Вот и всё кончено! Потухла феерия кругом меня, потухли и огни счастья в моём сердце. Я — снова аптекарша, в аптеке, и хлеб, и молоко, и яблоко пахнут опять какими-то мазями, опять с утра до вечера скребёт и шаркает пестик по фарфоровой ступке, опять я слышу про немецкую политику, и сын мой с важным и таинственным видом развешивает порошки.

И так всю жизнь! И это называется человеческим существованием!.. И всё-таки, знаете, лучше так, лучше уж так, как теперь, нежели то другое, что могло случиться.

Жизнь моя у сестры была сплошным праздником. Чтобы не давать мужу повода искать удовольствия вне семьи, сестра сделала из их жизни какой-то карнавал. Обедают и завтракают они чаще всего в загородных трактирах; вечера — или в балете, который обожает её муж, или дома — с гостями, шампанским и большею частью снова — тройка и поездка в какой-нибудь загородный кабак. Как мне приходилось лавировать, чтобы избегать масляных взоров, страшно ласковых слов и прикосновений горячих рук Степана Петровича (мужа сестры)! Как часто мне казалось, что я подмечаю в глазах сестры тревожный огонёк. В её словах чуялись мне подозрительные вопросы. Боже! Неужели она могла думать? Нет, это было бы совсем-совсем смешно! Сердце моё было до того полно одним человеком, в ушах звенел только его голос, в сердце повторялись его слова, от прикосновения его рук загоралась кровь, и я была безумно счастлива. Нам редко удавалось остаться вдвоём, но всё-таки я чувствовала, что та братская, индифферентная ласковость, с которой он встретил меня, с каждым часом сменялась на другое — жуткое и такое блаженное чувство! Когда нам мешали говорить, мы встречались взглядами и по несколько минут не могли оторвать их один от другого; наши сердца горели и, без слов, слагали целые гимны любви.

И вот однажды вечером, когда мы все стояли на крыльце и размещались в две тройки, подъехали ещё несколько весёлых друзей. Двум не хватало места, и решено было, что младшие — я и Миша — поедем на извозчичьих санях. Кстати, тут подвернулся лихач. Я не успела опомниться, как сидела уже в санях; Миша обнял меня правой рукой, прижал к себе, а лошадь мчалась, морозная пыль летела в лицо, по небу бежали звёзды, и всё кругом казалось поэтично, странно как сон Светланы .

— Ты с ума меня сводишь! — шептал он, и глаза его — тёмные, расширенные — сияли близко-близко около моих. — Мы никогда не остаёмся одни…

— Угадай, что бы я хотела сказать тебе?

— Я не хочу угадывать: скажи сама…

Я поняла, это он ждёт от меня признания в любви.

— Нет, не то, не то… то, что ты ждёшь от меня, я скажу тебе, но потом. Теперь вспомни, какой разговор остался недоконченный между нами?

— Какой? Не помню. Между нами всё недоговорено…

— Нет, давно… В день моей свадьбы… Ты знаешь, у меня до сих пор это лежит на душе. Ты мне сказал… Да вспомни сам… в крошечном кабинете… когда мы встретились… одни…

— Я, может, и помню, но я хочу, чтобы ты сказала мне.

— Ты меня спросил: что бы я хотела теперь больше всего? Ты ждал, конечно, что я скажу тебе: «Бежать отсюда, скрыться навсегда», а я сказала: «Чтоб все ушли и оставили нас вдвоём». «Нас» — ты понял, значит, меня и обвенчанного со мною аптекаря.

— Аптекаря! — он засмеялся. — О, как ты мило это сказала!

Он ещё ближе прижал меня к себе.

— Постой, дай досказать тебе: под словом «мы» я подразумевала только нас — тебя и меня.

— Но ведь нас не оставили бы тогда вдвоём, и всё это прошло, всё это глупости, дорого только наше настоящее; ведь ты скоро уезжаешь?

— Да… Сама ещё не знаю, когда именно.

— Ну, вот видишь ли, и ты не хочешь сказать мне того, что я жду. Ну, говори, говори!

Смутно неприятное впечатление от убеждения, что он даже забыл про то, что казалось мне так важно, в чём я так спешила оправдаться, как только мы остались вдвоём, исчезло, как только я снова увидела глаза его так близко к моим. Забыв всё на свете, я прошептала ему:

— Я люблю тебя!

— Повтори…

— Люблю, люблю!..

И он целовал меня, а я бесконечно повторяла ему одно и то же слово.

Когда извозчик осадил лошадь, и в глаза нам блеснули электрические фонари ресторана, мы точно проснулись. Я увидела лицо сестры, стоявшей на подъезде, и я поняла, что она тоже видела, как моя голова лежала на плече Миши… и я всё поняла. Даже это не могло смутить меня, я была счастлива, счастлива, и это счастье лилось из меня как шампанское из переполненного бокала. За ужином я смеялась, шутила, дурачилась, задевала всех, не замечала, что глаза сестры выцветают, а глаза её мужа принимают знакомое мне выражение глаз кота, стерегущего мышь у её норы. На обратном пути нас разлучили: я сидела в больших санях между сестрой и её мужем, но не всё ли мне было равно? Я знала что люблю и любима.

Когда мы вернулись, сестра побежала распоряжаться по хозяйству, Миша ушёл на минуту к себе; я стояла в зале и грела у камина ноги, подставляя к огню то ту, то другую подошву. Степан Петрович подкрался ко мне и вдруг обнял за талию.

— Что, скучно в провинции?

— Ах, как скучно, Стёпа.

— Переезжай сюда…

— Как же я перееду? На какие средства? Хотя… — и я махнула рукою: я была убеждена, что если б эти самые слова сказал мне Миша, я бы ответила ему: «Всё брошу и перееду туда, куда хочешь, лишь бы ты любил меня!»

— Послушай, ведь это всё можно устроить: хорошенькую квартирку, независимые средства, наряды, лошадей.

— О, Боже! Кто мне всё это даст?

— Я, если ты только захочешь! Неужели ты не понимаешь? Неужели ты не видишь?

Но я уже видела в каминном зеркале не только его возбуждённое лицо с трясущимися губами, но и бледное, искажённое злостью, лицо сестры, незаметно подкравшейся к нам.

Я не стану рассказывать вам безобразной сцены: проклинали, осыпали упрёками, вспомнили мать, от которой и не могло быть другой дочери, надо мной издевались, говоря, что я ловила двух, и оба выскользнули из моих рук: Степан Петрович потому, что за ним слишком хорошо следит его жена, а Миша… потому — о, поймите, поймите, — каким это было для меня ударом! — потому, что он женится, женится по любви, на прелестной, богатой девушке, и что свадьба его назначена через месяц и скрывалась им от всех, от всех решительно, кроме моей сестры, потому что это была слишком хорошая партия, устраивала её Соня, и только завтра старый князь, отец невесты, обещал дать своё формальное согласие. В эту минуту вошёл Миша и остановился, оглушённый криком и слезами Сони. Я бросилась к нему и схватила его двумя руками за плечи:

— Ты женишься? Да? По любви? Да говори же!

Он побледнел; но раньше, чем нашёл ответ, сестра, схватив меня за руку, грубо оторвала от него.

— Оставь её, Миша, я всё знаю, я видела, как она целовала тебя чуть не при всех, когда вы сегодня подъезжали к ресторану. Трудно устоять против женщины, которая сама вешается на шею, а я сейчас, вот здесь, застала её в объятиях моего супруга.

И, не дав мне сказать ни слова, она схватила меня за руку и вытащила в другую комнату. Тут она разразилась слезами, предлагала мне деньги, советовала ехать за границу, словом, была готова на все жертвы, чтобы только я не расстраивала её семейного счастья; а я молила её об одном: отпустить меня скорей домой, туда, где под окном с криком реют стрижи, где в десять часов вечера гаснут огни города, где всё тускло, скучно, серо, но где всё-таки меньше лгут, меньше обманывают, а главное — не отравляют вам душу, выдавая грязь за чистое золото.

Увидимся ли мы с вами? Не знаю… Но большое-большое спасибо вам за то, что я верю вам, что решилась написать вам, высказать боль и обиду. Право, мне как будто и легче!..

1901