По моему вычислению вышло, что приближался конец отлива, и через сорок пять минут должен был начаться прилив. Ничего особенно страшного не было. В бухте не было ни малейшей зыби, нас не било, и мы сидели на большом плоском камне, как на широкой подставке.

Совместными усилиями мы вытащили Бредихина на мостик. Я пытался его успокоить.

— Да, говорите, — отвечал нервно Бредихин, — а вы гарантируете, что, когда вода спадет еще, «Стрелок», сидя серединой на камне, не переломится пополам?

— Гарантирую, Ипполит Александрович, плита, на которой мы сидим, судя по обмеру, начинается против трюма номер второй и кончается за машинным отделением.

— Да, гарантируете, потому что не вы командуете судном, а потом, какая у меня уверенность в правильности вашего вычисления? Спускайте шлюпку и поезжайте сейчас вон на тот японский пароход, вон, видите? У него дымит труба, он под парами. Чтобы сейчас же подошел нас стягивать, спросите, что он возьмет…

— Есть, — ответил я, пожав плечами, и поехал на «японца».

Это был грузовой пароход побольше нашего, так тысячи на две тонн грузоподъемности. Командовал им англичанин. Он согласился снять нас за полторы тысячи иен и потребовал, чтобы «Стрелок» подтвердил эту цифру сигналом. Его помощник японец начал поднимать сигналы по международному своду: «Согласен оказать помощь при условии: нет спасения нет вознаграждения (английская формула). Тысяча пятьсот иен. Подтвердите согласие».

На «Стрелке» сначала подняли какую-то путаницу из флагов, потом спустили их и подняли: «Согласен. Не теряйте ни минуты».

«Сейчас поднимаю якорь», — ответил английский капитан.

На «Стрелке» я застал истерику.

— Что же он копается, подлец, мы переломимся! — вопил Бредихин и топал ногами по мостику. Затем опять бросился к себе в каюту. Капитан не желал выходить наверх до тех пор, пока пароход или не переломится или не будет снят с камня.

Но английский капитан отлично знал, что он делает, и в душе, я думаю, жестоко смеялся над Бредихиным. Прилив уже начинался. Японский пароход не спеша снялся с якоря, подошел к нам, отдал опять якорь и, отработав задним ходом, вытравил саженей сорок цепи. Рогом он завез на «Стрелок» проволочный трос, вытянул его паровой лебедкой, закрепил у себя и начал подтягивать паровым брашпилем свою цепь.

Через полчаса «Стрелок», поднятый приливом, сполз с плоского камня. Отважный спасатель «снял» его, не сделав ни одного оборота своей машиной. За эту работу капитан японского парохода получил подписанный Бредихиным чек на полторы тысячи иен.

За ночь ветер стих, и на рассвете оба корабля снялись с якорей и пошли: «японец» в Кобе, а мы во Владивосток.

Владивостокская бухта была еще покрыта льдом, и нас ввел ледокол военного порта «Силач». Мы начали выгрузку на лед, по которому ломовые извозчики подъезжали прямо к борту.

Я прожил на «Стрелке» до 16 апреля. За это время я снесся по телеграфу с Мокеевым и выехал по достроенной за зиму Уссурийской железной дороге в Хабаровск.

В Хабаровске я явился к заместителю Мокеева Вердеревскому, поляку из ссыльнопоселенцев. От него я узнал наконец истинную причину отказа Мокеева от «Светланы».

Почти одновременно с посылкой московскому правлению доклада о моей командировке в Японию он получил извещение правления о том, что на основании его прежних докладов оно уже заказало в Англии буксирный пароход для работы на Николаевском рейде.

Мокеев заметался, а тут пришла моя телеграмма из Кобе о покупке «Светланы». Он передал ее в Москву. Московские заправилы Общества ответили ему: «Ввиду превышения вами полномочий и посылки специального агента в Японию без получения на это санкций правления правление предлагает вам агента отозвать, а с купленным им ненужным Обществу буксиром разделаться по своему усмотрению». Так как обмен этими телеграммами произошел до получения в Москве письменного доклада Мокеева, то Мокеев телеграфировал просьбу: пересмотреть решение по получении его доклада — и дополнительно настаивал, что ввиду большого и возрастающего значения Николаевского порта второй буксир не окажется лишним.

Почта в те времена ходила из Благовещенска в Москву сорок дней.

Московские купцы, сидевшие в правлении Общества, даже не ответили на телеграмму. Только получив оба его доклада, они сообщили, что оставляют в силе своё решение, изложенное в телеграмме номер такой-то. Тогда Мокеев не нашел ничего лучшего, как перевалить московское решение «с больной головы на здоровую», и послал мне уже известную телеграмму.

— Конечно, я бы так не поступил, — добавил Вердеревский, — и во всяком случае держал бы вас в курсе дела, но у всякого своя манера управлять.

— Нехорошая, недобросовестная и неумная манера, — ответил я.

Вердеревский развел руками.

— Одно вам посоветовал бы: когда будете в Благовещенске, воздержитесь говорить Мокееву резкости. Я уже говорил с ним и подготовил почву. Возместить все ваши личные убытки по оплате командировки нормальным путем мы после телеграммы правления не можем. Но мы постараемся в течение лета дать вам такие специальные поручения, за исполнение которых после закрытия навигации вам можно будет выдать хорошие наградные.

— В чем же могут выразиться эти специальные поручения?

— Прежде всего в том, что, как только откроется навигация, вы поедете в Николаевск принимать от англичан новые, собранные ими за зиму пароходы и один из них, по вашему личному усмотрению, примете под команду, а там видно будет. Дело наше новое, молодое, растущее, специальные поручения всегда найдутся.

— Только бы не вроде моей последней командировки, — добавил я, и мы оба рассмеялись.

 

Вновь по Амуру

С открытием навигации на нижнем Амуре я на пароходе «Корф» выехал в Николаевск.

Скоро туда пришел «Стрелок», доставивший, между прочим, и мои шлюпки. Первое впечатление, которое они произвели на старых амурских водников, было ужасное. Водники смеялись над шлюпками, называли их утюгами, уверяли, что против течения эти утюги не только не сдвинешь, но их понесет назад.

Однако после испытания на воде критика и насмешки стали сдержаннее. Говорили только, что шлюпки некрасивы. Тогда я предложил самому резкому из моих критиков пари на пятьдесят рублей: я утверждал, что моя шлюпка под четырьмя веслами обгонит любую четырехвесельную шлюпку местной постройки. Спорящий согласился, и на дистанции две версты вверх и две вниз по течению мой утюг, обогнув один из буев на фарватере, пришел к финишу, когда его конкурент не добрался еще и до буя.

Ободренный этим успехом, я предложил второе пари на сто рублей: проделать ту же гонку с грузом в две кубические сажени дров. Но от пари отказались. После этого «лухмановские утюги» брались нарасхват и заслужили такую репутацию, что Мокееву пришлось заказать через Бредихина вторую партию. Конторками и табуретками пристанские работники тоже остались довольны.

Пароходы, собранные англичанами, были недурны и красиво выглядели. Особенно мне нравилась отделка кают-компании первого класса, выполненная не в Англии, а на месте, из уссурийского клена и бархата. Машины были тоже неплохи, но, по уверению наших механиков, не так тщательно сработаны, как бельгийские.

Я облюбовал для себя пароход «Иван Вышнеградский», который предпочел другим за особенно аккуратную сборку машины. Он предназначался для среднего плеса, то есть для рейсов между Хабаровском и Благовещенском, с продлением рейса в большую воду до Сретенска.

Как все амурские пассажирские пароходы, «Иван Вышнеградский» был одновременно приспособлен и для буксировки, и мы вышли из Николаевска с новой, собранной одновременно с пароходами стальной баржей на буксире.

Трудно было на Амуре с людьми. Быстро развивавшееся пароходство, Уссурийская железная дорога, растущее рыболовство и начинавшаяся разработка недр требовали рабочих рук. А где было их взять? Коренное население берегов Амура и Уссури — казачество — жило сытной, ленивой жизнью и не любило уходить из своих станиц и поселков. Казаки в своей значительной части были кулаками и хищниками. Правительство обеспечивало их землей и всякими льготами, местные гольды снабжали их дичью и рыбой, которыми кишели тогда леса и воды Амура и его притоков. Зимой, когда на льду реки устанавливался почтовый тракт, конные казаки хорошо зарабатывали ямщицким и извозным промыслом.

Был еще один промысел, которым некоторые казаки занимались осенью: это охота на «горбачей». «Горбачами» называли отдельных золотоискателей, которые, тайно намыв летом золото на берегах затерявшихся в тайге ручьев, к зиме тянулись с мешками на спине по нагорным тропинкам, подальше от казачьих станиц и поселков, к большим городам. Казаки и отчасти гольды-стрелки, которые били белку и соболя пулькой в глаз, чтобы не портить шкурки, устраивали на тропинках засады и стреляли «горбачей», как дичь. В число «горбачей» попадали и тайные спиртоносы. С баночками специальной формы, пристроенными под платьем на спине и груди, они бродили летом по тайге, отыскивали старателей и выменивали у них золотой песок на спирт.

Ссыльнопоселенцы и переселенцы с Украины, жившие частью в деревнях и селах по нижнему течению Амура, а частью в верховьях реки Уссури и дальше у берегов озера Ханка, были типичными крестьянами-землевладельцами. Дорвавшись наконец до «слободной землицы», без чересполосицы и соседей-помещиков, они обрабатывали ее, рубили и жгли тайгу, ловили кету, а на отхожие промыслы шли неохотно.

При этих условиях новые пароходы приходилось комплектовать почти исключительно бывшими сахалинскими каторжанами, только что окончившими свой срок и еще не осевшими на земле. У меня на «Вышнеградском» из двадцати четырех человек команды было девятнадцать сахалинцев. И ничего, я не мог на них пожаловаться: люди как люди. Только один из них был очень подозрителен и заставлял меня всегда носить в кармане маленький револьвер. Но он скоро бежал с судна в Благовещенске, и не я один, но и его товарищи матросы облегченно вздохнули.

Один из матросов объяснил мне разницу между беглецом и всеми остальными сахалинцами:

— Мы, Митрий Афанасьевич, конечно, тоже не без греха, чего уж тут запираться. Но мы ежели порешили, так кого? Конокрада, урядника, лесничего барского, аль там приказчика, али кулака-мироеда, который нашу крестьянскую жисть заедал, который сам кровопивцем нашим был. А ведь этот, прости господи, прямо, можно сказать, грабил в свое удовольствие, не боясь «мокроты», а деньги прогуливал да в карты проигрывал. Это не наш человек, мы, можно сказать, с горя, а этот — отчаянной жизни человек.

«Иван Вышнеградский» шел вверх по необъятным просторам низовья Амура. Острова, острова, острова без конца. Дикие, незаселенные, поросшие невысокой хвоей, черным березником, орешником и лозой. Цветов не видно.

От одного матерого берега до другого ширина Амура достигала здесь шестнадцати и более километров, но из-за островов не было видно этой шири, шли все время протоками.

На всем нижнем Амуре, от Николаевска до Хабаровска, на протяжении около девятисот километров имелись только один городок Мариинск, четыре села да несколько русских деревенек и гиляцких стойбищ. Деревеньки были очень бедны, а о гиляцких стойбищах и говорить не приходится: там, кроме вяленной на солнце вонючей рыбы, так называемой юколы, да собак, ничего не было.

Кое-где на прибрежных пустынных полянках выложены штабеля дров с флажками Амурского пароходства. При них иногда нет даже сторожа. Подходи, швартуйся и бери сколько угодно, а в следующем селении дашь безграмотному мужику-агенту расписку. Он бережно, как святыню, запрет ее в сундучок, из которого тут же вынет палочку и сделает на ней ножом какие-то таинственные зарубки.

Амурские лоцманы недостаточно опытны и малонадежны. Ненадежны и карты низовья этой «сибирской Амазонки», так как острова после каждого ледохода и паводка меняют свои очертания. Идешь, руководствуясь только генеральным направлением, нанесенным на карту пунктиром, и редкими столбами — знаками, расставленными на берегу и на островах, а больше всего руководствуешься «сливом воды». Обычно движешься только днем, а ночью стараешься пригнать пароход к дровам и грузиться. Хорошо, что на севере летом ночи короткие: не очень много времени теряли.

Как-то на одном пустынном берегу мы грузили дрова. Ночь была ясная, лунная, вода высокая. Дрова лежали недалеко от берега. Работали дружно, с песнями и с шутками, и, кончив до рассвета, прилегли с часок отдохнуть.

Перед тем как сниматься, когда небо посветлело перед рассветом, машинист полез в колеса, чтобы набить сала в коробки валовых подшипников. Набил коробку правого колеса и полез в левое. Только просунул руку с фонарем и голову в дверку во внутренней стенке колесного кожуха, а в колесе как заревет кто-то. Посветил и видит необыкновенную картину: на одной из лопастей улегся медведь и отдыхает. Как и когда он приплыл с берега, никто не видел.

Машинист захлопнул дверку, заложил защелку и прибежал будить меня:

— Медведь в левом колесе!

— Что?

— Медведь забрался в колесо и лежит на лопасти, как на кровати!

— Большой?

— Не успел разглядеть.

Я спрыгнул с койки. Но что было делать? У меня, кроме маленького карманного револьвера, ничего не было.

— Разбудите механика и попробуйте осторожно провернуть машину, чтобы он свалился в воду.

— Нельзя, Дмитрий Афанасьевич, еще зажмет его между эксцентриковыми тягами, все колесо перековеркает.

— Давайте пугать огнем. Возьмите багор, намотайте на конец паклю, полейте ее керосином, зажжем и будем совать в дверку и стучать поленом по кожуху, чтобы шум поднять.

Сказано — сделано.

Медведь с ревом бросился из колеса в воду, выплыл на берег и понесся смешным галопом к черневшей невдалеке тайге, оставляя за собой следы так называемой «медвежьей болезни».

Сбежавшаяся наверх команда хохотала и улюлюкала. Мой помощник дал длинный паровой гудок — сигнал сниматься от пристани. Медведь поддал ходу.

В Хабаровске мы простояли трое суток. Надо было запастись провизией, нанять настоящего повара, буфетную прислугу и принять полный груз, доставленный Уссурийской железной дорогой из Владивостока. Это был генеральный груз, привезенный морем из Европейской России и следовавший в города и станицы Амурского бассейна.

Очередная баржа была уже нагружена. Оставалось поставить приведенную нами под погрузку для следующего парохода и наполнить собственные небольшие трюмы.

Кроме груза мы взяли и полный комплект пассажиров, почти исключительно офицеров, чиновников и лавочников из соседних станиц. Были и дамы.

От Хабаровска, выше впадения в Амур многоводной Уссури, фарватер суживается, и островов встречается значительно меньше. Берега выглядят веселее и заселены гуще, климат мягче. Когда мы снялись из Хабаровска, было настолько жарко, что пришлось поставить тенты.

После большой станицы Михайло-Семеновской, против которой впадает текущая по китайским владениям река Сунгари, Амур становится еще уже, но все-таки в некоторых местах ширина его доходит до километра, а там, где есть острова, и шире. На участке между Хабаровском и станицей Екатерино-Никольской, выше которой Амур течет стиснутый отрогами Хинганского хребта, река, освещенная летним солнцем, имеет веселый, радостный вид.

Попадается много лиственных деревьев, ярко-зеленых кустарников, целые поля пестрых цветов.

На этот раз я рассмотрел Хинган подробнее, и он снова поразил меня своей красотой. Человек, любящий природу, сколько бы раз ни проходил по Амуру, будет всегда любоваться и восхищаться Хинганом. Иногда ближние горы чуть расступаются, образуя ущелья — пади, по которым в Амур стремятся светлые речушки и ручьи. Склоны таких падей часто сплошь покрыты цветами. Вершины гор днем тонут в лиловатой дымке, принимающей по вечерам все переливы цветов — от золотого до огненно-красного, затем лилового и наконец иссиня-черного. А когда за вершинами встает луна, силуэты гор вырезаются на бледно-зеленом небе, — не оторвешь глаз от этой картины!

Ближние к воде горы и скалы покрыты прекрасным хвойным лесом, а у самой воды — кустарниками дикого шиповника и рододендрона.

За переход от Николаевска до Благовещенска я привык к пароходу, а механик привык к моей манере располагать ходами при маневрах и внушал уверенность в том, что каждое приказание с мостика будет мгновенно и безотказно выполнено. Это помогло мне быстро и красиво приставать. К благовещенской пристани мы подлетели с полного хода и остановились как вкопанные против выреза для сходней. В машину было дано только три команды: «стоп», «полный назад» и «стоп». С последним «стоп» шпринг, не дающий судну спуститься назад, и носовой прижимной конец были поданы на пристань и закреплены на пароходе, корма подведена рулем при помощи течения. Некоторые из моих пассажиров зааплодировали.

Мокеев встречал пароход.

— Капитан Гаттерас, — запищал он своим фальцетом, как только очутился на палубе. — Какой успех! Вы просто артист.

Я хорошо помнил все наставления Вердеревского и, подходя к Благовещенску, дал себе слово не говорить Мокееву ни одной резкости. Но очень уж крепко сидела во мне обида. Я вдруг почувствовал, что у меня вся кровь отлила от лица, и ответил Мокееву ледяным тоном:

— Меня зовут Дмитрий Афанасьевич Лухманов, а успех мой весьма относителен, Николай Петрович. Вам это лучше известно, чем кому-либо другому.

Но Мокеев был не из тех людей, которых можно было смутить. Он улыбнулся, покачал головой и сказал:

— Ах, капитан Гаттерас, капитан Гаттерас, не надо зря сердиться на старика, поживите и переживите с мое, тогда сами будете смотреть на все другими глазами.

— Не знаю. Николай Петрович, время, конечно, возьмет свое, а пока я еще не могу забыть вашей телеграммы.

— Забудете, — с усмешкой ответил Мокеев.

— Не думаю, — ответил я.

— Ну ладно, бросим этот разговор, покажите мне пароход.

Я показал ему все: каюты, столовую, буфет, командный кубрик, служебные каюты, машинное и котельное отделения и даже подшкиперскую и ледник с провизией. Он остался всем очень доволен.

— «Вышнеградский» — самый чистый и исправный пароход во всем Обществе. Благодарю вас, — сказал, прощаясь, Мокеев.

— Спасибо, — ответил я.

На этом мы расстались. Это была наша третья по счету и последняя встреча. Мокеев был скоро вызван в Москву по вопросу об открытии Сунгарийской линии, простудился в дороге и умер от воспаления легких. Его заменил временно Вердеревский, которого сменил потом присланный из Москвы некий Баженов.

Я прокомандовал «Вышнеградским» до августа, плавая между Хабаровском и станицей Покровской у слияния Шилки с Аргунью. Далее по Шилке из-за мелководья ходили меньшие пароходы, которые не брали никакого груза и даже палубных пассажиров возили на буксире — на легкой, остроносой, небольшой барже.

 

Экспедиция на Сунгари

В начале августа я был назначен начальником экспедиции, направлявшейся для обследования реки Сунгари.

Экспедиция снаряжалась Амурским обществом пароходства и торговли совместно с правительством и купцом Тифонтаем. Общество было заинтересовано в возможности плавания по этой реке, куда давно уже не проникало ни одно русское судно. Тифонтай взялся коммерчески оформить и обслужить экспедицию как ее агент, пользуясь своими торговыми связями с Маньчжурией и Северным Китаем и, конечно, преследуя свои скрытые цели.

Для осуществления этой экспедиции Амурское общество пароходства и торговли предоставило небольшой и самый старый свой пароход «Св. Иннокентий» и маленькую деревянную баржонку. И пароход и баржонку в случае неудачи экспедиции не особенно жалко было и потерять, тем более что они были специально для этого плавания застрахованы.

В самый разгар приготовления «Иннокентия» к этой экспедиции я получил записку Вердеревского: генерал-губернатор желал видеть лично начальника экспедиции на другой день в 10 часов утра. Мы с Вердеревским должны были явиться во «дворец» для торжественного моего представления.

Без десяти десять мы входили в приемную его высокопревосходительства. Вердеревский был во фраке, я — в белом форменном кителе с капитанскими нашивками на рукавах, в белых брюках и белых парусиновых башмаках.

Дежурный чиновник поспешил о нас доложить и нырнул за бархатную портьеру, закрывавшую дверь во внутренние апартаменты. Через несколько минут он вернулся в приемную и, прошептав: «Идут», застыл у своего письменного стола. Колыхнулась портьера, и на ее фоне вырисовалась фигура С.М. Духовского.

Это был человек невысокого роста, с редеющими седыми, зачесанными назад волосами, седыми «запорожскими» усами, в белом кителе с «Георгием» в петлице и в широченных синих шароварах с желтыми казачьими лампасами.

Духовской сделал несколько шагов вперед и милостиво протянул Вердеревскому белую выхоленную руку.

— Начальник будущей экспедиции и наш лучший капитан, штурман дальнего плавания Лухманов, — отрекомендовал меня Вердеревский.

Белая рука протянулась ко мне:

— Слышал, знаю вас заочно из письма Костылева, он очень хорошо о вас отзывается. И здесь, на Амуге, слышал от ваших бывших пассажигов очень хогошие отзывы о вас, — произнес генерал с той картавостью, которая свойственна людям, привыкшим постоянно говорить по-французски, и которой любили тогда подражать гвардейские пижоны. Но картавость Духовского была природной и очень не шла к виду старого казака-запорожца, который он старался себе придать.

— Надеюсь, что вы блестяще выполните возложенное на вас погучение.

— Постараюсь, ваше высокопревосходительство.

— Я вегю вам. — И белая рука опять протянулась ко мне, а затем к Вердеревскому.

Аудиенция кончилась. Мы откланялись.

— Только-то? — спросил я Вердеревского, когда мы вышли на подъезд.

— А вы что думали?

— Думал, что хоть расспросит о чем-нибудь, поговорит по-человечески.

— Хватит для генерал-губернатора. Он должен с одного взгляда всего человека понимать и на сажень под землей видеть.

Я рассмеялся. Вердеревский насмешливо улыбнулся.

Состав экспедиции был следующий: я — уполномоченный Амурского общества, капитан парохода и начальник экспедиции; штабс-капитан барон Будберг, только что окончивший Академию Генерального штаба, назначенный в экспедицию как представитель военного командования в Приамурском крае; поручик Редько — начальник нашей охранной команды из тридцати стрелков; Пирожков Иван Иванович — уполномоченный фирмы Тифонтая, помощник главного бухгалтера его хабаровской конторы; Лю Чен-сян — второй уполномоченный Тифонтая и переводчик; Нино — молодой фотограф, сын обрусевшего итальянца, хозяин самой лучшей фотографии в Хабаровске.

Я получил атлас карт Сунгари, составленных русскими офицерами-топографами в шестидесятых годах. С тех пор карты не исправлялись, и мне предстояло их исправить на основании глазомерной съемки и указаний китайца-лоцмана.

От Амурского общества мне вручили пятьсот рублей на представительство и угощение китайских властей. Для той же цели, как я слышал в нашем агентстве, Пирожков и Лю Чен-сян везли подарки: суконные отрезы, золотые и серебряные часы с цепочками, музыкальные ящики (граммофонов тогда еще не было).

На полученные пятьсот рублей я купил хороших консервов, русских закусок в виде сыра, икры, килек и сардин, массу сладких бисквитов, печенья и вина.

Когда в день отхода мы все сошлись на пароходе, то оказалось, что Будберг и тифонтайцы тоже получили суммы на представительство и тоже накупили и вина и закусок, причем Будберг поступил предусмотрительнее всех: из вин он купил только шампанского, да еще сухого.

Наша баржонка поднимала всего сто двадцать тонн. Тифонтайские люди наполнили ее мануфактурой, галантереей и скобяным товаром: не за прекрасные же глаза Духовского или Вердеревского Тифонтай согласился нести расходы по экспедиции и «коммерчески ее оформить».

В станице Михайло-Семеновской нас ждала вторая баржа, или, вернее сказать, старая китайская джонка без мачты, нагруженная дровами, которых должно было хватить нам до Харбина и обратно. Прихватив ее, мы вошли в Сунгари.

Первый китайский город — Лахасусу, к которому мы пристали, был расположен в нескольких километрах от устья. Это своеобразный городок, обнесенный глинобитными стенами. Серые каменные домики были покрыты красной черепицей. Выделялись пагоды с выкрашенными красной краской воротами и правительственные здания, обнесенные высоким частоколом. Город расположен на правом берегу, а под левым стояла на якорях группа ярко раскрашенных джонок с высокими мачтами и парусами из циновок.

В Лахасусу нас посетили первые представители китайской власти. Это были мандарины не очень высоких чинов.

Впоследствии я научился распознавать ранги мандаринов, но сейчас помню только, что главное различие чинов заключалось в шариках на шапочках. Шарики были белого, синего и красного стекла, бронзовые, мраморные, золотые филигранные. В особые трубочки под шариками втыкались султаны из павлиньих перьев, это, кажется, у больших генералов, а у генеральских адъютантов — из собольих хвостов. Военные мандарины внешне отличались от гражданских. У первых на верхних кофтах на груди и спине были круглые знаки сантиметров 25 в диаметре, расшитые разноцветными шелками и золотом, а у гражданских — четырехугольные. У солдат на груди и спине были круги, расписанные краской, с иероглифами, вероятно изображавшими название или номер полка. Круги были хорошей мишенью на войне.

Что меня поразило больше всего, это ногти. Китайцы и окитаенные маньчжуры, если они занимали хоть какую-нибудь должность, уже не стригли ногтей, чтобы показать, что они не занимаются «унизительным» ручным трудом. Ноготь длиной пять-шесть сантиметров считался в Китае небольшим. Аристократические ногти доходили до пятнадцати сантиметров длины. Ухаживать за ними — целое искусство, так как, достигнув длины 4-5 сантиметров, они начинают сгибаться и скручиваться. Для того чтобы нечаянно не сломать такой ноготь, на палец надевался сделанный по форме серебряный, а то и золотой наперсток с футлярчиком для ногтя. Футлярчик обычно украшался инкрустацией из аккуратно нарезанных кусочков разноцветных птичьих перышек. Мне показывали целые мозаичные картинки из таких перышек.

Как бы ни был незначителен ранг китайского чиновника, он никуда не являлся в официальных случаях один. Его всегда окружала толпа менее важных чинов, а то и просто бедных родственников или прихлебателей. По числу, виду и костюмам лиц этой свиты можно было судить о важности особы, посетившей наше судно. Лю Чен-сян великолепно в этом разбирался и предупреждал нас:

— Эта мандалина шибко кушай давай не надо, холошо вино тоже не надо, это маленька капитана еси.

Когда мы приглашали маленьких и больших мандаринов к столу с соответствующими их званию выпивкой и закуской, то садилось обычно два-три человека, остальные становились за стульями, и их нельзя было упросить сесть за стол. Сидящие за столом, попробовав того или иного блюда, протягивали стоящим кусочки, как у нас собачонкам, и те с благодарностью и благоговением принимали и смаковали. С вилками и ножами китайцы не умели обращаться. Мы учили их, и это вызывало много смеха. В конце концов ели больше пальцами и потом вытирали их о полы шелковых халатов.

Приемы китайских чиновников мы делали только в крупных пунктах, где у нас были назначены дневки. Обычно же днем мы поднимались медленно вверх по реке, делая промеры, пеленгуя выдающиеся мыски, островки, пагоды и исправляя карту.

Физиономия реки сильно изменилась с тех пор, как была составлена карта. Исправление карты требовало большого и кропотливого труда. Этой работой занимались почти исключительно я и мой старший помощник, тоже штурман дальнего плавания, — Вейнберг. Он был очень милый, талантливый и остроумный молодой человек лет двадцати пяти, племянник Петра Исаевича Вейнберга — поэта и переводчика Шекспира и Гейне.

К вечеру у какой-нибудь незначительной деревни, а то и просто у берега, в зависимости от того, где нас заставала темнота, мы становились на ночевку и погрузку дров. Если это происходило у деревни, то все население высыпало на берег и не уходило до утра, разглядывая невиданную «джонку», которая ходит против течения и ветра без парусов и без весел.

Дневки, кроме Лахасусу, у нас были назначены в Фугдине, Ванлихотене, Сяньсине, Таюзе, или Баянсусу, и в конечном пункте нашей экспедиции — в Харбине.

Фугдин был крепостью, где стоял довольно большой гарнизон. В Лахасусу мы не решились осмотреть китайскую крепость, да и начальник гарнизона не приглашал нас. Но в Фугдине был более гостеприимный комендант. После хорошего угощения на пароходе он предложил нам всем осмотреть крепость, ямынь (дом правительства) и арсенал.

Мы охотно согласились и, оставив на пароходе Вейнберга, Редько с охраной стрелков и Пирожкова, сели на присланных за нами верховых лошадей и поехали.

Я мало понимал в военном деле, но Будберг очень смеялся потом над тем, что в фугдинской крепости вперемежку с прекрасными крупповскими орудиями стояли старые, заряжавшиеся с дула и стрелявшие круглыми ядрами чугунные пушки. Арсенал вызвал у нас еще большее удивление. Там бережно хранились разложенные по длинным и низким глинобитным комнатам не только ружья всех времен и систем, начиная от американских винчестеров и кончая неуклюжими кремневыми самопалами, но и целые штабеля стрел. На стенах висели луки с отпущенными тетивами. Как объяснили сопровождавшие нас офицеры, в Китае не выбрасывают вышедшего из употребления оружия потому, что «придет время и все может пригодиться», а луки и стрелы к тому же являются предметами любимого спорта.

Во дворе нам показали стрельбу из лука. На расстоянии пятидесяти шагов китайцы попадали в яблоко мишени, а стрела пробивала двухсантиметровую доску. Для того чтобы тетива тугого лука не резала пальца, китайцы надевают особое широкое кольцо из нефрита.

После крепостных фортов и арсенала мы осматривали ямынь. Это большая глинобитная фанза с черепичной, причудливо загнутой на углах кверху крышей и с окнами, заклеенными бумагой вместо стекол. В фанзе вдоль стен тянутся каны — лежанки, внутри которых находится обогревающий их дымоход. Украшения комнат состояли из ваз, раскрашенных бумажных панно с картинками исторического или сказочного содержания и из громадного количества разнообразнейших европейских часов и керосиновых ламп.

Ямынь окружен двойным двором с двойным рядом стен. Во дворах есть отдельные фанзы, где жили чиновники и палач, который обычно тут же производил экзекуции и казни. Нам показывали слегка выгнутые трехгранные палки, которыми бьют провинившихся по икрам ног. А на наружном дворе мы видели людей в колодках и с досками на шее. Представьте себе человека, сидящего на земле, с забитыми в две деревянные колоды ногами, на шею которого наподобие гигантского воротника надета доска около метра в поперечнике. Деревянный «воротник» состоит из двух смыкающихся частей с прорезью в середине для головы, а вокруг наклеены бумажки, на которых написаны преступления.

Человек с доской на шее не может дотянуть руку до рта и, если его, как младенца, не будут кормить близкие, должен умереть с голода. Возвращаясь на судно окольным путем, мы при въезде в городские ворота увидели висящие на них клетки с отрубленными головами. За просунутую сквозь решетку косу клетка была подвешена к вбитому в ворота гвоздю. Оказалось, это головы хунхузов. Они висели на устрашение бандитам, висели до тех пор, пока коса не отгнивала и клетка с отрубленной головой не падала на землю.

Фугдинские чиновники, сопровождавшие нас, старались оправдать это жестокое правосудие мандаринов бесчинствами многочисленных банд хунхузов.

— Д-да, правосудие, — иронически протянул Будберг.

Мы двигались по реке Сунгари осторожно и медленно. Осень была уже в полном разгаре. Деревья облетели, ночи становились все холоднее и холоднее. Экспедиция была снаряжена слишком поздно, и скоро мы поняли, что если будем продолжать плавание, то не успеем вернуться в Хабаровск до осеннего ледохода. Приходилось сокращать маршрут.

Тифонтайцам мы предложили сдать их груз не в Харбине, а в следующем большом городе — Сяньсине, а сами решили, оставив там баржонку, подняться вверх по реке, сколько успеем до 20 сентября, после чего начать обратное плавание. Надо было не позже 1 октября вернуться в Хабаровск.

Тифонтайцы потребовали от меня трехсуточной стоянки, чтобы оформить все дело с местными фирмами и выгрузить наши товары. Я согласился.

Сяньсин — большой губернский город, с населением, вероятно, не меньше ста тысяч человек.

Как только мы ошвартовались, на берегу начала собираться толпа. Она росла как снежный ком. Через полчаса после нашего прихода несколько тысяч человек толпилось на берегу, шумело, галдело и показывало на пароход и на нас пальцами.

Мы пришли под вечер, и, покуда разговаривали с пришедшими к нам полицейскими чиновниками и объясняли им, кто мы и зачем пришли, стало темно. Но толпа не расходилась. Чиновники расставили по берегу китайских солдат, а мы установили свой караул и не пускали никого до утра ни с судна, ни на судно.

Толпа на берегу не редела. Скоро зажглись костры и факелы, появились бумажные промасленные фонари, торговцы пампушками и сластями, целые походные кухни. Образовался лагерь, который шумел, как обеспокоенный пчелиный улей, всю ночь напролет, а затем и все трое суток нашей стоянки.

На другой день Будберг, Пирожков и я должны были ехать с визитом к губернатору. Еще в Хабаровске, в конторе Тифонтая, нам изготовили громадные китайские визитные карточки на красной бумаге. На них китайским каллиграфом были написаны тушью наши имена, фамилии и звания, вроде: «Главный и полномочный начальник паровой самодвижущейся джонки «Святой Иннокентий» великого государства Российского и находящихся на ней людей», или «Полномочный представитель великого начальника славной и непобедимой армии государства Российского, находящейся на далеком восходе солнца».

Но одних пышных карточек было мало. По местным обычаям нам необходима была свита, иначе губернатор не поверил бы нашим титулам, несмотря на всю высокопарность их стиля, и счел бы нас авантюристами и прощелыгами. Нашу свиту составили: Редько с десятью стрелками в виде охраны и почетного караула, Лю Чен-сян, как младший член экспедиции и переводчик, Нино со своим аппаратом и фотопринадлежностями, старший механик и второй помощник капитана «Иннокентия».

Лю Чен-сян нанял в городе восемь паланкинов с четырьмя носильщиками каждый. Паланкины представляли собой ящики, разукрашенные красной материей, фольгой, кистями и конскими хвостами. В таком ящике можно только или сидеть по-китайски, на собственных пятках, или полулежать. Мы, конечно, предпочли последний способ, подмостив под себя взятые с парохода подушки. Восемь наших паланкинов, следуя гуськом, составили довольно длинную процессию.

Прибыв в ямынь губернатора, мы под руководством Лю Чен-сяна проделали если и не десять тысяч, то порядочное количество китайских церемоний. Мы послали вперед себя наши визитные карточки, в первой приемной покурили китайские трубки и выпили по чашке зеленого чая без сахара. Наконец нас ввели во внутреннюю приемную, где нас встретил сам цзюн-цзюн с несколькими даотаями и где мы проделали «чин-чин», или ряд китайских поклонов.

Здесь же были вручены и привезенные нами подарки. Губернатор получил золотые карманные часы с массивной цепочкой, фарфоровые настольные часы, большой музыкальный ящик и отрез красного сукна. Даотаям достались золотые часы подешевле, музыкальные ящики поменьше и серебряные табакерки. Впрочем, наши хозяева, следуя этикету, притворились, что совсем не интересуются подарками, и вещи остались лежать на подносах, завернутые в бумагу, в течение всего нашего пребывания в ямыне.

Самой интересной китайской церемонией являются разговоры. Воспитанные и образованные китайцы, соблюдая всевозможную пышность в костюме, обстановке и окружении, в разговоре по отношению к себе употребляли самые унизительные выражения и, наоборот, чрезмерно восхваляли и возносили собеседника.

Разговор происходит приблизительно в таком стиле:

— Смею ли я, недостойный и ничтожный, почтительнейше осведомиться о здоровье моего высокопочтенного и высокомудрого гостя?

На такой вопрос следовал ответ:

— Ничтожный и недостойный гость высокого господина почтительно докладывает, что, милостью богов и душ своих ничтожных предков, он здоров и ничего неприятного с ним не случилось.

Мы, конечно, отвечали губернатору просто и просто задавали ему вопросы, но Лю Чен-сян старался вовсю и передавал наши слова строго по церемониалу. В общем, несколько обычных вопросов и ответов, которыми мы обменялись с губернатором, заняли в условиях китайских церемоний часа два. Даотаи важно молчали.

После разговоров нас пригласили в столовую, где опять угощали зеленым чаем. Потом подали подслащенную и настоенную на имбире китайскую водку — ханьшин, сильно отдававшую сивушным маслом, ярко раскрашенные конфеты из рисового теста, имбирное варенье и печенье на кунжутном масле.

Прием у губернатора окончился часа в четыре пополудни, а выехали мы с судна часов в десять утра. Можно себе представить, как мы устали и с каким удовольствием, вернувшись с китайского банкета, поели борща с ватрушками и свиных отбивных котлет.

В тот же день мы получили подарки: я и Будберг — по собольей шапке и шелковой кофте на куньем меху, а остальные — по шапке из выдры и кофте на лисах.

Во время ответного банкета Будберг был особенно любезен с военным даотаем, и на следующий день этот военный чин прислал за ним и «его друзьями» несколько верховых лошадей в богатой сбруе и охрану из двадцати кавалеристов. Нас приглашали осмотреть войска и местные военные учреждения. Поехали Будберг, Редько, Нино и Лю Чен-сян. Я отказался.

Проведя еще одну ночь в Сяньсине, мы оставили под охраной китайской полиции нашу выгруженную баржу и пошли вверх по реке.

20 сентября застало нас у впадения в Сунгари речки Баянсусу с селением того же имени и городком Таюза на другом берегу.

С рассветом 21 сентября по старому стилю мы тронулись в обратный путь.

 

Казачья флотилия

В Хабаровске, сдавая отчет по экспедиции, я еще раз представлялся Духовскому. Он сказал мне, что был «увеген в блестящем исходе экспедиции», поздравил Амурское общество в лице Вердеревского «с такими капитанами, как господин Лухманов», и милостиво распрощался со мной.

В этот день я обедал у Вердеревского. Вот что он мне рассказал о Духовском:

— Сергей Михайлович — удивительный человек. Он, безусловно, храбр, об этом свидетельствует его «георгий». Может быть, он и неплохой стратег и военачальник, недаром же он был начальником штаба у Скобелева в Ахал-Текинскую экспедицию. Но, судите сами, какой он управитель края? Сам он крупный помещик, а о земледелии имеет самое смутное понятие. Морковь от свеклы, впрочем, еще отличает, вероятно, потому, что видит их ежедневно в супе, а зерновых хлебов на корню один от другого отличить не может.

У нас есть под Хабаровском опытное поле, заведует им ученый агроном Вознесенский. Человек совершенно не светский, тип старого студента-семидесятника.

Этим летом, в прекрасный солнечный день, Сергею Михайловичу захотелось поехать со своей супругой на опытное поле и показать ей, как «гастет гожь» (растет рожь).

Сказано — сделано. Шанявский, старший чиновник особых поручений генерал-губернатора и личный секретарь его супруги «Вавы», как нежно называет ее его высокопревосходительство, распорядился насчет казенной коляски.

И вот его высокопревосходительство с супругой под красным зонтиком, Иосиф Павлович Шанявский в панаме и чесучовом летнем костюмчике на передней скамеечке покатили… Встречные извозчики шарахаются в сторону, солдаты вытягиваются во фронт, офицеры козыряют с застывшими лицами. Чиновники и обыватели сдергивают с голов фуражки и шляпы.

У ворот ограды опытного поля высоких посетителей встречает Вознесенский, бородатый, нестриженый, в порыжевшей форменной фуражке с почерневшей кокардой, в севшем от многократной стирки каламянковом кителе и в таких же штанах.

Сергей Михайлович не без колебания подал ему затянутую в белую замшевую перчатку руку и представил супруге. Шанявский подчеркнуто высоко приподнял панаму.

Начался обход залитых солнцем, красиво распланированных квадратов, засеянных всевозможными злаками.

— Вава! Вот наша матушка-когмилица гожь, посмотги, как она выделяется из всех остальных хлебов, — произнес Духовской умиленным голосом и протянул свою руку по направлению к квадрату… засеянному ячменем.

Вознесенский страшно сконфузился. Ему бы промолчать, и пусть себе ячмень сходит за рожь, а он:

— Осмеливаюсь доложить вашему превосходительству, что это не рожь, а ячмень — хордеум-хекзатикум.

— А ведь и пгавда, это ячмень. Как это я так опгостоволосился, вот что значит давно не быть в дегевне. Вот гожь, Вава, — поправился Сергей Михайлович и показал на соседний квадрат.

Вознесенский обомлел, но не успокоился:

— Это тритикум-полоникум, ваше высокопревосходительство, польская полба.

Духовской переменился в лице:

— А где же у вас гожь, наконец, наша настоящая гусская гожь, отчего она у вас на заднем плане?

— Рожь налево от вас, ваше высокопревосходительство, — обратился Вознесенский и поспешил подвести высоких гостей к квадрату с рожью.

— Вот она, матушка наша когмилица! — опять растрогался наш правитель и сорвал несколько колосьев.

Перчатка слегка окрасилась рыжеватым налетом. Генерал был поражен.

— Что это, гжавчина? — строго спросил он Вознесенского и нахмурил седые брови.

— Никак нет, ваше высокопревосходительство, рожь цветет как раз в это время.

Генерал вскипел:

— Как же вы допускаете, чтобы хлеб цвел у вас на когню? Ведь это безобгазие, ведь у вас опытное поле. Вы должны показывать пгимегное хозяйство, а у вас хлеб цветет на когню!..

— Позвольте объяснить вашему превосходительству.

— Ничего я не позволю вам объяснять, это безобгазие, это чегт знает что такое, хлеб еще не созгел, а уже цвелой! Ведь цвелой хлеб ни одно интендантство не пгинимает.

— Но, ваше высокопревосходительство…

— Что вы меня титулуете как попугай. Стыдно, молодой человек, позог, не ожидал от вас, а еще ученый агроном, окончил Петговско-Газумовскую академию и культивигует цвелой хлеб, позог!.. Иосиф Павлович, сделайте себе заметку, завтга же вызвать Семена Петговича и газобгать это безобгазие. Поедем, Вава!..

Шанявский поспешил что-то чиркнуть у себя в записной книжке, и высокое начальство отбыло…

— Эта история сделалась сказкой города, неужели не слыхали? — спросил меня Вердеревский.

— Нет, не слыхал. А кто такой Семен Петрович?

— Семен Петрович Преображенский — попович, но в генеральском чине, наш управляющий государственными имуществами, очень ловкий тип.

— И чем же все это кончилось?

— Семен Петрович «газобгал безобгазие» и, выбрав день, когда Духовской уехал за город смотреть стрельбу, доложил обо всем Варваре Михайловне, а та сумела успокоить высокопоставленного супруга.

— Толковый генерал-губернатор, — сказал я.

— Все они хороши, — ответил Вердеревский. — До него был покойный генерал-адъютант барон Корф. Довольно добродушный и менее чванливый, чем Духовской. Вечера устраивал у себя, приглашал чиновников и офицеров «для того, чтобы ближе узнать друг друга и хоть немножко приучить сибирских бирюков к свету». А воровство и взяточничество при нем были еще хуже.

Население стонало, зато полицмейстеры и горные исправники у нас зимние шинели иначе, как на соболях, не носили, а их жены выписывали наряды из Парижа.

«Иннокентия» назначили на зимовку на Иман, а мой пароход «Вышнеградский», который я должен был снова принять, стоял уже там.

Числа десятого октября по Амуру пошла шуга. Но Уссури была еще чиста, только по ночам появлялись забереги, и мы благополучно добрались до Имана.

Поставив «Иннокентия» в затон, я принял свое старое судно «Вышнеградский».

По берегам затона шла оживленная работа: рыли и устраивали землянки для жилья, экипажей и для временных ремонтных мастерских.

Сибирские землянки интересны. Роется яма глубиной в метр или немного больше, дно ее утрамбовывается. Изнутри, по всем четырем сторонам, в виде сплошного забора устанавливаются толстые, до двух метров вышины доски или шпалы, с просветами для окон и дверей. Доски перекрываются потолком на балках, и все это заваливается снаружи землей. Толщина земляных стен доводится почти до метра, а слой земли на крыше — до полуметра. Внутри землянка белится известью или оклеивается дешевыми обоями. Ставятся печи. Такая землянка не боится ни ветра, ни морозов, в ней тепло и уютно, правда, темновато и сыровато. А у нас в большой землянке, выстроенной для мастерских, механики установили динамо-машины, маленький котелок с парового катера «Проворный» и осветили все помещение электричеством.

В затоне зимовали четыре парохода и катер. Собралось больше ста человек. Жилось нам хоть и очень скучно, но не холодно и не голодно. Кроме мастерской и четырех землянок для команд мы устроили пятую, названную «Зеркальным дворцом». Это было длинное сооружение, середину которого занимала столовая для комсостава. Все стены столовой снизу доверху были увешаны спасаемыми от мороза зеркалами из пароходных кают. Столовая оканчивалась в обе стороны коридорами с каютами по бокам. В одной из таких кают была устроена кухня.

Когда затон стал, началась выморозка пароходов, то есть вырубка вокруг них льда. Вырубка делается постепенно и осторожно до тех пор, пока пароход, с заранее подведенными под днище горбылями, не очутится в ледяном ящике, как в доке. Тогда копают под днищем ямы, устанавливают в них домкраты и приподнимают судно до такой высоты, чтобы можно было под ним работать. После этого подводят под дно клетки из сосновых чурбанов, подбивают клинья и «сдают» пароход с домкратов на клетки.

Такая выморозка тянется обычно до января. Она позволяет осмотреть, отремонтировать и выкрасить подводную часть судна. К весне под пароход снова подводят домкраты, вышибают клетки и спускают его на грунт.

Весеннее половодье поднимает его с грунта, и он перетягивается на более глубокое место.

Вымораживая «Вышнеградского», я все ждал обещанной награды от дирекции пароходства. Приехав с Каспия и перезимовав первую зиму в Японии, я, конечно, не имел шубы. Теперь она была мне необходима.

Завести приличную шубу было моей мечтой, а пока что я обходился подержанной «барнаулкой», купленной на иманском базаре.

Но вот наступил новый, 1897 год, а награды все не было. Вместо нее я получил бумагу от штаба Приамурского военного округа следующего содержания:

«Ввиду предстоящего образования Амурско-Уссурийской казачьей флотилии, в состав которой имеют войти: находящийся в распоряжении командующего войсками пароход «Казак уссурийский» и доставленные на станцию Иман для сборки новый пароход «Атаман» и паровой катер «Дозорный», штаб Приамурского военного округа, по личному указанию его превосходительства, командующего войсками округа, генерал-лейтенанта С.М. Духовского, предлагает Вам принять должность старшего командира флотилии и командира парохода «Атаман» с окладом в 250 рублей в месяц и пятью процентами с фрахта в случае перевозок судами флотилии грузов, оплачиваемых другими ведомствами или частными поставщиками. Ответ сообщить телеграфно, в случае согласия штаб просит Вас прибыть в Хабаровск для личных переговоров.
Начальник штаба генерал-майор Надаров.

По совести говоря, новая служба мне мало улыбалась, и к тому же, если бы я ушел из Амурского общества,то уж, конечно, не получил бы никакой награды. Поэтому я телеграфировал Вердеревскому:

«Штаб предлагает взять команду новый пароход «Атаман» телеграфируйте ваш совет также есть ли надежда получить обещанную награду».

Ответ, хранящийся у меня до сих пор, пришел 23 апреля:

«Еще до вашей телеграммы заявил штабу, что «Атаману» лучшего командира не найти.
Вердеревский».

Этот ответ, читая его между строк, можно было расшифровать так: «Никакой награды у наших жуликов не получишь, советую воспользоваться приглашением».

Явившись к генералу Надарову, я заявил, что очень хотел бы перейти на службу флотилии, но меня удерживает незаконченный расчет с Амурским обществом по моей командировке в Японию.

— Вот, ваше превосходительство, — закончил я, — в этой папке все документы, из них вы можете усмотреть, что Амурское общество недоплатило мне 1872 рубля 54 копейки. Если бы Сергей Михайлович не как командующий войсками, а как генерал-губернатор пожелал повлиять на дирекцию пароходства в смысле выплаты мне недополученных денег, то я с радостью ушел бы из Общества и принял под команду «Атаман».

Надаров перелистал папку.

— Хорошо, я дам проверить ваши документы юридической части и, если ваша претензия основательна и бесспорна, доложу о ней командующему войсками, и думаю, что он не откажет вам в своем содействии. Послезавтра, к концу занятий, я вам скажу о результатах.

На этом мы расстались с Надаровым.

Счета мои были, да и не могли не быть, признаны правильными. Духовской «распорядился», и 17 февраля я получил телеграфным переводом на хабаровское отделение Волжско-Камского банка 1872 рубля 54 копейки и одновременно телеграмму, тоже хранящуюся у меня до сих пор:

«Желаю счастья на новом месте, жалею, что ушли из Общества.
Директор-распорядитель Баженов».

Получив деньги, я немедленно купил в магазине Чурина отрез темно-синего кастора, лисий мех на подкладку, выдру на воротник и заказал себе у лучшего портного хорошее меховое пальто. Кстати, я отдал ему переделать на европейский фасон китайскую соболью шапку, а кофту на куницах отослал еще с Имана по почте в Петербург, матери.

В тот же день я подписал в штабе договор на командование «Атаманом».

Амурско-Уссурийская казачья флотилия возникла совершенно случайно.

Управляя громадным по территории краем, все население которого жило почти исключительно по берегам рек, Духовской пожелал завести собственную яхту для разъездов. Такое желание появилось у него еще и потому, что у инженера Валуева, начальника управления путей сообщения Амурского бассейна, была хорошая яхта «Амур». Она была построена на заводе Крейтона в Або, доставлена на Амур, здесь собрана и спущена на воду.

Но военное ведомство туго дает деньги на подобные затеи. И вот на всякие «экономические» средства купили по дешевке старый пароход «Шилка» и переименовали его в «Казак уссурийский». Ему, конечно, было далеко до «Амура». Никакие ковры и шелковые занавески не могли ни скрыть его архаического вида, ни сделать уютнее и удобнее, ни прибавить скорости. Но официально он и не назначался для разъездов Духовского. Он был приобретен для обслуживания нужд казачьего населения, живущего по берегам Амура и Шилки.

Прошел год со дня покупки. В Петербург был отправлен доклад о громадной пользе, принесенной «Казаком уссурийским», будто бы снабдившим в неурожайный год целый ряд станиц хлебом и фуражом. Одновременно испрашивалась и сумма для обслуживания станиц путем организации Амурско-Уссурийской казачьей флотилии. Для этого к «Казаку уссурийскому» просили добавить один пароход размерами побольше и с более мощной машиной и катер с винтом для мелководных рек.

Трюк удался, заводу Крейтона были заказаны второй пароход по чертежам «Амура» и большой, восемнадцатиметровый, но мелко сидящий паровой катер. Пароход получил название «Атаман», а катер — «Дозорный».

Впрочем, между «Амуром» н «Атаманом» была кое-какая разница: апартаменты Валуева на «Амуре» состояли из кабинета, спальни и примыкающей к ней ванной с уборной, апартаменты Духовского состояли из большого салона, приемной, кабинета и спальни с уборной, ванной и душем. На «Амуре» мебель в каютах была из полированной березы и обита малиновым репсом, на «Атамане» — из красного дерева и обита темно-синим бархатом. «Амур» был выкрашен черной краской, «Атаман» — белой.

Трюмов и грузовых люков на «Атамане» не было, весь корпус занимали каюты. Для «обслуживания казачьего населения» судно имело разборное буксирное устройство, к которому прицеплялась маленькая крытая баржонка «Булава». Это казалось очень остроумным: атаман со знаком своего служебного достоинства — булавой!

Духовской гордился, придумав для баржи такое удачное название.

Мой договор со штабом носил довольно курьезный характер и, собственно говоря, не имел никакой юридической силы. Но кто в Приамурье стал бы его оспаривать, когда на договоре из угла в угол стояла размашистая надпись: «Утверждаю. С. Духовской».

Главным курьезом договора являлось то, что мне, вольнонаемному человеку, предоставлялась в административном отношении власть командира отдельной казачьей сотни. Затем меня обязывали носить форму одежды, «установленную для капитанов привилегированных пароходных обществ, с заменой белого канта и галуна на фуражке желтыми, по цвету прикладного сукна приамурских казачьих войск». Я обязан был «наравне с лицами, состоящими на действительной государственной службе», участвовать с вверенной мне командой на смотрах и парадах, и, наконец, в случае возникновения на Амуре военных действий я не имел права оставить судна. Мне дозволялось иметь одного вольнонаемного механика, остальной экипаж назначался «из строевых казаков, знакомых с речным делом». В случае совместного плавания двух или трех судов флотилии мне как старшему капитану присваивался «особый брейд-вымпел с косицами цветов национального флага».

Это была настоящая игра в солдатики, но Духовской относился к ней серьезно и, представляя меня кому-нибудь, всегда величал: «мой флаг-капитан».

«Атаман» и «Дозорный» в разобранном виде прибыли во Владивосток в трюмах очередного «добровольца». Оттуда по Уссурийской железной дороге их доставили на Иман. Кроме того, сюда привезли массу ящиков с машинными частями и инвентарем обоих судов. Вместе с судами приехали три финна-монтера с завода Крейтона. С помощью нанятых китайцев и нескольких рабочих из местных железнодорожных мастерских они устроили на берегу, неподалеку от вокзала, спусковой фундамент, перетащили к берегу все привезенное и начали собирать оба судна.

Когда я, подписав договор, вернулся на Иман, то застал уже все двенадцать отсеков «Атамана» на стапеле свинченными временно болтами. Монтеры постепенно заменяли болты горячими заклепками.

К 1 марта прибыла и моя будущая команда — 24 рослых строевых казака-амурца и два урядника. Урядник Большекулаков, назначенный на «Атаман» моим помощником, оказался очень толковым, грамотным парнем. Он плавал до призыва, или, как говорят казаки, «до очереди», рулевым на амурских пароходах, знал фарватеры Уссури и среднего плеса Амура. Из него можно было без особого труда подготовить весьма приличного помощника капитана. Механиком я пригласил молодого механика с «Иннокентия» Ивана Степановича Маслова, окончившего Благовещенское ремесленное училище. Он сразу сдружился с монтерами и стал энергично им помогать.

Каждый вечер я учил казаков, назначенных для палубной службы, судовой практике, такелажным работам, терминологии и чтению карт плавания. Маслов учил своих будущих машинистов и кочегаров пароходной механике и уходу за котлами.

К середине апреля оба судна были уже совершенно готовы. Командиром «Дозорного» я назначил высокого, здорового и очень представительного Шестопалова, из бывших амурских матросов. В апреле же прибыло и заказанное во Владивостоке нашим штабом матросское обмундирование для моих казаков, в которое они охотно переоделись.

Нужно сказать, что казак являлся на службу со своим конем и в собственном обмундировании. От правительства он получал только оружие, стол для себя, фураж для коня и небольшую сумму денег «на ремонт». На эту сумму он должен был поддерживать в полном порядке себя, коня и все свое снаряжение. Естественно, что возможность оставить лошадь дома для хозяйства и явиться на службу пешему была очень соблазнительна. Это позволило отобрать для флотилии лучших и видных ребят, одним словом, «казачью гвардию». Казенное матросское обмундирование не только было несравненно удобнее для судовой службы, чем казачье, но и позволяло беречь собственное.

Мои матросы получили фуражки с желтыми кантами и с ленточками, на которых золотыми буквами было написано: «Амур.-Уссур. казачья флотилия». Черные флотские погоны на бушлатах тоже были обшиты желтым кантом.

Специальная комиссия под председательством казачьего полковника Милешина испытала пароход на ходу и приняла его от старшего уполномоченного фирмы Крейтона. Как только была получена телеграмма, что Амур под Хабаровском очистился ото льда, я поднял свой брейд-вымпел и тронулся вниз по Уссури.

После нескольких рейсов с «Булавой» на буксире между Иманом и Хабаровском я получил извещение штаба. Мне приказывали: 8 июля ровно в 9 часов утра быть у хабаровской пристани, чтобы принять командующего войсками с походным штабом и следовать с ним до Сретенска, а если позволит вода, то и выше — по реке Шилке.

Наступило утро 8 июля. Белый как лебедь, с бледно-желтой трубой и такими же мачтами, с ярко начищенной медью стоял «Атаман» у пристани. Через всю пристань, по сходням и вдоль всего борта парохода были разостланы ковровые дорожки. Весь экипаж «Атамана» был с ног до головы в белом.

На пристани, по левую сторону от сходней, устраивался военный оркестр, расставляя складные пюпитры. С половины девятого начали подъезжать в казенных и извозчичьих экипажах провожающие в летней парадной форме. Без четверти девять все шестнадцать хабаровских генералов были налицо. Их окружали начальники отдельных военных и гражданских частей. Разговор шел вполголоса, но народу собралось столько, что пристань тихо, но густо гудела, Весь берег, окна и даже крыши соседних домов были усеяны людьми.

Полиция металась по берегу, наводя порядок.

Перед самой пристанью переминался с ноги на ногу выстроенный уже с час назад почетный караул со вторым оркестром музыки на фланге.

Но вот пристанский матрос, посланный на крышу, кубарем скатился по внутренней лесенке в самую гущу генералов и прокричал:

— Едут!

— Смирно! — раздалась команда на берегу.

Музыканты нервно схватились за свои инструменты.

— Команда, во фронт, на шканцы, на левую! Сигнальщик, к брейд-вымпелу, — скомандовал я.

Музыка грянула «встречу».

После церемонии встречи Духовской начал обход судна. Я шел, «по уставу», почти рядом с губернатором, за нами двигались офицеры штаба. В таком порядке мы обошли все судно вокруг и вернулись к фронту.

— У вас все готово, капитан? — спросил Духовской, когда обход закончился.

— Так точно, ваше превосходительство.

— Можете сниматься.

— Фронт, разойтись! По местам, от пристани сниматься!

Команда бросилась врассыпную к своим местам, я и рулевой поднялись на мостик. Звонок в машину — приготовиться. Белый пар вырывается из пароотводной трубы.

Взмах рукой по направлению к сходням. Ковровая дорожка скатывается рулоном, и сходни вползают внутрь парохода.

Рулевой у штурвала напряженно смотрит на меня. Я показываю ему рукой вправо. Тарахтит рулевая машинка, перекладывая руль.

Взмах рукой по направлению к носу, и носовой конец летит в воду. Нос парохода начинает уваливаться вправо. Наконец еще звонок в машину — «полный вперед», еще взмах по направлению к корме — «отдать кормовой конец», рука кверху — «прямо руль», и пароход без единого слова громко произнесенной команды стремительно и плавно отделяется от пристани.

Духовской внизу, у борта, сияет как начищенный самовар. Рукой в белой перчатке он посылает последние приветствия быстро удаляющейся от нас пристани. Оттуда машут платками и несутся звуки бравурного марша.

Свиту приамурского повелителя составляли: начальник казачьего отдела штаба округа, страшно хотевший казаться светским человеком, полковник Милешин; начальник походного штаба, умный и скромный подполковник генерального штаба Арановский, впоследствии один из немногих боевых генералов русско-японской войны; два прокутившихся блестящих гвардейца: старший личный адъютант генерала капитан Страдецкий, весельчак, остроумец и тайный пьяница, и штабс-офицер для поручений подполковник Данауров, высокий, очень элегантный офицер, со следами бурно прожитой молодости на лице. Представителем от гражданского ведомства в свите был начальник походной канцелярии и редактор официальных «Приамурских ведомостей» статский советник Щербина. Высокий, слегка сутулый, молчаливый и стесняющийся офицерского общества, Щербина был очень образованным человеком и одним из немногих действительных знатоков края.

«Атаман» с брейд-вымпелом генерал-губернатора быстро подымался вверх по Амуру. Дни шли однообразно и церемонно скучно.

В каждой сколько-нибудь значительной станице приходилось приставать, принимать депутации и традиционную хлеб-соль, выслушивать рапорты заикающихся от страха станичных атаманов, обходить церкви, церковноприходские школы и станичные правления.

Обычно повторялась одна и та же картина.

У триумфальной арки, наспех выстроенной на берегу и украшенной полевыми цветами, национальными флажками и желтыми бумажными бантами, толпится кучка «стариков» в праздничных нарядах и казачьих шароварах с желтыми лампасами. Во главе их выступает бородатый станичный атаман в мундире с медалями, при шашке и с булавой в руках. Тут же депутация с хлебом-солью на деревянном резном блюде (серебряных Духовской не принимал и при этом очень сердился) и адресом, безграмотно выписанным на листе толстой бумаги. У самой воды, там, где должны лечь сходни, — десятка два скуластых казачьих девочек, с жирно намасленными головами, туго заплетенными косичками с желтыми бантами и с букетами пионов или георгин в руках. В отдалении — толпа баб в пестрых платках с угрюмыми скуластыми лицами в обычной позе: одна рука поддерживает локоть другой, а другая — щеку.

На палубе «Атамана» у борта, близ того места, откуда будут поданы сходни, стоит Духовской в белой лихо заломленной папахе с желтым верхом, расшитым серебряными галунами, и крутит рукой в замшевой перчатке большой седой холеный ус.

«Атаман» ловко пристает, сходни «выстреливаются» на берег, по ним раскатывается пущенная ловкой рукой ковровая дорожка, и войсковой наказной атаман всех приамурских казачьих войск картинно сходит на берег, окруженный свитой. А дальше — цветы девочек, рапорт, хлеб-соль, милостивое лобызание со «стариками» и обход учреждений.

Часов в одиннадцать вечера мы приставали куда-нибудь к дровам. Церемония «большого выхода» значительно сокращалась, Сергей Михайлович отправлялся почивать, а свита, за исключением ложившегося сейчас же вслед за Духовским Милешина, заменив тугие подкрахмаленные кителя домашними тужурками, долго еще сидела на рубке под тентом. Курили, иногда пили холодное вино или пиво. Болтали о былом питерском житье. Страдецкий рассказывал анекдоты про Духа, как звали Сергея Михайловича в интимном офицерском кругу. Щербина, всегда принимавший участие в этих вечерах, молчал и похихикивал в рыжеватую бороду. Он мог бы рассказать про Духа более поразительные анекдоты, чем Страдецкий, но воздерживался.

С рассветом, погрузив дрова, трогались дальше. В восемь часов, к подъему флага, выходил Духовской, и я встречал его с рапортом. В десять часов завтракали, а затем начиналась нудная церемония станичных встреч и обходов.

Так тянулось вплоть до Сретенска, с двухсуточным перерывом в Благовещенске, где Духовской со всей свитой переселился на время в дом местного губернатора, и я имел возможность немножко передохнуть от этой чересчур для меня глупой и светской жизни.

Отход из Благовещенска ознаменовался очередным анекдотом. Только что мы снялись от пристани и, пройдя центр города, поравнялись с его окраиной, видим, скачет по берегу, обгоняя нас, батарея полевой артиллерии. Обогнала, лихо снялась с передков и начала салют: раз, два, три… пятнадцать выстрелов по чину генерал-лейтенанта. Салют из полевых орудий не предусмотрен морским уставом, а главное, у нас не было ни одной пушки, и мы не могли ответить на салют.

Духовской растерялся.

— Что же мы будем делать, капитан? — обратился он ко мне.

— В таких случаях отвечают сигналом, ваше превосходительство. Прикажете ответить?

— Пгошу вас, капитан.

Зная, что морской сигнальной книги у командира полевой батареи не может быть, я связал первые попавшиеся четыре флага международного свода сигналов и вздернул их на фок-мачте.

— Что значит этот сигнал, капитан? — спросил заинтересовавшийся генерал.

— «Примите сей сигнал в ответ на ваш салют», ваше превосходительство, — ответил я не моргнув глазом.

— Это замечательно! — восхитился Духовской.

22 июля «Атаман», разукрашенный по случаю «царского дня» флагами, подходил к Сретенску. Был паводок, и встречное течение с сердитым журчанием неслось вдоль бортов. Вдали на свайной пристани Амурского общества вырисовывались какие-то необыкновенные сооружения: целые пирамиды из зелени, цветов, флагов и транспарантов.

Ближе и ближе подходит «Атаман», борясь с сильным течением.

Пристань полна народа. Расшитые мундиры чиновников, эполеты офицеров, ризы духовенства, медные трубы оркестра, пластроны фрачных рубашек местных, франтов и разноцветные зонтики дам горят яркими пятнами. От серебряного набалдашника булавы стоящего впереди всех станичного атамана сыплются снопы искр.

Генерал стоял у борта в своей любимой позе Тараса Бульбы. На шаг сзади находилась свита.

Еще десяток-другой оборотов колес, и мы будем у пристани. Духовской поднял голову и взглянул на мостик. Я ответил ему улыбкой и легким поклоном: не подведу, мол, не беспокойтесь.

Не сбавляя хода, мы подлетели к пристани.

— Стоп! Назад! Стоп!

Взвились и шлепнулись о пристань «колотушки» с бросательными концами. В попятившейся публике пробежал шепот одобрения. Музыка грянула «Преображенский марш». Но тут обнаружилась непоправимая ошибка: распорядители торжественной встречи предусмотрели все — музыку, арки, транспаранты, флаги, цветы, ковры и… забыли поставить людей принять с парохода концы.

— Принимай носовой, что ли! рявкнул боцман, заглушая оркестр. Какие-то люди заметались по пристани, несколько человек протискалось через толпу к причальным тумбам и схватилось за колотушки. Но было поздно… Могучая струя течения, несшегося между нами и пристанью, отбросила нос парохода в сторону. Не теряя ни секунды, я дал «полный вперед» и, описав полную циркуляцию, пристал вторично.

На этот раз у причальных тумб стояли наготове дюжие казаки. Мигом подхватили они колотушки, втащили их на пристань и накинули наши проволочные швартовы петлями на тумбы. Пароход закрепился, сходни нырнули на пристань, скатанная бархатная дорожка эффектно раскаталась по сходням. Двое «фалрепных» замерли как статуи по бокам схода, и не больше чем через минуту после остановки машины «высокие» пассажиры могли сходить на берег.

Но это было повторное приставание, и эффект картины был безвозвратно испорчен.

Я следил за Духом, когда он сходил на берег. Его левая рука дрожала на чеканной головке кавказской шашки, седые мохнатые брови сдвинулись. Мрачный как грозовая туча, принял он рапорт станичного атамана, еще мрачнее выслушал несвязную речь трясущегося от страха представителя депутации с хлебом-солью и начал принимать представлявшихся. Это было форменное «избиение младенцев».

Как теперь помню молодого высокого мирового судью с бородкой, державшего руку у неумело надетой треуголки.

— Давно ли изволили пгибыть к месту назначения? — задал вопрос Духовской.

— Восемнадцатого мая, ваше высокопревосходительство.

— Сколько дел изволили газобгать?

— До сих пор не имел возможности приступить к занятиям, ваше высокопревосходительство, так как строящееся здание суда еще не готово.

— Госудагь импегатог тогопился ввести в Сибиги новые суды не для того, чтобы господа судьи по два месяца не пгиступали к исполнению своих обязанностей. Пги желании пгинести пользу можно судить и под откгытым небом. Стыдно, очень стыдно, молодой человек!..

— С кем имею честь?.. — обратился генерал к следующему.

— Начальник судоходной дистанции, инженер…

— А, так это у вас так невозможно гогят бакены? Слишком большую экономию на кегосине загонять изволите, господин инженег!..

Вечером у себя в каюте я нашел пакет с печатью походного штаба. В нем был приказ: «Сниматься в семь часов утра в Нерчинск или, насколько позволит половодье, вверх по Шилке». К приказу прилагался маршрут с указанием одобренных генералом остановок.

Итак, все мечты сретенцев о переименовании их станицы в город, о постройке моста через Шилку, об ассигновании средств на реальное училище и женскую гимназию — одним словом, все те мечты, для осуществления которых строились триумфальные арки и сооружались транспаранты, — лопнули как мыльный пузырь.

Всемогущий генерал-губернатор разгневался на сретенцев и предполагавшуюся здесь трехдневную стоянку отменил.

Ровно в семь я отвалил от пристани, на которой снова собрался плохо спавший эту ночь сретенский служебный мирок.

Генерал не вышел к отходу. Он появился на палубе и поднялся на мостик, когда Сретенск с его опальными обывателями был уже далеко позади.

Я подошел с обычным утренним рапортом.

Дух выслушал меня со строго официальным лицом, приложив руку к козырьку белой фуражки и не глядя в глаза.

Прошло с полчаса.

Дух молча ходил по площадке над рубкой впереди мостика и по мостику. Свита сидела в каютах.

Впереди, на левом берегу реки, виднелся какой-то маленький поселок, не включенный в наш маршрут. На берегу стоял атаман с булавой и депутация с хлебом-солью.

Дух смотрел на них.

— А что, можно пгистать и пгинять от этих казачков хлеб-соль? — неожиданно обратился ко мне генерал.

Я взглянул на берег, круто спускающийся в воду. Против группы стоящих на берегу казаков — два здоровых пня от спиленных на метр от земли «лесин», могущих служить отличными причальными тумбами. У пней — люди.

— Так точно, можно пристать, ваше превосходительство.

— Пгошу вас, капитан.

Я дал длинный гудок. Как горох высыпали на палубу мои казаки-матросы и стали по местам. Из кают выскочила свита, на ходу застегивая шарфы на кителях.

— Право руля! — И пароход покатился носом к берегу.

— Отдай якорь! Трави канат! Подавай носовой! Крепи так! Стоп машина! Лево на борт! Сходни!..

Генерал сошел на берег, принял рапорт атамана, хлеб-соль, трижды облобызался с какими-то двумя стариками и вернулся на судно.

Страдецкий тащил за ним переданные ему с рук на руки хлеб-соль.

— Снимайтесь, капитан!

— Есть, ваше превосходительство.

Звонок в машину, несколько команд и знаков рукой, и «Атаман» снова пошел вверх по Шилке.

Духовской поднялся на мостик и подошел ко мне. Его серые глаза под нависшими бровями улыбались. Шквал прошел.

— Вы удивительно хогошо пгистаете, капитан, — и генерал протянул мне руку.

Лед был сломан. Страдецкий за обедом рассказал несколько анекдотов, которые были милостиво выслушаны и даже вызвали легкий смех у генерал-губернатора.

 

«Их высокое превосходительство» воспитывает народ

Мы вернулись в Хабаровск в середине августа.

В сентябре я сделал еще одно небольшое плавание с Духовским. Это плавание было исключительно анекдотическим.

Я пил утренний чай и читал только что привезенный рассыльным казаком приказ из штаба. Назавтра предстояла двухдневная экскурсия с генерал-губернатором на Уссури.

Была отчаянная погода. Осенний дождь хлестал в окна рубки. Жестокий норд-вест дул сильными порывами. Барометр падал. Вероятно, в Японском море разразился тайфун, и хвост его проходил через Хабаровск.

«И куда Духа несет в этакую погоду?» — думал я со злостью, глядя, как капли дождя пробиваются сквозь пазы опускных оконных рам. Мое недоумение разрешил адъютант Страдецкий, присланный Духовским с личными инструкциями на пароход. Он был мокр до нитки, долго, как пудель, отряхивался в передней и, войдя в кают-компанию, первым делом попросил «настоящую рюмку настоящей водки».

— Скажи, пожалуйста, куда потянуло вашего Духа? Что такое случилось у этих новоселов, зачем ему так экстренно понадобилось туда ехать?

— Потеха, братец ты мой, да и только! Речь им едет держать. Только, ей-богу, покуда не дашь водки, не буду рассказывать! Продрог как собака, пешком пер от генерала, ни одного извозчика нет.

Через минуту вестовой казак, хорошо знавший привычки Страдецкого, принес на подносе матросскую чарку слегка разбавленного водой спирта и большой ломоть круто посоленного черного хлеба. Медленно выпив эту «настоящую рюмку настоящей водки» каким-то особым, одному ему свойственным втягивающим способом, Страдецкий крякнул, не торопясь закусил хлебом и аккуратно вытер усы салфеткой. Закурив папиросу, он комфортабельно уселся рядом со мной на диван.

— Ну, слушай, — начал Страдецкий. — Ты знаешь, как Дух возится с переселенцами. Так вот какие-то новоселы или новодворцы, черт их знает, — я не разбираюсь в них, это по гражданской части, — всю прошлую зиму обращались к нему с различными просьбами и ходатайствами. Начали с семян, потом просили казенного леса, потом коров, потом еще чего-то. Наконец весной они потребовали отнять от казаков и передать в их пользу несколько сот десятин покоса. Явились какие-то депутаты и начали уверять генерала, что им «куренка выпустить некуда». Тут он не выдержал, накричал на них и выгнал вон. Что же ты думаешь, братец мой, они сделали? Нашли какого-то «писателя», который в необыкновенно витиеватых выражениях настрочил им жалобу, подписались всем поселком, кто каракулями, кто крестами, да и махнули на высочайшее имя. Ты знаешь, надо видеть эту жалобу! Там и «жестокая борьба с суровой сибирской стихией», и «бескультурно нерожающая почва», и «жестоковыйное начальство, утопающее в роскошных дворцах и не пекущееся о верноподданных его императорского величества». Словом, нагородили черта в ступе, а бедного нашего Духа выставили чуть ли не вором и взяточником. Ну, в «комитете» этакими писаниями, знаешь, никого не удивишь. Почитали, посмеялись, да и переслали в подлиннике Сергею Михайловичу вместе с предложением «принять строжайшие меры к искоренению нарождающейся среди переселенцев мании кляузничества». Генерал наш расстроился чуть не до истерики: «черная неблагодарность», «непонимание неустанных трудов и забот», «невозможность исполнения возложенных на него государственных задач», и т.д. и т.д., одним словом, поехал! Ни Вава, ни Шанявский утешить не могут. И вот, вместо того чтобы послать к этим фруктам исправника да приказать ему вздрючить их хорошенько, он, видишь ли, решил сам ехать с ними разговаривать и объяснить им всю возмутительность их поведения.

— Да на каком языке он с ними разговаривать будет?

— А уж право не знаю, — развел Страдецкий руками, — надо посоветовать ему Горбунова или Лескова предварительно почитать, да и то не поможет, потому что он половины русского алфавита не выговаривает.

На другой день к вечеру мы подходили к поселку, название которого я теперь не помню.

Дождь перестал. Рваные клочья облаков неслись по небу, и дул холодный порывистый ветер.

Скользкий глинистый берег был полон народу.

Так как жители не были предупреждены о высоком посещении, то мы их застали, по их собственному выражению, «как есть в своем виде», то есть рваными, грязными.

Мрачно сошел генерал-губернатор по сходням и, скользя сапогами по размытой ползущей глине откоса, взобрался на откос берега. Свита вскарабкалась за ним.

Новоселы молча поснимали шапки.

— Подходи ближе, кто староста? — громко крикнул правитель походной канцелярии Сильницкий.

Мужики робко придвинулись на несколько шагов. Из их среды выдвинулся лядащий мужичонка с седой бороденкой.

— Один из депутатов, — шепнул мне Страдецкий.

— Ты староста? Как фамилия? — распоряжался Сильницкий.

— Проспелов, ваше высокоблагородие, Проспелов, Михей Елистратов.

— Сбивай народ на сходку. Их высокопревосходительство хочет с вами говорить.

— Да все тут, ваше высокое благородие, собирать некого, — отвечал староста сладким деланным голосом с глубоким поклоном на три стороны. — Только извините, ваше высокое благородие, не ожидали никак, как есть в своем виде собрались. Как увидали, значит, из-за мыска-то, что енеральский пароход бежит, так все и высыпали на берег-то, хоть посмотреть, мол, как кормилец наш едет, сам его высокое превосходительство господин губернатор, отец наш, благодетель, дай бог ему много лет здравствовать. Глядим, а пароход-то к нам приворачивает. Господи, мол, радость-то какая, увидим, мол, нашего ясного сокола самолично…

Староста снова низко поклонился и истово перекрестился большим крестом.

Духовской дрожал от сдерживаемого негодования и нервно крутил седые усы.

Сильницкий прервал словоохотливого старосту:

— Ну, довольно там растабаривать! Подходи ближе, ребята, нечего переминаться с ноги на ногу! Становись вокруг!

Новоселы немножко придвинулись, но все-таки остались стоять на почтительном расстоянии.

Духовской начал говорить:

— Я вами очень, очень недоволен. Вы не только не поняли и не оценили всех забот о вас пгавительства, но, когда я не исполнил вашей совегшенно незаконной пгозьбы, то вы позволили себе обеспокоить нашего обожаемого госудагя импегатога вздогным и глупым пасквилем. Вы пытались обмануть монагха и очегнить меня, но его импегатогское величество слишком хогошо знает меня, своего стагого слугу, пголивавшего за него свою кговь…

Он говорил долго и даже старался употреблять понятные, как ему казалось, для всякого выражения, но само построение фраз и его выговор, этот типичный картавящий выговор человека, привыкшего с детства говорить по-французски, требовали совершенно другой аудитории.

Крестьяне неловко переминались с ноги на ногу, угрюмо молчали и только мрачно почесывали время от времени головы и бороды.

Духовской говорил с переселенцами добрых полчаса не останавливаясь, и в конце концов так растрогался собственными словами, что две крупные слезы выкатились из его серых глаз и поползли по старческим румяным щекам на седые усы.

— Бог вам судья! — кончил он свою речь. — Поймите всю недостойность своего поведения и не делайте так в дгугой газ! — И, махнув рукой, он повернулся спиной к новоселам и стал спускаться по откосу к сходням. Ноги его дрожали и скользили по мокрой глине, и если бы Страдецкий с одной стороны, а Сильницкий с другой не подхватили его под руки, он непременно упал бы.

Мрачная толпа продолжала молча стоять на берегу и смотреть ему вслед.

Мне было страшно интересно послушать, что будут говорить между собой новоселы по уходе начальства. Пользуясь наступившей темнотой, я отстал от свиты и стал слушать.

Молчание длилось долго. Наконец раздался тихий и, казалось, смущенный голос:

— А жаль старика все-таки!

— Жаль, как не жаль, — ответил другой,-- здорово, должно, попало ему за нас из Питера!

— Наклал ему царь-батюшка по первое число, до слез прошиб старого пса!

— Как не прошибешь, служба! А все жаль старика, — отвечал первый.

— Мало чего жаль! Сам виноват! — возразил староста. — Зачем нашей просьбы не уважил, — слышь, что он говорил? На то он здесь и проставлен, чтобы нашего брата, переселенца, уважать! Вперед наука, сполняй, когда добром просят.

Я спустился на пароход.

В ярко освещенной столовой накрывали на стол.

Духовской сидел на диване и пил сельтерскую воду. Около него стоял Сильницкий.

— А вы изволили обратить внимание, ваше высокопревосходительство, какое потрясающее впечатление произвела ваша речь на крестьян? — говорил он голосом, очень напоминавшим мне голос старосты. — Они остались стоять как окаменелые, как зачарованные!..

 

Аварии по приказу

На зимовку я пошел опять на Иман и поставил «Атамана» в старый знакомый затон, на берегу которого еще виднелись следы наших прошлогодних землянок.

За эту зиму произошла перемена в управлении краем. Духовской был переведен на должность туркестанского генерал-губернатора, а его место занял его заместитель — генерал-лейтенант Николай Иванович Гродеков.

Гродеков был тоже «скобелевец», тоже георгиевский кавалер и тоже самодур, но в другом роде и из другого теста. Духовской был типичный гвардейский «пижон», достигший высокого чина и положения не столько благодаря личным достоинствам, сколько благодаря петербургским связям супруги, урожденной княжны Голицыной. Гродеков был из «бурбонов», создавших себе карьеру упорным трудом и службой. В то время как Духовской «проскочил» Академию Генерального штаба, Гродеков прошел ее курс основательно и даже написал ряд трудов по тактике. У Скобелева он прославился как неутомимый исследователь среднеазиатских степей, как пунктуальный исполнитель самых трудных и рискованных поручений и как жестокий усмиритель непокорных туркмен, узбеков и других «инородцев».

Это был старый холостяк, службист с претензией на военную ученость, вел скромный образ жизни, ничего не пил и не курил. Он никогда не горячился и не нервничал. Носил мягкие сапоги на низких каблуках, говорил никогда не возвышая голоса и имел привычку потирать руки. Он был небольшого роста, плотный, совершенно лысый, с острыми темными глазами под почти черными густыми бровями, носил золотые очки и подстриженные на восточный манер полуседые усы и бородку.

Духовской пугал окружающих, «тихий» Гродеков был страшен. Он мог спокойно, не повышая голоса, сказать: «расстрелять», и ничто не заставило бы его отменить раз отданное распоряжение.

И при всем этом он окружил себя ничтожествами в мундирах; опытному чиновнику-службисту ничего не стоило втереть ему очки. Про него сложилось не меньше анекдотов, чем про Духовского, и все они происходили на почве его недоверия к людям, упрямства и самовластия.

Вот случай, происшедший сейчас же после его первого приказа по Приамурскому военному округу. Гродеков категорически воспрещал пользоваться солдатами не только для личных услуг офицеров, но даже для хозяйственных работ в военных частях. Для этой цели предлагалось нанимать китайцев. «Солдат, — говорилось в приказе, — есть защитник престола и отечества, и он должен нести исключительно обязанности, сопряженные с этим высоким званием, и постоянно упражняться в военном деле».

В веселый апрельский полдень генерал вышел прогуляться. Амурский лед только что прошел, воздух был чист и ясен. Легкий ветерок навевал бодрое весеннее настроение.

Идет генерал по широкой Муравьево-Амурской улице — один, без свиты и даже без дежурного адъютанта — и видит: шестеро солдат, притоптывая в такт ногами, несут свежевыкрашенную зеленую лодку.

— Смирно! Голову на-пра-во! — скомандовал старший.

Качавшиеся в такт шагам свободные руки солдат вытянулись, шеи вывернулись, насколько позволяла лежавшая на плачах лодка, и глаза обратились к начальству.

— Здорово, братцы!

— Здравия желаем, ваше превосходительство!

— Чью вы лодочку несете?

— Так что поручика Афанасьева, ваше превосходительство!

— А куда же вы ее несете?

— На Амур спущать, ваше превосходительство!

— Поставьте лодочку вот здесь, к сторонке, около тротуара, чтобы она извозчикам не мешала, идите к поручику Афанасьеву и скажите ему, что командующий войсками приказал дать вам по рублю на чай.

— Покорнейше благодарим, ваше превосходительство! — рявкнули в ответ солдаты, поставили лодку у тротуара и весело зашагали назад в казармы. А генерал, улыбаясь в подстриженные усы, продолжал прогулку.

А через час после этой встречи к командиру одного из квартировавших в Хабаровске стрелковых полков поступил рапорт от заведующего полковой охотничьей командой:

«Настоящим доношу, что ввиду освобождения реки Амура ото льда я приказал пяти нижним чинам вверенной мне охотничьей команды (при ефрейторе Елпишкине) отнести казенную лодку команды к обычному месту причала и спустить ее на воду. На углу Муравьево-Амурской и Барабашевской улиц люди команды встретились с командующим войсками, который изволил им приказать поставить лодку на мостовую и получить от меня по одному рублю на чай. Прошу срочного указания вашего высокоблагородия, из каких сумм надлежит означенные деньги выплатить и на какой кредит отвести. Лодка осталась на улице, к ней приставлен часовой. Заведующий охотничьей командой стрелкового полка поручик Афанасьев».

Полковник, конечно, не дал хода этому рапорту и заплатил шесть рублей из своего кармана, а осчастливленные солдаты с шутками донесли лодку до берега и спустили на воду.

В тот же вечер об этой истории говорил весь город.

Я пришел в Хабаровск с зимовки на другой день после этого происшествия и сейчас же явился в штаб с докладом. Начальником штаба был уже не Надаров, назначенный забайкальским губернатором, а генерал-майор Чичагов. Приняв мой рапорт, он велел мне немедленно явиться к командующему войсками.

Это было мое первое знакомство с Гродековым. При Духовском он держался в стороне и никогда не бывал на «Атамане».

— Ну-с, капитан, а что, у вас ремонт совершенно закончен? — спросил вкрадчивым голосом мой новый повелитель.

— Так точно, ваше превосходительство, кроме окраски и разделки потолка в кают-компании. Сейчас эту работу кончают нанятые мною китайские маляры. Обещали сегодня к вечеру закончить.

— Так-с. — Гродеков бесшумно зашагал по ковру кабинета, потирая руки, затем круто повернулся ко мне и, глядя в упор сквозь золотые очки, спросил:

— А что, у вас тараканы есть, капитан?

Тараканы, хотя и не в большом количестве, летом были на «Атамане». Но теперь, после долгой зимовки на сорокаградусном морозе и окраски всех помещений масляной краской, их не могло быть, и я смело ответил:

— Никак нет, ваше превосходительство!

Глаза Гродекова расширились, густые брови приподнялись.

— Уверены ли вы, капитан? Мне случалось ездить на лучших английских и французских судах, и там были тараканы.

— На «Атамане» нет тараканов, ваше превосходительство.

— Нет? Можете идти, капитан. — И Гродеков повернулся ко мне спиной, не протягивая руки.

В тот же день, под вечер, сойдя с парохода и направляясь в клуб обедать, я на дорожке, спускающейся с крутого берега городского сада к реке, встретил Страдецкого.

— Ну что, представлялись «птице»? — спросил он меня. — Каково впечатление?

— Какой птице?

— Да идолу нашему новому, чистая вещая птица гамаюн или, если хотите, сыч. Мы его сразу «птицей» окрестили.

Я рассказал о встрече с генералом.

— Тараканами заинтересовался? — переспросил Страдецкий, — Он, говорят, смертельно боится тараканов и сам об этом рассказывает, уверяя, что Петр Великий тоже боялся тараканов.

В этот момент мы увидели спускающегося вниз по тропинке Гродекова. Мы откозыряли ему и недоуменно переглянулись.

— Куда он идет? — заинтересовался я и увидел: генерал спустился на набережную и поворачивает к «Атаману».

Я догнал его.

— Изволите следовать на пароход, ваше превосходительство?

— Идите вперед, — последовал ответ.

— Прикажете вызвать команду наверх?

— Идите вперед.

Я прошел вперед и встретил «птицу» у сходней.

— Где у вас помещается команда?

Я повел генерала в кубрик.

— Встать! Смирно! — скомандовал первый увидевший нас казак.

Гродеков поздоровался с людьми и начал внимательно осматривать только что выкрашенные под дуб стенки. Потом осмотрел все койки и приказал поставить на ребро матрацы. Матрацы были обтянуты чистеньким новым тиком, и под ними — ни соринки. После осмотра коек из-под них выдвинули вещевые ящики. Но и в ящиках не оказалось ничего подозрительного.

— Где у вас хлеб хранится? — спросил Гродеков.

Ему показали примыкавший к кубрику свежевыкрашенный чуланчик, в котором на полке лежали два каравая хлеба.

— А где же у вас тараканы? — обратился генерал к казакам.

Наступила томительная пауза.

Вдруг из группы столпившихся казаков раздался чей-то тенор:

— Так что их не было, ваше превосходительство.

— Кто сказал «не было»? — строго спросил Гродеков. — Выйди вперед.

Казаки выпихнули из кучки кочегара Синицына.

— Как твоя фамилия?

— Однако, Синицын, ваше превосходительство.

— Однако, Синицын,-- передразнила «птица», — больно бойкий, надо тебя назад в сотню послать.

Синицын молчал.

Гродеков направился к трапу, ведущему на палубу.

— Покажите мне пассажирские помещения, капитан.

Осмотрели столовую, перетрясли весь буфет, потом спустились в каюты. Открывали гардеробы, выдвигали ящики комодов, заглядывали в умывальники — тараканов не было.

Опять поднялись в столовую.

— А отчего у вас такие грязные чехлы на диванах? — задал мне вопрос Гродеков.

— Это не чехлы, ваше превосходительство.

Гродеков не дал мне договорить. Он схватился за край одного из старых, выведенных в расход за негодностью чехлов, которыми были прикрыты диваны для защиты от капель краски при отделке потолка, и заговорил шипящим, сдавленным от душившего его бешенства, но тихим голосом:

— Это не чехол, по-вашему, капитан, это не чехол? Что же это за вещица такая?

— Это было чехлом, ваше превосходительство, в прошлом году, но затем по акту было списано с инвентаря и удостоено в тряпье. Вы видите, на этих тряпках следы ног и капли масляной краски: я закрыл ими диваны, чтобы предохранить обивку во время окраски потолка.

Глаза Гродекова насмешливо и зло смотрели на меня.

— Благодарю вас за объяснение, капитан, оно меня не удовлетворило. До свиданья. — И, не подавая руки, он вышел из кают-компании и направился к выходу с парохода. Я молча проводил его до сходней.

На другой день мне принесли свежеотпечатанный и еще пахнущий типографской краской приказ по округу.

«Вчера… апреля 1898 года, командующий войсками Приамурского военного округа изволил во время прогулки неожиданно посетить пароход Амурско-Уссурийской казачьей флотилии «Атаман». Он застал пароход во вполне исправном состоянии. Пароход хорошо отремонтирован. Люди имели бодрый и здоровый вид, претензий не заявлено. Однако его превосходительство изволил обратить внимание на недопустимо грязное состояние чехлов на мебели в кают-компании, за что командиру парохода штурману дальнего плавания Лухманову объявляется выговор.
Начальник штаба генерал-майор Чичагов.

Этот приказ наглядно характеризует, как Гродеков относился к людям. Мне было от него ни холодно ни жарко. Моя репутация была в глазах всех понимающих людей установлена незыблемо. Но, конечно, было обидно, и я решил уйти с «Атамана». Однако срок моего договора кончался только в феврале. Приходилось прослужить с «птицей» целую навигацию.

А впоследствии вышло так, что я прослужил на «Атамане» еще не одну, а целых три навигации. В 1899 году мне не удалось оставить «Атаман» потому, что Валуев, который обещал принять меня на службу в водный округ путей сообщения, уехал на зиму в Петербург. Срок подачи рапорта истек, и договор остался в силе до февраля 1900 года. В 1900 году в Китае началось боксерское восстание, и мой договор не мог быть расторгнут. Так и прокомандовал я «Атаманом» до середины февраля 1901 года, когда перешел командиром инспекторского парохода путей сообщения «Амур».

Навигация 1898 года в сущности была повторением прошлогодней, с той только разницей, что проезд Гродекова нагонял еще более бессмысленный страх, чем тот, который оставлял за собой Духовской. Я ходил с новым генерал-губернатором до самого Нерчинска и обратно.

Скучное, тоскливое и беспокойное это было плавание. Вся свита сменилась, и не к лучшему. Умного и тихого Щербину сменил подлиза Сильницкий, Данаурова — скромный, запуганный и бессловесный штабс-капитан Фомин, Страдецкого — прохвост и наушник, подглядывавший и подслушивавший у дверей кают, стрелковый поручик Кузьмин. Только новый начальник походного штаба подполковник Самайлов, впоследствии наш военный агент в Японии, оказался порядочным человеком. Первым и главным лицом свиты был неизменный полковник Милешин, очень сдружившийся с Кузьминым и старавшийся терроризировать всех окружающих. Однажды из-за его глупого служебного рвения мы чуть не наделали пожара на пароходе.

На какой-то остановке, где по маршруту предполагалась ночевка, я распорядился очистить топки котла от золы.

Гродеков, обходивший станицу, остался недоволен местными казаками: он, кажется, встретил много пьяных по случаю какого-то праздника. Разнеся обычным, зловеще-шипящим тоном станичного атамана и пообещав отдать его под суд, он не пожелал оставаться в этой станице ночевать.

Мы только что кончили грузить дрова, когда Гродеков вернулся со свитой с берега и быстро спустился в свои апартаменты.

Ко мне подлетел Милешин:

— Капитан, дрова кончили грузить?

— Кончили, полковник.

Он бросился вниз и, выскочив через минуту снова наверх, подлетел ко мне:

— Командующий войсками приказал немедленно сниматься и идти дальше.

— Невозможно, полковник.

— То есть как это невозможно, если командующий войсками приказал?

— Пару нет, и весь пол кочегарки завален раскаленным мусором и золой. Их сейчас заливают водой, потом выбросят за борт и начнут поднимать пар. Часа через полтора смогу сняться.

Милешин полетел вниз и опять выскочил на палубу.

— Командующий войсками приказал немедленно сниматься.

— Я сделаю все возможное, полковник.

Я вызвал из машины Маслова и рассказал ему в чем дело.

— У меня две атмосферы пару в котле, не выгребем против течения, Дмитрий Афанасьевич. Ну, мусор как-нибудь сгребем в сторону, да ведь пол железный перед топками, горячий, на нем стоять нельзя.

— Ну вот что, Иван Степанович, разгребите в сторону золу. Она хорошо у вас залита водой?

— Надо думать, что хорошо, но, конечно, за отдельные угольки ручаться нельзя.

— Полейте еще. На пол перед топками положите доски и поднимайте пар до трех атмосфер. Как-нибудь дошлепаем вон до того острова, станем за ним на якорь, лишь бы от нас не было видно огней станицы, там выбросим мусор, поднимем пар и пойдем дальше.

— Есть, постараюсь, Дмитрий Афанасьевич.

Я поднялся на мостик. Минут через пять передо мной опять выросла фигура Милешина.

— Отчего вы не снимаетесь, капитан?

— Оттого что нельзя, полковник. Видите, я жду на мостике: как только из машины дадут знать, что готово, немедленно снимусь. Все меры к ускорению приняты.

— Командующий войсками гневается, — не унимался полковник.

В трубе ревела пущенная для увеличения тяги паровая форсунка.

Но вот в рупоре, соединяющем машину с мостиком, раздался пронзительный свисток. Я вынул втулку со свистком и приложил ухо к раструбу рупора.

— Готово, три атмосферы.

— Готовьте машину, снимаемся.

Через несколько минут «Атаман» медленно зашлепал колесами по воде, едва преодолевая течение. Три километра до острова шли больше часу. Наконец закрылись лесистым берегом острова от станицы и стали на якорь.

Внизу все спали. Я тоже прикорнул на диванчике в рулевой рубке.

Через час меня разбудил Маслов.

— Дмитрий Афанасьевич, горит деревянная обшивка и кошма на котле.

Я бросился вниз.

Положенная на асбестированный войлок деревянная обшивка котла, устроенная для уменьшения лучеиспускаемости, пылала в нескольких местах. Языки пламени лизали уже потолок котельного отделения.

Быстро и без шума мы ликвидировали огонь, не дав ему распространиться по пароходу. Выгорела только часть деревянной обшивки на котле, и в некоторых местах истлел войлок.

Надо полагать, что несколько угольков в приваленной к бокам котла золе разгорелись от усиленной тяги, устроенной для быстрого подъема пара, и подожгли деревянную обшивку.

Утром, докладывая об этом происшествии Гродекову, я показал ему обгоревшую обшивку котла и добавил:

— Прошу вас верить, ваше превосходительство, что я никогда не лгу. Если я просил полковника Милешина доложить вам о том, что пароход не готов к отходу, значит, он был действительно не готов.

Гродеков несколько секунд пристально смотрел на меня и наконец сказал:

— Хорошо, попробую вам верить, капитан.

Но «птица» физически никогда и никому не могла верить. И в следующую навигацию Гродеков дважды чуть не угробил «Атамана» именно потому, что не мог себя заставить мне верить.

Первый случай произошел во время нашего посещения в июне 1899 года Николаевска-на-Амуре.

Гродеков вдруг пожелал пройти на «Атамане» из Николаевска в Де-Кастри, чтобы осмотреть береговые укрепления в устье Амура.

Дул довольно свежий ветер, и в море была порядочная волна.

Я попытался доказать Гродекову всю опасность такого плавания для речного парохода. Я объяснил, что дело не в том, что «Атаман» мал, а в том, что его стальная обшивка имеет всего около трех миллиметров толщины; что шпангоуты поставлены редко и ударами волн может обшивку вдавить или выбить заклепки; что у нас в корпусе деревянные иллюминаторные рамы, а наши большие иллюминаторы сделаны не из толстого литого стекла, как на морских судах, а из обыкновенного зеркального, — их может выбить, и тогда вода зальет пароход.

Гродеков внимательно меня выслушал. Потом ядовито скривил губы и, потирая руки, спросил:

— А как же речные пароходы для китайских рек пришли из Англии морем?

— Ваше превосходительство, речные пароходы для Янцзы, Жемчужной реки или Пейхо сидят в воде до семи футов, а «Атаман» — два с четвертью. Они построены гораздо тяжелее и солиднее «Атамана». Перед тем как идти в море, у них зашили толстыми досками все стенки надстроек и наглухо заколотили все палубные люки и иллюминаторы и вообще специально подготовили их к этому переходу.

— А все-таки попробуем, капитан.

— Есть, ваше превосходительство, попробуем… Но за жизнь всех людей на судне, и вашу в том числе, отвечает капитан, и поэтому в случае серьезной опасности я приму те меры, которые подскажут обстоятельства, уже не спрашивая ваше превосходительство.

Гродеков осмотрел меня с ног до головы и ничего не сказал. С ним никто так не разговаривал.

Мы еще находились далеко от взморья, когда «Атамана» так начало бить плоским днищем о воду, что на столах подпрыгивали стаканы. Скоро вышибло несколько заклепок в носовой части. Я предвидел это, полы в коридоре были заранее вскрыты, и мой помощник с четырьмя казаками, которые были наготове, забил отверстия деревянными втулками. Через несколько минут вышибло иллюминатор в нижнем салоне. Его забили досками. Еще через минуту «Атамана» почти поставило на дыбы и так хватило днищем о воду, что выскочило сразу около дюжины заклепок.

Вода начала заливать полы в носовых каютах. Идти дальше было бессмысленно, и я повернул назад, послав с мостика рассыльного казака доложить об этом Гродекову.

Когда казак вернулся, я спросил его:

— Что тебе сказал командующий войсками?

— Ничего не сказал, вашескородие.

Через пару часов мы вернулись в Николаевск и целый день потратили на то, чтобы заменить выбитые заклепки болтами на гайках и резиновых прокладках. Поправили и вышибленную иллюминаторную раму в нижнем салоне.

Мне рассказывали потом, что «птица» держалась храбро и все время наблюдала, как казаки забивали дыры от вышибленных заклепок. Остальные все заперлись у себя в каютах, причем из каюты Кузьки, как мы прозвали Кузьмина, ясно доносились истерические вопли.

В ту же навигацию, в августе, Гродеков задумал подняться на «Атамане» по Уссури и Сунгаче до озера Ханка.

Я доказывал, что это невозможно, так как Сунгача — глубокая, но узкая речушка и делает такие петли, где «Атаман» не сможет вывернуться. Кроме того, ее берега сплошь поросли ковылем, и достаточно искры из трубы парохода, чтобы вспыхнул такой пожар, из которого не выбраться.

Гродеков опять настоял на своем, и единственное, чего мне удалось добиться, это чтобы нас на всякий случай сопровождал катер «Дозорный».

Расстояние от озера Ханка, из которого вытекает Сунгача, до ее впадения в Уссури равняется по прямой 80 километрам, а по воде — около 190 километров. Ширина реки — не больше 17 метров. Длина «Атамана» была около 40 метров, а ширина, с колесами, около 12 метров. И вот, как только мы влезли в Сунгачу, начались злоключения: упрется «Атаман» на крутом повороте носом в один берег, а кормой в другой, и ни взад, ни вперед. Хорошо, что еще берега мягкие, песчаные, нет ни одного камешка.

Что делать? Тросом бы протянуться, но закрепить не за что: только кое-где деревцо увидишь, а то, куда взгляд ни кинешь, кроме стоящего стеной высокого ковыля, ничего нет. Приходилось иногда на руках заносить по берегу якорь, закапывать его и, привязав к нему трос, протягивать пароход да еще подрывать лопатами берег. Хуже всего доставалось пароходным колесам: мы их мяли каждые полчаса и иногда так здорово, что требовалось разводить походную кузницу и выпрямлять погнутые железные тяги и ободья.

Это, с позволения сказать, плавание тянулось уже третьи сутки, когда мы наконец привели наше правое колесо в такое состояние, что его пришлось целиком разобрать. Механик потребовал двенадцать часов на ремонт. Я пошел доложить Гродекову.

— Велите «Дозорному» подойти к борту, я пересяду на него и на нем вернусь на Иман, а оттуда поеду железной дорогой во Владивосток. Вы же исправляйте ваше колесо и идите назад, в Хабаровск, там приведете все в порядок как следует, сдайте работу артиллерийским мастерским.

— Ваше превосходительство, позвольте вас спросить, считаете ли вы меня виновным в том, что я не доставил вас до места назначения?

— Я вам после скажу, капитан, идите и распорядитесь, чтобы «Дозорный» подошел к борту.

Когда весь пассажирский багаж был перенесен на «Дозорный», куда перешел и буфет с «Атамана», и свита выстроилась у сходней, на палубе появился Гродеков.

— Вот, господа, — начал он, обращаясь к свите, — прежде чем мы оставим «Атаман», мне хотелось бы при всех сказать несколько слов нашему командиру. Он спрашивал меня, считаю ли я его виновным в том, что он не довел «Атамана» до Ханки, или я убедился в том, что «Атаман» слишком велик для Сунгачи? Да, я убедился в этом. Но мне так часто докладывают, — он пристально оглядел свиту, — о невозможности выполнить то или другое поручение, желая прикрыть этим недостаток энергии или желания, что я привык никому не верить, пока сам не убедился. До свиданья, капитан, благодарю вас за ваше прекрасное управление судном, за вашу находчивость, за вашу энергию. Я вас ни в чем не виню.

С этими словами генерал пожал мне руку и перешел на «Дозорный». Свита последовала за ним. Это была первая благодарность за два года нелегкой службы с этим самодуром.

Только на пятый день дошлепали мы до Хабаровска и поставили судно на ремонт.

 

Кета в мешке

В ту же осень я наглядно ознакомился с тем, как легко и ловко искушенные в царской службе приамурские военачальники втирали очки никому и ничему не верившей «птице».

Выше уже говорилось о баснословном ходе кеты в низовьях Амура и Уссури. В «сезон» кета стоила гроши, и неудивительно, что она делалась в это время основой питания и населения, и войск, расположенных в крае. Поэтому, когда в сентябре 1899 года Гродеков затеял ряд инспекторских смотров войск Приамурья, он в каждой воинской кухне обязательно натыкался на рыбный суп.

Господа ротные, батальонные и полковые командиры отлично знали «туркестанские» вкусы грозного генерала. В дни его посещений в котлы валилось столько луку, лаврового листа и красного перца, что обыкновенный смертный, неосторожно хватив ложку солдатского супу, долго стоял с выпученными глазами, ловя воздух широко открытым ртом. Кроме того, в суп клалось такое количество чумизы, что он скорее походил на кашицу, а у «хозяйственных» командиров деревянная ложка могла стоять в нем.

Таким образом, со стороны гродековского вкуса рыбный суп не оставлял желать ничего лучшего.

Однако этот суп доводил генерала до крайних пределов раздражения.

Однажды высокое начальство пожелало прикинуть рыбные пайки на весах, но это оказалось невозможным.

— Рыба сильно разваривается, ваше превосходительство, и разрезать ее на пайки никак невозможно.

— Но для чего же ее разваривать до такой степени, ведь подают же в ресторанах рыбу порциями?

— Так точно, подают, ваше превосходительство, но не в ухе, а сваренную на пару, и опять же не кету. Кета уж такая рыба, ваше превосходительство, что или будет сыровата, или развалится, особенно если ее варить в большом котле и с крупой. Как начнет кашевар мешать крупу в котле веселком, так рыба и разваливается, а если не мешать, то крупа обязательно пригорит ко дну котла, ваше превосходительство.

— Однако должен же солдатик знать, сколько он чего получает. Как же он может это проконтролировать, не получая определенного пайка?

— Кета, осмелюсь доложить, ваше превосходительство, дешева, и мы имеем возможность покупать ее из расчета значительно большего, чем фунт на человека. Люди это знают и не обижаются, ваше превосходительство, претензий ни у кого и ни разу не было…

— А все-таки это не резон. Солдат должен получать определенный паек, вес которого он может проверить.

Генерал приходил в дурное расположение духа, и это отражалось на всем и на всех. Он не был удовлетворен чистотой казарм и дворов, обращал внимание командиров на потертые канты на погонах и воротниках солдатских мундиров, лез в дуло каждой винтовки, тер по штыкам рукой в белой замшевой перчатке…

Попадало и военачальникам, и свите, и мне, одним словом, от кеты шли «все качества».

Весть о грозном настроении начальства летела далеко вперед, и местные воеводы встречали Гродекова с видом провинившейся собаки.

Это еще больше злило «птицу».

В одном месте некий быстрый умом командир отдельной роты угостил нас первоклассными мясными щами из свежей капусты и пухлой, рассыпчатой гречневой кашей, обильно политой прекрасным топленым маслом. Но генерал раскусил его хитрость.

— Отчего у вас не рыбный суп во время сезона?

— Осмелюсь доложить, ваше превосходительство, люди предпочитают мясо…

— Мало ли что они пред-по-чи-тают, — раздраженно ответил генерал, блестя очками. — Мясо стоит в четыре раза дороже кеты, нельзя же так швырять деньгами, да еще в отдельно стоящей роте с малым хозяйством, где каждая копейка должна быть на счету. На какую же вы можете рассчитывать экономию, капитан? Нет, вы плохой хозяин!

Номер не прошел.

Так шло до Имана. На Имане стоял железнодорожный батальон под командой инженер-полковника Свентицкого.

Дородный, румяный, бритый до блеска, с выхоленными рыжими усами, в шикарно сшитой походной форме, Свентицкий встретил «Атамана» у пристани. Он первым взошел на борт по сходням, быстрой, молодцеватой походкой подошел к грозной «птице» и лихо отрапортовал, играя веселыми выпуклыми карими глазами.

Это произвело хорошее впечатление.

Проследовали в казармы.

Нашим взорам представилась умилительная картина: большой, на диво чистый казарменный двор был посыпан ярко-желтым песком, утрамбован, укатан и весь кругом обсажен веселыми зелеными елочками.

Я видел этот двор десяток дней назад; он был гол, как голова нашего высокого начальника. Не веря своим глазам, я незаметно попробовал пошатать одну елочку, она подалась без особого затруднения — корней не было. Деревцо было просто затесано и вбито в землю, но вокруг каждой елочки ясно виднелся круг мокрой земли — след заботливой поливки якобы недавно пересаженных деревьев.

Пол в казарме был натерт воском, как паркет в бальном зале, стены и потолок заново выбелены, железные койки выкрашены свежей ярко-зеленой масляной краской (экономия от окраски вагонов III класса). В головах каждой койки висело чистое полотенце с набивными красными петухами, бабами с коромыслами и прочими «народными» сюжетами. Но, присмотревшись к ним поближе, можно было заметить, что они еще ни разу не были ни в употреблении, ни в стирке. На многих полотенцах еще висели магазинные ярлыки, и невольно думалось: а не взяты ли они напрокат в ближайшей китайской лавке? Но начальство, ослепленное внешней чистотой и блеском, ничего этого не замечало… оно было умилено.

Добрались и до кухни. Нас встретили кашевары в таких безукоризненно белых костюмах и колпаках, которым позавидовали бы повара московского «Эрмитажа». Гродеков поздоровался.

Ему отвечали браво и весело.

— Ну что варите на обед сегодня? — спросил генерал и сразу насторожился.

— Да что ж можно варить, ваше превосходительство, в это время года! Разумеется, кету, — весело ответил Свентицкий, разводя руками.

Генеральское лицо помрачнело:

— Ну и что же, она у вас тоже разваривается, что вес пайков невозможно проверить?

— Разваривается-то она разваривается, ваше превосходительство, но вес пайков всегда можно проверить, я принял для этого очень простую меру, ваше превосходительство.

— Это интересно, это в высшей степени интересно! — оживился генерал. — Что же вы предприняли?

— Андрейчук! Открой крышку, покажи его превосходительству суп! — скомандовал Свентицкий старшему кашевару. Кашевар снял деревянную крышку с одного из вмазанных в печку больших котлов.

В кипящей и булькающей массе копошились в разваренной чумизе какие-то короткие и толстенькие совершенно белые колбаски.

— Извольте посмотреть, ваше превосходительство, — пригласил полковник.

Гродеков долго рассматривал диковинное варево, поворачивал голову совершенно по-птичьи то на одну, то на другую сторону. Очки его запотели. Он снял их и сощурил глаза.

— Не понимаю! — наконец сказал он.

— А очень просто, ваше превосходительство: рыба режется на пайки в сыром виде, и каждый паек тщательно взвешивается; затем он зашнуровывается в специальный полотняный мешочек и в таком виде опускается в котел. Как бы ни развалилась рыба, ее будет в мешочке ровно столько, сколько в него было положено. Число мешочков, конечно, должно соответствовать числу людей.

Полковник сиял.

Гродеков протер очки, надел их снова и крепко пожал ему руку.

— Это гениально! — воскликнул он. — И как просто! Надо будет ввести этот способ во всех частях. Полковник Самойлов, — обратился он к начальнику походного штаба, — заготовьте соответствующий приказ по округу.

— И не стыдно? — спросил я Свентицкого, встретив его вечером на вокзале.

— Инженерное дело и служба с корнем вырывают из души человека это беспокойное и в практической жизни ненужное чувство, — ответил он, улыбаясь во всю физиономию.

 

Из Владивостока в Одессу

В 1901 году я перешел на службу в водный округ путей сообщения командиром парохода «Амур». Навигацию проплавал в нормальной обстановке: отдохнул от мишурной помпы, от самодуров, коверкавших край и людей по своей прихоти и произволу.

В начале октября я взял отпуск без содержания и решил съездить в Петербург повидаться с матерью, которую не видел уже много лет.

У меня не было достаточно свободных денег, чтобы оплатить дорого стоящий проезд на родину. Во Владивостоке я решил попытаться устроиться временным помощником капитана на какой-нибудь пароход, отходящий в Черное море. Тогда, в связи с постройкой КВЖД, между Одессой и Владивостоком ходило много пароходов, и наших и иностранных. Создались новые пароходные общества: Восточно-Азиатское, северное и КВЖД.

Громадный океанский грузо-пассажирский пароход Русского Восточно-Азиатского общества «Маньчжурия» отходил с грузом бобовых жмыхов и полутора тысячами окончивших службу солдат владивостокского гарнизона.

Капитан парохода датчанин Праль, ни слова не говоривший по-русски, так же как и его помощники, нуждался в моряке, знающем русский язык, чтобы иметь возможность объясняться с перевозимыми «Маньчжурией» отпускниками.

Читающим, вероятно, покажется странным, что на русском пароходе капитан и помощники не знали русского языка!

Но в старой, царской России случались и не такие чудеса.

Восточно-Азиатское общество было датским коммерческим предприятием с правлением в Копенгагене, но главным акционером этого общества была вдовствующая российская императрица Мария Федоровна. Плавание между русскими портами, лежащими на разных морях, считалось большим каботажем и являлось привилегией русского флага.

Когда работа между русскими черноморскими портами и Владивостоком сделалась выгодной и разрослась так, что один Добровольный флот не мог с ней справиться, акционерка-императрица посоветовала правлению выделить несколько пароходов в Русское Восточно-Азиатское общество. Ее сын, недоброй памяти Николай II, разрешил этому обществу иметь датскую администрацию на судах и на берегу с условием, чтобы через три года все ответственные руководители и командный состав судов приняли русское подданство.

Итак, датский капитан русского парохода «Маньчжурия» принял меня на должность дублера старшего помощника капитана. Мне отвели прекрасную пассажирскую каюту первого класса, дали стол и полтораста рублей жалованья.

В конце ноября мы вышли в океан.

И вот я стою опять на высоком мостике океанского судна. В руках у меня секстан. Я собираюсь брать полуденную высоту солнца. Морской соленый ветер обдувает мне лицо…

Март и ноябрь — смена муссонов, самое тихое время года в Индийском океане и прилегающих к нему морях: Красном на западе, Китайском и Японском на востоке.

«Маньчжурия» шла штилями. Лазурный океан и лазурное небо состязались друг с другом в красоте. К великому счастью каютных пассажиров и набитых в твиндеки солдат, на качку не было даже намека, и наша «Маньчжурия» шла по океану, как по спокойному беспредельному пруду.

Первым портом на пути нашего следования был корейский порт, или, вернее, рейд порта Пусан, где мы погрузили на палубу тридцать небольших местной породы быков — живую провизию.

Следующим портом был Модзи, в котором «Маньчжурия» бункеровалась.

В Модзи я был на берегу, ходил по базару и по японским лавкам, невольно вспоминая свою жизнь и приключения пять лет назад в Нагасаки. Купил несколько японских фарфоровых чашек в подарок матери и себе дорогую палку черного дерева с ручкой резной слоновой кости. Впоследствии, когда я хорошенько разглядел эту палку на палубе судна при ярком свете, она оказалась крашенной черным лаком, а ручка — германской подделкой из целлулоида. Вероятно, и вся палка была «made in Germany». Когда я показал эту палку одному из наших пассажиров, долго жившему в Японии, он со смехом сказал мне:

— Что — палка! Вы знаете, есть тончайший, как яичная скорлупа, японский фарфор. Надо быть большим знатоком, чтобы быть уверенным, что вы покупаете настоящий фарфор. Несколько лет назад в Германии изобрели какой-то специальный сплав из стекла, до полного обмана имитирующий этот фарфор. Фирма, обладательница секрета сплава, выписала из Японии специальных художников для разрисовки посуды из нового «фарфора» и теперь наводняет им японские рынки. Единственный способ отличить подделку от подлинной вещи — это внимательно осмотреть и сравнить ободки нескольких чашек или тарелок. Японская посуда до сих пор изготовляется почти целиком кустарным способом и никогда не бывает так геометрически правильна, как изготовляемая в Германии на фабрике.

Я показал ему мои чашки.

— Нет, это настоящие, — сказал он. — Это простой дешевый фарфор местного производства. Сколько вы за них заплатили?

— По полторы иены за штуку.

— Японец заплатил бы за них гораздо дешевле, но они все-таки неплохие и уж во всяком случае настоящие японские.

Взятого в Модзи угля должно было хватить нам до Коломбо, и на Сингапурском рейде мы останавливались только затем, чтобы взять лоцмана, который провел бы нас через пролив.

Идут дни за днями. Вахты сменяются вахтами. «Маньчжурия» систематически печатает сорок восемь миль за вахту, ни на четверть мили больше или меньше. По вечерам, залитая фантастически яркими красками тропических закатов, она сверкает, как гигантский алмаз. В светлые от обилия крупных звезд ночи озаряемая снизу всплесками разрезаемой ею воды «Маньчжурия» кажется изумрудно-зеленой. Мы идем на запад приблизительно по шестой параллели северной широты, и, по красочному выражению автора «Фрегата „Паллада“», «небесные аристократы обоих полушарий освещают наш путь». Слева, на юге, над самым горизонтом приветливо светятся четыре звезды Южного Креста, выше переливается то золотом, то рубином, то изумрудом громадный Конопус, справа, на севере, встала на дыбы наша родная Большая Медведица, позади, на востоке, пылает Орион, сверкает огромным синеватым бриллиантом Сириус…

Перед рассветом на девятнадцатый день плавания с запада потянул легкий ветерок — бриз с невидимого еще берега Цейлона. С восходом солнца в легкой нежно-розовой дымке начали вырисовываться смутные контуры Адамова пика высшей точки гористого Цейлона, поднимающейся на 2240 метров над уровнем океана.

Начали попадаться индийские «прао», или катамараны, — первобытные суда из выдолбленного ствола большого дерева с надставленными дощатыми бортами. С левого борта судна подвешено на толстых, но гибких бамбучинах в трех метрах от корпуса заостренное с обоих концов бревно, не позволяющее суденышку перевернуться. При крене влево катамаран не может утопить бревно, а при крене вправо — поднять его из воды. Катамараны носят высокую мачту и громадный парус, напоминающий по форме латинский. Лавировать они не могут и при встречных ветрах пользуются лопатообразными гребками. Зато при хорошем попутняке летят под парусом со скоростью четырнадцать-пятнадцать миль в час и легко обгоняют пароходы. Совершенно дикий вид имеет катамаран при свежих боковых ветрах: если ветер дует слева и бревно начинает подниматься из воды, голый экипаж, иногда до десятка человек, вылезает на бревно и, вцепившись руками в бамбуковые поперечины, усаживается на нем на корточки; если ветер дует справа и бревно сильно зарывается в воде, то в противовес с правого борта выдвигаются наружу длинные узкие доски и экипаж рассаживается на их концах. Волны хлещут через людей, но им это нипочем — вода теплая, а они цепки, как обезьяны. Я никогда не слыхал, чтобы сингалезца смыло с катамарана.

Порт Коломбо состоит из двух больших бассейнов, огражденных массивными высокими молами, в которые, за исключением абсолютно штилевых дней, бьет океанский прибой.

При зимних норд-остовых муссонах, дующих от материка, прибой шумлив, но не страшен; при летних зюйд-вестовых муссонах, когда могучие волны Индийского океана бьют в молы, прибой ужасен. Он оглушает, ошеломляет, и взметаемые им брызги летят вверх на десятки метров.

В Коломбо нам надо было не только пополнить запасы угля, но и погрузить несколько сот тонн копры и чая. Работы дня на два, и можно было побывать на берегу и объездить окрестности.

Первый раз по выходе из Владивостока мы почувствовали в Коломбо настоящую тропическую жару. Термометр показывал плюс 38° в тени, тогда как в море на ходу судна даже под самым экватором он не поднимался выше 30°.

Невыносимая жара еще больше ощущается при сходе на берег; в Коломбо почему-то все здания выкрашены в оранжевый, почти красный цвет и такого же цвета песком шоссированы или бетонированы улицы. Попавшему впервые в Коломбо кажется, что он находится в громадной, жарко натопленной печи.

Я сошел на берег вместе с капитаном Пралем. Он направился по делам, а я — в знаменитый местный музей. Позднее мы должны были сойтись и завтракать вместе на веранде отеля.

Коломбский музей очень интересен. Помню, меня поразила богатая коллекция чучел акул, из которых особенно сильное впечатление оставила рыба-молот. Это одна из самых больших, прожорливых и страшных акул с головой в виде молота. Злые глаза ее выглядели совершенно живыми; казалось, что они следят за тобой, и от них делалось жутко. Потом помню целый зал с бабочками. Их раскраска была поразительна, а величина некоторых доходила до развернутого листа писчей бумаги. Помню еще образцы мимикрии: больших насекомых, которых, разглядывая даже в упор, можно принять за сучковатую веточку; зеленых и коричневых бабочек, которых нельзя отличить от древесного листа; жуков, совершенно сливающихся цветом с корой дерева, которое они точат, и так далее. Затем зал со змеями. Трудно поверить, какое количество самых разнообразных змей живет на Цейлоне, начиная от колоссальных удавов, семь-восемь метров длиной и сантиметров двадцать в поперечнике, до самых маленьких, но очень ядовитых ярко-зеленых бамбуковых змей, величиной с большой канцелярский цветной карандаш.

Сидеть на веранде отеля было очень приятно. «Галле фейс» помещается на самом берегу, и его широкие веранды, идущие вокруг всего здания, ласково обдуваются морским бризом и медленно качающимися под потолком пунками. Завтрак был тоже неплохой. Особенно хорош был индийский плов, состоящий из отлично сваренного первосортного риса с приправой из так называемого кэри (род индийской горчицы, из которой варят жгучий и остро пахнущий соус). К этому подают нечто вроде фарфорового колеса с шестнадцатью спицами. В середине колеса, там, где втулка, помещается цилиндрическая чашка с имбирным вареньем, сладким и таким же жгучим, как кэри, а между спицами, в блюдах-коробочках секторальной формы, различные приправы: кусочки крабов, вяленые рыбки, сардины, анчоусы, кусочки жареной баранины, курицы, дичи, жаренные в соли китайские земляные орешки, изюм, пикули и так далее. Каждый накладывает в свой плов то, что ему нравится.

Во время завтрака на веранде появился седой полуголый фокусник, или, как их принято называть, факир, с неизбежной круглой корзиной, в которой находилась кобра, и шкатулкой с «волшебными» атрибутами. Усевшись на корточки около балюстрады, он расстегнул ремешки на круглой корзине, достал из-за пояса дудочку и заиграл какую-то грустную и протяжную мелодию. Вдруг крышка на корзине зашевелилась, откинулась, и из корзины поднялась на хвосте большая темная очковая змея. Она раздула свой капюшон с белым рисунком, напоминающим пенсне, и начала покачиваться в такт музыке, устремив свой взгляд в глаза дрессировщика. Факир то ускорял, то замедлял темп, покачивался сам, и страшная змея вторила его движениям, строго следуя такту мелодии.

Сидевшая за ближайшими к факиру столиками публика как-то невольно съежилась, разговоры смолкли. Кобра широко раскрывала пасть, шевелила своим узким раздвоенным языком, и ее страшные, смертельно ядовитые клыки поблескивали на солнце.

Это продолжалось минуты три, потом звуки дудочки стали замирать, и кобра начала опускаться. Факир вдруг отбросил дудочку в сторону, быстро шлепнул кобру по голове ладонью и, накинув на корзину крышку, застегнул ее ремешками.

Публика облегченно вздохнула.

После опыта с коброй факир вынул из шкатулки несколько довольно грязных шерстяных шариков и две обыкновенные чайные чашки. Разделив шарики на две неравные кучки, он накрыл каждую чайной чашкой и, бормоча что-то себе под нос, начал методически то поднимать, то опускать чашки. Всякий раз число шариков под каждой чашкой менялось, но общее количество оставалось тем же. Расстояние между чашками было не меньше полуметра. Показав еще несколько очень чисто сделанных фокусов в этом же роде, факир приступил к «гвоздю» представления. Вынув из шкатулки небольшое количество черной земли, он уложил ее на полу конусообразной кучкой, достал какое-то зерно вроде боба, показал его публике и закопал в землю. Потом достал из той же шкатулки бутылочку с водой, полил землю и накрыл ее большим красным платком. Бормоча себе что-то под нос, он начал медленно приподнимать платок за середину и, подняв его приблизительно на высоту стола, то есть сантиметров на восемьдесят, быстро сдернул. Из земли поднималось тоненькое растение с нежными бледно-зелеными ланцетовидными листьями. Факир тут же стал обрывать их и раздавать публике. В его глиняную тарелочку посыпались серебряные монеты. Мне тоже достался один листок. Он был совершенно свеж и чрезвычайно нежен; не было никакого сомнения, что он действительно распустился всего несколько минут назад…

Некоторые из наших пассажиров и судовой врач ездили в Кэнди, столицу последних сингалезских королей, расположенную в гористой местности в семидесяти англо-милях (112 километров) от Коломбо. Они рассказывали чудеса про необыкновенно красивую дорогу и самый город, расположенный вокруг стиснутого со всех сторон горами озера, про храм Зуба Будды, про священных слонов, про ботанический сад Пирадения, полный диковинных зверей, вроде летающих лисиц или меняющих цвет ящериц, птиц с необыкновенно ярким оперением и тех громадных бабочек, которых я видел в музее…

Перед съемкой с якоря вся администрация парохода, и я в том числе, получила в память посещения Коломбо от представителей русских чайных фирм по лакированной шкатулке с цейлонским чаем высшего качества.

Теперь нам не предстояло больше остановок до самого Порт-Саида.

На тридцать четвертый день плавания мы подошли к Суэцу и, взяв лоцмана, стали медленно продвигаться по знаменитому каналу, тогда еще настолько узкому, что, для того чтобы пропустить встречный пароход, надо было швартоваться к специально устроенным в стенках канала впадинам.

Слева, вдоль канала, тянулось железнодорожное полотно, соединяющее Суэц с Порт-Саидом. Весь берег покрыт растительностью, кое-где виднелись группы финиковых пальм. За пальмами лежала желтая раскаленная пустыня, виднелись силуэты пирамид, а на горизонте — пепельно-лиловые африканские горы. Иногда проходили вдоль берега караваны верблюдов.

Правый, аравийский берег — сплошной солончак без растительности — казалось, не имел границ и был любопытен только диковинным царством птиц, купающихся и ловящих с резким криком рыбу в прибрежных солончаковых озерах.

Ночью пароход двигался по каналу, освещая путь установленным на носу прожектором. Все тихо. Духота пустыни давит. Разметавшись на верхней палубе, спят солдаты. Иногда тишина ночи прерывается командой лоцмана или звонком машинного телеграфа. Время от времени короткий паровой гудок вызывает команду швартоваться к берегу для пропуска встречного парохода.

Восемьдесят семь морских миль, отделяющих Суэц от Порт-Саида, мы ползли почти полтора дня.

Порт-Саид вырос из маленькой арабской деревушки и состоит из ряда пересекающихся под прямыми углами узких улиц с двух-трехэтажными домами-коробками, окрашенными в грязно-серую краску. Вся жизнь — на улице, в многочисленных кафе, за столиками с прохладительными напитками. Толпа интернациональна, преобладающий говор — французский. Иногда встречаются группы бедуинов в красочных бурнусах, изредка — закутанные в черное арабские женщины с серебряными браслетами на голых ногах. Зелени не видно нигде, только островок, на котором построен дворец правления общества Суэцкого канала, единственная красивая постройка Порт-Саида, зеленеет тощими пальмами.

Магазины и магазинчики полны дешевым тропическим платьем, японскими и китайскими вещицами, страусовыми перьями, хорошим аравийским кофе и свежими финиками.

Погрузив в Порт-Саиде уголь, «Маньчжурия» снялась в Одессу.

Срок моей службы в Восточно-Азиатском обществе подходил к концу. Работа на «Маньчжурии» не была трудной (я стоял всего одну вахту в сутки), но она была очень неприятна: меня назначили ответственным лицом по всем делам и вопросам, связанным с перевозимыми нами войсками. Я сумел себя хорошо поставить среди солдат, для которых не был ни господином офицером, ни вообще каким-либо начальством; заботился о чистоте в их помещениях, о вентиляции, своевременной перемене сена в матрацах, купании, стирке белья и об их питании. Вот это последнее и было самым неприятным и трудным. Питание солдат было сдано по контракту подрядчику, некоему Кирпичникову, проходимцу и аферисту. Мне пришлось весь рейс вести с ним непримиримую войну против обвешивания и обмана солдат. Каждый день я присутствовал при развеске порций, выпечке и раздаче хлеба. На моей стороне был начальник эшелона, старый боевой подполковник, а на стороне подрядчика — фельдфебели и унтер-офицеры, получавшие лучшие куски и скрывавшие проделки подрядчика.

Теперь всему этому приходил конец. От Порт-Саида до Одессы 1150 морских миль, т.е. четверо суток плавания. Через неделю я буду дома, в Петербурге, у горячо любимой матери-друга, с которой не видался почти шесть лет.

 

В Петербурге

Родной, привычный Петербург!

Далеко-далеко остались задернутые туманом памяти и казавшиеся теперь нереальными амурские перекаты, японские тайфуны, хабаровские морозы, томительная жара тропиков.

Однако отдыхать и бездельничать долго не приходилось, я ведь получил отпуск без содержания, сбережений у меня не было, и если я в пятнадцать лет сумел отказаться от денежной помощи из дому, то в тридцать четыре года и подавно не хотел висеть на шее у матери. К тому же я ждал со дня на день приезда из Владивостока девушки, с которой решил связать свою дальнейшую жизнь. Возвращаться назад, на Дальний Восток, я не хотел, и надо было подыскивать новую службу, а пока какой-нибудь заработок.

Я побывал в редакции журнала «Русское судоходство», куда начиная с 1887 года посылал время от времени рассказы из морской жизни и небольшие технические статьи и заметки. Со стариком редактором Михаилом Федоровичем Мецем я договорился о ряде очерков под общим заголовком «По белу свету». Затем мать, которая в это время писала свой новый роман (кажется, «Герои первой империи»), передала мне порученное ей «Петербургской газетой», издававшейся братьями Худяковыми, рецензирование премьер, еженедельно дававшихся в Михайловском театре. Это была интересная работа.

С середины января 1902 года я начал подыскивать постоянную службу.

Первым местом, куда я пошел, была контора Русского Восточно-Азиатского общества, которое должно было с весны этого года открыть пассажирско-рефрижераторную линию Петербург — Лондон.

Управляющий Бенеславский принял меня очень любезно, внимательно выслушал и, ознакомившись с аттестатами и рекомендацией капитана Праля, сказал:

— Нет, с лондонской линией этой весной ничего не выйдет, но на днях я получил письмо из Копенгагена, в котором наша дирекция пишет мне, что капитан Праль не пожелал переходить в русское подданство и просил перевода на один из наших пароходов, плавающих под датским флагом. Поэтому дирекция просит меня подыскать ему подходящего русского заместителя. Вы плавали на «Маньчжурии», ознакомились с судном, Праль вас горячо рекомендует, так вот, чего же лучше, «Маньчжурия» будет в Петербурге в конце марта, вот и принимайте ее от Праля. Я напишу о вас в Копенгаген, а Пралю будет особенно приятно сдать судно именно вам.

Предложение было более чем лестное: в тридцать четыре года не каждому удавалось сделаться капитаном прекрасного океанского грузо-пассажирского парохода. Но меня смущала продолжительность рейсов. Летние (Петербург — Владивосток — Петербург) продолжались около пяти месяцев, зимние (Одесса — Владивосток — Одесса) — около четырех с половиной месяцев. Такие плавания совершенно расстраивали все мои семейные планы. Второе препятствие было еще серьезнее. Во Владивостоке в те времена не было правительственной комиссии, в которой я мог бы сдать экзамен на капитана дальнего плавания, и я все еще плавал с дипломом штурмана дальнего плавания, а петербургская правительственная комиссия назначалась обычно в конце апреля, что в данном случае было слишком поздно и меня совершенно не устраивало.

Я все же просил Бенеславского разрешить мне подумать и дать ему ответ через три дня.

Выйдя из конторы Восточно-Азиатского общества, помещавшейся на Большой Морской, я повернул к Невскому и на углу столкнулся с товарищем по выпуску из петербургской мореходки Сашей Воронцовым.

Начались взаимные расспросы, разговоры, рассказы, воспоминания о школьных днях и товарищах, о плаваниях.

На шумливом, наполненном гуляющей толпой Невском разговаривать было неудобно. Мы зашли к Доминику.

Саша служил лоцманом в Петербургском морском порту и отлично знал все пароходные конторы и все суда, посещающие порт.

— Да, — сказал он, когда выслушал мою повесть, — дело твое нелегкое, Вот разве что… Ты Брусницына знаешь?

— Не слыхал.

— И про «Астарту» ничего не слыхал?

— Не приходилось. Что «Астарта», их пароход, что ли?

— Па-ро-ход, — протянул Саша. — Не пароход, а громадная паровая яхта. Старший Брусницын отбил ее у шведского наследного принца!

— Интересно.

— Еще бы не интересно! Приезжает он, понимаешь, в Стокгольм заказывать какие-то новые машины для своих фабрик, ну, с ним, конечно, там возятся, обхаживают, как бы ободрать получше. Повез его шведский заводчик свой завод осматривать, а завод и механический и судостроительный. Водили, водили его по заводу, наконец приводят на эллинги. Видит Брусницын на одном эллинге почти законченную большую, метров на шестьдесят, паровую красавицу яхту: корпус окрашен белой эмалью, подводная часть светло-зеленая, на носу золоченый голубь с тянущимися от него вдоль борта резными золочеными ветвями, рубки, мостик — лакированного красного дерева, светло-желтая приземистая труба, мачты, как стрелки, ну, словом, морскому глазу оторваться от нее невозможно.

— Для кого строится? — спрашивает Брусницын.

— Для нашего наследного принца.

— Жаль, а то я, пожалуй, перекупил бы!

Хозяин засмеялся:

— Не перекупите. Пожалуйте в директорский кабинет завтракать, там заодно и о делах потолкуем.

Знают иностранцы, как с русскими купцами разговаривать надо. Пошли. Завтрак, конечно, был со всякими онерами, от русской водки и паюсной икры до шампанского со свежими ананасами и старинного шведского пунша в столетних замшелых бутылках.

Надрался Брусницын, и засела у него в башке принцева яхта: ни о чем другом говорить не хочет.

— Да сколько она стоит?

Швед мялся, мялся, наконец, чтобы отшибить у него охоту, и ляпнул:

— Восемьсот тысяч крон.

— Я двести тысяч накину.

— Да поймите, господин Брусницын, через две недели я должен ее по контракту сдать его высочеству. Послезавтра она будет спущена и сразу пойдет на пробные испытания. Как же я могу ее вам продать?!

Но Брусницыну попала вожжа под хвост.

— Еще сто тысяч накидываю.

Швед побледнел, а Брусницын орет:

— По рукам, что ли, а то и своих заказов вам не дам, в Англию поеду.

Швед не знает, что ему делать. Вдруг его осенила счастливая мысль:

— Господин Брусницын, отложите решение этого вопроса до завтра. Завтра в это время я дам вам окончательный ответ.

Брусницын скрепя сердце согласился, а швед отправился к телефону и испросил на следующее утро аудиенцию у кронпринца.

Он рассказал высокопоставленному заказчику все как было, ярко нарисовал картину или большого заработка, или срыва многотысячного заказа и умолял его снизойти к его положению, разрешить продать яхту, обещая построить новую в шестимесячный срок и заплатить сто тысяч кронпринцу за просрочку.

Принц решил, что сто тысяч крон на земле не валяются, и милостиво разрешил продать русскому самодуру яхту, сказав, что он никогда не был врагом отечественной промышленности и всегда рад ее поддержать.

«Астарта» через месяц была в Петербурге.

— Неужели, Саша, это не анекдот?

— Какой анекдот! Мне рассказывал эту историю старший механик заводов Брусницына Сидоров. Он был с ним вместе в Стокгольме, был на знаменитом завтраке и принимал яхту от завода, а потом вместе с временным шведским капитаном привел ее в Петербург.

— Куда же Брусницын ходит на этой яхте?

— Вот в том-то и дело, что он на ней, кроме финских шхер, никуда не ходит, да и то редко; яхта больше стоит на «бочке» против Николаевского моста. Брусницын ее для форса купил. Теперь хвастается, что ни у одного великого князя такой яхты нет. Одно только ущемляет его самолюбие: как купец, хотя и в звании коммерции советника и гласного Петербургской думы, он не может ее приписать не только к Императорскому, но даже к Невскому яхт-клубу, где яхтовладельцы чуть не сплошь титулованные, и принужден довольствоваться флагом Петербургского речного яхт-клуба, что ему обидно до смерти.

— Ну хорошо, так чем же Брусницын или его «Астарта» могут помочь мне?

— А вот чем: на «Астарте» нет капитана. Условия у Брусницына такие: служба с мая по сентябрь. В мае капитан принимает яхту от завода Крейтона в Гельсингфорсе, где она зимует, и приводит в Петербург, а в первых числах сентября отводит обратно в Гельсингфорс и сдает Крейтону. Затем капитан свободен; хочет — весной нанимается опять, не хочет — как хочет. Платит Брусницын капитану за четыре — четыре с половиной месяца работы две тысячи рублей и дает полное яхт-клубское обмундирование. Попробуй, поезжай к нему, может быть, он тебя и наймет. Кстати, у тебя есть какие-нибудь ордена?

— Ну, ордена у меня очень слабые: Станислав III степени и медаль, да персидская звезда за перевозку персидского принца на Каспии.

— Ну так чего еще лучше! Особенно звезда, это очень внушительно. Поедешь к Брусницыну — обязательно облачись в капитанскую форму и в ордена, это ему, дураку, польстит.

Я засмеялся.

— Попробовать, что ли, чем черт не шутит! Только вот служить у такого самодура нелегко, я думаю.

— Не знаю… Говорят — ничего, попробуй.

На этом мы с Сашей расстались.

На другое утро, надев свою капитанскую тужурку с четырьмя галунами на рукавах и ордена, я поехал к Брусницыну.

Персидскую звезду, украшенную стекляшками вместо алмазов, я накануне начистил нашатырным спиртом, и она довольно эффектно блестела. Из книги «Весь Петербург» я узнал, что старшего Брусницына зовут Александр Николаевич, а младшего — Николай Николаевич.

Братья Брусницыны жили в большом каменном доме на Кожевенной линии Васильевского острова, наискосок от заводов. В этом же доме помещалась и заводская контора. В квартиру было два входа: один парадный, открывавшийся только для личных друзей, и другой — через бухгалтерию конторы, к которой примыкал огромный кабинет Александра Николаевича.

Этим входом я и направился.

Молодой малый с русыми кудрями, стриженными в скобку, в сапогах бутылками и синей поддевке тонкого сукна, пошел обо мне доложить.

За громадным письменным столом резного дуба сидел человек лет сорока пяти с седеющими волосами, стриженными бобриком, гладко выбритой бородой и подстриженными усами. Одет он был в темно-синий двубортный пиджак морского покроя, но с черными пуговицами. На шее безукоризненный крахмальный воротничок и скромный темно-синий, в цвет пиджака, галстук с белыми горошинками.

— Чем могу служить, капитан? — спросил он довольно приятным голосом.

— Я пришел предложить вам, Александр Николаевич, свои услуги по командованию «Астартой».

Брусницын пристально осмотрел меня с головы до ног.

— Вы имеете соответствующий диплом?

— Я имею диплом штурмана дальнего плавания.

— Вы уже командовали судами?

— Шесть лет.

— Где?

— На Дальнем Востоке.

— Знаете иностранные языки?

— Английский, французский, немецкий и немного итальянский.

Лицо Брусницына начало выражать нечто вроде одобрения.

— Что же, не возражаю. Пройдите на завод, разыщите там главного механика Петра Парфеновича Сидорова — он у меня ведает яхтенными делами, — скажите, что были у меня, и договоритесь с ним окончательно.

Аудиенция кончилась. Я откланялся, пожав протянутую мне руку миллионера-хозяина. Рука была белая, с короткими, словно обрубленными пальцами. На безымянном пальце сверкал огромным бриллиантом платиновый перстень.

Петр Парфенович оказался очень смышленым механиком-самоучкой из бывших слесарей. Он и главбух были теми «китами», на спинах которых покоилось все громадное миллионное дело братьев Брусницыных.

Я сразу почувствовал это, и моя фантазия ясно представила мне Петра Парфеновича в роли Подхалюзина в «Свои люди — сочтемся». Конечно, он был гораздо культурнее Подхалюзина, правильно говорил по-русски, брился и по костюму и наружному облику походил на европейца, но в нем жила такая же звериная жадность к деньгам, к «капиталу», как и в Подхалюзине.

Во время нашего разговора он все время внимательно меня осматривал, и какая-то странная улыбка блуждала на его губах. Казалось, что он хотел сказать: «Не подойдешь ты нам, парень, а, впрочем, попробуй, коль охота есть…», но он не сказал этого. Напротив, он сказал, предварительно осведомившись о моем имени и отчестве:

— Так вот, отлично, Дмитрий Афанасьевич, значит, условия такие: две тысячи за навигацию и костюм. Сейчас я вам напишу записочку в бухгалтерию, получите двести рублей авансом на расходы, а на «Астарте» пока делать нечего. В середине апреля съедется в Гельсингфорс команда, я тогда дам вам знать записочкой, сговоримся и поедем вместе к Крейтону принимать яхту, а пока гуляйте себе на здоровье.

Считая дело с «Астартой» совершенно твердым, я написал Бенеславскому очень вежливое письмо с извинением за причиненное беспокойство их отказом от командования «Маньчжурией».

Приехала из Владивостока девушка, которую я ждал, и мы поженились. Чтобы не стеснять мать, мы перебрались в меблированную комнату на Троицкой, недалеко от Пяти углов, но почти каждый вечер проводили на Мойке, у моей матери. По пятницам ездили вместе с женой на премьеры Михайловского театра и в типографию.

Мои очерки «По белу свету» продвигались успешно и давали вместе с рецензиями и случайными заметками и статьями около двухсот пятидесяти рублей в месяц. Жить можно было без нужды, а летом ожидалась поддержка в две тысячи рублей за командование «Астартой».

Я написал еще одно письмо в управление Амурского округа путей сообщения, в Благовещенск, в котором официально уведомлял, что из предоставленного мне отпуска без содержания я не вернусь, и просил больше не считать меня на старой службе.

В один из вечеров у матери я познакомился с поэтессой Щепкиной-Куперник и был, по ее приглашению, на представлениях переведенных ею пьес Ростана «Принцесса Греза» и «Сирано де Бержерак». Познакомились с артисткой Горевой, у которой иногда устраивались вечеринки.

Так шли дни за днями, когда 16 апреля я получил от Сидорова записку: «Думаю выехать в Гельсингфорс завтра поездом в 6 ч. 42 м. вечера. Если вас это не устраивает, дайте знать с мальчиком, подателем этого письма; если устраивает, то будьте к этому поезду с вещами на Финляндском вокзале. С совершенным почтением, готовый к услугам Сидоров».

На другой день я был на вокзале. 18-го утром мы приехали в Гельсингфорс. В пути разговор вертелся большей частью вокруг технических тем общего характера, и мне очень мало удалось выпытать от Петра Парфеновича о характере братьев Брусницыных, об их отношении к служащим, о плаваниях «Астарты».

На мой прямо поставленный вопрос, не собирается ли Александр Николаевич на своей замечательной яхте сделать прогулку в Англию или в Средиземное море, Сидоров с улыбкой ответил:

— Не очень-то наш Александр Николаевич бравый моряк, укачивает его на большой волне, не думаю, чтоб его потянуло в дальнее плавание, да и дело надолго он не любит оставлять. К тому же Александр Николаевич человек компанейский, без привычной компании ему скучно, а разве наше питерское купечество утащишь за собой по морям шататься? Вот по финским шхерам побродить — это другое дело: тихо, спокойно, никакой волны нет, компанию с собой веселую можно взять… хотя, конечно, кто его знает, дело хозяйское, может, и захотят когда людей посмотреть, себя показать.

«Астарта» была вытащена на эллинг и красилась.

Я залюбовался ее удивительными обводами: это была настоящая, чистокровная морская скаковая лошадь. Она должна была резать воду, как нож масло, и всплывать на волну, как утка. Отделка ее, как внутренняя, так и наружная, была поразительна. Все так называемые «дельные» вещи на палубе, обычно представляющие собой чугунные отливки и железные поковки, крашенные масляной краской и лишь иногда на дорогих и небольших судах оцинкованные, были на «Астарте» из полированной бронзы. Каюты самого яхтовладельца, его гостей, столовая, гостиная, курительная поражали солидной роскошью. Тут не было ничего «под», все натуральное: красное гондурасское дерево, сатиновое дерево, розовое, «птичий глаз», первоклассный итальянский мрамор, тисненая кордуанская кожа и мягкий русский сафьян, тяжелые ткани лионского шелка, парча, золоченная через огонь художественная бронза.

Особенно меня поразила спальня владельца: она вся была выдержана в мягких розовых и палевых тонах, а плафоны потолка вызолочены.

— Теперь вы еще не можете видеть полного эффекта этого потолка, — сказал мне Петр Парфенович, — а вот когда яхта на ходу, вода рябит немножко, солнце на нее бьет, и свет, попадая в каюту через иллюминаторы, играет по золотому потолку зайчиками, так это такая картина, я вам скажу, что, пожалуй, такой еще в Магометовом раю не придумали. А кровать-то, кровать-то какая, посмотрите!

Я взглянул на кровать. Это было грандиозное сооружение цвета слоновой кости, под раздвижным балдахином из золотой парчи, затканной серебряными лилиями.

Шесть дней, с раннего утра до вечера, лазил я по всем закоулкам «Астарты» и изучил все ее системы: междудонные отсеки, вспомогательные механизмы, рулевое устройство, шлюпки, инвентарь. Оставалось изучить только морские качества «Астарты».

На седьмой день моего пребывания в Гельсингфорсе, поздно вечером, мне принесли срочную телеграмму:

«Приезжайте немедленно для срочных переговоров. Брусницын».

Первое, что я подумал, получив эту телеграмму, что Брусницын принял предложение английского королевского яхт-клуба, разосланное яхт-клубам всего мира, и решил отправиться с «Астартой» в Англию для участия в морских празднествах по случаю коронации Эдуарда VII, назначенной на 26 июня нового стиля.

Вечерний поезд я уже пропустил, пришлось ехать с утренним. Приехав в Петербург около полуночи, я взял извозчика и отправился прямо к Брусницыну. Путь от Финляндского вокзала до Кожевенной линии Васильевского острова не маленький. Извозчик был «ночной», то есть такой, у которого вместо лошади был полуживой одер, и мы ехали больше часа.

К парадному подъезду брусницынского дома я подъехал в четверть второго. Подъезд был освещен. Швейцар открыл дверь и посмотрел на меня с изумлением.

— Вам Александра Николаевича?

— Да, он вызвал меня срочной телеграммой из Гельсингфорса. Я капитан «Астарты».

— Пожалуйте в приемную. Барина покудова нет, ждем с минуты на минуту.

Я просидел в приемной до трех часов утра, когда до меня снизу из прихожей донесся шум хлопающих дверей, суетливый топот ног и матерная ругань. Через несколько минут в приемную ввалился поддерживаемый под локоть лакеем совершенно пьяный Александр Брусницын. Он оттолкнул лакея, посмотрел на меня налитыми кровью глазами и прохрипел: «Завтра!»

Лакей снова подхватил его под руку и побуксировал дальше. Внизу продолжался шум. Когда я спустился в прихожую, то увидел, как совершенно бесчувственного Николая Брусницына раздевали и отпаивали сельтерской водой.

Около четырех часов утра я был у себя дома.

На другой, или, вернее, в тот же день, часов в одиннадцать утра, я явился в бухгалтерию конторы Брусницыных и попросил кудрявого молодца доложить обо мне Александру Николаевичу.

Меня впустили тотчас же. Брусницын сидел за своим столом чистенький, выбритый, слегка пахнущий лавандой.

— Честь имею явиться, Александр Николаевич. Вы вызвали меня срочной телеграммой…

Он скользнул по мне глазами.

— Да, я вызвал вас, чтобы сказать, что вы мне больше не нужны. Вы свободны.

Я почувствовал, что меняюсь в лице, но сдержался.

— Почему же? — спросил я спокойным голосом. — Я сделал какой-нибудь непоправимый проступок, ошибку, нанес вам ущерб?

— Ничего вы не сделали, а просто вы мне не нужны. Яхта моя, и никто не может заставить меня держать капитана, который мне не подходит.

— Но почему же я не подхожу?

— Так, не подходите, да и только. Да что тут долго разговаривать, я русским языком вам сказал: вы — мне — не — нужны!

Я начинал кипятиться.

— Но позвольте, Александр Николаевич, все товарищи-моряки знают, что я поступил к вам капитаном, а теперь вы меня увольняете без объяснения причин. Вы портите мою репутацию. Благоволите объяснить мотивы, по которым вы меня увольняете!

Брусницын вскочил. Глаза его начали наливаться кровью.

— Вашу репутацию? Подумаешь, какое важное кушание! А если бы вы мою репутацию испортили, тогда что? Сказал, не надо мне вас, и убирайтесь к черту! — заорал он.

Я тоже возвысил голос.

— Нет, не уберусь! Потрудитесь дать мне объяснения и приказать бухгалтерии сделать со мной расчет и уплатить неустойку.

Коммерсант-джентльмен вышел окончательно из себя:

— Вон из моего кабинета сию минуту, а то вызову с завода полицейский наряд и в шею выгоню, да еще в кутузке у меня насидишься!

Силы были неравные, пришлось смириться. Я повернулся к выходу.

— Расчет, неустойку! — кричал он мне вдогонку. — Скажите на милость, какой контрагент у Брусницыных нашелся! А контракт у тебя есть, шаромыга? Получил двести рублей авансу и подавись ими, благодари, что отчета не спрашивают!

Я вернулся домой прямо не в себе. Я весь дрожал мелкой дрожью от оскорблений и душившей меня злобы.

Мать и жена меня всячески успокаивали.

— Попробуем еще одно средство — прессу,-- сказала мать.

Она написала фельетон «Живы еще Тит Титычи», но издатель «Петербургской газеты» Сергей Николаевич Худяков прямо сказал ей:

— Не пойдет, Надежда Александровна, при всем моем уважении к вам, не пойдет. Брусницыны — мои старинные друзья…

 

В поисках работы

На другой или на третий день после истории с Брусницыным шел я по Невскому, этой прославленной улице самых неожиданных встреч, и встретил старшего лейтенанта с крейсера «Память Азова» Федора Федоровича Ломена, с которым познакомился в девяносто пятом году в Нагасаки.

Разговорились. Вспомнили несколько анекдотов из жизни Тихоокеанской эскадры того времени. Федор Федорович рассказал мне, что приехал в Питер ввиду назначения на один из строящихся кораблей, а я ему — что приехал в отпуск, но не хочу возвращаться на Дальний Восток и ищу места:

— А вы не знакомы с моим братом? — спросил Ломен.

— Нет, Федор Федорович, ваш брат — слишком высокая особа, я вращаюсь в более скромных кругах.

— Ну какая там он высокая особа; был, правда, флаг-капитаном у «полковника», но попал в немилость. Его заменил пьяница высокой марки — Нилов. Так вот, у брата есть закадычный друг — Конкевич. Брат говорит, что Конкевич теперь большая шишка у Витте: заведует какими-то морскими делами в министерстве финансов. Побывайте у этого Конкевича, и если у него найдется что-либо подходящее для вас, скажите мне, позвоните только по телефону (он назвал номер), а я уж натравлю на него брата.

— Это какой Конкевич, — спросил я, — не писатель Беломор?

— Во-во, он самый.

— Я с ним встречался когда-то в редакции «Русского судоходства», а вот теперь бываю там довольно часто и ни разу не встретил.

— Ну, ему теперь не до того… Так обязательно зайдите к нему. Его «лавочка» помещается где-то на Малой Морской…

На углу Троицкой и Невского мы расстались.

Я вспомнил Конкевича. Это был крупного телосложения человек с копной черных, слегка поседевших на висках волос, большим лбом, очень яркими умными глазами и странным басистым и в то же время пришептывающим голосом. Мне рассказывали его историю. Конкевич был выдающимся и храбрым флотским офицером, отличился на Дунае в русско-турецкую войну 1877-- 1878 годов и после Сан-Стефанского договора был оставлен в Болгарии для налаживания каких-то морских дел. Там его скоро сделали, с разрешения русского правительства, морским министром, а затем, при перемене принцем Кобургским русской ориентации на австрийскую, он вылетел оттуда вместе с другими русскими ставленниками. Вернувшись в Петербург, он переругался с управляющим морским министерством и вышел в отставку. Несколько лет командовал торговыми пароходами на Белом море (отсюда псевдоним «Беломор») и писал. Его книги «Крейсер „Русская Надежда“» и «Роковая война 18… года», направленные против Англии, в свое время имели большой успех. Так вот этот самый Конкевич был теперь какой-то большой шишкой при Витте.

На другой день я нашел его «лавочку»; она называлась «Отдел торгового мореплавания министерства финансов», но хозяина не оказалось на месте.

Я был еще три раза у Конкевича и также неудачно: один раз, по словам курьера, он был на докладе у министра, а два раза был очень занят и никого не принимал. Мне это надоело. Александр Егорович Конкевич в моих глазах был прежде всего брат-писатель, а не «ваше превосходительство». И вот, когда я вновь услышал от курьера: «Заняты-с, никого не приказали принимать-с»,-- я передал ему заранее приготовленную визитную карточку, где ниже выгравированного «Дмитрий Афанасьевич Лухманов, штурман дальнего плавания» я приписал пером: «Сотрудник журнала «Русское судоходство». Приходит в пятый раз».

— Будьте добры, — сказал я,-- передайте эту карточку Александру Егоровичу.

Курьер посмотрел на меня, потом на карточку, пожал плечами и пошел докладывать. Он вернулся в приемную со словами:

— Просят-с.

— Что, шибко сердит? — спросил я.

— Как всегда-с.

Я отворил тяжелую дубовую дверь и вошел в громадный отделанный дубом кабинет.

Из-за массивного письменного стола в глубине кабинета приподнялась большая медведеобразная фигура с гривой совершенно седых волос, с седой всклокоченной бородой и, опираясь на стол кулаками, прорычала:

— Ну-с, сто вам, собственно говоря, нужно?

Я был готов к такому или почти такому приему и, не задумываясь, отрапортовал:

— Я моряк торгового флота, шесть лет прокомандовал судами на Дальнем Востоке. Зашел я к вам, Александр Егорович, с просьбой: не сможете ли вы предоставить мне какую-нибудь службу по специальности?

— Да вы сто, батенька, в уме или нет? Куда вы попали? — зарычал опять Конкевич. — Сто вы думаете здесь такое, контора для найма моряков или сто?

Меня взорвало. «Ах ты, — думаю, — черт тебя подери, болгарский министр ты этакий, ну, мне, брат, с тобой не детей крестить, не напугаешь», — и я спокойно и холодно отчеканил:

— Да, Александр Егорович, вы правы, я вижу теперь, что действительно ошибся… Я полагал, что отдел торгового мореплавания имеет то или другое отношение к морякам торгового флота, а теперь вижу ясно, что никакого… До свиданья, — и я повернулся к нему спиной, направляясь к выходу.

— Постойте, постойте, погодите, куда вы? — раздался мне вслед голос Конкевича. — Подойдите сюда, сядьте вот в это кресло, дайте я на вас посмотрю. Ис петух какой!

Я сел.

— Какой вы горячий!

— Я всегда горячий тогда, когда дело касается торгового флота, в котором служу с пятнадцати лет.

— Вот-вот, я тозе был такой в молодости. — И Конкевич пристально посмотрел на меня. — Вот, — сказал он, подвигая мне большой лист белой «министерской» бумаги и карандаш, — написите мне для памяти: кто вы, где учились, где плавали, ну вообсе о себе, только не по форме, не по-канцелярски, а так просто.

Я начал писать нечто вроде автобиографии. Конкевич углубился в свои бумаги, которыми был завален весь стол, и время от времени исподлобья посматривал на меня.

Я кончил и протянул ему исписанный лист. Он внимательно прочел его и нажал кнопку электрического звонка. Вошел тот же курьер.

— Позовите мне Сергея Петровича.

Не прошло и минуты, как в кабинет вошел высокий элегантно одетый человек средних лет, с подстриженной бородкой и в пенсне.

— Сергей Петрович, — спросил Конкевич, — а сто, на новый мариупольский ледокол уже имеется в виду капитан?

— Конечно, нет еще, Александр Егорович.

— Так вот вам капитан, луцсего не найдете. — И обращаясь ко мне: — Так вот, о подробностях договоритесь с Сергеем Петровичем. Ну, до свиданья, — и он протянул мне большую крепкую белую руку.

Сергей Петрович Веселаго оказался управделами отдела торгового мореплавания. Он был сыном известного адмирала, историка русского флота, и сам был отставным капитаном первого ранга.

От Сергея Петровича я узнал, что ледокол для Мариупольского порта даже еще не начат постройкой, будет строиться в Триесте, на днях будет подписан договор, и тогда выяснится, будет ли капитан назначен наблюдающим за постройкой или примет под команду уже готовый ледокол в Триесте, а может быть, даже и в Мариуполе, если контракт будет подписан с доставкой судна к месту приписки, что тоже не исключается.

— Да ведь Александр Егорович должен все это знать, что он — блаженный, что ли? — не утерпел я.

Веселаго улыбнулся.

— Видите, как моряк, он, конечно, настаивает на том, чтобы капитан был послан на постройку, а Витте склоняется ко второму варианту, так как он дешевле. Зайдите через недельку, к тому времени выяснится.

Я заходил и через недельку, и еще через недельку, а договор на постройку ледокола все еще не был подписан. Я был совершенно удручен. Видя мое состояние, Веселаго вдруг неожиданно спросил меня:

— А отчего, Дмитрий Афанасьевич, вы так держитесь за этот ледокол и не хотите взять береговое место по управлению каким-нибудь портом?

— Да ведь мне же никто никогда никакого берегового места не предлагал! — воскликнул я.

Веселаго пожал плечами.

— А вы пошли бы в один из наших торговых портов помощником начальника порта?

— Конечно, пошел бы.

— Пойдемте к Александру Егоровичу.

Конкевич сидел, зарывшись в свои бумаги, но на стук в дверь рявкнул:

— Войдите!

— Вот, Александр Егорович, ввиду того что вопрос с постройкой ледокола затягивается, господин Лухманов просит назначить его помощником начальника порта.

Конкевич уставил на меня несколько удивленные глаза.

— Да, — подтвердил я.

— Ну вот, а я думал, сто вы на берег не пойдете, сто вы непременно плавать хотите. Ведь вы весь свет избороздили, вот я и не предлагал вам берегового места… А теперь, пожалуй, и портов-то порядосных не осталось, все разобрано. Сергей Петрович, где у нас в портах вакансии остались?

— Да вот в Петровске, Александр Егорович.

— Ну вот, я говорю, сто одно дерьмо осталось. Пойдете в Петровск?

— Если вы там не замаринуете меня, — Александр Егорович, то пойду.

— Ну ладно, Сергей Петрович будет следить. Как где откроется порядосное место — переведем, а теперь писите просение, а Сергей Петрович все оформит.

Так произошло мое поступление на государственную службу, и я выехал к новому месту работы.

За время моей службы в Петровске в моей личной жизни произошли три события: во-первых, у меня родились двое детей-погодков, девочка и мальчик, во-вторых, я сдал правительственный экзамен и получил диплом на звание капитана дальнего плавания и, в-третьих, местное издательство Михайлова выпустило в свет мою первую книгу — сборник морских рассказов, печатавшихся раньше в журнале «Русское судоходство» и в разных газетах.

Но особенно значительных событий, связанных с моей работой в порту, было за это время немного. Припоминаю один драматический эпизод, происшедший в январе 1903 года.

Обхожу я как-то ночью порт. Завалишина вызвали в Петербург на какое-то совещание, и я оставался за начальника порта. Смотрю, к нефтяному молу становится только что пришедший из Баку небольшой груженый пароход, и вдруг у него на корме показалось пламя. Почти в тот же момент портовый буксирно-ледокольный пароход «Петровск», стоявший на швартовых, начал давать тревожные гудки. Я бросился на «Петровск». Капитан его был на берегу. Нельзя было терять ни минуты. Огонь разгорался и мог перекинуться на другие суда и на стоявшие на молу керосиновые цистерны. Я взялся за командование, и через несколько минут мы уже подходили к горевшему пароходу.

Он оказался «Али Усейновым» с пятьюстами тонн керосина. Весь его экипаж, не исключая и капитана, в панике соскочил на пристань. Пришлось высаживать своих матросов на не охваченный еще пожаром нос парохода, чтобы закрепить проволочный буксир.

Береговая команда перерубила швартовы, связывавшие его с берегом, и мы повели его к выходу из порта. Хорошо, что легкий ветерок дул нам навстречу и отдувал пламя назад.

Отведя горевший пароход подальше от порта, мы поставили его на мелком месте на якорь.

Скоро огонь охватил все судно, кроме бака. Рухнула дымовая труба, а за ней одна за другой и мачты.

Мы не могли оказать пароходу никакой помощи. Заливать горящую массу керосина водой нельзя, забрасывать огонь песком или землей было поздно, да их и не было под руками. Можно было только пробить корпус и затопить пароход на мелком месте, чтобы спасти машину и хотя бы нижнюю часть корпуса. Но кто и как мог это сделать? Это могло сделать только военное судно, выпустив в него пару снарядов у ватерлинии или ниже нее, но военных судов в порту не было.

Хорошо еще, что пароход загорелся до начала выгрузки. Не то было бы, если бы часть груза была уже выгружена и в трюме скопились бы газы: пароход обязательно взорвался, нам не удалось бы вывести его из порта, и тогда он наделал бы немало бед.

Шли дни, а «Али Усейнов» все горел. Я писал начальнику Каспийской флотилии, чтобы срочно командировали миноносец или канонерскую лодку для потопления парохода, но получил ответ, что этот вопрос следует согласовать с судовладельцами.

Судовладельцы отказались от парохода в пользу страхового общества, а пароход все горел. По мере того как выгорал керосин и пароход поднимался над водой, борта выше воды сейчас же накалялись докрасна и свертывались внутрь. Наконец, на двадцать второй день, керосин весь выгорел и пожар прекратился. От парохода осталось одно днище с бортами не выше полутора метров, но он все еще держался на воде.

Один из выгружавшихся в Петровске пароходов, по договору со страховым обществом, взял бренные остатки «Али Усейнова» на буксир и отвел в Баку.

Помощником начальника порта в Петровске я прослужил около шести лет и в 1908 году принял командование над парусным фрегатом «Мария Николаевна» на Черном море.

 

Фрегат «Мария Николаевна»

С тех пор как я плавал на парусных кораблях, прошло двадцать два года, и казалось бы, что принятие под команду парусного фрегата, да еще учебного, было с моей стороны большой смелостью. Но, во-первых, я не только знал морскую практику со школьной скамьи, но и основательно изучал ее впоследствии. Я любил парусное дело, прочел массу английских книг по истории корабля, о замечательных плаваниях судов Ост-Индской компании, калифорнийских и чайных клиперах, по истории кораблекрушений и так далее. Наконец, я в свободное время сам начал писать морскую практику, а две мои большие научные статьи — «Современные парусные торговые суда» и «Выделка деревянного рангоута» — были уже напечатаны в журнале «Русское судоходство» и выпущены им отдельными брошюрами. Во-вторых, я обладал в то время отличной памятью, и то, что я раз слышал, видел или прочел, навсегда запечатлевалось в моей голове.

Я был совершенно уверен в себе и не сомневался ни минуты в том, что сумею командовать парусным кораблем с любым числом мачт и любым вооружением. И действительно, когда в мае 1908 года я взошел на высокий ют вооружавшейся перед плаванием «Марии Николаевны» и посмотрел внимательно на ее палубу, рангоут и снасти, она показалась мне доброй старой знакомой, с которой я виделся последний раз только вчера.

«Великая княжна Мария Николаевна» была кораблем клиперной постройки, называлась до покупки ее в 1899 году русским правительством «Хасперус» и плавала на линии Лондон — Мельбурн.

16 мая 1908 года после торжественного молебна с водосвятием и парадного завтрака «Мария Николаевна» под буксиром ледокола «Гайдамак» вышла в море и вступила под паруса.

Как радостно было командовать таким судном, как легко, плавно, без всплесков резало оно воду, как слушалось руля, шло к ветру и уваливалось под ветер, как делало повороты!

Вот уж поистине про нее можно было сказать, как сказал когда-то капитан Бургонь про свою «Титанию», построенную тем же Робертом Стиилом в Сандерленде, который строил и наше судно: «Она делает все, как разумное существо, только говорить не может».

А ведь «Мария Николаевна» могла носить тогда не больше двух третей своей нормальной парусности. Реи на ее бизань-мачте сгнили и их сняли; пришлось также уменьшить фор- и грот-брамсели, выкинув сгнившие нижние брам-реи и сшив нижние и верхние брамсели в один общий парус. И все-таки с этой парусностью, при легких весенних черноморских ветрах, не превышающих силой трех баллов, она шла в полветра по шести узлов!

О мачтовом лесе для замены и пополнения ее рангоута Главное управление торгового мореплавания и портов вело бесконечную переписку с министерством государственных имуществ, а последние — в свою очередь с подведомственными ему лесничествами, разбросанными по необъятным просторам России.

Однако пусть никто не подумает, что «Мария Николаевна» имела запущенный или ободранный вид. На бизань-мачте вместо снятых рей был устроен граф-топсель, реи на фок- и грот-мачтах аккуратно подогнаны, весь рангоут выскоблен, выкрашен, отлакирован, стоячий такелаж хорошо обтянут и покрыт блестящим черным «тиром». Палубы с их надстройками, шлюпки, планширы содержались в безукоризненном состоянии; начищенная медь всегда горела как золото. Весь кадровый экипаж, державшийся на судне годами, был влюблен в свой парусник и заботился о нем как о родном детище, а боцманы Костюк и Зигмунд были тонкими знатоками и артистами морского дела. Только опытный морской глаз смог бы заметить, что «Мария Николаевна» ходит, выражаясь фигурально, в перелицованном, а кое-где и заштопанном платье.

По традиции, шедшей от первого командира «Марии Николаевны» капитана второго ранга П.3. Балка, на ней были введены почти военные порядки: практиканты спали на подвесных парусиновых койках, убиравшихся на день в «сетки»; при подъеме и спуске флага командовалось «смирно»; весь экипаж, ходил на судне в форме, а боцманы носили дудки на цепочках; склянки отбивались каждые полчаса; в половине двенадцатого кок в белом колпаке и фартуке, в сопровождении выборного артельщика, подносил капитану на подносе «пробу»; в девять часов вечера пелась общая молитва, после чего раздавались койки; капитан съезжал на берег или ездил на другие суда на специальной «капитанской» гичке красного дерева, с «уборами» из темно-синего бархата, сияющими медными уключинами и румпелем, шестью отборными гребцами и под шелковым флагом. Все это немножко напоминало игру в солдатики, но практикантам и команде нравилось, и они гордились особенностями службы на учебном корабле.

Первым нашим портом по учебному плану был Геленджик, и мы медленно двигались вдоль крымских берегов, пользуясь летними береговыми бризами.

Наш экипаж составляли капитан, четыре помощника капитана, три преподавателя навигации и мореходной астрономии, врач, фельдшер, два боцмана, рулевой старшина, парусник, плотник, машинист, двенадцать матросов первого класса, шесть матросов второго класса, шесть человек кухонной и буфетной прислуги и сто десять практикантов, а всего сто пятьдесят человек.

Практиканты, матросы, боцманы и числящийся на правах третьего боцмана рулевой старшина разделялись в походе на три вахты.

В свежие ветры, при всех сколько-нибудь значительных маневрах с парусами, объявлялся аврал и вызывались «все наверх».

В походе и при стоянках на открытых рейдах действовало морское расписание вахт — работы начинались в четыре часа утра; в закрытых и хорошо защищенных от ветра портах день начинался в шесть часов утра.

На пятый день тихого и ничем не примечательного плавания, часов в шесть вечера, «Мария Николаевна», чуть подгоняемая затихавшим перед заходом солнца бризом, вошла под всеми парусами в Геленджикскую бухту и стала на якорь.

В несколько минут были убраны и закреплены паруса, откинуты выстрелы, выправлены на брасах и топенантах реи, спущены на воду дежурные шлюпки, вывалены наружу и спущены до воды парадные забортные трапы.

Сотни курортников собрались на берегу и следили, некоторые даже в бинокли, за нашими маневрами.

Подошла шлюпка с местными властями и карантинным врачом; после выполнения формальностей, занявших не более четверти часа, мы получили «практику», т.е. право сообщения с берегом. Однако в этот вечер никто не был отпущен на берег.

С заходом солнца тихо и торжественно опустили флаг и сейчас же зажгли якорные огни. В девять часов пропели молитву, и раздалась команда старшего помощника Михаила Васильевича Васильева: «Накройсь! Вольно! Разойдись! Койки брать!»

Жизнь на фрегате замерла. В кают-компании за чаем поспорили немного о последнем фельетоне Дорошевича и разошлись спать.

На баке потренькала с полчаса чья-то мандолина и тоже смолкла. Залитые лунным светом стояли у забортных трапов дежурные «фалрепные»; вахтенное отделение сбилось в кучу вокруг грот-мачты и вело вполголоса обычные на судах всего мира разговоры; на баке, у большого колокола, шагал матрос, обязанный бить склянки, смотреть за огнями и окликать проходящие близко к кораблю шлюпки…

На другой день было воскресенье. После утренней, очень тщательной приборки всего корабля, торжественного подъема большого нового флага и завтрака две вахты были отпущены на берег до полуночи. Оставшаяся на судне вахта обслуживала различные посты и шлюпки. Кое-кто из командного состава тоже съехал на берег, а я вместе со старшим преподавателем Длусским и боцманом Зигмундом занялся подготовкой к показанию геленджикцам точного момента полудня по среднему местному времени.

В те времена еще не было введено в обиход так называемое «поясное время», и каждый городок необъятной Российской империи жил по часам, поставленным по местному времени. Само собой разумеется, что, чем захолустнее бывал городок, тем проблематичнее была точность этого местного времени, и вот мы решили ежедневно в полдень показывать курортникам и дачникам Геленджика точное время. Сделать это было нетрудно. У нас было несколько хорошо выверенных хронометров, и, введя поправку на долготу места, мы всегда знали время совершенно точно. «Давали» мы полдень следующим образом: перед полуднем заряжалась одна из двух находившихся на юте бронзовых сигнальных пушчонок. За пять минут до полудня поднимался черный сигнальный шар, но не дотягивался до места. За две минуты шар дотягивался, но фалик, на котором его поднимали, не крепился, а оставался в руках поднимавшего шар ученика. Длусский выходил на ют с хронометром в руках, боцман Зигмунд становился к пушке. В момент полудня Длусский резко махал рукой, шар падал вниз, как смертельно раненная на лету птица, палила пушка, вахтенный на баке отбивал в колокол «рынду», и довольные геленджикцы проверяли свои часы.

Воскресный день протекал тихо. Наступил вечер.

В девять часов залилась дудка Зигмунда и раздался обычный окрик в жилую палубу:

— Ученики и команда, во фронт, на шканцы, на правую!

Не уехавший на берег командный состав собрался, как всегда в этот час, на возвышенном юте, у передних поручней.

Михаил Васильевич скомандовал своим приятным баском:

— Смирно! Фуражки снять, молитву петь!

Все подтянулись и обнажили головы, но на шканцах царило зловещее молчание. В ночной темноте видно было только, что ученики чуть заметно подталкивали друг друга локтями.

Мы переглянулись с Васильевым.

— Первый с правого фланга, запевай молитву! — скомандовал он.

Молчание.

— Второй с правого фланга, запевай молитву!

Молчание.

Мы опять переглянулись, и Васильев скомандовал:

— Третий с правого фланга, читай молитву!

Молчание.

Тогда Михаил Васильевич начал сам:

— Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя да… — и примолк, забыв слова привычной молитвы.

Я подхватил:

— Да приидет царствие твое, да будет воля твоя… — И вдруг у меня в голове промелькнуло: «Кажется, сперва «воля», потом «царствие» — или правильно?», и в этот момент я тоже почувствовал, что забыл и непременно собьюсь. Я взглянул беспомощно на своего второго помощника П.Г. Ставанского, и тот блестяще, без запинки, докончил.

Михаил Васильевич скомандовал: «Накройсь!», но дальнейшую команду: «Разойтись, койки брать!» — я задержал.

— Спуститесь на шканцы и узнайте, в чем дело, — сказал я ему вполголоса.

Васильев спустился по трапу и подошел к фронту. Я напряженно ждал на юте результатов его разговоров.

Михаил Васильевич скомандовал:

— Вольно! — и добавил: — Собирайтесь, господа, в кружок и давайте потолкуем, в чем дело с молитвой.

Его моментально обступили. Начался оживленный разговор. Говорило сразу больше десятка голосов, и, стоя на юте, трудно было что-либо понять. Наконец раздался громкий голос Михаила Васильевича:

— Разойтись! Койки брать!

Ученики и команда бросились к коечным сеткам, «раздатчики» начали выбрасывать свернутые в аккуратные коконы парусиновые койки, люди подхватывали их на лету.

Михаил Васильевич поднялся на ют сияющий:

— Чепуха, Дмитрий Афанасьевич, вся история выеденного яйца не стоит: дело в том, что обычные запевалы оказались в отпущенных вахтах, на берегу, и никто не решался начать, боясь взять неверный тон. Ребята, видя, что выходит нечто вроде демонстрации, сами до того перепугались, что когда я скомандовал третьему с фланга не петь, а читать молитву, то у него от страха «прилип язык к гортани», и он не смог начать.

Стоянка на Геленджикском рейде была использована нами главным образом для шлюпочных учений.

Утро посвящалось обучению гребле, завозу на шлюпках якорей, приставанию к трапам, расстановке со шлюпок промерных вех.

Старшие ученики делали промеры глубин и занимались инструментальной съемкой отдельных участков бухты.

После обеда и отдыха, когда едва дувший утром морской бриз начинал свежеть, производились парусные учения и гонки шлюпок. Особенное оживление вносила автоматическая «капитанская благодарность». Так называлась длинная бамбуковая удочка с колокольчиком на тонком конце. Толстым концом она привязывалась к кормовым поручням, выступая наружу метра на три. Надо было, идя под парусами на шлюпке, «резать корму» корабля так, чтобы задеть вантиной за гибкий кончик удочки. Раздававшийся звонок означал благодарность капитана за хороший глазомер и умелое управление. Над промахнувшимися рулевыми трунили, но самым большим позором считалось навалиться на удочку слишком близко и сломать или своротить ее. Для того чтобы при таких случаях не терять колокольчика, он был соединен с бортом отдельным тонким шнурочком. Эта остроумная игра была изобретена в шестидесятых годах адмиралом Бутаковым и отлично развивала глазомер рулевых.

Простояв на Геленджикском рейде дней десять и выполнив все задания программы практических занятий, мы, следуя расписанию, снялись в Феодосию.

Съемка с якоря назначена была в шесть часов утра, чтобы воспользоваться задувавшим обычно перед рассветом береговым бризом.

Паровой катер и шлюпки, кроме дежурной «десятки», были подняты еще с вечера, выстрелы завалены, забортные трапы подняты, и весь фрегат был приведен в походный порядок. Оставалось только поднять на шлюпбалки «десятку», поставить паруса и поднять якорь.

Береговой бриз, вынесший нас в открытое море, скоро перешел в ровный попутный нам четырехбалльный норд-ост, и наша «Мария Николаевна» полетела по одиннадцати узлов, легко обгоняя попутные грузовые пароходы. При этой скорости через десять часов мы были бы уже на Феодосийском рейде, но это совершенно не входило в наши планы. Наша обязанность была не ставить рекорды скорости, а учить молодых моряков управлению судном. На переход Геленджик — Феодосия нам давалось по расписанию четверо суток, и этот срок надо было выдержать; поэтому, как ни грустно и ни досадно было, пришлось умерить пыл лихого клипера и, отойдя от берега миль пятьдесят, повернуть нашу резвую красавицу в обратную сторону, привести к ветру и лечь в крутой бейдевинд. Однако и в бейдевинд, лежа всего пять с половиной румбов от ветра, не превышавшего силой четырех баллов, «Мария Николаевна» шла по шесть-семь узлов.

Под вечер, не дойдя миль восемь до мыса Мысхако, мы пошли попутняком, но ветер начал стихать, и наш ход не превышал пяти-шести миль в час. Это было терпимо, и до рассвета можно было не волноваться, но с полуночи мы попали в другую крайность: ветер стих совершенно, паруса безжизненно повисли, чуть похлопывая о мачты неподвижного и лишь слегка покачивавшегося на мертвой зыби фрегата.

— И ветер и «Мария Николаевна» на нас обиделись, — сказал мне Михаил Васильевич, — теперь будем штилевать несколько дней подряд, вот увидите.

— Ну что ж поделаешь, будем решать навигационные задачи, заниматься астрономией, а для развлечения устроим охоту на дельфинов. Смотрите только внимательно, Михаил Васильевич: если течение поднесет нас опять ко входу в Геленджик, чтобы некоторые ребята не попрыгали за борт и не поплыли на берег к своим пассиям, — ответил я.

Однако пророчество Михаила Васильевича не сбылось. Норд-остовый ветер действительно прекратился, но небо было безоблачно, солнце честно накаляло прибрежные горы и нагревало гладь моря, и легкие бризы ночью с суши на море, а днем на сушу дули исправно и безотказно.

Держась ближе к берегам и пользуясь бризами, мы рано утром на пятый день плавания, точно по расписанию, отдали якорь на Феодосийском рейде.

Через четверть часа к нам подошел портовый буксир с помощником начальника порта, карантинными и таможенными властями.

Помощник начальника порта заявил мне, что сегодня с поезда ожидается какое-то высокое начальство из Петербурга и что он имеет распоряжение ввести нас в гавань и ошвартовать у пристани.

Для того чтобы иметь возможность спускать и поднимать шлюпки с обоих бортов, мы ошвартовались по-военному кормой, положив перед собой два якоря.

Не успели мы как следует наладить и укрепить сходни, представлявшие довольно сложное сооружение из толстых досок, как вахтенный сигнальщик доложил:

— В городе на набережной пожар!

Пожар был квартала за два от нас, под ветром, и нам не угрожал. В бинокль можно было разглядеть, что горит небольшой деревянный домик — не то лавочка, не то маленькая кустарная мастерская. Тем не менее, следуя традициям военного флота, мы, не теряя ни минуты, послали на берег одну вахту под командой третьего помощника капитана, с судовым пожарным инструментом, переносным ручным брандспойтом, шлангами и шлюпочными отпорными крюками вместо пожарных багров.

Домчавшись карьером к месту пожара, ребята сразу сообразили, что охваченный уже со всех сторон пламенем домишко отстоять нельзя, и молниеносно растащили его по бревнышку или, вернее, по дощечке, так как зданьице было весьма проблематичной постройки и представляло собой маленькую греческую пекарню. Залив водой разобранные части строения уже на земле, ребята сложили все дощечки в аккуратный штабель. Приехавшей минут через двадцать городской пожарной команде было нечего делать, и брандмейстеру оставалось только поблагодарить наших молодцов.

С одиннадцатичасовым поездом приехала и важная петербургская «особа»: она оказалась сильно постаревшим Александром Егоровичем Конкевичем. Он был теперь членом совета вновь образованного министерства торговли и промышленности, в которое в качестве департамента влилось наше Главное управление торгового мореплавания и портов. Его высочество, как и следовало ожидать, не пожелало ни возиться со столь невеликосветским делом, как «какая-то» торговля и промышленность, ни играть второстепенную роль в новом министерстве и «изволило отстраниться».

Я предложил Александру Егоровичу устроиться у меня на судне, на что он охотно согласился, добавив:

— Мозет, и покатаете старика маленько под парусами; да хорошо было бы и на дельфинов с острогой поохотиться.

Я с удовольствием обещал.

От Конкевича я узнал, что новый министр Сергей Иванович Тимашев объезжает торговые порты и в данное время находится в Одессе. В Феодосии он должен быть дня через четыре и обязательно побывает на «Марии Николаевне».

— Александр Егорович, — спросил я, — а как плавает новое учебное судно, которое построили для Каспия? Я слышал о нем не особенно лестные отзывы.

— Никак не плавает, такую ерунду построили, сто курам на смех: масинка слабенькая, винт маленький, рангоут огромный — вот она под парами не ходит потому, сто рангоут мешает, при противном ветре в три-сетыре балла назад несет, а под парусами не ходит потому, сто осадка мала, набок валится, того и гляди перевернется.

— А что же по этому поводу говорит инженер Ловягин, который его проектировал и строил?

— А нисего не говорит, посмеивается, ведь проект разрабатывался под непосредственным руководством великого князя и им утверздался, и судно-то ведь названо «Великая княжна Ксения Александровна», так сто ему, он другую какую-нибудь дрянь построит, если приказут.

Следующие три дня прошли в подкраске судна, драйке палуб песком и камнем и усиленной тренировке практикантов на шлюпках под парусами. В день приезда министра мы решили устроить парусные гонки наших четырех десятивесельных катеров на призы. Конкевич разрешил израсходовать из судовых средств сто рублей на покупку призов.

Катера должны были состязаться под управлением старших учеников без участия командного состава. Шлюпки были расположены треугольником, ограниченным тремя специально поставленными вешками, дистанция — четыре с половиной мили.

Наконец прибыл министр.

Он был буквально поражен видом и состоянием судна и экипажа, одетого во все белое, безукоризненно чистое, специально подкрахмаленное и выутюженное феодосийскими прачками. Гонки прошли блестяще и привели министра и сопровождавших его Беклемишева и Веселаго в полный восторг, а старик Конкевич до того растрогался, что при всех обнял и поцеловал меня.

После гонок мы показали гостям одновременную постановку и уборку всех парусов, что было выполнено в четырнадцать с половиной минут — срок почти рекордный и для старого военного флота.

Результатом министерского визита был благодарственный приказ по ведомству.

Министр и его свита уехали из Феодосии в тот же день, а Александр Егорович остался, и я решил несколько изменить расписание, чтобы доставить ему удовольствие.

Рано утром, с береговым бризом, мы снялись и вышли в море.

Под бушпритом фрегата, на так называемых мартын-гик-бакштагах, корабельный плотник устроил довольно комфортабельную платформочку, и Конкевич просиживал на ней целые часы с гарпуном в руках, но дельфины как назло не показывались, и, продержавшись в море двое суток, мы вернулись на Феодосийский рейд.

Александра Егоровича я сам отвез на берег на командирской гичке, и мы тепло распрощались.

К чести старика, надо сказать, что он держал себя на судне чрезвычайно просто и мило, не был никому в тягость и был бы интереснейшим собеседником, если бы не его шепелявость. Своего бывшего высокородного шефа он не особенно жаловал и не любил о нем говорить, а С.Ю. Витте в разговорах со мной с глазу на глаз называл самым умным мошенником из всех встречавшихся в жизни. «А мне уз под семьдесят», — добавлял он.

Простояв на Феодосийском рейде несколько дней и выполнив программу занятий с практикантами, мы снялись в Евпаторию.

Евпатория была некоторым повторением Геленджика, с той лишь разницей, что в Геленджикской бухте царила все время тишина, а в Евпатории дули довольно свежие ветры. Это дало практикантам возможность хорошо и с большой пользой поработать на шлюпках, так как ходить под парусами приходилось зарифившись, а приставать к берегу — в бурунах, да и «Мария Николаевна» стояла на Евпаторийском рейде гораздо дальше от берега, чем в Геленджике.

Из Евпатории снялись в Одессу почти в шторм, а пройдя Тарханкут, мы получили уже настоящий шторм от норд-оста силой в восемь баллов. «Мария Николаевна» полетела по тринадцати узлов. По счислению выходило, что мы придем на Одесский рейд часов в десять вечера, а мне хотелось прийти с рассветом, и вот началась интересная игра: я убавлял паруса, а ветер свежел и прибавлял ходу. Наконец мы остались под одними нижними марселями, фоком и фор-стеньги-стакселем, а ход был все-таки больше десяти узлов. Тогда, не доходя до Большого Фонтана, мы легли в дрейф и пролежали в нем до тех пор, пока горизонт на востоке не начал светлеть.

С рассветом при десятибалльном шторме, вся в белой пене, наша красавица влетела на рейд и стала на двух якорях. Волны бешено били в брекватер. Из порта не выходило ни одно судно. Спускать на воду и посылать в порт свои шлюпки в такую погоду было рискованно, и мы простояли на рейде трое суток без сообщения с берегом.

На четвертые сутки стало стихать, и вышедший к нам из порта ледокол ввел нас в гавань.

В Одессе нам надлежало списать на ожидавшийся через два дня пароход Добровольного флота «Киев» наших третьеклассников для совершения рейса на Дальний Восток, а с «Киева» принять выпускников для последнего плавания на учебном судне и сдачи практической части экзаменов на звание штурмана.

«Марию Николаевну» поставили в док для очистки от наросших на подводную часть водорослей и ракушек, осмотра и окраски ее так называемым «патентом», специальной краской, если не предохраняющей, то во всяком случае сильно препятствующей обрастанию. Подводная часть нашего корабля, насчитывавшего тогда уже тридцать пять лет, оказалась в полной исправности и не потребовала никакого ремонта, обрастание тоже было невелико и за несколько часов было начисто отскоблено.

Стоя на днище дока, я не мог налюбоваться красотой и плавностью форм нашего клипера. На протяжении всех восьмидесяти шести метров его длины не было места, где метровая линейка могла бы совершенно плотно прилечь к днищу. Несколько впалые линии обводов носовой части плавно и незаметно переходили, скорей, можно сказать, переливались в выпуклые; затем незаметно выпрямлялись к середине длины корабля, снова закруглялись и снова переходили в вогнутые у кормы. Я пробовал прикладывать стальную линейку у самой середины, где борта казались на первый взгляд прямостенными и параллельными, но нет, как я ее ни прикладывал — и горизонтально, и вертикально, плотно прижатая серединой, она не прилегала концами к бортам. Может быть, чуть-чуть, всего на толщину волоска, но все-таки не прилегала. Такие формы мог создать только гениальный мастер, влюбленный в свое искусство, каким и был Роберт Стиил. Построенные и спроектированные им или его братом Вильямом в период 1863-- 1867 годов чайные клипера «Тайпинг», «Серика», «Ариель», «Сэр Ланцелот», «Титания» и «Лаалу» не знали себе соперников ни в легкости и быстроте хода, ни в красоте и изяществе и получили от современников прозвище «стиилевских яхт».

 

Чайные клиперы

Коснувшись судов клиперной постройки, этих прототипов современных паро- и теплоходов, нельзя не рассказать хоть вкратце об исторических гонках чайных клиперов между портами Китая и Лондоном. Гонка под парусами на дистанцию в четырнадцать с лишним тысяч миль между большими трехмачтовыми кораблями, гонка, продолжавшаяся без передышки, при всяких условиях погоды, в течение трех месяцев, дело нешуточное. Такая гонка требует и глубочайшего знания всех отраслей морского дела, и тонкого знания своего судна, и неусыпного внимания и бдения, и искусства разжигать и поддерживать энтузиазм команды, и железного здоровья и нервов.

Недаром английский морской историк Б. Лаббок в своей книге о чайных клиперах писал: «Прирожденные капитаны-гонщики так же редки, как и прирожденные предводители кавалерийских масс. Большинство капитанов-парусников или слишком осторожны, или слишком беспечны. К этому надо прибавить еще, что китайские порты были, по матросскому выражению, «очень мокрыми портами» в те времена, и пьянство капитанов было часто наглядным объяснением причины, почему самые великолепные корабли сплошь и рядом не имели успеха».

Тем не менее были исключительные капитаны, настойчивые, энергичные, смелые и одновременно рассудительные, одинаково хорошо понимавшие и морское и торговое дело, умевшие с одного взгляда правильно оценить любое положение вещей и моментально найти выход из самого затруднительного положения. Их, правда, было немного, можно назвать здесь всего семь-восемь имен, хорошо известных всем морякам того времени. Корабли, которыми командовали такие капитаны, всегда и во всем были на первом месте. Про капитана клипера «Кайрнгорм» Ричарда Робинсона сложилась, например, даже поговорка, что он любому судну может прибавить пол-узла хода. Оно и неудивительно: за весь переход от берегов Китая до Лондона капитан Робинсон спускался с юта в свою каюту только затем, чтобы принять ванну, переодеться или наскоро перекусить. Он не спал, а дремал одним глазом в плетеном кресле, принайтовленном к светлому люку неподалеку от штурвала.

Так же или почти так же проводили время на переходе из Китая капитаны Джон Кэй с «Ариеля» и Антони Энрайт с «Лайтнинга» («Молнии»).

Разные капитаны пользовались разными способами для ускорения переходов своих судов. Одни старались избирать кратчайшие пути в океане, другие не особенно стеснялись лишними милями, а искали наиболее благоприятных ветров и течений, третьи гордились тем, что «резали вплотную углы» и в темные ночи смело пускались в узкие проливы между островами, с двумя лотовыми на русленях.

Английские торговые фирмы всегда очень интересовались появлением на рынке привезенного из Китая первосортного чая, и первый корабль, пришедший в Англию с грузом чая нового урожая, получал премию от грузоотправителя. Такой порядок, естественно, вызывал соревнование капитанов, но до появления в китайских водах клиперов трудно было из-за разнокалиберности судов установить что-либо напоминающее правильно организованные гонки, поэтому получение премии за первую доставку первосортного чая было делом совершенно случайным.

Первая настоящая гонка между Вампоа близ Кантона и Ливерпулем произошла между первыми английскими клиперами «Сторноуей» (506 тонн, капитан Робинсон) и «Хризолит» (471 тонна, капитан Энрайт) в 1852 году.

Оба судна кончили погрузку чая и снялись одновременно 9 июля. Им пришлось начать плавание лавировкой против свежего зюйд-вестового муссона. 21 день, до Анжера, суда держались вместе, и невозможно было решить, которое из них быстроходнее или обладает лучшими лавировочными качествами. Пройдя Анжер, суда несколько разошлись, но еще 24 дня были в виду друг у друга, «Сторноуей» слегка впереди. В ночь на 46-е сутки плавания едва заметный после Анжера ветерок посвежел, и на рассвете клипера уже не видели друг друга. Энрайт был уверен, что «Сторноуей» впереди, и настойчиво до самого подхода к Ливерпулю нес все возможные и невозможные паруса, чтобы его догнать. На 104-й день плавания, в 9 часов утра 22 октября, «Хризолит» ошвартовался у стенки Принц-дока в Ливерпульской гавани и немедленно начал выгрузку. «Сторноуея» еще не было. Он пришел через трое суток, сделав этот переход в 107 дней. Неизвестно, какую премию получили от грузоотправителей владельцы «Хризолита», но капитану они выдали 50 фунтов наградных.

Энрайт не забыл этого «щедрого» подарка, и когда его репутация как первоклассного капитана-гонщика твердо установилась и он получил в 1885 году приглашение от знаменитого Джемса Бэйнса принять под команду его не менее знаменитый большой клипер «Лайтнинг», о котором мы уже упоминали, Энрайт запросил оклад 1000 фунтов стерлингов в год, не считая премиальных и наградных, и получил его.

С каждым годом англичане строили все новые и новые чайные клипера, и гонки с грузом чая делались все интереснее и оживленнее. Заключались крупные пари не только между судовладельцами и капитанами, но и между людьми, не имевшими никакого отношения ни к мореходству, ни к чайной торговле. На клипера «ставили», как на скаковых лошадей.

В 1858 году главным английским портом по чайной торговле сделался Лондон. Лондонские чаеторговцы официально объявили премию в фунт стерлингов за каждую тонну первосортного чая нового урожая первому кораблю, доставившему его в лондонские доки. Впоследствии размер этой премии варьировался и к середине шестидесятых годов упал до 10 шиллингов за тонну, но и это была неплохая премия.

Как ни интересны были эти ежегодные гонки, но подробный отчет о них мог бы перегрузить эту книгу, а потому мы прямо переходим к так называемой «великой гонке» 1866 года.

В начале мая этого года в устье реки Миньцзян, на рейде китайского города Фучжоу, против исторической пагоды собрались в ожидании груза первосортного чая 16 лучших английских клиперов. Фрахт для первых пяти или шести, которые, собственно говоря, только и имели шанс на выигрыш приза, дошел до семи фунтов стерлингов за тонну в сорок кубических футов (1,12 кубического метра), остальным платили значительно ниже. Однако, если бы кто-нибудь из этих «остальных» каким-нибудь чудом пришел в Лондон первым, то он не только получал премию 10 шиллингов на тонну, но и его фрахт автоматически поднимался до семи фунтов стерлингов.

Между ожидавшими груз клиперами стояли только что сошедшие со стапелей и делавшие первый рейс в Китай красавцы: «Ариель», «Чайнамен», «Ада» и «Тайтсинг». Им не уступали по наружному виду уже зарекомендовавшие себя гонщики «Файри кросс» («Огненный крест»), «Серика», «Тайпинг», «Фалькон» («Сокол»), «Флайинг спур» («Летящее копье»), «Блэк принс» («Черный принц») и «Кульнакайль».

Ни средства порта, ни средства речного транспорта, доставлявшего цибики с чаем из глубины страны, не позволяли грузить одновременно более трех-четырех судов, и очередь постановки под погрузку определялась очередью прихода судов на Фучжоуский рейд, но грузоотправители могли вносить в этот порядок изменения.

«Сведущие люди» всесторонне изучали суда и капитанов и вели бесконечные разговоры о шансах на выигрыш того или другого судна. Фучжоу и Лондон обменивались телеграммами. Азарт охватил сыновей и дочерей Альбиона всех классов, возрастов и состояний. На всем пространстве между восточным берегом Китая и западным берегом Ирландии заключались пари и велись разговоры о клиперах и капитанах. О них говорили совершенно так, как о лошадях и жокеях перед скачками.

Ставки варьировались между десятками шиллингов и сотнями фунтов стерлингов. В самом Фучжоу не было клерка, который не поставил бы нескольких долларов на тот или другой клипер.

Капитаны судов, по установившемуся этикету, поставили довольно крупные суммы каждый за свое судно. Экипажи старых антагонистов клиперов «Файри кросс» и «Серика» побились об заклад на месячную ставку зарплаты…

Чаеотправители выбрали своим фаворитом «Ариель», и он первый получил груз. Это давало капитану Кэю большой шанс на выигрыш и во всяком случае хорошо рекламировало его и его клипер. 24 мая пришли с верховьев реки первые лихтеры с чаем и ошвартовались у «Ариеля». Погрузка шла день и ночь. 28 мая в 2 часа пополудни был погружен последний цибик. Все было убрано по-походному, лоцман находился на судне, буксирный пароход предупрежден, и капитан Кэй ждал только наступления прилива, чтобы сняться с якоря.

«Ариель» погрузил 1230900 фунтов первосортного чая, что составляло 1372 обмерные тонны и давало фрахт в 9604 фунта стерлингов. Задача состояла в том, чтобы прибавить к этой сумме еще 686 фунтов стерлингов премии победителю гонок. По такой же ставке были зафрахтованы «Файри кросс», погрузивший 854236 фунтов, «Тайпинг» — 1108700 фунтов, «Серика» — 954236 фунтов и «Тайтсинг» — 1093130 фунтов.

В 5 часов пополудни к борту «Ариеля» подошел буксир «Айланд куин» и повел его вниз по реке против приливного течения. Шли до полной темноты и на ночь стали на якорь. В 5 часов утра снялись и пошли дальше, но в это время уже кончил погрузку и спускался по реке «Файри кросс», а за ним следовали «Тайпинг» и «Серика». Через сутки должен был сняться «Тайтсинг».

Миньцзян — прекрасная река. Она течет между изумрудно-зелеными холмами, разделанными сверху донизу в террасы, на которых колосится рис. Там и сям разбросаны живописные китайские деревни, форты, кумирни, пагоды с причудливо поднятыми углами крыш. Воды реки полны ярко раскрашенными джонками с огромными парусами, сшитыми из циновок в форме крыльев летучей мыши. Но экипажам клиперов, и выводящих их в море буксиров было не до красивых видов. Течение Миньцзяна не меньше 5—6 миль в час, и при отливах ее устье быстро мелеет. Осадка клиперов позволяет выводить их только во время приливов, но последние, подпирая с моря быстрое течение реки, вызывают в ней опасные водовороты и сбивчивое течение между разбросанными там и сям островками и подводными камнями. Буксирные пароходы в то время носили красивые названия, но имели слабые машины и часто делались игрушкой сильных сменных течений, рискуя разбиться самим и посадить на камни доверившееся им судно.

Капитан Кэй промучился со своим клипером «Ариель» двое суток, то становясь на якорь, то снова снимаясь с якоря, то швартуя буксир у борта, то выпуская его вперед на длинном канате, и только 30 мая в 11 часов 10 минут утра миновал наконец бар и вступил под паруса. К этому времени «Файри кросс», получивший более мощный буксир и имевший меньшую осадку, был уже на 14 часов впереди. Морская поговорка, что первый получивший погрузку не всегда первым выходит в море, наглядно подтвердилась. «Тайпинг» и «Серика» шли по пятам «Ариеля».

Ко всем несчастьям фаворита надо еще прибавить то обстоятельство, что не учтя при спешной погрузке большую, чем у других клиперов, остроту носовых обводов, его погрузили с дифферентом 5 дюймов (127 миллиметров) на нос. Пришлось на ходу перетаскивать с носа на корму якорные цепи, перлини, боцманские запасы и даже загрузить чаем капитанскую каюту, что, впрочем, мало беспокоило капитана Кэя, так как в походе он ею все равно не пользовался.

По выходе в море суда встретили легкий норд-ост и, поставив все обыкновенные паруса, ундер- и марса-лисели, взяли курс на остров Тернабоут. Это был такой ровный и правильный старт, лучше которого нельзя было бы проделать даже при яхт-клубных гонках.

Часов до 6 вечера «Ариель», «Серика» и «Тайпинг» держались вместе. «Ариель» был чуть впереди, едва заметно опережал соперников. К заходу солнца нашел туман, заморосил дождь, и суда потеряли друг друга из виду.

Ни один из оставшихся на рейде Фучжоу клиперов, кроме «Тайтсинга», не имел теперь уже почти никакой надежды не только обогнать, но даже догнать ушедшую вперед четверку. Тем не менее капитаны торопили погрузку и суда снялись в следующем порядке: «Тайтсинг» в полночь на 31 мая, «Блэк принс» 3 июня, «Чайнамэн» и «Флайинг спур» 5 июня, «Ада» 6-го. Остальные, включая прекрасных ходоков «Фалькон», «Кульнакайль», «Янцзы», «Бельтед уиль», «Пакуан», «Уайт адер» и «Голден спур», снялись еще позже.

Капитан Робинсон на своем хорошо испытанном летуне «Файри кросс» двигался к Анжеру в Зондском проливе, следуя обычным путем через Формозский пролив и Китайское море, лавируя против капризного не раздувшегося еще как следует июньского муссона и внимательно следя за его малейшими изменениями. Самой трудной частью всего перехода до Лондона был кусок пути между берегами Кохинхины и острова Борнео.

Лавируя, надо было располагать галсы так, чтобы наивыгоднейшим образом пользоваться бризами, дующими днем с моря на берег, а ночью обратно.

Чем дальше к югу двигались суда, тем непостояннее были ветры. Зюйд-вестовый муссон то совершенно затихал и уступал место маловетрию от разных румбов, то разражался шквалами с дождем и грозой, сменявшимися в свою очередь штилями. Надо было то убирать лисели и бом-брамсели, а порой отдавать даже и марса-фалы, то спешно натягивать все паруса и пользоваться каждым порывом ветерка из-под случайного облачка, не спускать глаз с поверхности моря, то зеркально гладкой, то подергивающейся рябью от набегающего ветерка.

Все пять капитанов, имея каждый свои соображения и расчеты, старались по-своему выгадать не только лишнюю милю, а хотя бы лишний кабельтов в своем стремлении к Лондону. При таких обстоятельствах бывали случаи, когда суда сходились, встречались на разных галсах при лавировке и снова теряли из виду друг друга.

В конце концов Анжер был пройден в следующем порядке: «Файри кросс» — 18 июня в полдень; «Ариель» — 20 июня в 7 часов утра; «Тайпинг» — 20 июня в 1 час дня; «Серика» — 22 июня в 6 часов вечера; «Тайтсинг» — 26 июня в 10 часов вечера.

Теперь между Анжером и островом Маврикия, пользуясь ровным зюйд-остовым пассатом и простором Индийского океана, гонщики могли показать свои лучшие качества. Именно на этом переходе клипера несли все свои паруса, «змейки» и «капитаншины юбки», держа их при свежеющих ветрах до последней возможности.

Само собой разумеется, что тонкие лисельные рейки при свежих ветрах часто ломались, а иногда ломались и лисель-спирты, лисели рвались, и корабельные плотники и парусник с приданными им людьми были завалены работой с утра до ночи.

На этом переходе лучшую скорость показал «Ариель»: за сутки 26 июня он сделал 330 миль, «Файри кросс» 24 июня — 328 миль, «Тайпинг» 25 июня — 319 миль, «Тайтсинг» 2 июля — 318 миль и «Серика» 29 июня — 291 милю.

От Маврикия до мыса Доброй Надежды клипера испытали всевозможные погоды, от меняющихся маловетрий до жестоких штормов, вгонявших их в рифы.

Меридиан мыса Доброй Надежды был пройден в следующем порядке: «Файри кросс» — 15 июля в 10 часов вечера, «Ариель» — 15 июля в полночь; «Тайпинг» — 16 июля в полдень; «Серика» — 19 июля; «Тайтсинг» — 24 июля.

От мыса Доброй Надежды «Файри кросс» и «Ариель» шли обычным курсом при легком, ветре, а «Тайпинг» проложил курс на 300 миль ближе к африканскому берегу и оказался счастливее.

19 июля все три судна были на одной линии, но не видели друг друга. «Тайпинг» продолжал нагонять «Файри кросс», обошел его и первым прошел остров Св. Елены. Тем временем «Серика», идя одним курсом с «Тайпингом» и имея хорошие ветры, сильно продвинулась вперед и фактически была впереди «Ариеля» в течение почти двух суток. «Тайтсинг» отставал.

На переходе между островами Св. Елены и Вознесения «Ариель» и отстававший все время «Тайтсинг» слегка выиграли; «Ариель» обогнал «Серику».

Экватор суда пересекли в следующем порядке: «Тайпинг», «Файри кросс» и «Ариель» — 4 августа; «Серика» — 6 августа; «Тайтсинг» — 12 августа.

«Тайпинг» и «Файри кросс» 9 августа обменялись сигналами. «Ариель» в это время был как раз на сутки позади и значительно западнее их, но в следующие дни он обогнал всех и стал лидером.

«Тайпинг» и «Файри кросс» попали в полосу легких переменных ветров и держались в виду друг у друга до 17 августа. В полдень этого дня был мертвый штиль. Вдруг неожиданно полоска свежего ветерка подхватила «Тайпинг», и часа через четыре он скрылся за горизонтом. Вокруг «Файри кросс» продолжал царить штиль, и он целые сутки не имел хода.

Остров Св. Антонио в группе островов Зеленого Мыса прошли: «Ариель» — 12 августа; «Тайпинг», «Файри кросс», «Серика» — 13 августа; «Тайтсинг» — 19 августа.

Таким образом, «Серика», и «Тайтсинг» несколько подтянулись, хотя последний все еще был значительно позади.

Но на переходе между островами Зеленого Мыса и Азорскими «Тайтсинг» сократил расстояние на трое суток, и остров Флорес суда прошли в поразительной близости одно за другим: «Ариель», «Файри кросс», «Тайпинг» и «Серика» — 29 августа, «Тайтсинг» — 1 сентября.

От западной группы Азорских островов гонщики получили свежие вестовые и зюйд-вестовые ветры и полетели под всеми парусами к Ла-Маншу.

В 1 час 30 минут ночи 5. сентября «Ариель» открыл маяк Бишоп и влетел в Английский канал, неся лисели и все свои «змейки». На рассвете справа по корме с юта «Ариеля» увидели судно, шедшее одним с ним курсом и тоже все окутанное парусами.

— Инстинкт подсказал мне, — рассказывал потом капитан Кэй, — что это «Тайпинг», и это подтвердилось.

Траверз мыса Лизард «Ариель» прошел в 8 утра и мыса Старт Пойнт в полдень. «Тайпинг» обгонял «Ариеля», как только ветер начинал стихать, а при свежих, порывах, наоборот, «Ариель» уходил вперед.

В 6 часов вечера на меридиане Портланда оба судна вынуждены были убрать свои дополнительные паруса, чтобы вывалить за борт якоря и приготовить их к отдаче. В 7 часов 25 минут прошли меридиан маяка Св. Екатерины на острове Уайт в одной миле, а в полдень — траверз мыса Бичи-Хед в пяти милях.

В 3 часа утра, подходя к Данджнессу, «Ариель» начал убавлять паруса и одновременно пускать ракеты и жечь фальшфейеры, вызывая лоцмана. В 4 часа утра на траверзе маяка и в полутора милях расстояния от него «Ариель» лег в дрейф, продолжая сигналить. В 5 часов утра «Тайпинг» был вплотную за кормой «Ариеля» и тоже жег фальшфейеры и ракеты, вызывая лоцмана, но в дрейф не ложился, а только убавил ход.

Капитан Кэй, опасаясь, что «Тайпинг» хочет перехватить его лоцмана, решил ни за что не допустить этого.

Имея Данджнесс на ветре, а «Тайпинга» под ветром, он вытравил из среднего наветренного клюза манильский перлинь, который при дрейфе «Ариеля» лег по воде почти перпендикулярно к его борту и мешал обойти его с наветра и перехватить лоцмана.

Неизвестно, думал ли Мак-Кинон, капитан «Тайпинга», перехватить у капитана Кэя лоцмана или нет, но, увидев этот маневр, он сейчас же положил свой клипер в дрейф.

В 5 часов 30 минут утра появились лоцманские тендеры, направляющиеся к сигналившим клиперам. Капитан Кэй выбрал перлинь, снялся с дрейфа и чуть двигался между «Тайпингом» и лоцманскими тендерами. В 5 часов 55 минут лондонский лоцман поднялся на ют «Ариеля» и поздравил Кэя как капитана первого корабля, пришедшего в этом сезоне с грузом китайского чая.

В 6 часов утра оба клипера шли к Соут-Форленду под проводкой лоцманов. «Ариель» нес все свои обыкновенные паруса, а «Тайпинг» — еще и лисели с правой. «Ариель» был на милю впереди, «Тайпинг» медленно его нагонял.

Пройдя Дил, оба клипера вынуждены были убрать паруса. Позывные вместе с сигналом «требуется буксир» развевались под их гафелями. Из-за мыса показались два буксира: один, побольше и посильнее, шел впереди, другой, послабее, следовал за ним. Большой направился к ближайшему к нему кораблю, которым оказался задний «Тайпинг», «Ариелю» же пришлось воспользоваться услугами более слабого.

До Грейвсенда это не играло роли, так как обоим судам все равно приходилось ждать наступления прилива, чтобы пройти в Лондонские доки.

«Тайпинг» со своим мощным буксиром подошел к Грейвсенду на 55 минут раньше «Ариеля», но принужден был стать на якорь. «Ариель» принанял по дороге второй буксир, ошвартовал его под бортом и подоспел к Грейвсенду как раз в тот момент, когда можно было двигаться дальше. В 9 часов утра он был уже у ворот ост-эндских доков. «Тайпинг» решил следовать выше по реке и подошел к воротам Лондонских доков в 10 часов утра, но так как его углубление в воде было меньше, то он смог протянуться в ворота и ошвартовался у стенки на 20 минут раньше «Ариеля».

Такого финиша после трехмесячной океанской гонки мир еще не видал, и газеты подняли страшную шумиху, печатая сенсационные и самые фантастические интервью с капитанами, истолковывая вкривь и вкось права каждого судна на получение премии.

Фактически вопрос был решен следующим образом: всегда телеграммы о проходе судами Даунса были получены в соответствующих конторах, владельцы и агенты обоих шкиперов устроили совместное совещание, на котором после долгих дискуссий решили: судно, которое ошвартуется хотя бы всего на несколько минут раньше другого, должно получить обещанную чаеотправителями премию и владельцы другого судна не должны протестовать, так как протест может повести к заявлению чаеотправителей, что поскольку два судна оспаривают премию, то первого прибывшего фактически не было, а потому премия выдана быть не может ни тому, ни другому. Лондонские волки хорошо знали друг друга.

На основании этого соглашения владельцы «Тайпинга» получили без всяких хлопот премию в 10 шиллингов за тонну и поделили ее с владельцами «Ариеля», а капитан Мак-Кинон, получивший отдельно 100 фунтов стерлингов наградных, поделил их с капитаном Кэем.

«Серика», которую победители потеряли из виду перед подходом к Ла-Маншу, держалась ближе к французскому берегу и почти успела нагнать «Ариеля». Она проскочила в Темзу с тем же приливом на пару часов позже и ошвартовалась в вест-индских доках в 11 часов 30 минут.

Отставший «Файри кросс», бывший так долго лидером, попал в жестокий шторм под островом Уайт и пришел в ночь с 7 на 8 сентября, а шедший все время в хвосте «Тайтсинг» — утром 9 сентября.

Никто из всего флота клиперов, снявшихся из Фучжоу вслед за первой пятеркой, не сделал такого быстрого перехода. Последним, к великому огорчению его владельцев и разочарованию строителей, добрался до Лондона «Черный принц», на который возлагались большие надежды. Но строившие его инженеры ни в чем не были повинны; виноват был слишком осторожный капитан Инглис. Он не был гонщиком, при шквалах не приводил к ветру и не «вытряхал» ветер из парусов, как делали другие капитаны, а спускался на фордевинд и иногда далеко уходил с курса. Из-за неуверенности в правильности карт он боялся проходить проливами между Китайскими островами и огибал их на почтительном расстоянии. Убранные при засвежевшем ветре лисели и верхние паруса он не скоро решался вновь ставить. Под его командой «Черный принц» получил от моряков насмешливое прозвище, которое ближе всего можно перевести на русский язык словом «хвостист».

 

Колыбель мореходов

После выхода фрегата «Мария Николаевна» из дока и смены части практикантов мы снова тронулись в путь. На этот раз мы должны были посетить Хорлы, Новороссийск и Батум, а на обратном пути зайти в Севастополь, принять там на борт экзаменационную комиссию и идти в Одессу уже на зимовку, производя в пути проверку практических знаний выпускников, принятых нами с «Киева». Времени на эту вторую кампанию давалось три месяца.

Из Одессы мы снялись при тихом зюйд-весте и, пройдя в виду Тендровского маяка, спустились на юго-запад, чтобы отойти на почтительное расстояние от низкой песчаной Тендровской косы, тянущейся от крымского берега на ост-зюйд-ост почти на сорок миль. Вдоль этой косы почти всегда работает довольно сильное течение, очень опасное для парусных кораблей, идущих с юга в Одессу или в Днепровский лиман. Оно сносит их с курса к востоку, и в туманную или сильно пасмурную погоду не один десяток кораблей напоролся на косу с полного хода и сложил на ее песках свои кости.

Спустившись миль на десять южнее восточной оконечности Тендровской косы, где она вместе с крымским берегом образует одноименный залив, мы легли на восток, к входу в Каркинитский залив.

На другой день около двух часов пополудни мы пришли на вид Джарылгацкого маяка. Отсюда начинался узкий, обставленный вехами извилистый фарватер, ведший в порт Хорлы, являвшийся тогда частной собственностью миллионеров Фальцфейнов.

Их поместья занимали огромную площадь в степях между нижним течением Днепра и Перекопским перешейком. Богатство Фальцфейнов заключалось в нескольких тысячах десятин пашни, но главным образом в неисчислимых стадах тонкорунных овец.

Как ни извилист был хорловский фарватер, но генеральное его направление было на северо-восток, а легкий ветер дул от зюйд-веста, и течение было нам попутное.

Поэтому, придя на траверз Джарылгацкого маяка, я вызвал всех наверх и обратился к команде и практикантам со следующей речью.

— Вот перед вами Джарылгацкий маяк, — сказал я — и вот начало фарватера, ведущего на рейд порта Хорлы. Я могу сейчас стать на якорь, убрать паруса и вызвать сигналом, через маяк, буксирный пароход из Хорлов, который и введет нас на рейд, но могу пройти на рейд и под парусами, ветер и течение нам попутны, однако фарватер очень извилист, и я могу рискнуть на это только при условии, если рулевые будут сама внимательность, а все остальные работать на брасах и шкотах как черти. Как же быть, вызывать ли нам буксир или рискнуть идти на рейд под парусами?

— Под парусами, под парусами, Дмитрий Афанасьевич… Не подведем, не беспокойтесь! — раздались единодушные крики.

— Ну хорошо, в таком случае я командую: помощники, к своим мачтам! Старший рулевой и старший практикант, на руль! Остальные — к брасам и шкотам!

И мы вступили в фарватер.

Как хорошо вымуштрованный цирковой конь слушается поводов и голоса своего дрессировщика, так «Мария Николаевна» слушалась руля и парусов, а люди у руля и снастей — слов моей команды.

Извивающийся как змея между красными и белыми вехами фарватера, окутанный от палубы до верхушек своих сорокавосьмиметровых мачт красиво надутыми парусами, сверкающий на солнце свежей краской и начищенной медью, наш фрегат представлял со стороны, даже для не моряка, чрезвычайно эффектное зрелище.

Маневр оценили в Хорлах, и когда мы входили на рейд, навстречу нам отвалил от пристани буксирный пароход с оркестром духовой музыки. Расцвеченная флагами пристань была полна людей, приветственно махавших платками, шляпами, зонтиками.

— Фока-шкот, кливер-шкот раздернуть, гик прямо!

— Рулевые, право на борт!

И клипер под всеми парусами бросился к ветру и, получив его «в лоб», начал медленно пятиться назад.

— Отдать правый якорь!

— Фалы травить, паруса убирать и крепить!

Не прошло и четверти часа, как фрегат с красиво выкатанными на черных реях белыми парусами, выправленным рангоутом, откинутыми выстрелами и спущенными на воду дежурными шлюпками стоял, спокойно отражаясь в тихой глади воды хорошо защищенного рейда, как будто он пришел сюда уже несколько дней назад.

Из Хорлов мы вышли под буксиром почти в мертвый штиль, но в Каркинитском заливе получили легкий норд-вест, начавший от Тарханкута свежеть и, переходить в норд, а затем в норд-ост. Под Севастополем было уже достаточно свежо. Мы шли в бейдевинд левого галса, неся фок, полные марсели, фор-стеньги-стаксель, кливер и бизань. Под этими парусами, лежа шесть румбов от ветра, наш корабль делал девять узлов. Курс, которым мы шли, отводил нас от крымского берега, и зыбь делалась все крупнее, а ветер свежее. Размахи качки были не особенно велики: до 15° под ветер и 5—7° на ветер. Фрегат не черпал бортами, не бил ни кормой, ни носом, но шел весь в облаке водяных брызг, обдававших его с носа до кормы.

3 августа в восемь часов утра я решил дать поворот и, лежа на правом галсе, подойти поближе к крымскому берегу, чтобы несколько укрыться за ним от ветра и волнения.

Вызвали всех наверх. Я занял свое обычное при авралах место у передних поручней юта, М.В. Васильев — рядом с мегафоном в руках, готовый передавать мои команды, помощники П.Г. Ставинский — у фок-мачты, В.М. Андржеевский — у грота-брасов и Чабан — у рулевых и бизани.

Начали поворот оверштаг, который, как и всегда, удался безотказно.

Вдруг, когда начали садить фока-галс, фока-рей как-то странно дернулся, осел серединой, задержался на несколько секунд в каком-то неестественном положении и рухнул вниз, сломав бейфут и оборвав подветренный топенант и марса-шкот. Наветренный, правый топенант выдержал, и громадное, клепанное из толстых железных листов «дерево» в 25 метров длины, 54 сантиметра в среднем диаметре и около двух с половиной тонн весом ударилось левым концом о борт и переломилось пополам. Правая половина реи осталась висеть на топенанте, левая полетела на палубу. Лопнувший сверху донизу фок накрыл массой своей парусины людей, работавших у фок-мачты; разорванный фор-марсель с вырванным цепным шкотом так хлопал на штормовом ветре, что тряслись мачты…

Михаил Васильевич и бывший тут же неподалеку доктор бросились со всех ног к фок-мачте посмотреть, нет ли убитых и раненых.

Через несколько томительных минут загремел мегафон Васильева:

— Все целы!

— Нижний фор-марсель убрать и крепить! — скомандовал я в ответ.

Пока убирали обе половины сломанного рея, уложили и укрепили их вдоль палубы у бортов, разобрались с обрывками парусов и снастей, привязали запасной фок прямо к нижнему марса-рею, прошло часа два времени.

«Мария Николаевна» шла в берег, лежа правым галсом и почти не теряя хода.

Не дойдя двух миль до Алупки, снова дали поворот и пошли, лавируя короткими галсами, на Ялтинский рейд.

Я решил зайти в Ялту, перестоять там шторм и идти в Севастополь на ремонт.

Катастрофа с фок-реем произошла оттого, что лопнул борг, на котором рей был подвешен к мачте. Этот случай заставил меня призадуматься о безопасности дальнейших плаваний без внимательного осмотра и капитального ремонта всего рангоута и такелажа нашей уже немолодой — тридцатипятилетней — красавицы «Марии Николаевны».

Портовый буксир, вышедший по нашему сигналу навстречу, ввел нас в гавань.

Я послал подробное донесение в попечительский совет, которому официально был подчинен, и просил его снестись с министерством «на предмет приказания» одному из больших портовых катеров или ледоколов отвести нас под буксиром на ремонт в Севастополь. Я получил ответ за подписью Гавришова с сетованием на то, что учебная кампания 1908 года, очевидно, будет сорвана, и с просьбой принять все возможные меры к ускорению ремонта. Телеграмма кончалась словами, которые для меня только и были нужны: «Распоряжение начальнику Ялтинского порта отбуксировать вас Севастополь сделано Петербургом».

Схема починки рея, склепанного из листов и подкрепленного изнутри полосами углового железа, быстро сложилась у меня в голове, и я, не теряя ни минуты, приступил к составлению чертежа. Намечалось сделать следующее: выправить неровности излома; склепать из пятимиллиметровых листов и вдвинуть до половины в одну часть рея железную трубу, метра в три длиной; вторую такую же трубу надеть на другую часть рея сверху; вдвинуть и надвинуть все это друг на друга и скрепить «гужонами», т.е. короткими толстыми винтами. Для пропуска идущих внутри рея продольных угольников прорезать в той части трубы, которая пойдет внутрь, соответствующие щели. Таким образом, в месте излома на продолжении трех метров получалась тройная толщина листов около полутора сантиметров.

Этого было вполне достаточно для прочности рея, но на всякий случай, учитывая совершенно одинаковые размеры фока- и грота-реев, я решил перенести отремонтированный рей на грот-мачту, где он будет испытывать меньшее напряжение, а грот-рей на фок-мачту и, кроме того, во время свежих ветров заводить на место слома второй топенант, который поддерживал бы рей. Наконец, поставить и на фока- и на грота-реи новые цепные борги вместо боргов из проволочного троса, на которых они висели.

Буксирный пароход «Кафа», назначенный для перевода нас в Севастополь, пришел из Феодосии, но продолжавший бушевать норд-ост продержал нас в Ялте трое суток.

К вечеру 6 августа ветер сразу и неожиданно стих, точно его ножницами кто-либо подрезал, а часов в десять вечера мы вышли под буксиром «Кафы» в Севастополь.

Шли под самым берегом, в некоторых местах настолько близко, что в темноте, при отбрасываемой луной тени от гор на воду, порой казалось, что мы заденем реями за скалу. Но капитан «Кафы» был местный уроженец, всю юность прорыбачил с отцом на баркасах у крымских берегов и великолепно знал каждый выступ, каждый надводный и подводный камешек, и на рассвете мы благополучно пришли в Севастополь.

Нас поставили на якорь в самой глубине Южной бухты, недалеко от вокзала.

В десять часов утра я был уже с визитом у старшего флагмана Черноморского флота вице-адмирала Бострема.

Флотские офицеры уверяли, что этот адмирал непроходимо глуп и упрям. Не знаю, не имел случая проверить это мнение, но могу сказать, что Бострем внимательно выслушал меня и тут же приказал своему адъютанту написать распоряжение начальнику судоремонтного завода немедленно и бесплатно сделать все необходимые исправления рангоута и парусов на «Марии Николаевне» по моим указаниям. Копия этого распоряжения была вручена мне, и я помчался с ней на завод.

Заводским рабочим я обещал премию от себя за быстрое и тщательное выполнение ремонта, и работа закипела.

В этот же день плавучий портовый кран взял обе половины фока-рея и доставил их на завод. Мы занялись переносом грота-рея на фок-мачту и приведением в порядок поврежденного такелажа. Изодранные паруса были свезены на шлюпке в парусную мастерскую завода и там починены под руководством нашего мастера-парусника. Через десяток дней я имел уже возможность телеграфировать Гавришову: «Ремонт закончен, судно полном порядке, рассветом снимаюсь Батум, минуя Новороссийск, программа занятий будет выполнена».

В день окончания ремонта я нанес прощальные и благодарственные визиты севастопольским олимпийцам, и 18 августа, чуть стало светать, мы, пользуясь легким береговым бризом, поставили все паруса и вышли в море.

К полудню бриз совершенно стих, и после получасового штиля начало задувать от зюйд-веста.

В летнее время, при установившейся тихой и ясной погоде, парусным судам лучше не соваться в середину Черного моря: там царят мертвые штили и можно за целую неделю не ощутить ни малейшего дуновения ветерка. Поэтому, хотя и решено было не заходить в Новороссийск, мы, обойдя южную оконечность Крыма, взяли курс на Дооб, с тем чтобы, выйдя на вид кавказского берега, спускаться вдоль него до Батума и, если ветер стихнет, пользоваться береговыми бризами.

Подгонявшие нас легкий зюйд-вест начал понемногу свежеть и часа в два дошел до пяти баллов и окончательно установился.

«Мария Николаевна», идя в бакштаг под всеми парусами, делала по тринадцати с половиной узлов и обгоняла один за другим попутные пароходы. Любо было смотреть, как она, чуть накренившись на левый борт, без малейшего буруна или выплеска резала своим острым носом воду. Две широкие водяные складки поднимались — следовало бы сказать: против ее скул, но у нее не было никаких скул — складки воды поднимались, отступя метров восемь от форштевня, и сливались с легким волнением моря у самого горизонта. Третья складка — кильватер, в виде бурлящей сливающейся щели, тянулась у нее за кормой.

Эх, если бы ей старые прямые паруса на голой теперь бизань-мачте да стаксели на всех штагах между мачтами, летел бы наш клипер теперь не по тринадцати, а по пятнадцати узлов!

19 августа в четыре часа утра мы были уже в десяти милях от Дообского маяка и легли на юго-восток, этот курс приводил нас прямо на Батумский рейд.

Ветер еще с полуночи начал заметно стихать, но не упал совершенно и, продолжая путь в том же направлении, позволял нам делать от двадцати пяти до тридцати пяти миль за вахту. На другой день в десять часов утра прошли траверз Потийского маяка, а в два пополудни отдали якорь на Батумском рейде.

Расстояние от Севастополя до Дооба в двести миль мы пробежали в двадцать два часа, т.е. со средней скоростью девять с половиной миль в час, а расстояние от Дооба до Батума в двести сорок миль — в тридцать четыре часа, т.е. со средней скоростью семь миль в час.

Итак, учебно-практическая кампания 1908 года, вопреки опасениям Гавришова, не была сорвана. Мало того, мы пришли в Батум на двое суток раньше расписания, а шторм с аварией фока-рея под Ялтой и ремонт в Севастополе дали не только ученикам, но и моим молодым помощнику такую богатую дополнительную практику, что об отпавшей десятидневной стоянке в Новороссийске не приходилось жалеть.

Дни на стоянке в Батуме проходили в усиленных занятиях по астрономии с выпускниками, шлюпочных учениях и такелажных работах с младшими практикантами.

Затем мы успели показать ребятам наливные причалы и ознакомить их с погрузкой и устройством наливных судов.

Сделали несколько экскурсий на Зеленый Мыс и в Чакву, где осмотрели ботанический сад и незначительные тогда еще чайные плантации.

С вечера 28 августа мы приготовились к съемке с якоря, но стоял мертвый штиль. Часа в четыре утра потянул легонький ветерок с берега, мы немедленно натянули всю нашу парусину и вышли в море.

На этот раз наше плавание не было так счастливо: нас одолели штили. В надежде на прибрежные бризы мы держались не дальше пяти-шести миль от кавказского берега, но и бризы были так слабы, что наш ход редко достигал пяти узлов. Только от Новороссийска, когда мы повернули уже на запад, получили довольно свежий зюйд-вест, заставивший нас лавировать, делая один длинный и один короткий галс.

На этом переходе наши выпускники совершенно самостоятельно, хотя и под наблюдением моих помощников, командовали вахтами, и неплохо. Самым внимательным и понимающим, так сказать, душу парусного дела оказался выпускник Одесского училища Федерман, самым старательным, но самым рассеянным — Шадурский.

Совершенно ясные, безоблачные ночи дали возможность хорошо напрактиковаться в звездных наблюдениях.

На Севастопольский рейд пришли под вечер 7 сентября. Тогда далеко еще не на всех судах был установлен радиотелеграф, не было его и у нас, но мы еще из Батума запросили по телеграфу разрешения у командира Севастопольского порта стать на одну из бочек для военных судов и получили ответ с указанием номера бочки в Севастопольской бухте.

Подходя, мы увидели семь или восемь крупных судов — линкоров и крейсеров, стоявших на расположенных в линию бочках. Легкий попутный нам зюйд-вест повернул их всех почти перпендикулярно нашему курсу. Нумерация бочек шла от входа, и наш 15-й номер лежал в глубине бухты.

Наш клипер изумительно слушался руля, а направление ветра и курс давали нам полную возможность «резать корму», то есть проходить под самой кормой каждого из стоявших на бочках кораблей. Надо было только не зевать на руле, но рулевые у нас были тоже первоклассные. И вот, салютуя согласно уставу каждому военному кораблю флагом, мы начали резать одному за другим корму в расстоянии не более двадцати метров.

Как жаль, что нельзя быть одновременно и участником и зрителем одной и той же картины: ряд тяжелых, грузных серых громад, поднимающихся, как скалы, из голубого искрящегося и переливающегося опалом и золотом моря; синее в зените и пурпурно-золотое у горизонта небо и на его фоне легкий, изящный черный фрегат с белой статуей и золоченой резьбой на носу, скользящий по глади моря мимо закованных в стальные плиты, грозящих жерлами двенадцатидюймовых орудий современных собратьев.

Кормовые палубы всех кораблей эскадры были полны белыми кителями и форменками.

От борта корабля под вице-адмиральским флагом отвалил паровой катер и пошел, обгоняя нас, в глубь бухты. Дойдя до красной бочки с большим белым номером 15, он остановился, чтобы принять от нас проволочный трос и закрепить за рым бочки.

Не убирая ни одного паруса, дошли мы до назначенного нам места и, оставив бочку на ветре, «привели», «обстенили» передние паруса и остановились, не дойдя до бочки нескольких метров. Катер подскочил к борту, принял заранее приготовленный проволочный конец и раньше, чем судно под давлением ветра тронулось назад, закрепил за рым.

— Фалы травить, паруса убирать и крепить! — скомандовал я и, обратясь к Михаилу Васильевичу, попросил его немедленно опустить на воду мою гичку и нарядить на нее чисто одетых гребцов из младших практикантов.

Минут через десять я отвалил от трапа и отправился с благодарственным визитом к приславшему катер адмиралу.

Через десять минут, когда, подходя к трапу броненосца «Иоанн Златоуст», я оглянулся на «Марию Николаевну», то увидел ее уже с безукоризненно закрепленными парусами, выправленными по ниточке реями и откинутыми выстрелами, под которыми стояли спущенные на воду дежурные катера и «шестерка».

Теперь нам предстояло не ударить лицом в грязь перед правительственной экзаменационной комиссией и показать ей, что Одесское училище торгового мореплавания вместе с приписанным к нему учебным кораблем дают всесторонне подготовленные выпуски.

До начала работ комиссии оставалось десять дней, и надо было их возможно рациональней использовать.

Выпускники у нас были только Одесского училища, так как по общему учебному плану министерства выпускники других училищ совершали последнее практическое плавание на пароходах Добровольного флота. Выпускной экзамен по теории был сдан еще весной, и задача учебного корабля была подкрепить эту теорию практикой. Одно дело, когда вам дают, например, три-четыре готовых высоты светила и моменты их взятия и нам надо найти среднюю высоту и средний момент, а дело — взять эти высоты секстаном на качающемся корабле и одновременно заметить моменты по хронометру. Рассказать у классной доски с мелом в руках, как надо завести на шлюпке становой якорь при заданных условиях ветра и течения, тоже значительно проще, чем практически проделать эту операцию. И так в морском деле во всем; поэтому-то свидетельство об окончании полного курса мореходного училища и не дает прав судовождения, право это дает только диплом, получаемый в обмен на свидетельство после прохождения будущим судоводителем утвержденного законом практического стажа.

Съемка в Одессу назначена была на восемь часов утра 17 сентября.

Легкий бриз дул с берега в море.

В семь часов мы завели на бочку тонкий стальной трос «дуплином», то есть пропустили его в клюз с одной стороны носа корабля, продернули через рым бочки, взяли к себе обратно через клюз с другой стороны и закрепили на палубных кнехтах, а якорную цепь, на которой мы стояли эти дни, отклепали от бочки и вновь приклепали к якорю. Другой такой же дуплин мы завели на ту же бочку с кормы и оставили его висеть слабо вдоль борта. Без четверти восемь эта работа была закончена, все шлюпки подняты на места и закреплены по-походному и все паруса поставлены.

Люди стояли по местам наготове. Ровно в восемь, с последним ударом склянок, я скомандовал:

— Отдать носовой дуплин!

Конец был отдан, выдернут из рыма бочки и убран. Корабль под давлением «обстененных» парусов тронулся назад, но кормовой дуплин, натянувшись, задержав движение корабля, заставил его разворачиваться кормой к ветру. Как только паруса надулись с обратной стороны и корабль, пока еще привязанный за корму, стал, продолжая разворачиваться, приближаться к линии курса, я скомандовал:

— Отдать кормовой дуплин!

И клипер, освобожденный от привязи, бросился вперед. Это был очень красивый маневр. Мы опять начали резать одну за другой кормы военных кораблей, и когда проходили под кормой адмиральского «Иоанна Златоуста», на нем загремел оркестр, игравший нам туш, и раздались дружные аплодисменты и крики «браво» всего экипажа. Экипажи других кораблей подхватили.

В тот же день около полудня милях в двадцати от Севастополя «Мария Николаевна» шла, подгоняемая легким попутным ветром, на запад, чтобы потом сразу взять курс на Одессу, оставив опасный Тарханкутский мыс в пятнадцати милях к востоку.

Погода была прекрасная, ничто не напоминало осени: плюс 22° в тени, покойное, безоблачное небо, голубое, искрящееся миллионами золотых солнечных бликов, мирно гонящее маленькие волны море.

Длинный ют клипера был полон народа: выпускники с секстанами в руках брали полуденную высоту солнца: около них вертелись, тоже с секстанами, младшие преподаватели Костюков и Гаврилица; Гавришов о чем-то горячо спорил со старшим преподавателем Длусским; у передних поручней шагал от борта к борту исполнявший обязанности вахтенного начальника выпускник Шевелев; он вглядывался то в горизонт, то в главный компас, то задирал голову и осматривал, хорошо ли стоят паруса, а в нескольких шагах от него стоял и наблюдал за ним вахтенный начальник Ставинский. Группа человек в шесть младших практикантов подкрашивала один из шканечных катеров, которые помещались у нас на шлюпбалках сейчас же впереди бизань-вант и считались дежурными. Я сидел вместе с Азбеловым на решетчатой скамеечке около рулевого аппарата и расспрашивал его о новом, только что выстроенном здании Петербургского училища дальнего плавания. Разговор о Петербурге вызвал приятные воспоминания.

И вдруг в эту мирную, красивую и трудовую обстановку ворвался чей-то отчаянный крик:

— Человек за бортом!

И в ту же минуту громкий, несколько дрожащий молодой басок Шевелева:

— Рулевые, право на борт! На фока-брасы, на правую! Фоковые реи прямо! Грот на гитовы! Левый дежурный катер на воду! Выпускники, на катер!

Полетели в воду сорванные с гнезд спасательные круги, залились боцманские дудки. Люди бросились выполнять команду, подвахтенные выскочили на палубу, начался аврал.

Шепелев с пылающим лицом подскочил ко мне:

— Разрешите по случаю аврала передать вам командование и подняться на марс следить за погибающим! — отрапортовал он, приложив руку к бескозырке, и, не дожидаясь ответа, бросился к бизань-вантам.

На открытой загорелой шее Шевелева болтался на ремешке бинокль.

Не прошло минуты, как заулюлюкали патентованные блоки шлюпочных талей, и левый подветренный катер пошел на воду.

Выпускники, успевшие передать секстаны преподавателям, посыпались по талям в катер.

С площадки крюйс-марса гремел голос Шевелева:

— Слева за кормой плавает, ухватился за круг! На катере, следите за моей рукой!

Еще минута — и катер с десятью гребцами-выпускниками и четвертым помощником Чабаном на руле отвалил от борта.

«Мария Николаевна» лежала в дрейфе.

Азбелов, Гавришов, три преподавателя, Васильев, третий помощник Андржеевский и я следили в бинокли за нырявшим в волнах, совсем не ощутительных для корабля, но очень чувствительных для пловца, маленьким черным предметом — головой первокурсника Михалева, сорвавшегося за борт при подкраске наружного борта шлюпки.

Голова Михалева то скрывалась под водой, то снова показывалась на поверхности.

Катер держал несколько правее утопающего.

— Левей, левей! Лево полрумба! — кричал с марса Шевелев, приставив ладони рупором ко рту.

Наконец с катера увидели Михалева и направились прямо к нему.

Чабан стоял на кормовом сиденье и правил рулем левой рукой, приложив правую ладонь козырьком ко лбу. Гребцы так наваливались на тяжелые буковые весла, что видно было, как они гнулись при каждом гребке.

Все это длилось секунды, но нам эти секунды казались долгими минутами.

Вахтенный помощник Ставинский пристроился с записной книжкой у застекленного столика для походной карты и, глядя то в бинокль, то на свои ручные часы, записывал моменты.

Катер подлетел к утопающему. Весла взмахнули в последний раз и, описав дугу в воздухе, легли вдоль шлюпки.

Несколько человек нагнулись над бортом катера и втащили на него Михалева.

Весла снова описали дугу и высунулись с бортов. Вот они опустились в воду, и катер точно прыгнул вперед после первого же гребка. Но куда он пошел в сторону от судна? Это Чабан пошел подбирать с воды плававшие красно-белые спасательные круги. Молодец Чабан, лихой моряк и хозяйственник. Хорошо плавать с такими помощниками.

Шевелев кричал с марса:

— Пра-а-вей, пра-а-вей! Вон там-ам еще один пла-ва-ет!

Наконец катер подобрал последний круг и повернул к борту.

Шевелев спустился на ют и приготовился распоряжаться подъемом катера.

Катер подлетел к борту.

— Шабаш! Тали заложить! Гребцы, кроме двух, наверх! — скомандовал Чабан.

Звякнули оковкой блоки талей. Гребцы с «утопленником» впереди выкарабкались по веревочному штормтрапу на палубу. Тали, подхваченные четырьмя десятками дюжих рук, натянулись, и катер быстро пополз из воды вверх.

— На руле, лево на борт! Фоковые реи в галфинд правого галса! Курс норд-вест!

Стена передних парусов повернулась влево, надулась и «Мария Николаевна» снялась с дрейфа и начала набирать ход.

Ко мне подошел с записной книжкой Ставинский.

— Человек упал за борт в 11 часов 47 минут, легли в дрейф и спустили на воду левый дежурный катер в 11.49, катер отвалил в 11.49.45, утопавший поднят из воды в 11.52.30, катер вернулся к борту в 11.58, поднят из воды и одновременно снялись с дрейфа в 12.02.20, легли на курс в 12.04.45, из семи сброшенных кругов подняты из воды шесть. Разрешите так и занести в вахтенный журнал?

— Прошу, Петр Германович, и, кроме записи в журнале, необходимо составить отдельный акт.

Азбелов попросил собрать на шканцах весь экипаж и обратился к нам с речью. Речь была горяча и прочувствована. Азбелов был военный моряк старой школы и сам в юности плавал на парусниках. Он был искренне тронут распорядительностью молодого Шевелева, быстротой маневра и всей постановкой учебного дела на нашем судне. Судно шло вполветра со скоростью шести с лишним узлов, стояли все паруса, и при этих обстоятельствах от крика «человек за бортом» до спасения этого человека из воды прошло всего пять с половиной минут, а весь маневр, считая вылавливание из воды спасательных кругов и снятие корабля с дрейфа, занял семнадцать минут сорок пять секунд.

Азбелов объявил всем благодарность от лица службы, сказал, что будет считать приятным для себя делом доложить министру об образцовой постановке службы и учебного дела на «Марии Николаевне», поздравил отдельно с блестяще выдержанным выпускным испытанием совершенно сконфузившегося Шевелева и долго жал ему перед фронтом руку.

Мы подходили к Одессе поздно вечером 18 сентября. Дул очень свежий норд-ост, поджимавший нас к мысу Большого Фонтана. В десять часов вечера «Мария Николаевна», лежа в крутой бейдевинд правого галса, неся нижние паруса, марсели и грот-брамсель, подходила к траверзу Одесского маяка. Слегка накренившись на левый борт, судно имело девять узлов хода и очень небольшой дрейф. Пройдя маяк, мы имели полную возможность приспуститься и этим же галсом выйти на Одесский рейд, но до траверза маяка нельзя было уклониться влево ни на полрумба — мы только-только проходили тянущуюся от Большого Фонтана гряду подводных камней. И в эту минуту увидели справа по носу шедший прямо на нас весь залитый электрическими огнями большой пассажирский пароход.

На пароходе, очевидно, не видели нашего скромного зеленого бортового огня и не меняли курса. Стоявший у главного компаса Андржеевский мрачно доложил:

— Пеленг не меняется!

Столкновение было неизбежно. Мы не могли, как я уже сказал, податься влево из-за грозивших нам подводных камней, а вправо нас не пускал ветер. Еще три-четыре минуты, и пароход, идущий со скоростью не меньше пятнадцати-шестнадцати узлов, инерцией своего весящего десять тысяч тонн тела ударит нас в правую скулу. С грохотом полетят вниз наши огромные мачты и реи, перебьют обломками половину людей, превратят в груду щепок наши прекрасные шлюпки, а красавец клипер, нагруженный для балласта песком и не имеющий ни одной водонепроницаемой переборки, кроме таранной, ключом пойдет ко дну, унося с собой безнадежно борющихся за жизнь людей…

Не знаю, что делалось на палубе, но на юте весь командный состав, вышедший наверх перед походом к Одессе, стоял, как окаменелый, у правого борта и не спускал глаз с несущейся на нас, блистающей сотнями электрических ламп громады.

Но у меня еще был в запасе шанс на спасение. Я подошел к правому борту, вынул из специально устроенного у поручней пенала зеленый фальшфейер и зажег его, выставив за борт. Вся правая сторона корабля озарилась ослепительно ярким зеленым бенгальским огнем. Ветер, отдувая пламя на мою вытянутую правую руку, нестерпимо жег ее, но я, сжимая от боли зубы, не выпускал фальшфейера из руки.

Встречный пароход круто шарахнулся влево и проскочил не больше как в десятке метров от нашего правого борта.

Я бросил остаток горевшего фальшфейера за борт и попросил стоявшего тут же на юте врача Ермолина сделать наскоро перевязку.

С развитием пароходства и резким уменьшением числа парусных кораблей все внимание пароходных вахтенных начальников и впередсмотрящих бывает обращено ночью на белые огни, носимые по закону всеми пароходами на мачтах, — огни эти гораздо дальше видны, чем бортовые зеленый и красный. Увидя ночью в море приближающийся или двигающийся на пересечку белый огонь пароходные вахтенные начальники начинают искать в бинокли дополнительный зеленый или красный, цветных же огней парусных кораблей, не сопровождаемых белым мачтовым, они сплошь да рядом не замечают, пока на них не наскочат. Поэтому, зная эту пароходную болезнь, я устроил на «Марии Николаевне», а впоследствии и на «Товарище» у бортовых поручней юта герметически закрывающиеся ящики-пеналы и хранил в них на правом борту зеленые, а на левом красные фальшфейеры — картонные трубки, набитые бенгальским огнем, с короткой ручкой и автоматическим зажигателем. Четыре раза в жизни при помощи этой простой предосторожности мне удалось спасти парусные корабли, которыми я командовал.

 

Российский Добровольный флот

В годы первой мировой войны я был морским агентом Добровольного флота в Южной Японии и жил с семьей в Нагасаки. Там меня и застал исторический 1917 год.

Вести с Родины доходили урывками. Русские матросы тайком привозили разрозненные номера «Правды». Мои мысли и желания были прикованы к революционной борьбе в России.

Воспользовавшись первой представившейся мне возможностью, я выехал во Владивосток.

Вспоминая сейчас то время, я испытываю ни с чем не сравнимое чувство радости и благодарю судьбу за то, что она дала мне возможность внести мою скромную лепту в общее святое дело моего народа.

Мне довелось принять участие в борьбе за спасание судов дальневосточного Добровольного флота.

Интересная история этого своеобразного морского учреждения мало известна читателям, и ее стоит рассказать.

Сан-Стефанский мирный договор сильно обострил отношения царской России с Англией. Надо было готовиться ко второй войне, к войне по преимуществу морской.

Самыми уязвимыми местами Англии были ее связь с разбросанными по всему свету колониями и ее морская торговля, без которых она скатилась бы к положению третьестепенной державы. Оружием для нанесения наиболее чувствительных ударов морской торговле врага считались в то время легкие быстроходные крейсера. У всех еще были в памяти действия неуловимого крейсера «Алабама», потопившего во время гражданской войны в США 56 торговых кораблей и парализовавшего морскую торговлю «северян». В кружке лиц, близко стоявших к царскому двору, возникла мысль объявить всероссийскую подписку на пожертвования для приобретения за границей нескольких больших пароходов, которые легко можно было бы переделать в крейсера. Возник комитет Добровольного флота.

На собранные деньги комитет приобрел в Германии три быстроходных океанских парохода, названные: «Москва», «Петербург» и «Россия». Скоро к ним присоединился четвертый — «Нижний Новгород».

Так возник Добровольный флот. Задачей его было в мирное время поддерживать регулярное почтово-пассажирское сообщение между Одессой и Владивостоком и перевозить на Дальний Восток срочные, главным образом военные, грузы. На обратных рейсах с Дальнего Востока корабли заходили в китайские порты и грузились чаем для России.

В военное время суда должны были превратиться в крейсера и вредить неприятельской морской торговле. Добровольный флот подчинялся военно-морскому министерству. Его комсостав состоял из числящихся в отпуску и «по флоту» морских офицеров, а команда — из опытных матросов различных специальностей.

Высокие фрахты, денежная помощь правительства и отсутствие конкурентов дали Добровольному флоту возможность быстро расти и развиваться. К началу двадцатого века он уже имел шесть прекрасных быстроходных крейсеров, восемь транспортов и два парохода специального назначения.

Крейсера обладали скоростью до двадцати, а транспорты — до тринадцати узлов, что было очень неплохо по тому времени.

Казалось, разразись война, и крейсера, взяв в свои трюмы полные запасы угля, поставив заранее приготовленное и спрятанное в отдельных трюмных отсеках артиллерийское и минное вооружение, бросятся на океанские торговые пути и терроризируют вражескую торговлю. Транспорты же, нагруженные углем, боеприпасами и провизией, заблаговременно выйдут на условленные места встреч и будут питать крейсера.

Но грянула русско-японская война, и бесталанные царские адмиралы обанкротились. Военная деятельность и помощь Добровольного флота оказалась более чем скромной.

Копилась война, и с нею кончилось существование того Добровольного флота, для создания которого жертвовались не только крупные суммы купцов, но и трудовые рубли населения. Идея коммерческих крейсеров, так блестяще оправдавшая себя через десять лет, в мировую империалистическую войну была признана неудачной и устаревшей. Из ведения морского министерства флот перешел в ведение министерства торговли и промышленности. Комитет был переименован в правление с сильной прослойкой чиновников.

Оставшиеся после русско-японской войны четыре парохода крейсерского типа правление Добровольного флота поставило на линию Либава — Нью-Йорк через Роттердам. Но за два года работы, имея всегда почти полный комплект пассажиров и полный груз, они дохода не давали. Своих агентов в Нью-Йорке и Роттердаме не имелось, а иностранные рвачи-комиссионеры получали такую львиную долю с заработка Добровольного флота, что остатков не хватало даже на содержание судов. Выручали только новые линии: экспрессные — между Владивостоком, японскими портами и Шанхаем — и товаро-пассажирские, обслуживавшие Камчатку, Сахалин и побережье Приморской области. Все эти линии субсидировались правительством.

Флотские офицеры были постепенно заменены моряками торгового флота, а в содержании старых и постройке новых судов начала преследоваться строгая экономия.

Ко времени мировой войны число пароходов Доброфлота перевалило уже за сорок. Правда, большинство новых судов были обыкновенными грузовиками с железными палубами и без всяких претензий на шик, но все-таки Доброфлот являлся солидным морским предприятием. Кроме пароходов, во многих русских и иностранных портах он имел ценное недвижимое имущество, не говоря уже о плавучих кранах, катерах и инвентаре. Во время войны лучшие «добровольцы», ранее ходившие на линии Одесса — Владивосток, были сданы в бессрочный чартер (аренду) англичанам и работали между портами Северной Англии, Мурманском и Архангельском. Несколько пароходов после закрытия турецких проливов застряло в Черном море. Остальная часть флота в числе двадцати трех единиц сконцентрировалась на Дальнем Востоке.

В самом начале войны экспресс шанхайской линии «Рязань» был захвачен германским крейсером «Эмден». Второй экспресс «Орел» был взят в военный флот и превращен в военно-учебное судно.

Третий экспресс «Полтава» наскочил на камни у Седельных островов и погиб.

С начала Великой Октябрьской социалистической революции правление Доброфлота, не пожелавшее подчиниться Советской власти, бежало из Петрограда в Одессу, оттуда перекочевало в Феодосию, затем в Константинополь. После падения Врангеля и крушения всех надежд белогвардейцев на восстановление старого режима оно перебралось в Париж.

За время между Октябрем и разгромом Колчака дальневосточный отдел Доброфлота, или, как он тогда назывался, Управление делами Добровольного флота на Дальнем Востоке, оставался самостоятельным.

От Москвы Владивосток был отрезан.

В конце января 1920 года руководимые большевиками партизаны и восставшие рабочие свергли во Владивостоке власть колчаковского ставленника Розанова. Несмотря на горячее желание трудящихся установить Советскую власть в Приморье, присутствие огромной армии японских интервентов вызвало необходимость сохранения Областной земской управы. Она преобразовалась во временное коалиционное правительство. Дальневосточные заправилы Доброфлота, приняв это за начало большевизации, бежали из Владивостока вместе с генералом Розановым и другими колчаковскими ставленниками на пароходе «Орел» в Японию. Там они объединились с главным агентом Доброфлота для Северной и Центральной Японии Н.Д. Федоровым и начали, под покровительством Японии, захватывать «добровольцев», приходивших в японские порты. Федоров и компания преспокойно продавали грузы со скидкой тем же японцам и бесконтрольно распоряжались вырученными деньгами, а корабли или эксплуатировали в свою пользу, или направляли через Константинополь в распоряжение белогвардейского правления Доброфлота.

Многие капитаны, которым белогвардейцы платили жалованье в иностранной валюте, охотно содействовали федоровской компании. Они выдумали даже особый принцип «работы вне политики», которым пытались прикрыть свою службу белогвардейцам. Управлением во Владивостоке верховодило несколько старших капитанов, руководствовавшихся тем же принципом.

Судовые команды и младший комсостав чувствовали, что белогвардейская верхушка ведет Добровольный флот к полному разбазариванию и гибели, и, как могли, боролись за сохранение всех пароходов.

Наконец временное приморское правительство предложило всем работникам Добровольного флота и судовым командам избрать на общем собрании управляющего. Выбор пал на меня. Первым шагом в моей деятельности был отказ от подчинения правлению, находящемуся за границей.

— Доброфлот есть учреждение, созданное на национальные пожертвования, он есть достояние всей нации, которая живет на своей территории, и Доброфлот не может управляться из-за границы.

И временное правительство и доброфлотская масса поддержали. Было создано временное правление на русской территории, во Владивостоке Федорову и всем заграничным агентам было предложено подчиниться этому правлению как национальному.

Федоров отказался наотрез и, снесшись с эмигрантским правлением, объявил себя управляющим делами Доброфлота на Дальнем Востоке, с пребыванием в Японии, впредь до установления в России «законного, всеми признанного правительства».

Началась борьба за пароходы между Владивостоком и самозванным управляющим в Японии. Война эта была нешуточная. Федоров и его приспешники «вне политики», как и вся прочая белогвардейщина, являлись орудием в руках интервентов, пытавшихся превратить наш Дальний Восток в свою колонию. Белогвардейский «управляющий» делами Доброфлота на Дальнем Востоке Федоров был только ширмой для захвата русских кораблей интервентами. Если он имел некоторую видимость «самостоятельности», то это происходило из-за разногласий в лагере самих интервентов. Японские империалисты хотели просто прикарманить пароходы Доброфлота, а державы Антанты (Англия, Франция) предпочитали видеть их на Черном море, помогающими Врангелю в борьбе против Советов.

На какие только провокации не шли враги, чтобы сломить сопротивление русских моряков, остававшихся верными советской Родине! То, что коммунисты (в 1920 году во Владивостоке и я вступил в партию) и передовые моряки делали для спасения флота, было прямым продолжением великой борьбы, которую развернула большевистская партия на Дальнем Востоке, — партизанской отечественной войны против интервентов.

 

Провокация

Владивосток. Июль 1920 года, девять часов утра.

Я сижу в служебном кабинете с председателем месткома Лавровым. Двери заперты на ключ. Говорим полушепотом.

— Если вы снимете Миловидова с судна, — говорит Лавров, — то поднимется вся секция судоводителей с протестом. Это уж будьте уверены, они только и ждут повода, чтобы устроить забастовку.

— Я сниму так, что повода к протесту не будет. Уже заготовлен приказ о переводе Миловидова на «Томск» ввиду его особой опытности в полярных плаваниях: пусть прогуляется на Камчатку и обратно. А на «Симбирск» пошлю Каргалова.

— Не пойдет.

— Кто, Каргалов?

— Нет, Миловидов. Не пойдет на «Томск», скажет: «Обидно, худший пароход».

— Тогда отстраню его от должности за неисполнение распоряжений директора-распорядителя и представлю правлению к увольнению.

— А «министр» не утвердит.

— Покуда утвердит или не утвердит, «Симбирск» уйдет с другим капитаном.

— Секция судоводителей объявит место Миловидова под бойкотом.

— А союз моряков?

— Да что союз может сделать, когда над ним сидит «розовое» коалиционное правительство, а над правительством сидит японская интервенция?

— Ну что же делать? Нельзя же посылать пароход за границу с капитаном-предателем!

— Да что же будешь делать-то? Ничего не поделаешь… Давайте пробовать по-вашему, авось пройдет.

— А вы, товарищ Лавров, пока что примите меры, чтобы поставить на «Симбирск» надежного радиотелеграфиста.

— Вы думаете, это легко?

— Попросите в комитете — дадут.

— Дать-то дадут, а как мы старого-то снимем, за что, как объясним? Семь лет беспорочной службы, лучший радиотелеграфист, знает английский язык, третий год служит на «Симбирске»…

— Да ведь сволочь же он!

— Самая настоящая белогвардейская сволочь!

— Так как же его оставить?

— А как же его снимать? Ведь мы не в РСФСР, а в «демократической» Приморской области с «демократическим коалиционным кабинетом»…

— Да, действительно, положеньице!

— Надо бы хуже, да некуда.

Праказ о переводе. Миловидова с «Симбирска» на «Томск» отдан. Миловидов приходил объясняться, и мои доводы о его «опытности в полярных плаваниях» не помогли. Он прямо сказал:

— Не золотите пилюлю, Дмитрий Афанасьевич. Если вы мне не доверяете, то увольте от службы.

— Я облегчаю ваше положение. Вы личный друг Федорова, захватившего в свои руки дела Доброфлота в Японии, и его наместника в Нагасаки — Кузьменко. Вам будет очень трудно идти против них. А в камчатском рейсе вы будете далеки от всякой политической борьбы и будете делать свое прямое капитанское дело.

— Я не пойду на «Томск». Это для меня оскорбительно. Или я останусь на «Симбирске», или увольте меня.

— Я вас перевожу на «Томск». Если вы не желаете исполнить моего приказания, подайте рапорт…

Рапорт подан. Это не рапорт, а вызов. Чувствуется, что у Миловидова за спиной какая-то организация и он заранее уверен в победе. Три часа дня. Экстренное заседание временного правления Добровольного флота. Заседание закрытое. Я докладываю о положении дела с Миловидовым.

«Слушали: Доклад директора-распорядителя об отказе капитана парохода «Симбирск» П.И. Миловидова выполнить приказ директора-распорядителя о временном принятии под команду парохода «Томск» и сдаче парохода «Симбирск» капитану дальнего плавания Н.А. Каргалову.

Постановили: Ввиду нарушения капитаном дальнего плавания П.И. Миловидовым основных начал дисциплины уволить его от службы в Добровольном флоте. Временно командующим пароходом «Симбирск» назначить капитана дальнего плавания Н.А. Каргалова. Смену капитанов ввиду назначенного на завтра отхода парохода «Симбирск» срочным почтово-пассажирским рейсом по японо-китайской линии произвести немедленно. Означенное постановление правления, согласно ст. 54 положения о Добровольном флоте, представить на утверждение министра торговли и промышленности».

Четыре… пять… шесть вечера.

Капитан Каргалов сидит в кают-компании «Симбирска» и курит трубку за трубкой. Миловидова нет на судне. Посылали автомобиль к нему на квартиру — там тоже нет.

Офицеры и механики «Симбирска» время от времени шмыгают через кают-компанию и странно улыбаются. Положение Каргалова самое глупое. Мое, пожалуй, еще глупее.

В шесть с половиной вечера звонит телефон. Беру трубку:

— Алло!

— Директор-распорядитель Доброфлота, господин Лухманов?

— Товарищ Лухманов, — поправляю я.

— Говорит министр торговли и промышленности Бринер. Прошу вас немедленно прибыть ко мне для объяснений.

— Есть, сейчас буду…

Двадцатипятилетний министр Борис Юльевич Бринер, он же глава торгового дома «Бринер и Кузнецов», взволнованно ходит по громадному кабинету.

— Вы хотели меня видеть, Борис Юльевич?

— Да. Отчего вы увольняете капитана Миловидова? Сейчас у меня была депутация от капитанов, и они все за него просили. Миловидов — один из опытнейших капитанов Доброфлота, и я не вижу причин для его увольнения, кроме вашего каприза.

— Я не увольнял Миловидова, а только перевел его на «Томск», так как у нас не хватает опытных капитанов для камчатских рейсов. Но Миловидов отказался исполнить мое распоряжение, и правление постановило его уволить.

— Я не утвержу этого постановления! Я вижу в нем вредную демагогию, а не дело. Миловидов — строгий капитан и поэтому не нравится в союзе, которым верховодят матросы и кочегары, а ваше правление заигрывает с союзом.

— Наше правление заботится о сохранении вверенного ему русского достояния и не хочет, чтобы оно было угнано за границу. Поэтому правление, зная капитанов, желает посылать за границу тех из них, которые не только уведут, но и приведут назад пароход.

— Миловидов дал мне честное слово, что приведет пароход обратно во Владивосток.

— Вы гарантируете это, Борис Юльевич?

— В обществе, к которому я принадлежу, привыкли верить честному слову, товарищ Лухманов, и я требую, чтобы Миловидов остался на «Симбирске»!

— Это ваше официальное приказание как министра?

— Да, это мое официальное приказание.

— Прошу вас дать его в письменной форме.

Бринер вскипел.

— Вы получите его завтра утром срочным пакетом.

— Имею честь кланяться.

Я вышел в коридор и задумался. Куда идти: к премьеру меньшевику Бинасику — не стоило, к председателю управы эсеру Медведеву — того меньше… Оставалась одна надежда, что мальчишка Бринер за ночь одумается и, побоясь ответственности, не пришлет письменной отмены постановления правления.

Я поехал на квартиру к председателю нашего правления Пригарину и рассказал ему о встрече с Бринером.

— Если этот кадетский недоносок в самом деле потребует оставления Миловидова, — советовал мне председатель, — пошлите телеграмму нашему агенту в Нагасаки, чтобы тот задержал пароход и не выпускал в Шанхай до смены капитана…

Кадетский недоносок оказался решительнее, чем я предполагал, и официально отменил постановление правления.

С переменой радиотелеграфиста тоже ничего не вышло, но мы с Лавровым нашли ему негласную «няню» в лице второго радиотелеграфиста, присланного партийным комитетом и назначенного в целях конспирации лакеем. Эта «няня» обещала мне в первую же ночь напоить свое «дитя» до положения риз и прислать условную радиограмму о положении дел на судне. Для этого был передан специальный код, выработанный мною для сношений с нашим главным агентом в Японии. Условную радиограмму должен был принять стоявший у пристани «Томск», на рации которого сидел партийный товарищ.

В два часа дня пароход «Симбирск» отходил в Шанхай через Нагасаки. За четверть часа до отхода всему экипажу было приказано собраться на спардеке, и я сказал морякам несколько напутственных слов. Говорить много не пришлось, люди отлично знали о раздвоении Доброфлота на белый и красный, о том, что представителем белого флота на Дальнем Востоке является сидящий в Японии Н.Д. Федоров; что в Нагасаки его агентом состоит старый сотрудник владивостокской охранки Кузьменко; что эти люди с помощью бывших царских консулов и негласного покровительства японцев стараются захватывать наши пароходы и посылать их в Европу для работы на Врангеля.

Мне оставалось только напомнить команде, как дорога для нашего края каждая мореходная единица, как важно нам поддерживать сообщение Владивостока с японскими и китайскими портами своими, а не иностранными пароходами. Единственная просьба была к команде вести себя так, чтобы не дать иностранной полиции повода вмешаться во внутреннюю жизнь судна.

Об инциденте с капитаном Миловидовым я, разумеется, ничего не сказал, но слухи о нем, конечно, дошли до кубрика, и дружный ответ: «Не беспокойтесь, товарищ директор, ни провокации не допустим, ни дисциплины не нарушим» — показал, что моя маленькая речь была понята как следует.

Ровно в два часа дня «Симбирск» отошел от пристани. А ровно в два часа ночи мне принесли принятую с «Симбирска» радиограмму.

«За обедом в кают-компании капитан Миловидов предупреждал пассажиров, что в Нагасаки пароход, вероятно, получит другое назначение и что едущие в Шанхай будут переотправлены туда за счет Доброфлота на ближайшем японском пароходе. В полночь Миловидов послал условное радио Федорову в Кобе. Расшифровать не мог. №1».

«Няня» сдержала свое слово.

Утром я сам отвез на телеграф срочную шифрованную инструкцию нашему агенту, находившемуся в Нагасаки. Наш шифр был удивительно прост и не внушал японцам никаких подозрений. Он представлял собой самые обыкновенные русские слова, написанные латинскими буквами, но значение большинства существительных и прилагательных имело условный характер. Так, например, Федоров назывался у нас «отправителем», Кузнецов — «посредником», судовые документы — «квитанциями» и т.д. Искусство заключалось в том, чтобы составить телеграмму не только самого невинного свойства, но и чтобы какой-нибудь нелогичностью она не вызвала подозрений. Этим кодом мы очень удачно пользовались.

Прошло три дня. «Симбирск» прибыл в Нагасаки, и я получил шифровку:

«Квитанции получил, запер в кассу агентства; капитан через посредника сговаривается с отправителем. Пароход задержал. Немедленно высылайте запасные части».

Под «запасными частями» следовало подразумевать новый комсостав.

Я полетел с расшифрованной копией к Бринеру. Но «министр» держался непреклонно, и не утвердил смену Миловидова. Едва-едва удалось уломать его потребовать по телеграфу немедленного привода парохода обратно во Владивосток ввиду изменившегося расписания. На эту телеграмму Миловидов ответил просьбой об отпуске, ссылаясь на расстроенное здоровье, и настаивал на временной сдаче парохода своему старшему помощнику.

А тем временем из Нагасаки приходили шифровки одна тревожнее другой. Сообщалось, что в Нагасаки прибыл заместитель Федорова — Кампанион, что Кузьменко, бывший царский консул Максимов и Кампанион постоянно бывают на «Симбирске»; что весь комсостав получил от них добавочное содержание в японской валюте и открыто перешел на их сторону; что они пробовали, но безуспешно подкупить и команду, а Максимов требовал от агента Доброфлота — нашего сторонника — передачи судовых документов в консульство, но получил категорический отказ.

Только через десять дней удалось мне добиться от Бринера разрешения сменить Миловидова. И только через две недели Каргалов во главе нового комсостава смог прибыть в Нагасаки.

Японские шпионы, разумеется, предупредили Миловидова о прибытии смены. На «Симбирск» был назначен усиленный наряд японской полиции. Новый комсостав был встречен у трапа. Миловидовские люди плотным кольцом окружили прибывших. Команда с мрачными лицами образовала вокруг них второе кольцо.

Миловидов стоял бледный и едва сдерживал волнение, ему предстояла хотя и ранее разученная, но нелегкая и несколько рискованная роль.

— Что вам угодно на этом судне? — спросил он Каргалова дрожащим, взвизгивающим голосом.

— Я имею приказ правления принять от вас этот пароход.

— Я не сдам вам судно!

— Ну, это мы посмотрим, — спокойно ответил Каргалов и двинулся вперед.

— Вам придется перешагнуть через мой труп! — взвизгнул Миловидов и выхватил из кармана револьвер.

Этого «трюка» не выдержала команда и поддалась на провокацию. В одно мгновение матросы растолкали миловидовский комсостав и обезоружили Миловидова.

Выскочившая из засады японская полиция окружила и арестовала команду. Немедленно составили протокол о бунте команды и нападении на капитана под влиянием большевистской пропаганды. Протокол заверил «кстати оказавшийся на судне» «российский консул» Максимов.

На следующий день по срочному приказу нагасакского губернатора команду выслали в административном порядке под конвоем японских жандармов через Цуругу во Владивосток. Консул Максимов «ввиду утери» подлинных судовых документов, «по указу всероссийского временного правительства» (скончавшегося за три года до этого происшествия), выдал «Симбирску» новые временные документы. Капитан Миловидов с разрешения «российского посла» в Токио нанял вместо русской японскую команду, и «Симбирск» проследовал в Кобе, где и поступил в распоряжение Федорова.

На другой день после печального возвращения Каргалова и экипажа «Симбирска» во Владивосток ко мне пожаловал японский морской офицер с переводчиком. Офицер назвался флаг-капитаном командующего японской эскадрой во Владивостоке.

Флаг-капитан стал длинно объяснять что-то по-японски. Переводчик сгибался после каждой его фразы и добавлял: «Хэ… хэ… хэ!»

Наконец офицер кончил. Переводчик втянул в себя воздух, согнулся в три погибели и перевел:

— Его превосходитерство адмирар приказари вам кранятися.

— Поблагодарите его превосходительство за любезность.

— Его превосходитерство адмирар сказари, что очень жарко (жалко), но нерзя быро ваши рюди оставити в Японии.

— И мне очень жалко. Но что же наши люди сделали в Японии нехорошего?

— Очень боршевики! — И переводчик закатился раскатистым деланным хохотом, раскрыв зубастый рот, как акула. Офицер тоже заржал, но более сдержанно. Просмеявшись с минуту, оба как по команде закрыли рты и вытянулись.

— Пожаруста, присырайте в Японию другие рюди, не боршевики, — передал в заключение переводчик.

 

Авантюры

Владивостокская газета «Дальневосточное обозрение» 27 января 1921 года писала о другом нашем пароходе:

«Шанхай, 22. Сообщают, что двухтрубный пароход, приблизительно в 4000 тонн, русской национальности, погрузил в Каугоу, вблизи Макао, около 800 китайских рабочих, направляющихся на Кубу. Благодаря отказу гонконгского правительства выдать китайским рабочим заграничные паспорта рабочие были перевезены в Макао, откуда и выехали на пароходе за границу».

Таинственный корабль был «Пенза» — украденный Федоровым пассажирский пароход русского Добровольного флота, специально построенный для срочного сообщения Владивостока с ближайшими портами Японии и Китая и совершенно неприспособленный для дальних плаваний.

«Коммерсант» Федоров и отставной царский адмирал Кампанион признавали «константинопольское правление» Добровольного флота. Это им было выгодно. Константинополь достаточно далек от Японии, и его приказания можно исполнять «постольку — поскольку». Заседающим там бюрократам в генеральских чинах можно без труда продолжать втирать очки, как это делалось в течение всей службы. С этой стороны было «все в порядке».

Но после разгрома интервентов и белогвардейцев положение в корне изменилось. Когда врангелевцы были опрокинуты в море, константинопольскому правлению Доброфлота стало не до Федорова. Да и сам Федоров с компанией поняли, что игра в Константинополь окончена.

И вот в эту тяжелую для белогвардейского жулья минуту из-за далекого Атлантического океана к нему протягивается рука нью-йоркских дельцов.

Почему бы не опереться на эту руку? И «дело» началось.

В своей статье «Довольно лжи» я писал по поводу «Пензы»:

«Федоров не только угнал местный русский пароход за тридевять земель, но и занялся, при помощи каких-то таинственных американских предпринимателей, доставкой рабов на Антильские острова.

Ведь ни для кого не секрет, что перевозка китайских кули на южноамериканские и вест-индские плантации есть не что другое, как скрытый вид работорговли. Конечно, все эти голодные и безграмотные кули «подписали добровольно» соответствующий контракт, и со стороны закона все обстоит благополучно. Но тот, кто хоть раз в жизни видел, как таких кули эксплуатируют их же подрядчики, на какие работы и в каких местностях их ставят, как их бьют и как они мрут от американских тропических лихорадок, — тот знает настоящее имя этой позорнейшей эксплуатации человека.

Господин Федоров и его американские контрагенты предполагают поставить это дело на широкую ногу, говоря, что за «Пензой» последуют в том же направлении и с таким же грузом «Симбирск», «Симферополь» и «Тобольск».

Япония, уверяющая нас все время в своей беспристрастности и нейтральности, дает у себя приют федоровскому разбойничьему гнезду и помогает ему захватывать в своих портах пароходы, принадлежащие русскому народу. Ведь пароходы «Могилев», «Омск», «Тобольск», «Нижний Новгород» и «Симбирск» захвачены Федоровым в японских водах и при содействии японских властей! Ведь «Пенза» в свой позорный американский рейс ушла из Модзи, а до этого беспрепятственно плавала между Кобе и Шанхаем!»

Английские власти в Гонконге также усиленно покровительствовали авантюрам Федорова.

Протестующие против захвата пароходов команды списывались с пароходов как бунтари и большевики и арестовывались иностранной полицией. Они заменялись отчасти японскими и китайскими штрейкбрехерами, отчасти прокутившимися белогвардейцами.

Финансовое положение края было отчаянное. Керенки обесценились совершенно, а кредитки Временного правительства летели вниз, как камень с аэроплана. Остатков мелкого царского серебра не хватало, оно обесценилось, и только бумажная японская иена — «чосанка» (денежный знак корейского Чосен-банка) царила во Владивостоке.

Все русские предприятия на Дальнем Востоке задыхались. Кое-как дышал еще Добровольный флот, сумевший сохранить, несмотря на все махинации Федорова, шестнадцать пароходов… Но этим пароходам негде было плавать, особенно зимой, с закрытием северных линий. Существование флота мы с трудом поддерживали рейсами в Посьет и Чифу, первые оплачивались иенами, вторые — китайскими серебряными долларами.

С каждым рейсом в Чифу мы рисковали потерять пароход, так как там тоже находились два агента и две конторы Доброфлота: «большевистская» и «федоровская», последнюю возглавлял капитан Бойко. К счастью, Бойко — горький пьяница — совершенно, дискредитировал себя в глазах китайских властей, а «представитель России», бывший царский консул Мулюкин, предчувствуя близкий конец «законности» своего положения, начал заигрывать с представительством Дальневосточной республики в Пекине. Поэтому рейсы в Чифу пока что сходили довольно благополучно и поддерживали тощую кассу Добровольного флота во Владивостоке.

В сентябре 1920 года до Владивостока дошла новая весть: китайское правительство отказалось признавать юрисдикцию бывшего царского посла и консулов. Все дела русских граждан в Китае должны были вести и решать особые китайские комиссары по иностранным делам.

Этот декрет официально открывал для владивостокских пароходов возможность посещать китайские порты, и мы решили немедленно восстановить регулярные шанхайские рейсы с заходами в Чифу и Циндао.

Для этого прежде всего следовало подыскать подходящего агента в Шанхае. О назначении «своего» человека нечего было и думать. После некоторой переписки представительство владивостокского отдела Доброфлота в Шанхае было передано начинающей американо-китайской фирме «Чайна коммершел энд девелопинг Ко». Такое представительство давало нам некоторую гарантию безопасности.

Мордухович, шанхайский агент Федорова, при новом положении вещей лишился защиты и покровительства, которые до этого оказывал ему друг, бывший императорский генеральный консул Гроссе. Задыхаясь от бессильного бешенства, Мордухович уехал в Японию искать поддержки у «посла» Крупенского и «управляющего» Федорова. Вести дела эмигрантского Доброфлота в Шанхае он оставил своего помощника, русского англичанина Годдара.

Первым рейсом из Владивостока в Шанхай был отправлен маленький пароход «Ставрополь».

Годдар, обегавший всех иностранных консулов, попробовал было его арестовать. Но он нарвался на энергичное противодействие американского полковника Патстона, главы «Чайна коммершел энд девелопинг Ко», и должен был отступить.

«Ставрополь» благополучно вернулся во Владивосток с полным грузом, заработав около десяти тысяч долларов фрахта.

Мы ликовали.

Следующим рейсом мы отправили в Шанхай уже большой пароход «Астрахань». Однако «Астрахани» не повезло. Пароход был арестован английской таможней в Шанхае за какой-то неизвестный Владивостоку долг английской фирме «Янцепу-док» по прошлогоднему ремонту.

Арест был совершенно непонятен. До 31 января 1920 года, когда из Владивостока бежал наместник Колчака Розанов и сформировалось временное правительство, Доброфлот представлял одно неделимое целое, и все деньги для ремонта судов в Шанхае аккуратнейшим образом переводились агенту Мордуховичу.

Оставалось только предположить, что Мордухович замошенничал деньги и не расплатился своевременно с доком.

Так как прошлогодний ремонт «Астрахани» в Шанхае стоил всего около восьми тысяч долларов, то дело не казалось нам особенно серьезным и скорее походило на досадное, легко поправимое недоразумение. Мы отправили правлению дока вежливое коммерческое письмо на безукоризненном английском языке с приложением копии всех денежных переводов, сделанных Мордуховичу для расплаты за ремонт пароходов. Мы просили, если деньги за ремонт «Астрахани» не были своевременно получены, предъявить счет агенту Патстону, а арест с парохода немедленно снять.

Покуда шла переписка с «Янцепу-доком», наступил срок отправления следующего парохода.

Грузов на Шанхай и Чифу накопилось много, и вторым рейсом отправился тоже большой, однотипный с «Астраханью» пароход «Эривань». Он никогда в Шанхае не ремонтировался и не имел никаких счетов с «Янцепу-доком». Однако, к полному нашему недоумению, «Эривань» тоже был арестован в Шанхае и по тем же мотивам, как и «Астрахань».

Ответа от «Янцепу-дока» не было. Растерявшийся Патстон умолял меня приехать в Шанхай.

 

Флот передан Стране Советов

Забрав с собой все оригиналы счетов и корабельные крепости всех утерянных и неутерянных владивостокских пароходов, я отправился в Шанхай на американском судне «Ханамет».

Ван Тин-мин, молодой интеллигентный китаец, наш бывший переводчик во Владивостоке, а теперь сотрудник шанхайского агентства, встретил наш пароход на моторном катере.

Покуда пассажиры возились с багажом и усаживались в большом присланном за ними тендере, мы с Ван Тин-мином съехали на берег на моторке. Международная (читай — английская) таможня долго и тщательно рылась в моих вещах, но, не найдя ни бомб, ни пулеметов, ни «ужасной большевистской литературы», в конце концов отпустила.

Был чудный вечер. Меня тянуло пройтись по набережной. Я передал вещи комиссионеру гостиницы «Астор-Хауз», и мы пошли с Ван Тин-мином пешком.

Путь лежал через бульвар. Он был полон нарядной гуляющей публики. Английский, французский, итальянский, испанский и португальский языки смешивались в нестройный гомон.

Изредка встречались группы японцев. Они держались отдельно, громко хохотали и скалили большие желтые зубы. Китайцев встречалось мало.

На эстраде играл оркестр с американского крейсера. Мне захотелось повнимательнее рассмотреть эту международную толпу и послушать музыку. Я сел на одну из скамеек, окружавших эстраду, но Ван Тин-мин, несмотря на то что на длинной скамейке кроме меня никого не было, оставался стоять.

— Что же вы не садитесь? Места довольно!

Ван Тин-мин грустно улыбнулся и показал мне глазами на спинку скамьи.

Четкими белыми буквами на ней было написано на английском, французском и китайском языках: «Китайцам садиться воспрещается».

Я сконфузился и вскочил со скамейки…

Мы продолжали, уже не останавливаясь, путь к «Астор-Хаузу». Разговор не клеился. Не доходя нескольких шагов до подъезда, Ван Тин-мин стал со мной прощаться.

— Куда же вы, Ван Тин-мин? Разве вы очень торопитесь? Зайдите ко мне, выпьем чаю, потолкуем, ведь мы с вами старые знакомые и давно не видались.

Та же грустная улыбка появилась на лице Ван Тин-мина.

— Да, мы с вами старые знакомые и давно не видались, но, к сожалению, Шанхай не Владивосток и «Астор-Хауз» не «Золотой Рог». В «Астор-Хауз» не пускают китайцев…

— Черт знает что такое! Да как же китайцы терпят подобное безобразие? Ведь, что там ни говори, концессии концессиями, но ведь Шанхай, в конце концов, китайский город! И европейцев сравнительно с вами здесь только кучка! Что же вы, долго намерены это терпеть?

Улыбка сбежала с лица Ван Тин-мина. Оно сделалось сразу серьезным и посерело. Его раскосые большие темно-карие глаза как-то особенно заблестели и сузились.

— Не надо об этом говорить… — ответил он. — Все придет в свое время, и, может быть, скорее, чем многие это думают… До свидания. Спокойной ночи… Завтра утром я буду ждать вас в агентстве.

После переговоров с Патстоном, таможней, правлением «Янцепу-дока» и канцелярией смешанного консульского суда выяснилось, что причиной ареста «Астрахани» и «Эривани» явилась совершенно невероятная коммерческая махинация Федорова, его помощника Кампаниона и агента Мордуховича. Во время последнего владивостокского переворота Федоров с помощью Мордуховича и царского консула Гроссе захватил ремонтировавшийся в «Янцепу-доке» пароход Добровольного флота «Индигирка». Она стояла на капитальном ремонте и за этот ремонт Федоров задолжал доку больше двухсот тысяч долларов.

Когда он прочел во владивостокских газетах о возобновлении рейсов Владивосток — Шанхай, у него родился новый жульнический план.

С помощью Гроссе, устроившегося советником по русским делам при китайском комиссаре, и Иванова, бывшего вице-консула, попавшего в асессоры смешанного суда, Федоров заложил «Янцепу-доку», конечно условно, на основании секретного соглашения, семь лучших владивостокских пароходов, не бывших в его распоряжении. Сделка была совершена на основании доверенности, выданной Федорову в Париже, как управляющему всеми делами Добровольного флота на Дальнем Востоке с пребыванием в Японии до установления в России «законного порядка». Эту сделку оформил асессор Иванов в бывшем царском консульстве уже после его упразднения и зарегистрировал в нотариальном столе смешанного суда.

Начался нелепый, дорого стоивший судебный процесс.

Американская адвокатская фирма «Фессенден и Ко» (в Шанхае адвокаты, маклеры и даже врачи работают фирмами), взявшаяся вести наше дело, придумала следующий выход. Общая рыночная стоимость «Астрахани» и «Эривани» достигала четырехсот тысяч долларов, Фессенден предложил нам перезаложить оба парохода одному из американских банков за сумму долга «Янцепу-доку» и, получив ссуду, выкупить три парохода вместо двух, приобретя таким образом и «Индигирку». Корабельные крепости всех трех пароходов находились у меня на руках.

Операция перезаклада прошла удачно. «Астрахань» и «Эривань», переведенные на всякий случай из международных вод в китайские, стояли под охраной китайского адмирала.

В назначенный день мы явились с Патстоном в суд, имея при себе чек на двести пятьдесят тысяч долларов.

Заседало трое асессоров: англичанин, безукоризненно одетый джентльмен с надменным бритым лицом, жирный китаец, типа старых богдыханских мандаринов, и круглый лысый, вертлявый и нахальный Иванов. От «Янцепу-дока» явился помощник управляющего, а от эмигрантского Доброфлота — Годдар с адвокатом Фишером.

Фессенден коротко, но толково и с полным достоинством изложил дело, предъявил переведенную на английский и китайский языки и засвидетельствованную китайским комиссаром мою доверенность, а также корабельные крепости пароходов. Он заявил, что Добровольный флот в лице его владивостокской организации готов сейчас же внести всю сумму долга «Янцепу-доку», с тем чтобы арест со всех трех пароходов, был немедленно снят. Пароходы, как приписанные к Владивостокскому порту, должны быть переданы в распоряжение директора-распорядителя, представившего законную доверенность и все документы на право владения пароходами.

Представитель «Янцепу-дока» сказал, что он не оспаривает моих прав как директора-распорядителя, но «не знает» современной владивостокской организации Добровольного флота и «не уверен» в ее легальности. В конце концов он заявил, что дела с ремонтом «Индигирки» и закладом других пароходов велись исключительно с Федоровым и его агентом в Шанхае Мордуховичем, которых «Янцепу-док» считает вполне законными представителями Доброфлота.

Адвокат Фишер утверждал, что Добровольный флот — организация не местная, а всероссийская, правление которой ввиду революции в России находится временно в Париже. Она считает своим единственным законным представителем на Дальнем Востоке Федорова.

Фессенден, ссылаясь на подтверждение Фишера о всероссийском значении Доброфлота, указал, что один из первых параграфов устава Доброфлота гласит о том, что местопребыванием Доброфлота является Петроград и, во всяком случае, Россия, и спросил Фишера, на основании постановления какого правительства правление Доброфлота переехало в Париж и является ли это правительство всероссийским.

Председатель-англичанин оборвал Фессендена замечанием о том, что смешанный суд в Шанхае не уполномочен обсуждать вопрос о законности того или иного русского правительства, и закрыл прения.

Суд ушел совещаться.

Через несколько минут состоялось постановление.

«Смешанный суд в Шанхае, заслушав… и т.д. и т.д., постановил: ввиду отсутствия в России единого, признанного другими державами правительства споры о законности полномочий тех или других представителей Добровольного флота оставить без рассмотрения. Ввиду спорности прав тяжущихся считать, что выкупить заложенные пароходы может только то лицо, которое их заложило, а потому пароходы «Индигирка», «Астрахань» и «Эривань» считать в распоряжении «Янцепу-дока» до тех пор, пока г. Федоров не покроет сделанного им долга».

Фессенден заявил протест, но одно можно сказать: хорошо, что мы догадались увести пароходы за пределы досягаемости длинных рук «Янцепу-дока» и сдали их на хранение китайскому адмиралу.

Однако этим дело не кончилось.

Прошло несколько дней. Я сидел в номере своей гостиницы и пил чай. Было шесть часов вечера. В дверь постучались.

— Войдите.

Вошли два незнакомых человека:

— Вы капитан Лухманов, директор-распорядитель Добровольного флота во Владивостоке?

— К вашим услугам.

— Именем закона вы арестованы.

— За что?

— За диффамацию.

— За какую диффамацию?

— В своей статье «Довольно лжи» вы оскорбили в прессе Федорова и Кампаниона.

— Но, позвольте, ведь эта статья была напечатана во владивостокских газетах, какое же вам до нее дело?

— Может быть, но она была перепечатана в местной русской газете «Шанхайская жизнь», и Кампанион подал на вас жалобу в смешанный суд. Я имею ордер на ваш арест, как меру пресечения вашего возможного уклонения от суда.

Препираться было бесполезно.

— Вы позволите мне предупредить по телефону моих адвокатов?

— Если в моем присутствии, то сделайте одолжение.

Мы пошли к телефону.

Я предупредил Фессендена и Патстона о случившемся и отправился вместе с арестовавшими меня английскими сыщиками на автомобиле в участок. Там меня заперли за решетку в общую камеру с полудюжиной жуликов.

Я рассчитывал, что Патстон и Фессенден меня выручат. И действительно, в 11 часов вечера я был выпущен под залог в три тысячи долларов.

Дело приняло скверный оборот. Меня должны были судить в смешанном суде «по законам моей страны», то есть по старым царским законам, а эти законы по отношению к позволившим себе развязать язык литераторам были беспощадны. От восьми до двадцати четырех месяцев тюрьмы были мне обеспечены.

Остался один выход: заявить на суде, что редакция «Шанхайской жизни» перепечатала статью без моего разрешения, как оно и было на самом деле. Но тогда суд закрыл бы единственную в Шанхае газету, ориентировавшуюся на Москву, и вместо меня посадили бы редактора.

Выручила меня жена Патстона.

— Вот что, капитан Дмитрий, — сказала она как-то после долгих обсуждений этого вопроса за обедом у Патстона. — Бросьте вы нашего ученого Фессендена, он слишком большой теоретик и законовед, но далек от жизни. Обратитесь к адвокату Шулю. Шуль — молодой, начинающий адвокат, американец, немножко рвач и жулик, но он вас выручит. Он выигрывает самые невозможные процессы в смешанном суде.

На другой день я отправился к Шулю.

Шуль очень подробно меня расспросил, внимательно выслушал и сказал:

— Выиграть законно это дело нельзя, но выиграть, дав взятку китайскому асессору, можно. Надо добиться двух вещей: первое — узнать, кто из китайских асессоров будет разбирать ваше дело, и дать ему взятку, и второе — устроить отвод Иванову. Я возьмусь за это дело. Сколько вы за него ассигнуете?

Я стал в тупик.

— Знаете, мистер Шуль, я человек небогатый, живу на жалованье, да и того уже третий месяц не получаю.

— Это все пустяки, Патстон за вас заплатит, потом сочтетесь, свобода дороже. Меньше полутора тысяч я не возьму: пятьсот китайцу, тысячу мне. Идет?

Делать было нечего. Я согласился.

Настал день второго суда.

Это был суд не надо мной, а над целым классом людей, порвавших счеты с царской Россией и встревоживших все гнилое болото старых устоев, традиций и обычаев буржуазного общежития.

Зал суда ломился от публики: блестящие представители иностранных консульств, русская белогвардейщина, представители иностранной и китайской прессы, матросы, кочегары с русских пароходов. Все были налицо.

Но вот появились заседатели.

Я взглянул на возвышение, на котором помещался стол заседателей, и на душе сразу сделалось легче: англичанин и китаец… Иванова не было. Значит, Шуль сделал свое дело.

Началось судоговорение.

Кампаниона представлял тот же Фишер. Но он дружественно улыбнулся Шулю. Что это: адвокатские условности или хороший признак?

Речь Фишера была коротка. Он сказал, что в вопросах политики у каждого могут быть свои взгляды, но его клиент не может оставить безнаказанными нанесенных ему печатно капитаном Лухмановым оскорблений. При этом Фишер передал судьям английский перевод моей статьи, выдержка из которой помещена выше.

Шуль ответил, что все приведенные в моей статье факты захвата и способы эксплуатации судов Федоровым и Кампанионом можно доказать документально; что же касается выражений, то автор не особенно с ними стеснялся, так как статья предназначалась для русских читателей и попала в шанхайскую газету случайно.

На этом он кончил.

Меня удивила такая лаконичность прений, и я ждал, что из этого выйдет.

Заседатели совещались более получаса, очевидно читали статью.

Публика напряженно ждала.

Наконец «суд» вышел.

«Суд усматривает, что приписываемая капитану Лухманову статья, — монотонным, бесстрастным голосом читал английский асессор, — имеет более политический, чем личный, характер. Но так как употребленные в ней выражения являются действительно оскорбительными для истца, то суд предлагает ответчику извиниться перед истцом и одновременно внести пятьсот долларов в пользу голодающих в Китае. Суд надеется, что истец, учитывая политическую обстановку и нервность, которую она вызывает, примет извинения ответчика».

Кампанион, сидевший рядом с Фишером, начал что-то возмущенно шептать ему на ломаном английском языке. Но Фишер не дослушал, встал и заявил суду:

— Истец согласен принять извинения!

Шуль дернул меня за рукав.

Я встал и произнес следующее:

— Я в своей статье нападал не на лиц, а на факты. Если бы то, что сделали по отношению к Добровольному флоту господа Федоров, Кампанион и многие другие, сделали бы лица с другими фамилиями, то в статье изменились бы фамилии, но не изменилось бы описание фактов.

Взбешенный Кампанион дернул плечами и демонстративно вышел из зала. Белогвардейщина злобно и возбужденно зашепталась. Матросы зааплодировали.

— Тише! — раздался голос пристава. — Здесь не театр.

Начинающий адвокат Шуль сделал свое дело. И на другой день после суда я поспешил уехать из слишком «гостеприимного» Шанхая во Владивосток.

Временное владивостокское правление Доброфлота продержалось до меркуловского переворота 26 мая 1921 года.

Когда Советская Россия получила возможность приступить к восстановлению хозяйства страны, Совнарком издал положение, которым Добровольный флот был восстановлен.

В Москве было создано правление Добровольного флота.

Однако в распоряжении возобновленного Правления, да и то условно, имелось всего три парохода. Тринадцать наиболее ценных пароходов, захваченных англичанами, находились в руках британского правительства (девять из них Англия в конце концов вернула нам). Шестнадцать пароходов продолжали оставаться в руках федоровцев на Дальнем Востоке. Семь кораблей, захваченных белогвардейским, так называемым «парижским правлением», плавали за границей. Пять пароходов и одно парусное учебное судно были проданы тем же «правлением» иностранцам; два стояли в Нью-Йорке, задержанные представителем РСФСР; один стоял в Триесте и находился в руках экипажа, не желавшего подчиняться парижскому правлению, но и не имевшего возможности вывести пароход из Триеста; два судна застряли в Шанхае и одно в Чифу и находились в таком положении, как и пароход, стоявший в Триесте.

25 октября 1922 года Владивосток был занят Красной Армией. Интервенты и покровительствуемые ими Доброфлотские федоровцы бежали. Наследнику японского ставленника Меркулова — адмиралу Старку удалось угнать при оставлении Владивостока пять старых небольших пароходов. Одиннадцать лучших кораблей осталось. Скоро к ним присоединились еще пять, прибывших из портов Китая и Японии, да еще пять пароходов были возвращены иностранными захватчиками и работали в европейских водах.

Пароходы «Астрахань» и «Эривань» не попали в руки «Янцепу-дока». Они простояли в китайских водах Шанхая до 25 октября 1922 года и благополучно вернулись в советский Владивосток.

Расплатился с «Янцепу-доком» за ремонт «Индигирки», как это ни удивительно, Федоров. Он придумал новую комбинацию, в которой ему помог другой белогвардеец — Бельченко, бывший царский консул в Ханькоу, перешедший, так же как и Гроссе, на роль «советника» по русским делам при местном китайском комиссаре. Федоров и Бельченко уступили «Янцепу-доку» за 250 тысяч таэлей громадный земельный участок Доброфлота в Ханькоу, прилегавший к центральной набережной и оцененный местными коммерсантами не менее чем в миллион долларов. Однако воспользоваться судном белогвардейскому авантюристу не пришлось. Он обанкротился перед лицом своих японских хозяев и бежал из Страны восходящего солнца. «Индигирка» перешла в наши руки.

Пароход «Симбирск» два года плавал в иностранных водах Дальнего Востока сначала под старым русским, а потом под французским флагом. 1 января 1923 года он был возвращен во Владивосток и поднял красный флаг с буквами РСФСР. Потом «Симбирск» назывался «Ленин» и плавал в Черном море.

В 1924 году Добровольный флот слился с Совторгфлотом, ныне морским торговым флотом СССР.

Флот, созданный на народные деньги, перешел народу.