Совсем короткий роман

Лухманова Надежда Александровна

Лухманова, Надежда Александровна (урожденная Байкова) — писательница (1840–1907). Девичья фамилия — Байкова. С 1880 г по 1885 г жила в Тюмени, где вторично вышла замуж за инженера Колмогорова, сына Тюменского капиталиста, участника строительства железной дороги Екатеринбург — Тюмень. Лухманова — фамилия третьего мужа (полковника А. Лухманова).

Напечатано: «Двадцать лет назад», рассказы институтки («Русское Богатство», 1894 и отдельно, СПб., 1895) и «В глухих местах», очерки сибирской жизни (ib., 1895 и отдельно, СПб., 1896, вместе с рассказом «Белокриницкий архимандрит Афанасий») и др. Переделала с французского несколько репертуарных пьес: «Мадам Сан-Жен» (Сарду), «Нож моей жены», «Наполеон I» и др.

 

Из цикла «Как сердце страдает».

На днях я получила три письма, одно за другим; адреса не было, — я не могла ответить ни на одно. Чужая душа открылась передо мной; из неё коротким аккордом вырвалась гамма надежды, любви, страсти и отчаяния. И затем душа эта снова закрылась — точно внезапно, неизвестно откуда вызванное явление потухло, навсегда исчезло для меня. Имею ли я право напечатать эти письма? Я думаю, что да, потому что они писаны были не мне — «её высокоблагородию такой-то», — а мне — писателю психологических очерков. Наконец, письма эти так искренне просты, красивы, что мне хочется сообщить их; они все анонимны, а потому я безусловно верю, что вырваны из жизни.

 

Письмо первое

Я пишу вам, у меня нет никого-никого кругом, а я чувствую потребность громко крикнуть: «Люблю, люблю, люблю!» Поймите, люблю первый раз, люблю бессмысленно, глупо — ни за что, ни почему, ни отчего! Ах, да! Вы удивлены, что я пишу вам? — Нет? — Я хочу, чтобы меня поняли, чтобы с интересом выслушали мой бред, потому что ведь я брежу с открытыми глазами, полными слёз, с лихорадочно горящими щеками, со смехом, который вдруг совершенно случайно и беспричинно вырывается у меня; конечно, я брежу! И вот я представляю себе, что я — книга, книга, написавшаяся сама собою, одними ощущениями, и вы читаете меня и понимаете, что читаете правду, страничку редкого момента короткого человеческого счастья. Логики здесь не может быть, подробности тоже неинтересны, — да? Я замужняя, живу не в Петербурге, откуда пишу вам — нет, далеко, в провинции. Если б вы знали, как у нас всё скучно, размеренно, страшно монотонно. Муж — русский немец — аптекарь, от него всегда чем-нибудь пахнет, и от всего, даже от хлеба, от яблока, от чаю, молока пахнет последней травой, которую развешивали, последним лекарством, которое только что приготовили. Квартира наша тут же за аптекой, а лаборатория — в кухне. У меня один сын; это тонкий, длинный семилетний мальчик, с острым носом, близко сдвинутыми глазами как у отца, белокурый, необыкновенно благонравный. Он обожает аптеку и благоговеет перед отцом, ходит всегда за ним, стараясь копировать его походку, жесты, страшно гордится, когда отец поручает ему самостоятельно мешать какую-нибудь мазь или развесить порошки. Мальчик никогда не шалит, и когда я его целую, говорит: «Не мешай!..»

Театра в нашем городе нет, в гости ходить я не люблю; да и некогда; единственное развлечение — изредка обед у доктора, прогулка в общественном саду, новая шляпа и разговоры о том, кто умер, кто болен, кому прописано какое лекарство; как высшее проявление интеллигенции — политические споры, причём, конечно, все симпатии мужа лежат на стороне Германии… И вдруг… я получаю письмо от сестры, которая замужем за доктором-моряком: «Мы вернулись из Японии и теперь, вероятно, навсегда поселимся в Петербурге. Высылаю тебе деньги, проси мужа отпустить тебя на месяц. Ты, кстати, поможешь нам устроиться. Миша приехал с нами и тебе кланяется».

Я подала письмо мужу и убежала в свою комнату. Из открытого окна я видела, как постепенно гасли огни нашего мирного засыпавшего города. Стрижи, описав под моим окном с резким криком несколько кругов, исчезли, и полное молчание водворилось; только изредка, быстро, почти около самой моей головы, беззвучно проносились летучие мыши. На небе, догорая, ещё долго дрожала нежно-розовая полоска; задев чуть-чуть конёк какой-то высокой крыши, она на минуту вырисовала его на фоне неба, затем, оставив его стушёвываться, поднялась выше, выше, растаяла, потухла, и всё слилось в наступивший ночной мрак…

«Миша приехал с нами, с нами, с нами, с нами!» — пело моё сердце.

Вошёл муж, с письмом в руках:

— Что загрустила, спряталась, неохота ехать в петербургское болото? А ехать надо: сестрица со своим супругом обидятся, а у них детей нет, богаты, в будущем нашему Фриценке может быть большая поддержка…

Я дала себя уговорить мужу и… на другое утро уехала.

«Миша приехал, приехал и кланяется тебе!» — пело моё сердце до тех пор, пока я сама не приехала в Петербург… Он не поклонился мне, а схватил меня в объятия «по родственному». Миша — это моряк, двоюродный брат мужа моей сестры.

Представьте, на этом я и кончаю моё письмо; мне сказать больше вам нечего. Я не то, что счастлива — я… я просто вне конкурса жизни… Когда я остаюсь одна, я бросаюсь лицом в подушку и смеюсь, смеюсь громко, а слёзы так и льются из глаз. Нигде не пахнет аптекой, подумайте только! Все продукты получили для меня свой настоящий вкус и запах, я не слышу больше целыми часами характерного звука пестика, растирающего в фарфоровой ступке, никто не говорит о лекарствах, никто не убеждает меня, что Германия — первая нация в мире… Никто вечером не приходит, в халате и жёлтой ермолке на голове, в мою комнату, и никто не уверяет меня, что я должна быть счастлива, очень счастлива тем, что у нас своя аптека, а в ней мой муж-аптекарь, каких на свете мало!.. Именно отсутствием всего этого счастья я и счастлива!

 

Письмо второе

Я опять пишу вам, но если бы, вместо письма, я могла решиться приехать к вам, позвонить, войти и затем всё-всё как на исповеди высказать вам! Неужели вы приняли бы меня холодно, с изумлением? Не может быть; вы были бы не вы, т. е. не та женщина, какою вы рисуетесь в воображении тех, кто читает ваши произведения. Я думаю так: вы — женщина немолодая, одинокая (иначе не было бы так много грусти в ваших описаниях природы и жизни) и добрая… При этих качествах, для меня, вы обладаете ещё несравненным достоинством: вы посторонняя — т. е. не родственница, обязанная стоять на страже моей добродетели, и ни лицо, заинтересованное в тех событиях, которые я переживаю, — значит, вы можете быть беспристрастны.

О! Как многие-многие из молодых женщин нуждаются в женщине пожилой, доброй, беспристрастной, которой могли бы открыть свою душу! Может быть, я и приду к вам, но после; теперь пока позвольте мне хоть писать вам, — это благотворно влияет на меня, я как-то собираю мысли и уясняю их себе, и притом я как будто не одна, за мною точно невидимо следит кто-то, кому я должна дать отчёт.

Сестра старше меня на десять лет, она родная мне по отцу; но моя мать, вторая его жена, была француженка-певица; он познакомился с нею в Лионе, влюбился, обвенчался и увёз сюда. Какое представление имела моя мать о России там у себя — не знаю; но до самой смерти она не переставала говорить: «O que je me suis trompée!» В отце она тоже ошиблась, потому что он далеко не был так богат, как она предполагала. Их совместная жизнь был ад с проблесками райских дней. Они ревновали друг друга, стрелялись, топились; расходясь, не могли вынести трёх дней разлуки и умерли в одну и ту же неделю: она — от схваченной ею страшной простуды в кустах сада, где поссорившись с мужем, просидела целую ночь; он — от безумного горя, пролежав в день похорон несколько часов на её могиле, засыпанной снегом, в ту же ночь он впал в беспамятство и умер, почти не приходя в себя.

Соня, сестра, была уже замужем; я, воспитывавшаяся чуть не с пяти лет у тётки (сестра отца), осталась после их смерти 14 лет. Больше всего на свете тётка боялась, чтобы я, вместе с густыми волосами и чёрными глазами, не унаследовала от матери и её характера; со мною обращались строго, держали очень просто, морили на шитье, порядке и других добродетелях бедных девушек, и когда мне минуло 16 лет, и за меня посватался 35-летний Вильгельм Фердинандович В-лей или Василий Фёдорович В-лом, как его все здесь звали (русский немец, лучший аптекарь нашего города), то все были так поражены выпавшим мне на долю счастьем, что даже и мне казалось, что я очень счастлива и должна быть благодарна Василию или Вильгельму — аптекарю В-лей или В-лову.

Я уверяю вас, что шла замуж самой наивной девочкой, с весьма смутными и своеобразными понятиями о женской доле. Свадьба моя была утром, и, по провинциальному обычаю, целый день, с утра до вечера, у нас толклись гости; это было уже на новой, аптекарской квартире. Сестра с мужем были в числе гостей; Миша, который старше меня всего на четыре года, был моим шафером. Боже мой! Какой это был скучный, тяжёлый, бесконечный день! Сколько ели, пили, играли в карты, и как все-все мужчины, включая даже двух официантов, без которых в нашем городе не происходит ни похорон, ни свадьбы, странно держали себя в отношении меня: никто не подходил ко мне без улыбки, никто не говорил со мной просто — так, как говорил, когда я не была ещё объявлена невестой.

Сестра моя считает себя очень красивой женщиной. Я этого не нахожу, также, как не согласна и с её презрительным взглядом на меня: мой жанр — немножко цыганский, её — «королевский», она — высокая, полная, белая, с водянисто-голубыми глазами, которые имеют способность выцветать чуть не добела при всякой вспышке гнева. Муж её — полный господин, с плоским лицом, большим ртом, с толстыми губами и чёрными, масляными, странно играющими как у кота глазами. Мне всегда казалось, что он, — или поймал мышь и только что благополучно проглотил её, или высмотрел её нору и… поджидает. Сестра ревнует его, делает ему сцены… Сначала мне это было очень смешно; но, затем, я поняла впоследствии, что ревность эта имела своё хозяйственное оправдание, так как флирты подобных господ должны стоить очень дорого. В памятный день моей свадьбы я, помню, всюду встречалась с его глазами, и мне почему-то становилось стыдно; я даже, помню, спросила его: «Почему вы так смотрите на меня?» Он мне ответил каким-то странным смехом и совсем непонятными для меня словами: «Запоминаю их сегодня, чтобы проверить завтра»… Я глупо засмеялась. Я в этот день — нервная, взволнованная — смеялась всему, что говорили. Муж меня несколько раз в день заставляли произносить это слово, и всякий раз при этом прибавляли: «Ещё ненастоящий»… — беспрестанно останавливал меня, к моему громадному смущению, брал меня за талию, фамильярно похлопывал по щеке, даже раза два на ходу поймал меня и поцеловал. Мой протест, чуть не со слезами, опять-таки насмешил всех:

— Ого, какой дичок!

— Обойдётся… — самоуверенно отвечал он.

За нескончаемым обедом, когда начались тосты, я окончательно растерялась от странных слов, намёков и пожеланий…

Скажите, вы бывали на таких свадебных провинциальных обедах? Вы понимаете в моём простом рассказе всю ту массу унижения, горечи, злости, которая охватила мою душу потом, когда я поняла всю прелесть, всю деликатность людей в отношении молодой, вполне невинной девушки, вступающей в жизнь. О, как я понимаю теперь тех людей, которые убегают сейчас после свадьбы куда-нибудь далеко, где никто не догадается, что они — новобрачные.

Совсем загнанная, встревоженная каким-то тёмным, мне самой непонятным предчувствием, я растерянно обводила глазами стол и встретилась взглядом с единственным симпатичным мне лицом; это был мой молодой шафер, Миша — двоюродный брат мужа сестры. Лицо его пылало, глаза были полны обиды и злости. Я даже растерялась, глядя на него: мне казалось, что именно я своим глупым смехом, ответами невпопад вызвала его раздражение. После обеда, в общей суматохе, я встретилась с ним в крошечном кабинете, где ещё не было никого.

— Ты сердишься? За что? — я взяла его за руку (мы с ним были всегда друзья). — На меня?

— Не знаю… во всяком случае — из-за тебя… Скажи, что бы ты хотела теперь больше всего?

Он держал меня крепко за руки и глядел мне прямо в глаза.

Я растерялась. Мне вдруг почему-то так захотелось обнять его за шею, прижаться к нему и заплакать, но ведь не могла же я этого сделать! И я сказала то, что вырвалось под давлением окружающей меня муки:

— Я бы хотела, чтобы всё это скорее кончилось, чтобы все ушли и оставили нас одних.

Это нас — я полагала: его и меня, как в те блаженные часы, когда мы играли с ним вдвоём в шахматы и отгоняли всех, кто мешал. Он же понял это «нас» иначе, т. е. меня и аптекаря. Он вырвал свои руки.

— Действительно, аптекарь осчастливил тебя тем, что женился!

И, не взглянув более на меня, он вышел, а я осталась одна и думала: «Но разве в самом деле не лучше, когда все уйдут?.. Но ведь уйдёт и он… Кто же останется? Аптекарь и я»…

И вдруг, точно занавеска какая отдёрнулась в моём мозгу: я начала инстинктивно понимать, что значит: «муж не совсем»… Я вспомнила разные слова тётки, её хлопоты по устройству нашей спальни, большую, общую кровать — и мне стало страшно и стыдно… так стыдно, так страшно, что я готова была кричать и в то же время забиться в такой тёмный угол, где никто бы не нашёл меня.

О, ради Бога, пишите, ратуйте за то, чтобы девушки сознательно шли замуж, чтоб они хорошо понимали ту власть, которую дают над собою человеку, с которым вот как я с моим аптекарем не связаны никаким чувством, никаким пониманием. Вот восемь лет прошло со дня моей свадьбы, у меня сын, и до сих пор, говорю вам искренно, каждый раз, когда я вспоминаю этот день, лицо моё пылает как от пощёчины, сердце бьётся, и я начинаю ненавидеть всех людей… всех, всех без разбора, за их жестокость, тупость и поклонение плоти.

Но как я счастлива теперь! Как счастлива! Дайте мне рассказать вам и это, но в следующем письме.

 

Письмо третье

Вот и всё кончено! Потухла феерия кругом меня, потухли и огни счастья в моём сердце. Я — снова аптекарша, в аптеке, и хлеб, и молоко, и яблоко пахнут опять какими-то мазями, опять с утра до вечера скребёт и шаркает пестик по фарфоровой ступке, опять я слышу про немецкую политику, и сын мой с важным и таинственным видом развешивает порошки.

И так всю жизнь! И это называется человеческим существованием!.. И всё-таки, знаете, лучше так, лучше уж так, как теперь, нежели то другое, что могло случиться.

Жизнь моя у сестры была сплошным праздником. Чтобы не давать мужу повода искать удовольствия вне семьи, сестра сделала из их жизни какой-то карнавал. Обедают и завтракают они чаще всего в загородных трактирах; вечера — или в балете, который обожает её муж, или дома — с гостями, шампанским и большею частью снова — тройка и поездка в какой-нибудь загородный кабак. Как мне приходилось лавировать, чтобы избегать масляных взоров, страшно ласковых слов и прикосновений горячих рук Степана Петровича (мужа сестры)! Как часто мне казалось, что я подмечаю в глазах сестры тревожный огонёк. В её словах чуялись мне подозрительные вопросы. Боже! Неужели она могла думать? Нет, это было бы совсем-совсем смешно! Сердце моё было до того полно одним человеком, в ушах звенел только его голос, в сердце повторялись его слова, от прикосновения его рук загоралась кровь, и я была безумно счастлива. Нам редко удавалось остаться вдвоём, но всё-таки я чувствовала, что та братская, индифферентная ласковость, с которой он встретил меня, с каждым часом сменялась на другое — жуткое и такое блаженное чувство! Когда нам мешали говорить, мы встречались взглядами и по несколько минут не могли оторвать их один от другого; наши сердца горели и, без слов, слагали целые гимны любви.

И вот однажды вечером, когда мы все стояли на крыльце и размещались в две тройки, подъехали ещё несколько весёлых друзей. Двум не хватало места, и решено было, что младшие — я и Миша — поедем на извозчичьих санях. Кстати, тут подвернулся лихач. Я не успела опомниться, как сидела уже в санях; Миша обнял меня правой рукой, прижал к себе, а лошадь мчалась, морозная пыль летела в лицо, по небу бежали звёзды, и всё кругом казалось поэтично, странно как сон Светланы .

— Ты с ума меня сводишь! — шептал он, и глаза его — тёмные, расширенные — сияли близко-близко около моих. — Мы никогда не остаёмся одни…

— Угадай, что бы я хотела сказать тебе?

— Я не хочу угадывать: скажи сама…

Я поняла, это он ждёт от меня признания в любви.

— Нет, не то, не то… то, что ты ждёшь от меня, я скажу тебе, но потом. Теперь вспомни, какой разговор остался недоконченный между нами?

— Какой? Не помню. Между нами всё недоговорено…

— Нет, давно… В день моей свадьбы… Ты знаешь, у меня до сих пор это лежит на душе. Ты мне сказал… Да вспомни сам… в крошечном кабинете… когда мы встретились… одни…

— Я, может, и помню, но я хочу, чтобы ты сказала мне.

— Ты меня спросил: что бы я хотела теперь больше всего? Ты ждал, конечно, что я скажу тебе: «Бежать отсюда, скрыться навсегда», а я сказала: «Чтоб все ушли и оставили нас вдвоём». «Нас» — ты понял, значит, меня и обвенчанного со мною аптекаря.

— Аптекаря! — он засмеялся. — О, как ты мило это сказала!

Он ещё ближе прижал меня к себе.

— Постой, дай досказать тебе: под словом «мы» я подразумевала только нас — тебя и меня.

— Но ведь нас не оставили бы тогда вдвоём, и всё это прошло, всё это глупости, дорого только наше настоящее; ведь ты скоро уезжаешь?

— Да… Сама ещё не знаю, когда именно.

— Ну, вот видишь ли, и ты не хочешь сказать мне того, что я жду. Ну, говори, говори!

Смутно неприятное впечатление от убеждения, что он даже забыл про то, что казалось мне так важно, в чём я так спешила оправдаться, как только мы остались вдвоём, исчезло, как только я снова увидела глаза его так близко к моим. Забыв всё на свете, я прошептала ему:

— Я люблю тебя!

— Повтори…

— Люблю, люблю!..

И он целовал меня, а я бесконечно повторяла ему одно и то же слово.

Когда извозчик осадил лошадь, и в глаза нам блеснули электрические фонари ресторана, мы точно проснулись. Я увидела лицо сестры, стоявшей на подъезде, и я поняла, что она тоже видела, как моя голова лежала на плече Миши… и я всё поняла. Даже это не могло смутить меня, я была счастлива, счастлива, и это счастье лилось из меня как шампанское из переполненного бокала. За ужином я смеялась, шутила, дурачилась, задевала всех, не замечала, что глаза сестры выцветают, а глаза её мужа принимают знакомое мне выражение глаз кота, стерегущего мышь у её норы. На обратном пути нас разлучили: я сидела в больших санях между сестрой и её мужем, но не всё ли мне было равно? Я знала что люблю и любима.

Когда мы вернулись, сестра побежала распоряжаться по хозяйству, Миша ушёл на минуту к себе; я стояла в зале и грела у камина ноги, подставляя к огню то ту, то другую подошву. Степан Петрович подкрался ко мне и вдруг обнял за талию.

— Что, скучно в провинции?

— Ах, как скучно, Стёпа.

— Переезжай сюда…

— Как же я перееду? На какие средства? Хотя… — и я махнула рукою: я была убеждена, что если б эти самые слова сказал мне Миша, я бы ответила ему: «Всё брошу и перееду туда, куда хочешь, лишь бы ты любил меня!»

— Послушай, ведь это всё можно устроить: хорошенькую квартирку, независимые средства, наряды, лошадей.

— О, Боже! Кто мне всё это даст?

— Я, если ты только захочешь! Неужели ты не понимаешь? Неужели ты не видишь?

Но я уже видела в каминном зеркале не только его возбуждённое лицо с трясущимися губами, но и бледное, искажённое злостью, лицо сестры, незаметно подкравшейся к нам.

Я не стану рассказывать вам безобразной сцены: проклинали, осыпали упрёками, вспомнили мать, от которой и не могло быть другой дочери, надо мной издевались, говоря, что я ловила двух, и оба выскользнули из моих рук: Степан Петрович потому, что за ним слишком хорошо следит его жена, а Миша… потому — о, поймите, поймите, — каким это было для меня ударом! — потому, что он женится, женится по любви, на прелестной, богатой девушке, и что свадьба его назначена через месяц и скрывалась им от всех, от всех решительно, кроме моей сестры, потому что это была слишком хорошая партия, устраивала её Соня, и только завтра старый князь, отец невесты, обещал дать своё формальное согласие. В эту минуту вошёл Миша и остановился, оглушённый криком и слезами Сони. Я бросилась к нему и схватила его двумя руками за плечи:

— Ты женишься? Да? По любви? Да говори же!

Он побледнел; но раньше, чем нашёл ответ, сестра, схватив меня за руку, грубо оторвала от него.

— Оставь её, Миша, я всё знаю, я видела, как она целовала тебя чуть не при всех, когда вы сегодня подъезжали к ресторану. Трудно устоять против женщины, которая сама вешается на шею, а я сейчас, вот здесь, застала её в объятиях моего супруга.

И, не дав мне сказать ни слова, она схватила меня за руку и вытащила в другую комнату. Тут она разразилась слезами, предлагала мне деньги, советовала ехать за границу, словом, была готова на все жертвы, чтобы только я не расстраивала её семейного счастья; а я молила её об одном: отпустить меня скорей домой, туда, где под окном с криком реют стрижи, где в десять часов вечера гаснут огни города, где всё тускло, скучно, серо, но где всё-таки меньше лгут, меньше обманывают, а главное — не отравляют вам душу, выдавая грязь за чистое золото.

Увидимся ли мы с вами? Не знаю… Но большое-большое спасибо вам за то, что я верю вам, что решилась написать вам, высказать боль и обиду. Право, мне как будто и легче!..

1901

Ссылки

[1] «O, как я ошиблась!» — фр.

[2] В. А. Жуковский «Светлана». Прим. ред.