Вот уже давно, несколько лет подряд, как Вера Николаевна 31 декабря даёт вечер и ужин «для одиноких», т. е. для тех из её друзей и знакомых, у которых нет близкого, с кем в 12 часов ночи чокнуться бокалом шампанского, кому искренно пожелать «нового счастья».

На эти оригинальные, полные особой тихой весёлости вечера «одинокие» собираются охотно, и уходя из её уютной столовой, полной цветов и огней, уносят в сердце частичку бодрости и надежды на «новый год».

Вере Николаевне всего 25 лет, она не жена, не вдова, не девица, ни даже разведённая жена. 17 лет она осталась сиротою без всяких средств и поселилась нежеланной гостьей в большой семье своего дяди. Неожиданно для всех за неё посватался богатый, изящный, старый холостяк Богаев и «своим великодушием» привёл в восторг и умиление родственников, приютивших сироту. Вере Николаевне нечего было и говорить, так как её никто ничего и не спрашивал. Пышная свадьба была отпразднована.

Муж оказался влюблённым, пылким не по летам и, измучив, напугав жену вспышками ревности и страсти, добился только одного результата — получил удар паралича. Созванные знаменитости единогласно решили отправить его за границу на воды, но… не с молодой женой, а с опытной сиделкой и фельдшером. Вера Николаевна, испуганная, измученная и озабоченная дебютом своего «семейного счастья», мало-помалу пришла в себя и зажила в своей прекрасной квартире одна на положении жены где-то лечившегося мужа.

С тех пор, как она решилась понемногу принимать и выезжать в так называемый свет, не раз она слышала признания в любви, но так как и муж уверял её когда-то в этом же чувстве, то самое слово «любовь» возбуждало в ней страх, отвращение, и ей казалось, что надо было чудо, громовую стрелу страсти, которая вдруг, без слов, без предварительного флирта, как удар из чистого неба, вонзилась бы в её сердце и как луч неизъяснимого света прорезала бы его равнодушную дремоту. Шли года, ничего подобного не случалось. Она жила холодная, приветливая, ровная со всеми, но… в душе её всё-таки мало-помалу совершался переворот — раны, нанесённые её неразвившемуся чувству, её бедной скомканной молодости, заживали, далёкий муж, впадавший в старческий идиотизм, переставал казаться грозным кошмаром и какое-то несознанное, неясное чувство стало зарождаться в её душе, молодая кровь, не формулируя своих требований, волновалась, сердце то замирало, то билось слишком сильно, расположение духа менялось, за часом равнодушие и скуки являлось необыкновенное одушевление. Смех, резвость, переходившие быстро в обиду, гнев, слёзы. Затем наступил вечер, когда по какому-то странному случаю она у себя дома слишком долго осталась с глазу на глаз с Алексеем Александровичем Лазовским, инженером, недавно кончившим курс. Угадал или нет молодой человек её состояние, но он пришёл вовремя. Сидя с Верой Николаевной перед камином, они незаметно перешли из условной светской болтовни в более искренний, простой тон. Жаркий огонь как будто растопил холодную сдержанность молодой женщины. Оба заговорили тише, слова прерывались и, наконец, наступила минута взволнованного молчания. Оба взглянули друг другу в глаза, её щёки вспыхнули, она чуть-чуть отвернулась, он встал и прошёлся по комнате. Приземистый, плечистый, с небольшой головой, хорошо посаженной в плечах, с чистым лицом, толстыми губами, ясными серо-голубыми глазами, Лазовский имел вид здоровый, спокойный, а упрямый широкий лоб говорил за его уменье выбрать и отстоять свою дорогу. Своим молодым чутьём он сразу угадал любовную тревогу, засветившуюся теперь в тёмно-карих глазах молодой хозяйки, и насторожился. Громадная самонадеянность подсказывала, что… вот теперь, здесь, у камина, без всяких слов, без объяснений свершилось что-то, что из далёких сделало их близкими людьми.

— Вера Николаевна, могу я ухаживать за вами? — сказал он просто, ласково, как бы смеясь сам над собою и, подойдя к ней, нагнувшись вперёд, поглядел в её глаза.

Она откинулась на спинку кресла, в котором сидела, и засмеялась нервно и бессознательно вызывающе.

— Ухаживать? Зачем?

— Вот вопрос! — Лазовский тоже засмеялся. — Ну, чтобы согреть, отметить глубже нашу дружбу. Ведь мы друзья?

— Пожалуй, не знаю. Мы никогда не ссорились, но разве нужно уже подогревать нашу дружбу?

— Не подогревать… Эх, какая вы недобрая! Согреть, я сказал, вот так! — И тихонько опустившись одним коленом на подушку, лежавшую на полу у её ног, он взял в свои её холодную ручку и, не целуя, стал греть её своим дыханием.

— Бедная ручка, какая холодная, нервная, а какие строгие, тёмные глаза. — Он смотрел снизу в сгустившуюся глубь её глаз… Как крепко сжаты губы…

Она невольно улыбнулась.

— А если бы я стал молить не о дружбе… — Он совсем опустился на подушку и грудью почти дотрагивался до её колен. — Не о дружбе…

Вера Николаевна встала и, нервно смеясь, отошла от камина.

— Алексей Александрович, какой-то философ сказал, что есть слова, которые как заклинания будят невидимых духов. Не говорите того, что вы хотели сказать, я боюсь завистливых, тревожных толков, мне кажется, они особенно враждебно относятся к людскому счастью. Оставим наш разговор сегодня, прошу вас. Вы завтра придёте?

— Приду, если…

— Опять — если. Без условий. Я вас жду, а теперь ступайте домой…

Она протянула ему руку.

— Уходить?

Они стояли один против другого. Горячие руки сблизились, в её глазах он видел трепетный, влажный блеск, милое смущение и нежность разлились по всем чертам её лица, сухие губы раскрылись в смущённой улыбке, но ещё раз женственная стыдливость восторжествовала.

— До свиданья, — сказала Вера Николаевна и, как бы оторвавшись с места, вышла из комнаты.

Инстинкт подсказал инженеру верный шаг. Он дрожащей рукой взял свою шляпу и молча вышел.

С того дня, среди холодной ещё долгой осени, над головою Веры Николаевны как бы пронеслось весеннее дыхание, она «почувствовала» простор и свет. Невысказанные слова любви всё же разбудили дремавших кругом неё духов горя и радости, страха и надежды, спутников каждой человеческой жизни. С этого вечера всё изменилось в её глазах, свет стал мягче, сумерки таинственнее, а ночь, как заговорщик, охватывала её, жалась к ней и всё что-то говорила ей невнятным, смущающим шёпотом. Сердце её рвалось к любви. Ещё недавно бывали минуты, когда отчаяние охватывало её при мысли, что идут её лучшие годы и день за днём, как сказочный вампир, высасывают у неё силы и молодость, что от неё несправедливо отнята единственная громадная радость женщины — материнство, таинственная, святая, страшная радость возродиться в другом существе. И, забывая все людские законы, забывая цепь, сковывающую её с полуживым мужем, забывая условную нравственность, ей вдруг представилась возможной и близкой полная, торжествующая любовь.

Её охватил восторг, — восторг, полный священного трепета, глубокой, беспредельной благодарности, религиозного страха перед возможным чудом воплощения. Голгофа человеческой жизни превратилась перед ней в волшебный мир грёз и любви.

Дни летели за днями, настала зима. Лазовский, считавший с того вечера выигранной битву любви, не добился ещё ничего. Это было не кокетство, не игра в любовь, — это была искренняя женская стыдливость, которая боролась с просыпавшейся чувственностью. Последнее время Вера Николаевна инстинктивно избегала быть с ним вдвоём, но и в компании, в театре, на прогулке — всюду она чувствовала его близость и милым взглядом, взволнованным жестом, мягкой нотой голоса умела передать ему своё молчаливое: «люблю». Сознав и не испугавшись своего чувства, она давала ему время как бы сконцентрироваться, окрепнуть и получить ту силу, которая будет порукою его прочности. Вполне чистая душой, нетронутая светскою фальшью, она чужую душу мерила своею и не сомневалась, что он переживает то же.

31 декабря Вера Николаевна, в коротенькой «американке» с высоко поднятым бобровым воротником, в узкой чёрной юбке, в бобровой же шапке с одним орлиным пером сбоку, весело, оживлённо переходила из магазина в магазин, закупая лакомства и вина для встречи Нового года.

— Та-та-та, барыня милая, что покупать изволите? — услышала она за собою знакомый голос в то время, как всё её внимание было поглощено выбором ананаса.

Вера Николаевна подняла голову и весело улыбнулась: перед нею стоял знакомый художник, тучный старик на коротких ногах, на его широком пухлом лице, цвета свёклы, сияли весёлые жёлтые глаза.

— Да вот покупаю кое-что к встрече Нового года. Помогите-ка мне, Александр Иванович, выбрать ананас.

И Вера Николаевна, всё также весело и мило улыбаясь и ананасу, и Новому году, и старому Александру Ивановичу, посторонилась от прилавка. Старик, пристально посмотрев в оживлённое личико молодой женщины, помог ей купить и ананас, и всё, что она ещё спрашивала, затем проводил её до саней, усадил, закутал и побрёл домой, забыв совершенно то, зачем сам пришёл в магазин. Что-то далёкое, дорогое, давно утерянное в жизни напомнили ему её улыбка и рассеянный ласковый взгляд её глаз; что-то необыкновенно чистое и трогательное показалось ему в её узком полумужском костюме, в её тоненькой, точно ещё не вполне определившейся фигуре…

«Вот, — думал он, — если бы можно было уловить последний трепет листьев, превращающий бутон в розу, увидеть пробуждение сердца, делающего из юноши молодого человека, из девушки-ребёнка — девушку-невесту, тогда я понял бы, что говорили её губы и глаза, что мелькало и дрожало в каждой чёрточке её лица». И старый художник, в душе которого проснулись и «розы и грёзы», побрёл домой, унося в душе образ молодой женщины, как идеал пробуждения жизни.

Наступил вечер 31 декабря. «Одинокие» встрепенулись, им показалось, что они в первый раз увидели свою молодую хозяйку. До сих пор, видясь чуть не каждый день, все они знали красивую Веру Николаевну как женщину милую, но несколько холодную, как бы подавленную, все считали её несчастной и, как в доме удавленника не говорят о верёвке, старались в своих разговорах обходить всё, что могло бы «напомнить» или «вызвать»… Теперь перед ними стояло существо полное красоты, сил, жажды жизни в самом хорошем высоком значении слова — жизни во всей совокупности звуков, теней, света, тепла, добра и поэзии. Сообщая всем своё деятельное, бодрое расположение, хозяйка оживляла своих гостей; полились рассказы, шутки, остроты и часы пробили два — условный час расходиться, — неожиданно и нежеланно.

Когда за последним из гостей закрылась дверь, Вера Николаевна осталась одна в прихожей. Горничная ушла, огонь в столовой был погашен, и дверь в неё заперта. В квартире воцарилась тишина, и только часы во всех комнатах громко, лихорадочно отбивали свои секунды.

Условного между Верой Николаевной и Лазовским не было ничего, а между тем молодая женщина ждала убеждённая, что чудо должно совершиться — и оно совершилось в том инстинкте, с которым — «он» был тоже убеждён — его ждали.

Вера Николаевна услыхала, как по лестнице кто-то бежал лёгкими скачками; она придвинулась к двери и раньше чем Лазовский дотронулся до ручки, — дверь открылась. Он вошёл, запер её за собою на ключ, и они очутились оба в полутёмном зале, где всюду, на столах, на этажерках, благоухали гиацинты и лёвкои — бледные дети оранжереи, спешившие излить свой нежный аромат, и умереть, не дождавшись ни одного луча солнца.

Завладев руками Веры Николаевны, Лазовский привлёк её к себе близко-близко и, дотрагиваясь губами до горячего, красного ушка, прошептал:

— Никто не войдёт?

Вопрос был диссонансом и, как скрип пера, как ворвавшийся сквозняк, заставил молодую женщину вздрогнуть и отодвинуться. Капля грязи упала на расцветшую розу любви.

— Не знаю, думаю никто, — отвечала она, сконфузившись.

— Всё-таки лучше запереть двери, — сказал он и запер двери зала, повернув в них ключ.

— Ах, зачем! — вырвалось у неё.

— Так лучше… никто не видел, как я вернулся… Знаешь что, — потушим огонь в прихожей, ты выпустишь меня потом сама.

Что он говорил ей «ты» — её не удивляло, в мечтах она давно уже говорила ему так, но — что значит «потом»? В груди её сжалось…

Он хотел тихонько, на цыпочках выйти в коридор тушить лампу, но она остановила его.

— Постой… сядь здесь… я хочу спросить тебя…

— Что спросить? — Он снова подошёл к ней и вдруг, обняв, горячо прижался к её губам.

Его поцелуй, как первая страстная ласка, охватили её, и, очарованная, бессильная, она сама обвила руками его шею.

— Вот видишь, — шептал он, — и спрашивать не о чем! — И легко освободясь от неё, он вышел в прихожую, потушить лампу и на цыпочках вернулся в зал.

— Вот так, никто не узнает и не услышит, швейцара не было, когда мы выходили, он не знает, ушли ли отсюда гости или ещё остались.

— Постой… — она снова овладела собою и отстранила его руки, — о чём ты хлопочешь?

— Тише, Вера! Как ты говоришь громко.

— О чём ты хлопочешь, объясни мне? Постой, дорогой, умоляю тебя, поговорим хоть немного. Чего ты боишься?

— Как чего, а если твоя прислуга узнает?

— Конечно, узнает!

— Как — конечно? Так ведь узнают и все тогда. Наверно узнают…

— Зачем же нам скрывать?

Лазовский засмеялся.

— Дитя ты милое, да ты сама-то понимаешь, что говоришь?

— Понимаю. Ведь…

Лазовский не дал ей договорить Он снова обнял её и целовал губы, волосы, лоб, щёки…

Воля молодой женщины слабела, туман охватил голову, она забыла слова, которые хотела сказать.

В комнате рядом раздались шаги, кто-то стучал в дверь зала.

— Барыня, телеграмма, потрудитесь расписаться.

Лазовский опустился на крошечный диванчик, стоявший за ширмою у дверей. Вера Николаевна, вся дрожа, открыла дверь и вышла в другую комнату. Через несколько минут он слышал, как горничная ушла, дверь снова закрылась, и перед ним стояла Вера Николаевна, вся бледная, со странным не то счастливым, не то испуганным лицом.

— Ступай домой… завтра вернёшься… и… нам… не зачем больше скрываться — муж умер…

Она села в кресло, и нервное возбуждение вылилось в слезах.

— Ступай домой… я успокоюсь… это так… неожиданно… странно… и Новый год… и смерть…

Мысли, чувства обрывками, как вырывавшиеся слова, толпились в её голове.

Лазовский встал и молча, не найдя ни слова ответа, взял свою шляпу, также тихо направился в прихожую, надел пальто и ушёл…

Вера Николаевна долго сидела в кресле и плакала, потом вскочила и рассмеялась. Свобода! Снова стихла, вышла в спальню и стала на колени перед образами, но ни одного слова искренней молитвы на ум не шло, ей стало страшно, она позвонила горничную и велела ей лечь рядом в зале на диване, затем зажгла в спальне фонарь, разделась, легла в кровать и… заснула.

Утром она проснулась, как если бы её толкнули, проснулась и сразу вспомнила всё… Смерть являлась ей в «вежливой», так сказать, отвлечённой форме, без трупа, панихид и страшной процессии похорон.

Сестра генерала, жившая за границей, извещала её, что, по его желанию, он будет похоронен там же на русском кладбище Висбадена.

Вера Николаевна вскочила с кровати, сон, так неожиданно, грубо овладел вчера ею, что она спала в самой неудобной позе, лицом в подушку. Теперь она чувствовала, что руки и ноги её точно заржавели и с трудом двигались в суставах, лицо было бледно, измято, глаза тусклы, и под ними от слёз образовалась какая-то синеватая опухлость. «Не всё ли равно, ведь теперь он должен уже иначе глядеть на меня».

Ради Нового года она надела белое платье. Не стесняясь, позвала горничную и не велела принимать никого кроме Лазовского.

Часы проходили, она то сидела у камина, то ходила по комнатам, ждала без скуки и раздражения, ей казалось понятным, что к ней он приедет как к себе, т. е. покончив с циклом неизбежных визитов. Бледное лицо её временами вспыхивало, глаза загорались от внутреннего счастья, которое, как луч солнца, едва сквозивший за свинцовыми тучами, всё больше и больше выбивалось из-под всяких соображений и тяжёлых мыслей о прошлом и вдруг залило всё её существо глубокой, сознательной радостью, и она оглянулась кругом.

Портрет генерала, с узкими, чёрными щёлками для глаз и нафабренными длинными усами, глядел на неё из массивной золотой рамы.

— Но ведь ты миф, миф! Рассеявшийся кошмар! — воскликнула она и тихо засмеялась.

— Чего я буду хитрить сама с собою, — она ещё раз осмотрелась кругом, — ведь я не желала его смерти, ни одной мыслью не звала её — а пришла… я не виновата, что душа моя встрепенулась!

И любовь Лазовского, вчерашние глаза его, поцелуй, всё получило теперь иной смысл, над её любовью раздвинулся горизонт, у неё было будущее и в нём своё законное, прочное счастье. Счастье! Он приехал в 7 часов, и она только мило улыбнулась и по-детски несколько раз кивнула головой, когда он подтвердил ей её догадку.

Да, он приехал, покончив визиты, пообедав, чтобы уже остаться с нею.

— Кто был? — спросил он.

— Никто, разве я могла решиться принять кого-нибудь, кроме вас.

Он хотел выразить удивление, но она позвонила. Вошла горничная и более приветливо, более фамильярно поклонилась Лазовскому, назвав его в первый раз Алексей Александрович.

— Мы будем пить чай по новому, у меня в будуаре… в столовой так официально…

Лазовский снова хотел что-то сказать, но снова Вера Николаевна позвонила, и когда в хорошеньком тёмно-гранатовом будуаре были спущены портьеры и драпри, и на мраморном столике закипела венская серебряная «бульотка», заменившая самовар, вся комнатка приняла уютный семейный вид.

— Где хоронят генерала? — спросил Лазовский, садясь в низенькое голубое кресло.

— В Висбадене, там его сестра…

Вера Николаевна села рядом на крошечную кушетку и, опираясь подбородком на её валик, глядела ему прямо в глаза.

Лазовский достал папиросу.

— Можно курить?

— Конечно!

— Простите за вопрос, который диктует мне глубокое участие. У генерала было хорошее состояние?

— Не особенно, он перед болезнью много потерял на бирже, не хотел ликвидировать, а голова его уже плохо соображала и работала.

— Вы… наследница?

— О, нет, только седьмая часть по закону, что будет равняться очень немногому, у него два родные племянника, сыновья сестры, которая и теперь живёт с ним вот уже несколько лет.

— Может быть, по духовному завещанию…

— Мне?.. Да представьте себе, что он возненавидел меня за то, что я не последовала за ним, я и эту-то седьмую часть не взяла бы от его родных, если бы… — она вдруг смолкла.

Каким-то странным ей вдруг показался их разговор, не таким, как ждало её сердце.

— Вы, что же, считаете необходимым ехать туда?

— Зачем? Боже избави, я истрачу большие деньги, приеду после похорон и его родные обвинят меня, что я приехала что-нибудь подсмотреть или получить, да и, наконец… — она снова оборвала.

Он молчал, папироса его потухла; левой рукой он машинально крутил кисть на локотке кресла и пристально глядел на Веру Николаевну. Её глаза были теперь опущены, и пушистые, загнутые кверху ресницы изредка вздрагивали, толстый узел волос спустился с затылка и, готовый развиться волнистой змеёй, едва держался на двух больших черепаховых шпильках, ни одна морщинка не легла ещё на гладкой матовой коже её лица, изящная линия её тела, несколько нагнутого вперёд, ещё сохранила всю молодую грацию.

«Который ей год? — думал Лазовский и сам себе ответил: — лет 25–26, т. е. мои года, может быть, она даже на год-два старше меня». Он глядел и её свежесть, красота, грация мало-помалу будили его чувственность, вчерашняя сцена воскресла в памяти, и в ту минуту, как он хотел, нагнувшись, руками охватить её плечи, она подняла голову, и её глаза серьёзным взглядом насторожившегося недоверия остановились на нём. Пока он спрашивал её и затем молчал, она пережила страшное ощущение, точно светлая долина грёз и счастья, по которой она бежала со вчерашнего дня, привела её в мрачную узкую пещеру, из которой не было выхода. Не формулируя даже мысленно «той» фразы, которую он должен был ей сказать, она ждала её с первого их взгляда, ведь он любит её, и она свободна. Но отчего то, что было вчера, так изменилось сегодня? И вдруг точно чужой голос сказал в её душе: «Вчера ты была чужая жена, богатая женщина, завидная любовница, — сегодня же ты вдова, может быть, без средств и с правом выйти замуж, то, что вчера было приятно — сегодня становилось опасно»… Но ведь она любила его, ведь он ухаживал за нею давно, давно, он как сетью опутывал её своей лаской, сперва как мужчина, симпатизирующий одинокому положению молодой женщины, потом как друг, а затем, затем душа её проснулась и сознала любовь, уже жившую в ней, пустившую корни, ставшую её жизнью.

Мысли бежали в её голове и отражались ясно в глазах, — теперь они заволоклись слезами, и верхняя, несколько короткая губка её отделилась, открыла молочно-белые зубы, стиснутые как бы от судорожного рыдания. Он обнял её, прижал к груди, начал целовать, а она, уже не сдерживая рыданий, не пряча слёз, бежавших как струи дождя по бледному личику, только повторяла:

— Не надо, не надо, ах, напрасно!

— Что напрасно? Напрасно люблю? — прошептал он.

— Это не любовь, нет!

— Как не любовь! — он почти поднял её на руки и стал жарко, жадно целовать её.

Она вырывалась, он удерживал, но она с нервной силой почти отбросила его.

— Нет, нет!

Он обиделся.

— Это ты не любишь меня! Любящая женщина не соображает, не рассчитывает, а покоряется ласке.

— Я не люблю тебя? Да я бы жизнь отдала за то, чтобы верить в твою любовь. Разве я вчера говорила тебе что-нибудь?

— Вчера — нет, но сегодня я не понимаю тебя, не узнаю.

— Потому что сегодня я поняла, я узнала.

— Что ты узнала, ну, что, говори? — он снова взял её за руки.

— Ты любишь меня нехорошей любовью, любовью минуты, для тебя я не «та» женщина.

— Какая та?

— Та, идеал которой ты создал себе, та, которая будет твоею женой, матерью твоих детей. — Она схватила его за плечи и впилась глазами в его глаза.

— Ну, скажи, будь честен, будь мужчина, друг, товарищ, скажи, мелькнула ли у тебя мысль хотя так, на секунду, после всех сказанных мне вчера слов, сегодня прийти и предложить мне на всю жизнь твоё сердце и руку.

Он стоял холодный, лицо его точно подёрнулось дымкой.

— Вчера ты была ещё не свободна, сегодня, мне кажется, тоже ещё так рано, так странно говорить об этом.

— А отдаться тебе здесь, сейчас, среди вопросов о том, поеду ли я «туда», получу ли наследство. Это можно? Да?

— Я не знаю, в ваших словах всё, что хотите: предусмотрительность, расчёт… но не любовь.

— Не любовь! — в её крике было столько искренности, что он вздрогнул; слёзы её высохли, и прелестные карие глаза влажно блестели, румянец вернулся, губы заалели, голос её вздрагивал и принял страстный бархатистый звук.

— Не любовь! Да разве ты не видел, что я счастлива была бы отдаться тебе вчера без всяких условий, без мысли о том, что скажут, что будет, но у меня было отчаяние в душе, смерть. Вчера у меня не было будущего, ты разлюбил бы меня и я, может, покончила бы с собой, сегодня — жизнь открыла мне свои ворота и я хочу жить, хочу любить тебя свободно, открыто и на всю жизнь, хочу быть твоей женой, иметь детей от тебя, растить и воспитать их с тобой!

Его охватил страх перед этой здоровой, сильной, красивой женщиной, смотревшей так на любовь. Да, он всегда был убеждён, что он женится — это входило в программу его жизни; но воспитанный, выросший в традициях строго-бюрократической семьи, он привык всегда смотреть на любовь как на наслаждение, а на брак как на прочное благоустройство своего гражданского положения. Живя и расходуя свои силы и средства, как хотел, он, со свирепым мужским эгоизмом, не согласился бы ни на йоту поступиться в тех привилегиях, которые предоставлены мужчине строем общественной жизни. Девушка, самая чистая, не чувствует отвращения к мужчине уже пожившему, насладившемуся жизнью, тогда как на миллионы так называемых цивилизованных мужчин едва ли найдётся сотня, которые не потребовали бы от невесты девственности как своего неотъемлемого права. Начать жизнь со вдовой, строить супружеский алтарь на развалинах чужого очага — нет, это значит отказаться от той порции программного счастья, которое предоставляется каждому благовоспитанному мужчине; на вдове можно жениться только по здравому рассудку, или опираясь на приносимые ею связи или громадное приданое, а тут не было ни того, ни другого, — зачем коверкать жизнь.

— Зачем вы начали так говорить? Зачем заставили меня думать, рассуждать? — начал Алексей Александрович. — Теперь я не знаю, что сказать вам, но если бы вы просто отдались любви, разве я знаю, чем кончились бы наши отношения, в какую форму вылились бы они…

— А я знаю, мы разошлись бы после, тогда, когда у меня не хватило бы и сил потерять вас. Нет, я этого не понимаю.

— Чего?

— Не понимаю, как может мужчина женщине сказать: «люблю тебя», год искать её близости, страдать, и когда она согласна отдать ему себя, но честно, открыто перед всеми, — он молчит, боится… Я хороша для того, чтобы быть вашей любовницей, но не обладаю достойными качествами жены, — значит, любовь и брак две разные вещи!

Тоска обиды сжала её грудь, слёзы горькие, невыплаканные, стояли в горле.

— Мужчина никогда не может быть верен, ему всегда нужны две женщины: «та», которая носит его имя и даёт ему детей, и другая, которая представляет собою оселок его способности ещё внушать любовь и побуждать женщину. Я не хочу сомнения, ревности и страха, не хочу, чтобы около меня ты думал о той законной девственнице, которую по праву получишь из рук родителей, для которой, какова бы она ни была, бросишь меня, а потом, устроившись в своём гнезде, будешь для таких же, как я, бросать «её» и обманывать. О, нет, нет, если женщина должна быть верна одному мужчине, то и мужчина должен быть верен одной женщине. Моя жизнь изломана не мною, я жертва вашего же мужского права на девственницу; теперь я вдова, и если мне не суждено найти человека, который открыто и законно взял бы меня снова в свои жёны, я не хочу быть наложницей, любовницей, которую прячут и скрывают, с которою коротают время до женитьбы — не хочу!.. Прощайте!.. ступайте прочь!..

Она закрыла руками лицо и зарыдала. А он ушёл.

1896