Я опять пишу вам, но если бы, вместо письма, я могла решиться приехать к вам, позвонить, войти и затем всё-всё как на исповеди высказать вам! Неужели вы приняли бы меня холодно, с изумлением? Не может быть; вы были бы не вы, т. е. не та женщина, какою вы рисуетесь в воображении тех, кто читает ваши произведения. Я думаю так: вы — женщина немолодая, одинокая (иначе не было бы так много грусти в ваших описаниях природы и жизни) и добрая… При этих качествах, для меня, вы обладаете ещё несравненным достоинством: вы посторонняя — т. е. не родственница, обязанная стоять на страже моей добродетели, и ни лицо, заинтересованное в тех событиях, которые я переживаю, — значит, вы можете быть беспристрастны.

О! Как многие-многие из молодых женщин нуждаются в женщине пожилой, доброй, беспристрастной, которой могли бы открыть свою душу! Может быть, я и приду к вам, но после; теперь пока позвольте мне хоть писать вам, — это благотворно влияет на меня, я как-то собираю мысли и уясняю их себе, и притом я как будто не одна, за мною точно невидимо следит кто-то, кому я должна дать отчёт.

Сестра старше меня на десять лет, она родная мне по отцу; но моя мать, вторая его жена, была француженка-певица; он познакомился с нею в Лионе, влюбился, обвенчался и увёз сюда. Какое представление имела моя мать о России там у себя — не знаю; но до самой смерти она не переставала говорить: «O que je me suis trompée!» В отце она тоже ошиблась, потому что он далеко не был так богат, как она предполагала. Их совместная жизнь был ад с проблесками райских дней. Они ревновали друг друга, стрелялись, топились; расходясь, не могли вынести трёх дней разлуки и умерли в одну и ту же неделю: она — от схваченной ею страшной простуды в кустах сада, где поссорившись с мужем, просидела целую ночь; он — от безумного горя, пролежав в день похорон несколько часов на её могиле, засыпанной снегом, в ту же ночь он впал в беспамятство и умер, почти не приходя в себя.

Соня, сестра, была уже замужем; я, воспитывавшаяся чуть не с пяти лет у тётки (сестра отца), осталась после их смерти 14 лет. Больше всего на свете тётка боялась, чтобы я, вместе с густыми волосами и чёрными глазами, не унаследовала от матери и её характера; со мною обращались строго, держали очень просто, морили на шитье, порядке и других добродетелях бедных девушек, и когда мне минуло 16 лет, и за меня посватался 35-летний Вильгельм Фердинандович В-лей или Василий Фёдорович В-лом, как его все здесь звали (русский немец, лучший аптекарь нашего города), то все были так поражены выпавшим мне на долю счастьем, что даже и мне казалось, что я очень счастлива и должна быть благодарна Василию или Вильгельму — аптекарю В-лей или В-лову.

Я уверяю вас, что шла замуж самой наивной девочкой, с весьма смутными и своеобразными понятиями о женской доле. Свадьба моя была утром, и, по провинциальному обычаю, целый день, с утра до вечера, у нас толклись гости; это было уже на новой, аптекарской квартире. Сестра с мужем были в числе гостей; Миша, который старше меня всего на четыре года, был моим шафером. Боже мой! Какой это был скучный, тяжёлый, бесконечный день! Сколько ели, пили, играли в карты, и как все-все мужчины, включая даже двух официантов, без которых в нашем городе не происходит ни похорон, ни свадьбы, странно держали себя в отношении меня: никто не подходил ко мне без улыбки, никто не говорил со мной просто — так, как говорил, когда я не была ещё объявлена невестой.

Сестра моя считает себя очень красивой женщиной. Я этого не нахожу, также, как не согласна и с её презрительным взглядом на меня: мой жанр — немножко цыганский, её — «королевский», она — высокая, полная, белая, с водянисто-голубыми глазами, которые имеют способность выцветать чуть не добела при всякой вспышке гнева. Муж её — полный господин, с плоским лицом, большим ртом, с толстыми губами и чёрными, масляными, странно играющими как у кота глазами. Мне всегда казалось, что он, — или поймал мышь и только что благополучно проглотил её, или высмотрел её нору и… поджидает. Сестра ревнует его, делает ему сцены… Сначала мне это было очень смешно; но, затем, я поняла впоследствии, что ревность эта имела своё хозяйственное оправдание, так как флирты подобных господ должны стоить очень дорого. В памятный день моей свадьбы я, помню, всюду встречалась с его глазами, и мне почему-то становилось стыдно; я даже, помню, спросила его: «Почему вы так смотрите на меня?» Он мне ответил каким-то странным смехом и совсем непонятными для меня словами: «Запоминаю их сегодня, чтобы проверить завтра»… Я глупо засмеялась. Я в этот день — нервная, взволнованная — смеялась всему, что говорили. Муж меня несколько раз в день заставляли произносить это слово, и всякий раз при этом прибавляли: «Ещё ненастоящий»… — беспрестанно останавливал меня, к моему громадному смущению, брал меня за талию, фамильярно похлопывал по щеке, даже раза два на ходу поймал меня и поцеловал. Мой протест, чуть не со слезами, опять-таки насмешил всех:

— Ого, какой дичок!

— Обойдётся… — самоуверенно отвечал он.

За нескончаемым обедом, когда начались тосты, я окончательно растерялась от странных слов, намёков и пожеланий…

Скажите, вы бывали на таких свадебных провинциальных обедах? Вы понимаете в моём простом рассказе всю ту массу унижения, горечи, злости, которая охватила мою душу потом, когда я поняла всю прелесть, всю деликатность людей в отношении молодой, вполне невинной девушки, вступающей в жизнь. О, как я понимаю теперь тех людей, которые убегают сейчас после свадьбы куда-нибудь далеко, где никто не догадается, что они — новобрачные.

Совсем загнанная, встревоженная каким-то тёмным, мне самой непонятным предчувствием, я растерянно обводила глазами стол и встретилась взглядом с единственным симпатичным мне лицом; это был мой молодой шафер, Миша — двоюродный брат мужа сестры. Лицо его пылало, глаза были полны обиды и злости. Я даже растерялась, глядя на него: мне казалось, что именно я своим глупым смехом, ответами невпопад вызвала его раздражение. После обеда, в общей суматохе, я встретилась с ним в крошечном кабинете, где ещё не было никого.

— Ты сердишься? За что? — я взяла его за руку (мы с ним были всегда друзья). — На меня?

— Не знаю… во всяком случае — из-за тебя… Скажи, что бы ты хотела теперь больше всего?

Он держал меня крепко за руки и глядел мне прямо в глаза.

Я растерялась. Мне вдруг почему-то так захотелось обнять его за шею, прижаться к нему и заплакать, но ведь не могла же я этого сделать! И я сказала то, что вырвалось под давлением окружающей меня муки:

— Я бы хотела, чтобы всё это скорее кончилось, чтобы все ушли и оставили нас одних.

Это нас — я полагала: его и меня, как в те блаженные часы, когда мы играли с ним вдвоём в шахматы и отгоняли всех, кто мешал. Он же понял это «нас» иначе, т. е. меня и аптекаря. Он вырвал свои руки.

— Действительно, аптекарь осчастливил тебя тем, что женился!

И, не взглянув более на меня, он вышел, а я осталась одна и думала: «Но разве в самом деле не лучше, когда все уйдут?.. Но ведь уйдёт и он… Кто же останется? Аптекарь и я»…

И вдруг, точно занавеска какая отдёрнулась в моём мозгу: я начала инстинктивно понимать, что значит: «муж не совсем»… Я вспомнила разные слова тётки, её хлопоты по устройству нашей спальни, большую, общую кровать — и мне стало страшно и стыдно… так стыдно, так страшно, что я готова была кричать и в то же время забиться в такой тёмный угол, где никто бы не нашёл меня.

О, ради Бога, пишите, ратуйте за то, чтобы девушки сознательно шли замуж, чтоб они хорошо понимали ту власть, которую дают над собою человеку, с которым вот как я с моим аптекарем не связаны никаким чувством, никаким пониманием. Вот восемь лет прошло со дня моей свадьбы, у меня сын, и до сих пор, говорю вам искренно, каждый раз, когда я вспоминаю этот день, лицо моё пылает как от пощёчины, сердце бьётся, и я начинаю ненавидеть всех людей… всех, всех без разбора, за их жестокость, тупость и поклонение плоти.

Но как я счастлива теперь! Как счастлива! Дайте мне рассказать вам и это, но в следующем письме.